ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Зима ворвалась в город отчаянным кавалерийским наскоком, разом положив конец слякотным капризам втянувшейся осени. Хлестко ударила загостившуюся соперницу звонким морозом, всюду стремительно напела свой порядок, запорошив унылые следы осени первым, настоящим, кипенно-белым снегом, ослепительным в своем нарядном великолепии. Враз прояснилось хмурое небо, наполнившись яркой холодной лазурью, в которой плавало белое, будто бы тоже слегка схваченное инеем солнце.
Все вдруг преобразилось, воссияло, заискрилось торжественно и радостно, и вместе с этой внезапно сошедшей с небес благодатью в город и в души его обитателей пришло радостное светлое чувство чистоты и свежести.
Где то далеко и невозвратном, казалось, прошлом осталось хмурое осеннее ненастье с его пронизывающими серыми ветрами, влажной пеленой бесконечных дождей и клубящимся сизым туманом ранних сумерек, таящих в себе целый сонм смутных тревог и беспричинных страхов. Растворились в прозрачной искрящейся дымке раннего морозного утра и словно навсегда ушли из жизни хмурые и вязкие, как болотная тина, осенние рассветы, и даже долгие зимние ночи с бесконечным кружением снежных вальсов или, напротив, исполненные ледяного лунного покоя не страшили запоздалых прохожих.
Зима, конечно же, слегка лукавила, ибо в ее арсенале имелись также, и в предостаточном количестве, хмурые, ненастные дни, серая снежная слякоть и много всякой погодной мерзости, которая, так же как и осенняя хмурь, рождает в душах человеческих уныние и тревогу. Но их припасала она на потом, на те времена, когда, уже изрядно привыкнув к зимней поре, люди начнут тяготиться ее стужами и метелями и затоскуют по весне, поругивая, а то и вовсе проклиная долгое зимнее всевластие, — тогда она, в наказание за вероломство, и явит им свою припасенную хмурь. Пока же ей сладостны были людские восторги и первые зимние радости, потому ярко сияло морозное солнце, щедро просыпая па землю алмазные россыпи первого снега.
Так повторялось из года в год, и людям, конечно же, давно известны были эти нехитрые уловки, но всякий раз восхитительный зимний обман принимался ими за чистую монету. И улучшалось настроение, рассеивались затянувшиеся депрессии, чаше расцветали на разрумяненных морозом лицах беспричинные вроде бы улыбки.
Словом, хороши были эти первые зимние дни, и хорошо, приятно было жить в их нарядном морозном убранстве.
Порой Ванде казалось, что кошмара этой осени не было так же, как и самой осени, и вся ее жизнь протекала в снежном радостном великолепии, но как ни заманчиво было погрузиться в это мироощущение, именно Ванда, как никто другой, понимала, какую коварную западню таит оно в своем светлом обмане.
История с несчастным финансистом, который, лишившись рассудка, объявил кровавую, изуверскую войну своим более удачливым коллегам, полагая, что действует от имени всех растоптанных ими «маленьких людей», канула в прошлое.
Судьба его была решена им самим или тремя его коллегами, оставшимися с ним наедине после того, как Ванда, поведав свою страшную сказку, удалилась, оставив четверых хозяев башни на пороге тяжкого, возможно, самого тяжкого в жизни каждого из них решения. Свой долг она считала исполненным до конца, но нечто смутное, неясное и необъяснимое иногда и вдруг всплывало в ее душе, рождая странную тревогу и ощущение грядущей опасности.
Часто звонил Подгорный, нудно, подолгу жалуясь на Таньку, которая, по его словам, становилась все более несносной.
Поначалу Ванда склонна была относить всплески своей беспричинной тревоги именно на счет этих звонков и искренне удивлялась собственному долготерпению. Многословных — порой лишенных всякого смысла, порой исполненных болезненного стыда — монологов ей с лихвой хватало в рамках профессионального консультирования, посему в обыденной жизни она категорически и, как правило, на корню обрубала любую попытку использовать ее в качестве жилетки для слез, даже если она исходила от людей в принципе ей симпатичных. Это снискало ей не очень лестную репутацию человека сухого и замкнутого, по это было единственным способом сохранить собственную психику в состоянии относительного равновесия. Теперь же, вдруг и практически против собственной воли, она позволяла нещадно эксплуатировать себя Виктору Подгорному. Это была странная метаморфоза, и, поразмыслив над ней, Ванда пришла к выводу, что причина тревожных ее состояний — отнюдь не назойливые исповеди Подгорного, а та страшная фантасмагория, в которую он втянул ее минувшей осенью. Самым неприятным в этом открытии было то обстоятельство, что осенний кошмар каким-то образом просочился в день сегодняшний, такой светлый и праздничный на первый взгляд, что в нем просто не могло быть места никаким ужасам. Но что то там, в минувшей осенней хляби, не отпускало Ванду и сейчас, Оказалось вдруг, что звонки Подгорного на самом деле нужны ей как постоянное напоминание о минувшем, но незавершившемся кошмаре, и выходило так, что это собственное подсознание заставляло ее, помимо воли, желания и правил, выслушивать пресные жалобы бывшего мужа, не ради того, чтобы помочь ему в чем-то, а для того лишь, чтобы не забыть самой… Но о чем? Ответа на этот вопрос Ванда не находила, и от этого приступы мимолетной тревоги становились все более сильными и частыми.
Однажды ей в голову пришла мысль использовать довольно простой психологический прием относительно собственного подсознания, партнером ее по этому эксперименту должен был стать Подгорный, да, собственно, только он и мог им быть, поскольку, как предполагала теперь Ванда, холодные щупальца осеннего кошмара тянутся из недавнего прошлого к ним обоим.
Она ошибалась. Но это станет ясно много позже.
Очередной звонок не заставил себя ждать, и, терпеливо выслушав очередную порцию информации о Ганькиных злодеяниях, Ванда, избегая нажима, задала Подгорному вопрос, который занимал ее еще тогда, осенью, когда все радовались разоблачению маньяка. Тогда и она, поддавшись общей эйфории, отмахнулась от него, отнеся к категории несущественных случайностей. Однако вопрос оказался занозистым, и именно теперь, когда Ванда вынуждена была все чаще мысленно возвращаться в недавнее прошлое, зашевелился в сознании, бередя затянувшуюся было ранку. Это уже никак не могло быть простым совпадением, и потому свой эксперимент Ванда начала именно с него:
— Послушай, кстати, давно хочу и все время забываю тебя спросить об одной детали в той осенней истории…
— Да? — Голос Подгорного предательски дрогнул, и уже этого было достаточно, чтобы понять: минувшая осень отчего-то бередит и его душу.
— Он ведь признался, что убил всех четверых: двух девушек, старика и девочку. Так?
— Да. Признался.
— А не сказал ли, случайно, он, почему возле тел двух девушек: твоей, прости, что напоминаю, Иришки и той продавщицы из соседнего дома — не оказалось традиционных его записок?
— Не-ет. Собственно, знаешь, его никто об этом и не спрашивал. Все произошло очень просто и быстро…
— Стоп. Мы же договорились с тобой и твоими коллегами однажды, что я не желаю знать, как все там у вас произошло.
— Да, конечно. Но ты сама спросила теперь…
— Я спросила, не объяснил ли он каким-либо образом отсутствие записок возле двух трупов.
— Нет. Как я уже сказал, его никто об этом не спрашивал, а большего ты слушать не желаешь.
— Не желаю, но хочу знать тогда еще вот что: он признался в совершении четырех убийств или убийств вообще?
— Ну, как тебе сказать, по-моему… да, четырех… Собственно, он признался во всем, что ты сама и рассказала.
— Стоп. Я рассказала предысторию, мотивацию и прочую нашу психологическую заумь. Хронологии убийств и их подробностей я не касалась.
— Да, я помню, конечно. Но тогда, знаешь, все были в шоке, и он… он сразу во всем признался. В том смысле, что он сразу сказал: эта женщина абсолютно права.
— И вы не стали ничего уточнять?
— Нет. Ситуация, знаешь ли, была…
— Знаю. Ну а потом, когда вы улаживали дело с милицией или кем там еще, не знаю, этот вопрос тоже не обсуждался?
— Нет, разумеется. Этот вопрос, как ты изволишь выражаться, решался на очень высоком уровне, там, знаешь ли, не принято говорить долго. Да — да, нет — нет, и — свободен.
— А не на высшем? Ну, те сыщики, которые непосредственно вели дело, они тоже ничего не уточнили?
— Господи, конечно, нет. Им-то зачем? Привалила нечаянная радость: начальство добровольно закрыло глаза на четыре откровенных «глухаря», да еще и намекнуло, что в данном конкретном случае можно последовать его примеру. Что там кто будет уточнять или анализировать? Слушай, а почему ты вдруг этим озадачилась? Что-то не так?
«Не так. Что-то очень даже не так», — подумала Ванда, по вслух ничего не сказала и коротко простилась с Подгорным, оборвав разговор буквально на полуслове.
Что-то было не так. И в тишине пустой, уютной и такой милой ее сердцу квартиры Ванда услышала вдруг отчетливо и неотвратимо приближающиеся шаги. Сердце ее замерло в помертвевшей внезапно груди, и Ванда похолодела, словно оказавшись в объятиях короткой маленькой смерти.
Народу в супермаркете в преддверии рождественских и новогодних праздников и всех положенных по этому поводу распродаж, беспроигрышных лотерей, презентаций и прочих шумных рекламных шоу, которые современный русский язык нарек не очень благозвучным словом «халява», было великое множество.
Вокруг гигантской коробки магазина, ко всему прочему, прогуливалась еще и традиционная зимняя парочка — Дед Мороз со Снегурочкой. День клонился к вечеру, и потому оба персонажа энергично приплясывали от холода, а от усталости забывали радушно улыбаться, но заученно, хорошо поставленными актерскими голосами призывали народ не проходить мимо. Рекламный эффект этой акции был равен нулю, гак как призыв зайти в сияющие двери земного торгового рая был обращен к людям, которые и гак целенаправленно спешили именно туда, но ощущение приближающегося праздника все же усиливалось. Кроме того, акция не была для супермаркета накладной: ровно в десять часов вечера, когда двери закрывались для посетителей, оба изрядно заледеневших сказочных персонажа получали из рук дежурного администратора по пятьсот рублей наличными и по увесистому фирменному пакету с некоторым набором не самых дорогих, но вполне приличных продуктов. По нынешним временам это было совсем неплохо, и оба актера — Дед Мороз, который действительно работал в каком-то московском театре, но был, очевидно, не очень занят в репертуаре, и Снегурочка, бывшая телевизионная журналистка, — работой своей дорожили.
— В метро? — поинтересовался актер у партнерши, аккуратно развешивая на вешалке-«плечиках» свою красную с ватным подбоем шубу, вблизи более напоминающую халат.
— Да нет, пробегусь: мне же рядом. — Голос у Снегурочки был совсем неподходящим для малолетней внучки. Она говорила низким, хорошо поставленным контральто, чуть с хрипотцой, но это придавало какой-то особый шарм.
«Тебе бы, девочка моя, Анну Каренину играть», — почему-то подумал вдруг Дед Мороз, уже облачившись и свою относительно приличную, по крайней мере еще в этом сезоне, дубленку и направляясь к выходу.
— Тогда пока. Я тебя не жду.
— Пока-пока, машинально ответила она ему, перекладывая продукты из фирменного пакета во вместительную кожаную сумку на длинном ремне, внимательно разглядывая нарядные упаковки «халявы». — Конечно, не жди. — Она действительно очень спешила, и главным образом потому, что хотела хоть немного отогреться в тесной подсобке супермаркета. Здесь было темно и совсем неуютно, на вешалках, прибитых вдоль стен, плотно навешаны были груды рабочей одежды: яркие комбинезоны грузчиков и подсобных рабочих, их же утепленные куртки с капюшонами, темно-синие, со специальными шевронами на рукавах, бушлаты охранников. Кроме того, в маленькое помещение был втиснут грязный пластиковый столик, над которым чья-то заботливая рука все же пристроила на стене небольшое овальное зеркало.
Снегурочка наконец стянула с головы традиционную голубую шапочку, скудно отороченную ватной опушкой и украшенную серебряными блестками елочной мишуры, и начала расплетать длинную, натуральную, собственную косу из пышных золотисто-русых волос того редкого оттенка, который не достигается никакими знаменитыми красками, как бы убедительно ни встряхивали кудрями лучшие модели в рекламных роликах. Такие волосы крайне редко даются природой от рождения, и это воистину царский, щедрый дар, особенно если достается он женщине.
Снегурочка расплела свою роскошную косу и, небрежно проведя несколько раз расческой по волосам, оставила их свободно лежать на плечах пышным золотым облаком, в ореоле которого яркий, почти сценический грим на лице сразу показался грубым и совершенно неуместным. Она извлекла из сумочки флакон с лосьоном и косметическую салфетку: нелепые краски скоро исчезли, и в зеркале отразилось узкое породистое лицо с большими грустными глазами и тонким носом, который совсем не портила легкая, едва заметная горбинка. Единственная лампочка под потолком подсобки светила еле-еле, но и в ее тусклом свете было видно, что женщина, без малейшего удовольствия и даже симпатии глядевшая на себя в маленький овал зеркала, еще молода и довольно красива, но очень сильно устала и не очень тщательно, по крайней мере последнее время, следит за собой.
Все это было абсолютной правдой, поскольку жизнь усталой Снегурочки — Лены Ткаченко — с некоторых пор мало располагала к тому, чтобы уделять своей внешности серьезное внимание.
Профессиональная трагедия Лены Ткаченко была, безусловно, ее личной трагедией, но одновременно это была трагедия и еще доброго десятка, если не сотни, таких же, как она, телевизионных девочек, шагнувших, совершенно добровольно и с великой радостью даже, в пасть гигантского молоха, скромно именующего себя теле центром. И сразу же он, словно пытаясь распробовать новую карамельку, высосал из них все силы, надежду, веру, представления о чести, таланте и дружбе — словом, все жиденькое, мягкое, сладкое и вообще приятное на вкус, что нашлось в запасниках их юных душ; потом немного пожевал своими стальными челюстями, окончательно дробя в мелкую крошку надломленную уже психику, и, распробовав наконец, сообразил, что это не совсем то, чего вечно требует его прожорливое ненасытное чрево. Тогда молох сыто рыгнул, досадливо сплюнул, далеко прочь от себя отбрасывая кровоточащие останки, вновь широко разинул пасть и высунул из нее длинный, покрытый липкой слизью язык в ожидании очередной порции счастливых, восторженных жертв.
Лене Ткаченко пришлось претерпеть, возможно, даже более других, поскольку она миновала весь изуверский технологический цикл производства телевизионных звезд и даже вышла в эфир с собственной информационно-аналитической программой, которая принесла ей некоторую популярность и замелькала в каких-то рейтингах. Но именно в этот ее звездный час современная российская история надумала вдруг в очередной раз радикально изменить направление своего стремительного движения. Флагманские машины исторического автопробега вместе с их водителями и пассажирами с неизбежностью оказались на обочине, их немедленно нагнали, обдав извечной грязью российских дорог, следующие экипажи и стремительно промчались мимо, оставляя аутсайдеров писать мемуары и создавать новые политические движения. Однако в этих экипажах наряду с прочими ожидающими своей очереди томились и новые телевизионные звезды, которым было о чем информировать и что анализировать в бесконечно струящемся и безразличном ко всему эфире. Словом, программа Елены Ткаченко была снята с эфира без комментариев, как любила, к слову, приговаривать она сама, избегая особо острых углов и нежелательных последствий. Не избежала.
С той поры минул почти год. Лена перебивалась случайными заработками и, как кощунственно это ни звучит, благодарила Господа за то, что в этом мире она совершенно одна и, следовательно, плечи ее не отягощены грузом ответственности за чьи-то еще судьбы. Два недолгих ее брака довольно легко, без особых потрясений для нее, распались; Бог детей не послал; а воспитавшую ее без отца, имя которого в маленькой семье даже не упоминалось, матушку Лена схоронила несколько лет назад. В наследство досталась ей большая уютная квартира, полученная в далекие сталинские годы ее дедом, конструктором военной техники, и только что отстроенном тогда жилом массиве недалеко от центра Москвы, предназначенном для московской научной интеллигенции средней руки. Микрорайон этот и сейчас считался довольно престижным и особую привлекательность ему придавали близость шумного столичного центра — с одной стороны, и зеленый, почти парковый массив, в который за эти годы превратился сквер, разбитый первыми жильцами во дворе своих домов, — с другой.
Огромная коробка гигантского супермаркета появилась рядом с микрорайоном совсем недавно и к вящему удовольствию его жителей, не в пример стеклянной башне офисного центра, втиснутой чьим-то волюнтаристским решением прямо в центре сложившегося старого массива.
Первые дни прогулок вокруг магазина Лена чувствовала себя крайне неловко в необычном для нее уличном амплуа. В подобной роли ей выступать приходилось впервые, но и за это надо было сказать огромное спасибо подруге-актрисе, поделившейся праздничной халтуркой: денег перед праздниками не было вовсе. Однако мысль быть узнанной кем-то из старых соседей, которые помнили Лену с малолетства, радовались ее появлению в эфире популярного канала и по сей день считали преуспевающей телевизионной журналисткой, о чем с гордостью сообщали родственникам и знакомым, мучила ее и очень страшила. Тот факт, что Лена не появлялась в эфире уже почти год, этих добрых, наивных людей смущал мало. Они относили его на счет общей суетности и нестабильности нынешних времен и были уверены, что их красивая, умная и всегда доброжелательно-вежливая соседка Леночка непременно снова появится на голубом экране, заставляя их поближе придвигаться к телевизору, прекращать посторонние разговоры и увеличивать звук своих телевизионных приемников.
Однако со временем Лена поняла, что нехитрая традиционная одежда и яркий грим делают ее, как и любого человека, совершенно неузнаваемой, поскольку привычный образ воспринимается сознанием целостно, как естественный предновогодний атрибут, так же как слепленная из свежего снега знакомая с детства конструкция из трех разновеликих снежных шаров, с носом-морковкой и тонкими растопыренными ручонками-прутиками, а то и вовсе без них, сразу и однозначно определяется как «снежная баба» и ничто иное.
Лишь однажды поймала она на себе внимательный взгляд, направленный кем-то из суетливой и, как правило, бестолковой толпы людей, поставленных перед самой сложноразрешимой для любого бывшего гражданина империи проблемой — проблемой выбора. Сногсшибательное многообразие товаров все еще создавало для сознания бывших советских людей стрессовую ситуацию, и поведение их, разумеется, очень разное, в большинстве своем все же было явно неадекватным. Потому острые, внимательные взгляды в этой толпе были редкостью, и, ощутив вдруг такой взгляд, что называется, кожей, Лена испугалась. Не сомневаясь поначалу, что на нее недоуменно уставился кто го из потерявших дар речи соседей, она совершенно инстинктивно отвернулась в противоположную сторону, буквально уткнувшись лицом в какую-то красочную афишу. По идее, размышляла Лена, чувствуя, как под густо нарисованным румянцем ее лицо горячей волной заливает совершенно естественный, настоящий, он или она может повести себя сейчас двояко. Или подойти к ней, чтобы окончательно убедиться, что это не мираж и не галлюцинация, или, напротив, отмахнуться от своего странного видения, отнеся его на счет всеобщего предпраздничного сумасшествия, и спокойно продолжить свой путь. Был еще третий вариант, при котором тот или та, кто узнал Лену в грубо размалеванной уличной Снегурочке, окажется человеком понятливым и деликатным. В этом случае, не задавая лишних вопросов и никак не обнаруживая своего присутствия, он постарается тихо ретироваться, притом желательно не попадаясь Лене на глаза. Так размышляла она, уткнувшись носом в глянцевую афишу и делая вид, что поправляет съехавшую шапочку с мишурой, но тот, кто наблюдал за ней из толпы, взгляда не отводил, это Лена ощущала отчетливо.
— Эй, внученька, что с тобой? — Ее партнер, до этого добросовестно развлекавший какого-то общительного младенца в коляске, слегка коснулся ее локтя и попытался заглянуть через плечо. — Тушь потекла, да? Есть салфетка?
Тянуть дальше не было смысла, и Лена, собравшись с духом, резко повернулась лицом к тротуару и, стало быть, к тому или той, кто так пристально рассматривал ее из уличной толпы.
— Нет, шапка сползла, — как можно беззаботнее ответила она заботливому партнеру, теперь, напротив, сама стараясь разглядеть в пестром людском потоке знакомое лицо.
Никого даже отдаленно знакомого она не увидела и не наткнулась ни на чей пронзительный взгляд, но неуловимым, данным откуда-то свыше знанием поняла, а скорее почувствовала: именно в тот момент, когда она резко оборачивалась навстречу назойливому взгляду, его обладатель быстро отвел глаза. Ему или ей почему-то тоже не захотелось быть увиденным и, возможно, узнанным. «Странно все это», — подумала Лена, но тут же предположила, что издерганные нервы, напряжение от постоянного публичного внимания, необходимость при этом еще и изображать глупое, набившее оскомину протокольное радушие и жизнерадостность размалеванной идиотки попросту сыграли с ней злую шутку. Такое бывало. Особенно в первые дни ее изгнания с телевидения. Тишина и покой пустой квартиры были абсолютно невыносимы после бешеного ритма телевизионной жизни в стенах огромного мегаполиса-телецентра, где не различимы ни время суток, ни время года, где все несется и кружится вроде бы в смуте и хаосе, а на самом деле подчиняясь железной логике и железной структуре, поставленным на службу единому божеству — эфиру. Этот сумасшедший, нечеловеческий ритм становится для тех, кто хоть ненадолго прожил, сообразуя свой пульс с его стремительным биением, сильнейшим, незаменимым наркотиком; потому пускаются во все тяжкие и готовы служить самым богомерзким идолам талантливые, в общем, и некогда даже независимые люди ради того только, чтобы не быть отлученными от этого всепоглощающего ритма. Она не была исключением: в те дни, выражаясь языком наркоманов, испытывала сильнейшую ломку — ей начинали мерещиться в тишине пустой квартиры телефонные звонки или слабое пищание пейджера. Тогда ей казалось, что это звонят с телецентра, что о ней вспомнили, передумали, поняли, что поступили несправедливо и нелогично… Опрокидывая предметы, натыкаясь на мебель и больно разбивая коленки, она мчалась к телефону, чтобы в очередной раз понять, что он не звонил, лихорадочно нажимала кнопки на маленькой коробочке пейджера, чтобы убедиться в том же… Потом это прошло. Единственным остаточным явлением того недуга было лишь странное для нормального человека обстоятельство: Лена не могла себя заставить смотреть телевизор. Никогда, ни при каких условиях, как бы ни хотелось ей увидеть или услышать что-то, что должны были сказать или показать в эфире. Впрочем, она привыкла жить и с этой аномалией, придя с ней к некоему соглашению: запрет не распространялся на видеофильмы, и Лена довольствовалась этим.
Однако все это были воспоминания, причем отнюдь не из милых сердцу, и, стало быть, следовало без сожаления возвращаться в действительность. К тому же некоторое время, проведенное в душной подсобке, подействовало на Лену благотворно: она наконец отогрелась, и ей даже захотелось поскорее попасть домой, окончательно оттаять в горячей ванне и полакомиться на ужин чем-нибудь из заработанного нынче пропитания. Была еще одна причина, по которой Лена подсознательно спешила на улицу именно теперь, когда стрелки часов приближались к одиннадцати: сейчас там было пустынно. Толпа или просто небольшое скопление прохожих действовали на нее удручающе после дневного перенапряжения.
На улице и вправду было уже совсем пустынно, лишь изредка пролетали по ночному проспекту редкие машины. В морозном небе холодно мерцали колючие звезды, и одинокая, бледная меж ними, гордо царила полная луна. Снега не было, но с домов и деревьев слетала легкая алмазная пыльца, красиво искрясь в лунном сиянии и почти таком же голубоватом свете уличных фонарей, тщетно пытавшихся подражать великому светилу.
Лене потребовалось несколько минут, чтобы перебежать широкую магистраль проспекта, миновать еще несколько метров тротуара и нырнуть под высокую арку, ведущую во двор ее родного дома. Было морозно, и неспешной прогулки в полном одиночестве, которая была бы сейчас ей, как ни странно, желанна и полезна, конечно, не получалось: почти против воли Лена шла быстро. Но все же она успевала радоваться всему: и морозной свежести позднего вечера, и своему одиночеству в нем, а главное — тому, что сейчас ничто не напоминает о надвигающемся празднике, который, судя по всему, ей придется провести одной. Лена тряхнула плечом, забрасывая поудобнее тяжелую сумку с продуктами, но именно в эту минуту вдруг ощутила, что сумка как-то странно полегчала, словно кто-то подхватил ее сзади, пытаясь то ли отнять, то ли помочь Лене ее донести.
Она стремительно обернулась, готовая дать отпор, но не увидела сначала ничего страшного, напротив, из морозного синего полумрака к ней обратился тихий, ласковый голос.
— Снегурочка… — медленно произнес голос, а рука человека, говорящего эти слова, легко провела по ее волнистым кудрям, серебристым в лунном сиянии…
Оставалось всего несколько мгновений, отпущенных Лене в этой жизни, но их оказалось достаточно, чтобы она вдруг поняла: это тот самый человек, чей взгляд пронизывал ее из многоликой толпы. На большее времени ей не хватило.
Холодные, тонкие, но сильные пальцы неожиданно изящной руки сомкнулись на ее шее. В это время другая рука, сжимавшая рукоятку узкого, длинного ножа, с силой ударила ее в грудь, пробив тонкую ткань легкой куртки и толстый свитер под ней, — точный удар моментально достиг сердца, даже не успевшего испуганно встрепенуться перед кончиной.
«Смерть Снегурочки», — хлестко возвещала огромными алыми буквами, с которых словно сочились капли свежей крови, популярная бульварная газета, сопровождая кричащий заголовок не очень четким, зато занимающим почти всю первую полосу фото. Крупным планом: мертвое лицо молодой женщины с широко открытыми удивленными глазами, вокруг лица красиво разметались длинные пряди волнистых волос. Лоточник, торгующий газетами, был парень не промах: газета с интригующим названием и притягивающей взоры картинкой лежала поверх всех прочих, в самом центре развала — не заметить ее было невозможно. И замечали: у лотка толпился народ, покупали в основном эту. Пресыщенная вроде бы криминалом и кровью публика с энтузиазмом демонстрировала обратное.
Обычно Ванда оставляла машину на стоянке и до дверей института, в котором ей предстояло провести дна семинарских занятия, шла пешком. Но сегодня мест на стоянке не оказалось, и, решив рискнуть, Ванда подогнала свою новенькую «альфа-ромео» прямо к главному институтскому подъезду. «Ничего, — успокоила она себя, — вахтерам все равно делать нечего, попрошу — присмотрят из окна, а уж сигнализацию услышат совершенно точно, если что. Да и не рискнет никто сунуться: машина приметная, а вокруг вон сколько народа». Народу на тротуаре действительно толпилось много: вдоль институтского фасада выстроилась целая череда лотков с книжными, газетными, и журнальными развалами и возле них закипали, бурля и булькая, маленькие людские водовороты.
Далее все произошло именно так, как просто обязано было произойти именно этим утром, ибо никакой самой что ни на есть исключительной и единственной в мире случайностью Ванда никогда не согласилась бы объяснить, что именно в тот момент, когда она поравнялась именно с тем лотком, людская волна, повинуясь чьей-то неведомой воле, вдруг отхлынула от прилавка, образуя просвет именно такой ширины, чтобы Ванда смогла разглядеть в нем кровавый заголовок газеты и размытые очертания мертвого лица на фото.
Известный ученый и практикующий психолог Ванда Александровна Василевская никогда «желтую прессу» не читала и уж тем более не покупала бульварных газет на развалах. Но эту газету она просто обязана была купить, ибо кто-то настойчиво адресовал ее именно ей. И Ванда не стала сопротивляться: она протиснулась сквозь людской заслон, сразу же сомкнувшийся после того, как она увидела газету, и, достав из сумочки деньги, молча протянула их продавцу. Он даже не спросил, что именно решила приобрести у него красивая высокая женщина, мало похожая на его обычных покупательниц, — сегодня все покупали именно эту газету.
Оба нынешних семинара Ванда, как легко можно было предположить, провела из рук вон плохо. И хотя разочарование участников не было явным, возможно даже, что большинство из них остались довольны, ей было стыдно, и прежде всего перед самой собой. Но с этим уже ничего нельзя было поделать. Ибо это — как и отсутствие поутру мест на стоянке, отхлынувший вдруг от газетного прилавка народ, газета, которую она обязана была заметить, — было одним из звеньев той цепи, в существование которой она уверовала окончательно совсем недавно, поздним зимним вечером, в собственной любимой, обжитой и такой надежной, как казалось всегда, квартире, когда, закончив очередной разговор с бывшим мужем, Ванда Василевская впервые услыхала в тишине отчетливые острожные шаги. Столь же отчетливо осознала она в тy минуту, что это крадучись приближается к ней ее собственный страх.
Потом он стал навещать ее все чаще и чаще, заставляй болезненно вздрагивать от каждого постороннего звука, равно как и от внезапно наступившей тишины; от торопливых шагов за спиной и телефонных звонков, в какое время и где бы они ее ни настигали.
Но сегодня страх впервые сковал ее так сильно, что практически лишил возможности нормально работать. Некоторое время она была почти парализована им и даже, закончив кое-как скомканные семинары, сомневалась, стоит ли сейчас садиться за руль машины. Но именно машина, а вернее, плотный автомобильный поток, в который она заставила себя влиться, сохраняя внешнее спокойствие и даже некоторую свойственную ее манере вождения самоуверенность, привели ее мысли и чувства в порядок, а необходимость сконцентрировать внимание и быстро реагировать на самые неожиданные (что скорее норма для московских трасс) ситуации окончательно довершила возвращение Ванды в свое привычное состояние.
— Фиг вам! — вслух произнесла она, обращаясь неведомо к кому, но абсолютная уверенная, что ее слышат и сказанное примут к сведению. — Это было бы слишком большим подарком для вас — испугать меня, по существу, ничем, дыркой от бублика, и так сильно. Таких щедрых подарков я не делаю никому. И вообще я редко делаю подарки, гораздо чаще — их получаю. И это правильно, и так быть должно, а значит, так и будет.
Ванда разговаривала сама с собой, легко управляя своей довольно пижонистой спортивной машиной. Автомобильный поток, поначалу воспринимавший ее, маленькую, изящную, с круглыми кокетливыми глазками-фарами, да еще с ослепительной блондин- кой за рулем, скептически и даже порой агрессивно, очень скоро вынужден был смириться с характером и даже норовом грациозного создания и, признав при этом также и мастерство всадницы, принял их в свои объятия с должным почтением, к которому добавилась вскоре значительная доля если не восторга, то симпатии. Все вместе — собственный, исполненный достоинства и некоторых даже амбиций диалог и признание ее неоспоримых достоинств окружающими — через некоторое время произвело именно тот эффект, на который и рассчитывала Ванда, проводя с собой простейший сеанс психотерапии, и теперь, загнав машину на стоянку возле собственного дома, она покидала ее салон внешне уверенно и спокойно. Минуя территорию, отведенную под стоянку автомашин, почти всегда пустынную и скрытую к тому же от посторонних глаз плотным забором высокого кустарника, непроглядного и сейчас, когда листья живой изгороди облетели, но мохнатый иней так густо облепил ветви, что сквозь них по-прежнему ничего не было видно, Ванда шагала, как всегда, словно шествуя по подиуму, неспешно, уверенно и грациозно. Если кому-то в тот момент вздумалось бы наблюдать за ней со стороны, то он или она увидели бы перед собой высокую женщину в картинно распахнутом норковом жакете, без головного убора, гордо несущую свою божественно красивую голову в золотистом облаке волос. Одного взгляда на царственную красавицу было достаточно, чтобы раз и навсегда уяснить себе: никто и ничто не сможет смутить ее монаршей непогрешимости, если, разумеется, она сама этого не захочет.
Ванда миновала стоянку, несколько метров тротуара, отделяющие ее от подъезда, неторопливо и с некоторой даже ленью в движениях извлекла из изящного тонкого портфеля крокодиловой кожи связку ключей, открыла подъезд и столь же величественно и неспешно исчезла за дверью.
Она перевела дух только дома, плотно затворив за собой дверь и несколько раз повернув ключ в замке. Но и потом еще некоторое время стояла с замершим сердцем и, не переводя дыхания, напряженно вслушивалась в тишину пустой квартиры.
На самом деле страх не только ни на йоту не отступил от Ванды во время ее путешествия по вечернему городу, но и в эти последние минуты гордого шествия до дверей родной квартиры не ослабил своей холодной удушливой хватки. Разница заключалась в том, что сейчас она пребывала в боевом, рабочем состоянии, которое позволяло ей не только скрыть парализующий ее страх, но и продемонстрировать нечто совершенно обратное.
Вопрос о том, была ли во всем этом необходимость, иными словами, угрожала ли ей, Ванде Василевской, реальная опасность или ее страхи были результатом усталости, накопившейся за годы сложнейших консультаций, когда на нее перекладываюсь бремя чужих беспричинных страхов и тревог, ей предстояло решить самостоятельно. И после сегодняшнего конфуза на семинарах она намерена была сделать это не откладывая в долгий ящик, а именно — сегодня. И ни днем позже.
Прежде всего Ванда внимательно прочитала газету. Отсутствие мест на стоянке возле института и толпа, расступившаяся внезапно у прилавка, когда она именно там припарковала свою машину, были обстоятельствами, безусловно, существенными, но труднообъяснимыми, люди обычно суеверно считают подобные совпадения проявлениями мистики, Ванда же готова была найти им более реальное объяснение. Но это заняло бы довольно много времени и отняло бы изрядное количество сил. К тому же сейчас это было не главным. Главным была газета и то, что сразу же приковало к ней внимание Ванды. Хлесткий заголовок она отмела сразу — убийств ныне, увы, совершается великое множество, и, стало быть, так остро отреагировать на простое сообщение, пусть и об экзотическом убийстве «сказочного» персонажа, ее сознание не могло. Следовательно, дело было в фотографии. Убитую женщину, удивленно глядящую на мир, так жестко поступивший с нею, своими красивыми миндалевидными глазами, Ванда не знала, это она могла утверждать совершенно определенно, хотя фотография была не очень четкой и изображение от этого казалось словно подернутым дымкой. Нет, убитую Ванда не знала. Но вот лицо несчастной было ей хорошо, даже слишком хорошо знакомо, потому что это было ее собственное лицо. Вернее, тот же самый тип лица, что и у нее, Ванды Василевской. И это, безусловно, было то самое обстоятельство, которое немедленно и прочно приковало внимание Ванды к газете.
Анализ текста не занял много времени, но прояснил окончательно три существенных момента. Первый взгляд не подвел Ванду — убитую, безработную журналистку Елену Ткаченко, перебивающуюся убогими сезонными заработками, она не знала никогда.
Два вторых обстоятельства были очень существенны и очень тревожны.
Во-первых, Елена Ткаченко жила практически по соседству с Вандой, в одном из домов, составляющих единый жилой массив, и убита была, по сути, в их общем дворе.
Во-вторых, женщина не была ни изнасилована, ни ограблена: в ее кошельке остались нетронутыми пятьсот рублей — деньги по нынешним временам отнюдь не малые, а сумка, кроме того, была набита приличными весьма продуктами из супермаркета. Ванда представила, что бывшая, судя по газетной заметке, популярная журналистка, в недавнем прошлом ведущая серьезной информационно-аналитической программы, вынуждена была часами прогуливаться на холоде в шутовском елочном наряде, развлекая пресыщенных ныне всякой рекламой посетителей супермаркета всего за несколько ярких фирменных пакетиков с едой и пятьсот рублей наличными, и зябко передернула плечами, искренне сострадая своей недавней соседке. Она снова взглянула на крупное фото, занявшее почти весь газетный лист. Лицо женщины было тонким и интеллигентным. Наверное, ей было неловко и стыдно являться людям в таком несерьезном виде, конечно же, она боялась, что ее узнают соседи… Ванда вглядывалась в широко открытые мертвые глаза, запоздало стремясь выразить свое сочувствие Лене Ткаченко.
Но тут взгляд ее наткнулся на еще одну деталь, несущественную на первый взгляд и потому не замеченную сразу. Фокусируясь на лице убитой и ее роскошных, рассыпанных как будто специально волосах, бесстрастный объектив фотографа захватил крошечный фрагмент куртки, в которую та была одета. И это была очень интересная куртка. Собственно, это была даже и не куртка вовсе, а вязаный жакет из очень толстых ниток, белый фон которого был сплошь покрыт искусно вышитым ярко-голубым орнаментом в скандинавском стиле. Куртка была довольно длинной, внизу ее стягивал широкий плотный манжет, тоже связанный из грубых белых ниток, такой же манжет образовывал у горловины высокий воротник, застегивающийся на большую перламутровую пуговицу. Такие куртки были очень модны лет двадцать назад, во времена институтской молодости Ванды, но нечто подобное стадо просматриваться и в тенденциях современной моды, лишний раз подтверждая известную истину, что новое — это всего лишь хорошо забытое старое. Разумеется, всех этих подробностей на туманной фотографии разглядеть было невозможно: в кадр попал только крохотный кусочек ткани со знакомым орнаментом. Но Ванде и этого было более чем достаточно: ровно двадцать лет назад она сама, презирая морозы, щеголяла в точно такой же шведско-норвежской куртке, дополняя ее толстым белым шарфом, многократно обернутым вокруг шеи. Куда потом делась ее модная куртка, Ванда и не пыталась вспомнить: с вещами она расставалась быстро и без сожаления. Ее ровесница Лена Ткаченко оказалась человеком более бережливым и предусмотрительным, а скорее всего этому ее научила не очень-то успешная и сладкая жизнь.
Но мысли Ванды сейчас занимало совсем не это обстоятельство. Словно кадр из забытого фильма, перед ее глазами разворачивалась четкая, почти осязаемая картина: медленно расползается черный пластик плотного пакета, и в образовавшееся отверстие выпадает тонкая женская рука, кисть которой плотно облегает трикотажный рукав яркой оранжевой кофточки-«лапши». Не точной копии, но очень похожей на ту, что носила она в молодости.
«И ведь тогда я тоже подумала: как все повторяется в моде спустя столько лет! — пронеслось в голове Ванды, а рука ее уже набирала знакомый телефонный номер.
К счастью, Подгорный ответил сразу.
— Послушай, — не здороваясь и не беря на себя труд что-либо объяснять, сухо обратилась к нему Ванда, — завтра поручи, пожалуйста, самому толковому человеку из всей твоей службы безопасности достать из милиции все материалы по убийствам двух женщин тогда, осенью. Твоей Иришки и той продавщицы из соседнего дома. И, если он успеет, жду вас у себя в полдень. Если не успеет, перезвони и уточни время. Ты меня понял?
— Что-то случилось? — Голос Подгорного моментально осел от волнения, и слова прозвучали сдавленно, словно с трудом прокладывая себе путь.
— Случилось, — коротко ответила Ванда и медленно опустила трубку.
Она была уверена: необходимая информация будет у нее завтра ровно в двенадцать. Без нее же дальнейшее продвижение вперед было невозможно.
Этот звонок сначала вызвал у Татьяны бурю раздражения, потом повеселил, потом показался неслучайным и глубоко символичным и, наконец, вызвал приступ такой безудержной радости и столь мощный всплеск энергии, что она даже испугалась.
Вкратце дело было в следующем. Еще в ту далекую пору, когда Татьяна состояла при Ванде, выступая в роли, более всего соответствующей роли личного секретаря, ей приходилось вести переговоры с огромным количеством людей, так или иначе связанных с Вандой: назначать встречи, лекции, семинары, консультации, согласовывать время интервью для прессы и визитов к личному косметологу и в тренажерный зал, вызывать мастеров для починки телефона, если тот ломался, и выяснять, в какой химчистке возьмутся привести в порядок ослепительно белый норковый жакет. Перечень можно было продолжать до бесконечности, и само собой разумелось, что все это несметное число телефонных в большинстве своем переговоров становилось обоюдным, иными словами, не только Татьяна дозванивалась по сотням телефонных номеров, решая проблемы Ванды, но и ей, в свою очередь, звонило огромное множество народа, причем многократно. На первых порах, когда Татьяна только вникала в сущность новой своей работы, причем вникала крайне старательно и скрупулезно, поскольку больше всего на свете боялась ее потерять, сильнее всего почему-то ее пугала перспектива пропустить какой-нибудь важный звонок и, таким образом, потерять для Ванды контакт с важным для нее человеком. Это тогда казалось Таньке самым серьезным проступком из всех, какие только она могла совершить на новом поприще, и, снедаемая этим страхом, она поначалу всегда оставляла собеседнику огромное количество телефонов, по которым ее можно найти в любое время дня и ночи или уж в самом крайнем случае оставить для нее информацию. В числе этих телефонов, естественно, был и ее домашний, по которому, действительно всегда кто-нибудь отвечал, ибо редкими в ту пору были, счастливые для Таньки минуты, когда дома она оставалась одна и, стало быть, вообще в квартире никого не было.
Со временем эта телефонная лихорадка прошла, улегся страх «потерять» какой-нибудь важный звонок, причем излечила ее от этого недуга сама же Ванда, что называется, личным примером, а точнее, собственным незыблемым принципом, коих в арсенале Ванды Василевской было достаточно много.
«Все действительно необходимые встречи с неизбежностью состоятся сами, стало быть, все случайные вполне могут быть пропущены», — утверждала Ванда. И на этом основании Танька сформулировала для себя более простое правило: «Кому надо — дозвонится» — и успокоилась.
Звонки некоторое время еще раздавались по всем объявленным ею сгоряча телефонам, однако, в конце концов все встало на свои места и организовалось должным образом. Случались, правда, редкие одиночные курьезы, когда Танькину восьмидесятилетнюю бабушку терзал, плохо говорящий по-русски корреспондент французского журнала «Фигаро-магазин», пытаясь продиктовать вопросы для мадам Василевской, но постепенно их становилось все меньше, а потом и не стало вовсе.
В последующем же, как известно, Татьяна и вовсе отлучена была от Вандиных звонков, дел, поручений, важных и второстепенных, которым, по существу, отдала несколько лет своей жизни, да и, собственно, от самой Ванды. Началась совершенно новая ее жизнь, но это была совершенно другая история.
Нынешний звонок был как раз отголоском той, прежней, навсегда потерянной жизни. Звонил компьютерщик, который очень давно, целую вечность назад, составлял для Ванды какую-то программу, предназначенную для пущего удобства работы с постоянными клиентами. Связь между ними, то есть между Вандой и компьютерщиком, осуществляла, естественно, Танька, и потому у него имелись все ее телефоны, включая старый домашний. Теперь компьютерщик, разбирая свои архивы, обнаружил почему-то оставшийся у него список тогдашних клиентов Ванды с телефонами и, конечно, решил немедленно вернуть его владелице, однако тревожить саму великую Ванду не решился, а стал разыскивать ее секретаря — Таньку. Большинство, а вернее, все бывшие Танькины телефоны сменились, и, уже теряя надежду, честный компьютерщик набрал последний номер в списке: это был телефон старой Танькиной квартиры, где по сей день жили ее мама с сестрой и заметно подросшей племянницей. Словом, он таки разыскал ее, правда, через маму, и через маму же поинтересовался, как можно возвратить нечаянно присвоенный список.
Сначала Танька возмутилась.
— Черт побери! — кричала она в трубку уже привыкшей к нынешним истерическим состояниям дочери и терпеливо ожидающей вразумительного ответа маме. — Меня что же, теперь до самой смерти будут считать ее секретаршей? Почему я обязана тратить свое время на какие-то ее заплесневелые списки? В конце концов, еще не известно, кто из нас теперь более занят, и вообще, кто она такая, что я должна помнить ее до конца своих дней и служить у нее на побегушках?
— Я могу просто сказать этому человеку, что ты больше у нее не работаешь, — спокойно выслушав тираду, предложила мама.
Но Танька взорвалась снова:
— С какой это стати? Она что, платит тебе за это? Между прочим, услуги секретаря на телефоне нынче очень даже дороги…
— Хорошо. Я скажу этому человеку, чтобы он больше мне не звонил, а его координаты, которые он для тебя оставил, выброшу. Это тебя устроит?
— Мне вообще наплевать. Можешь оставить себе и повесить в рамочку над кроватью.
— Если ты хочешь просто покричать, то покричи, пожалуйста ровно столько, сколько, тебе необходимо, — спокойно и даже ласково ответила Таньке мать. Как это было ни странно, но почему-то теперь она понимала дочь намного лучше, чем когда-либо, и Танька гнала от себя мысль, что это является всего лишь следствием обильных подачек из кормушки Подгорного.
— Кричать на тебя мне вовсе не хочется, — неожиданно вяло отозвалась Татьяна.
Пыл ее действительно как-то сразу весь вышел. В конце концов, все эти ее вопли были довольно смешными и жалкими. Самым забавным было то, что Танька отлично отдавала себе в этом отчет, даже в тот момент, когда выкрикивала гневные, глупые вопросы-обвинения. Во-первых, Ванда не могла их слышать. А во-вторых, она ведь не имела к этому ни малейшего отношения и наверняка думать забыла о каком-то компьютерщике, да и программу ту давно сменила на более современную: Ванда со сложной техникой была на ты и старалась не отставать от технических веяний времени. К тому же у Татьяны вдруг мелькнула мысль, что этот самый список, может, не такая уж зряшная бумажка, тем более в нынешнем ее положении.
— Ладно, извини. Он что, оставил свой телефон?
— Да, даже несколько номеров: домашний, рабочий, пейджер… Будешь записывать?
— Диктуй.
Компьютерщик отозвался почти мгновенно, стоило Татьяне отправить сообщение ему на пейджер — откладывать встречу она не стала. Мелькнувшая в голове случайная вроде мысль теперь пульсировала в сознании все сильнее. Разумеется, все могло оказаться просто случайностью, но если взглянуть на ситуацию с другой стороны, как всегда учила Ванда, то выходило нечто весьма прелюбопытное. Получалось, что ее относительно новая и даже не вполне оформившаяся идея сделать следующий рывок в их долгом спринтерском противоборстве с Вандой, о существовании которого, правда, та и не догадывалась, получала вдруг неожиданную, но весьма значимую, да что там значимую — символическую! — поддержку со стороны неких неведомых, но от этого не менее реальных и могущественных сил. «Нас окружает очень тонкий и по большей части еще не познанный нами мир», — утверждала все та же Ванда, самым решительным образом отметая попытки отнести необъяснимые явления, связанные с деятельностью человека и его психическими состояниями, к категории паранормальных, мистических проявлений — и, стало быть, отказаться от того, чтобы принимать их в расчет в своей практической работе.
Теперь мысль о том, что именно этот тонкий и непознанный мир таким неожиданным образом благословляет ее на осуществление давно задуманного и выстраданного плана, все более овладевала Татьяной, заполняя сознание полностью и становясь нестерпимой желания проверить достоверность этого предположения и, конечно же — в этом не было у Татьяны уже никаких сомнений, — убедиться в его абсолютной справедливости.
На встречу с компьютерщиком она летела, как на самое желанное свидание, считая минуты и нещадно подгоняя стрелки часов.
Два тонких листка, испещренных мелким компьютерным шрифтом, оказались в ее руках уже через пару часов после звонка матери, а еще через полчаса, плотно закрыв за собой дверь своей комнаты, Татьяна дрожащими пальцами разложила их на поверхности стола и углубилась в изучение.
Процесс не занял у нее много времени и не принес желаемого результата. Впрочем, спроси кто Татьяну сейчас, какого именно результата ожидала она от этого давнего и действительно, как в запале кричала она матери по телефону, несколько заплесневелого списка, вряд ли нашелся бы у нее вразумительный ответ. Даже для себя не могла сформулировать она, на что, собственно, рассчитывала, когда с колотящимся сердцем мчалась на встречу с компьютерным мальчиком из датского пошлого. Вернее, ответ был, и он укладывался в одно короткое слово «чудо», однако далее все было подернуто дымкой радужного тумана, в который это самое чудо куталось, как в сумрак летнего вечера.
Однако после того, как Татьяна внимательнейшим образом и не один раз изучила содержание давнего списка, туман не рассеялся и чудо не проступило во всей своей красе, с мельчайшими деталями, полутонами и оттенками, а главное — с подробным указанием, как и что делать дальше. Вот, собственно, в чем остро нуждалась теперь Татьяна и в чем ей самым обидным образом было отказано, как ребенку коварно и унизительно отказывают в желаемой конфете, протягивая вместо нее повторяющий лакомую форму, но пустой фантик. Бытует среди глупых людей такая злая шутка, и Татьяна почувствовала, что именно таким образом некто сейчас пошутил с нею. Первым желанием после этого было изорвать проклятые листки в мелкие клочья, расшвырять их по комнате, а потом, укрывшись с головой в мягкие полушки дивана, долго истерически рыдать, выкрикивая адресованные непонятно кому — а чаще всего ни о чем не ведающей Ванде — проклятия.
Но что-то остановило Танькины руки, уже занесенные для того, чтобы впиться в беззащитные тонкие листы бумаги.
Некоторое время она сидела без движения, тупо уставясь на мелкую вязь неразборчивых букв, а потом принялась изучать текст снова, словно пытаясь усмотреть какой-то тайный смысл.
Список включал в себя тринадцать человек. «Естественно! Именно столько их и должно было быть!» — в эйфории закричала Танька, когда бумаги только оказались в ее чуть дрожащих руках, и не удержалась, чтобы сразу же бегло не пробежаться по ним глазами. Теперь, однако, магия рокового числа ее не только не вдохновляла, но скорее раздражала, как еще одно напоминание о несбывшейся надежде.
Подавляющее большинство людей, включенных в список, были давними клиентами Ванды, с которыми Татьяна, естественно, была знакома и, поскольку ей иногда доводилось распечатывать аудиозаписи их бесед с Вандой, знала об их проблемах более чем достаточно. Никакой новой информации в этом смысле список ей не добавлял. Кроме всего прочего, несколько человек, упомянутых в нем, навсегда уехали из страны, а некоторые, насколько знала Татьяна, давно прекратили консультирование, сочтя свои проблемы решенными или, напротив, не разрешаемыми с помощью психоаналитика. Большинство людей из списка были довольно широко известны и даже знамениты: к услугам Ванды вообще принято было прибегать в самых элитарных кругах, поэтому изгнанная Вандой Танька, собирая свой нехитрый скарб, находящийся у Ванды, на всякий случай переписала себе их телефоны. Таким образом, даже с этой точки зрения список не представлял интереса.
Из всего списка только два имени оказались неизвестны Татьяне. Судя по тому, что они значились под двумя первыми номерами, это были самые первые клиенты Ванды.
«И что мне это дает? — уныло подумала Татьяна, механически запоминая имена этих двух человек и по- прежнему сидя без движения, словно застыв над злополучным списком. — А на что, собственно, ты надеялась? Давай, как делала это Ванда, начинай разматывать клубок с самой его сердцевиночки. Итак, ты мечтала сделать новый шаг, приближающий тебя к той ступени, на которой по сей день, гордая и неприступная, возвышается Ванда. То есть ты решила начать консультировать. Так? Да, так. Желание это было таким сильным и ты была так уверена в своем успехе, что даже начала врать Подгорному, рассказывая, будь-то ты уже занялась частной практикой. Разумеется, у этого вранья была и другая причина — ты хотела приподнять свой статус в глазах мужа, тем самым подсознательно надеясь удержать его: одно дело — бросать истеричную домохозяйку, и несколько иное — популярного психоаналитика. Чушь, конечно. Но подсознательно ты именно на это рассчитывала. Но не только на это. Ты на самом деле мечтала о практике. Теперь список. Известие о нем так сильно подействовало на тебя… Почему? Да потому, что это был не просто список, а список клиентов Ванды. И подсознательно ты рассчитывала найти там что-нибудь для себя. Именно так! Конечно это безумие! Кто из клиентов знаменитого и успешно действующего специалиста вдруг переметнется к другому, да не просто к другому, а к бывшей секретарше? Чушь! Абсурд! Но «подсознание не всегда признает законы формальной логики» — это, кстати, тоже Ванда, черт бы ее побрал. Значит, оно, подсознание, все же надеялось поживиться. Однако, увидев имена, быстро сообразило, что на этой публике поживиться не удастся. Это уж точно. Эти снобы никого, кроме знаменитой, великой и легендарной… к себе не подпустят, как не наденут костюм не от Диора, Шанель и… кого там еще подпускают они к своим драгоценным телам и душам? Все верно. И тогда подступила ярость. И желание растерзать если не самих этих высокомерных и высоколобых, то хотя бы листки с их прославленными именами. Но ведь что-то остановило руки, уже потянувшиеся к невинным бумажкам? Что же?»
Татьяна задумчиво посмотрела на свои тонкие, ухоженные руки, словно они в состоянии были ответить на этот вопрос. Нет, руки, хрупкие, усталые, безвольно лежали поверх страниц. И тем не менее вопрос не отступал, не растворялся в пульсирующем потоке сознания. Следовательно, ответ на него был отчего-то важен. И Татьяна продолжала рассуждать вслух:
— Одиннадцать из тринадцати ничем не могут быть тебе полезны. Но список отчего-то представляет ценность. Выходит, ценность заключается в оставшихся двоих. Выходит так, хотя это как-то слишком просто. Допустим, оба когда-то давно консультировались у Василевской, а потом отчего-то прекратили консультации. И что же? Разве это лает мне основания позвонить им и предложить свои услуги? А почему бы и нет? Они не знают меня, следовательно, они не знают, что я всего лишь секретарша. Поэтому я могу быть ассистентом, ученицей, продолжательницей, словом, человеком, которому Василевская передала часть своей практики, в том числе и бывшей. Возможен такой вариант? Вполне возможен. Ванда сама рассказывала, что подобная традиция существует на Западе. Но не у нас, сетовала Ванда. Правильно, у нас это не принято. А кто об этом знает? Может быть, у нас это не было принято? А? Звучит вполне правдоподобно.
Татьяна наконец позволила расслабиться своему словно окаменевшему телу и откинулась на спинку кресла. Она ощущала абсолютный покой, полную ясность сознания, и это давало уверенность, что мысли ее движутся в правильном направлении.
«Нет, вся история со списком не могла быть случайной — вплетались в канву ее сознания новые мысли, — и то, — что дано было увидеть мне сначала, было всего лишь испытанием. Испытанием моей зрелости, моей уверенности в том, что я хочу и могу этим заниматься, в конце концов. И я его чуть было не провалила. Но «чуть», слава Богу, не считается. Я все же сумела разглядеть главное. Самое главное. Ведь мне в руки передаются не просто бывшие клиенты Ванды, а ее ПЕРВЫЕ клиенты. Вот в чем суть. И знак. И символ».
Татьяна почувствовала, как от волнения, мешающегося с восторгом, холодеют руки и сердце бьется в груди часто и сильно, словно пытаясь вырваться наружу, чтобы самолично, предметно и персонально принять участие в том долгожданном прорыве, к которому упрямая Татьяна карабкалась, в кровь стесывая и руки, и чувства, и его, кровоточащее свое сердце.
Ждать более она не могла и не хотела: Стрелки на часах чуть-чуть переползли за одиннадцать — это было еще не так поздно, чтобы звонок считался совсем уж неприличным.
Она набрала номер человека, значащегося в списке первым.
В трубке мучительно долго звучали длинные гудки, звонить дольше становилось уже непозволительно, и Татьяна после каждого гудка давала себе слово, что на следующем непременно положит трубку. Но — держала… Наконец гудок оборвался практически на середине. В трубке раздался щелчок, послышалась какая-то долгая непонятная возня, а потом дребезжащий старческий женский голос слабо отозвался:
— Слушаю.
— Добрый вечер, — вкрадчиво и дружелюбно начала Татьяна (уж что-что, а искусство разговаривать по телефону с клиентами Ванды она освоила вполне), — простите, что беспокою вас так поздно, но почему-то не могла дозвониться раньше…
— Слушаю, — снова повторила старуха, которая либо не расслышала всей Танькиной тирады, либо попросту не придала ей значения. «Совсем все запушено…» — констатировала Танька, но решила не отступать.
— Простите, могу я поговорить с Михаилом Борисовичем? — по-прежнему вкрадчиво, но на полтона выше старательно выговорила она в трубку и на этот раз была услышана.
— Как вы сказали, вы хотите говорить с Мишей?
— Да, да, если можно, я хотела бы услышать Михаила Борисовича.
Но это как раз-таки совершенно невозможно, дорогая. — Старушка вполне втянулась в беседу, хотя ее ответ несколько обескуражил Татьяну.
Почему, простите?
А вы, простите, кто будете, дорогая? — Старушка проявляла все больше прыти, и, слегка растерявшись от этого, Танька допустила ошибку, за которую позже была готова растерзать себя в клочья, как давеча злополучные бумаги, хотя в данном случае эта ошибка ни на что существенным образом не повлияла и повлиять не могла.
— Я — секретарь Ванды Александровны Василевской. — Если вы помните, Михаил Борисович некоторое время назад у нас консультировался, и я бы хотела сейчас… — Татьяна уже прикусила язык, попыталась выровнять ситуацию, сообщив, что Михаил Борисович консультировался не у Ванды Александровны, а «у нас», и готова была выпутываться из собственного капкана дальше, но старушка перебила ее неожиданно желчным и даже злым замечанием. Впрочем, ее можно было понять.
— В конторе вашей Ванды Александровны, милочка, очевидно, творится полный бардак! — Невидимый «божий одуванчик», как, судя по голосу, окрестила ее Танька, употребила именно эти два никак не укладывающиеся в сложившийся образ слова «контора» и «бардак». «Старушка не так уж слаба и любезна», — констатировала про себя Танька, а ее собеседница между тем продолжала: — Иначе вы наверняка бы изволили помнить, что минуло уже три с лишним года, как Мишенька покинул этот мир. И ваша разлюбезная Ванда Александровна лично почтила своим присутствием его отпевание и погребение. Стыдно, милостивая государыня, упускать из виду такие обстоятельства!
— Простите, Бога ради, — ошарашенно пробормотала Танька, но старуха уже бросила трубку: в ухо ударили короткие гудки отбоя.
«Да, ситуация. — Татьяна испытывала двойственное чувство — разочарование и одновременно желание посмеяться, поскольку история получилась вполне в жанре черного юмора. — Однако Ванду она, похоже, не очень жалует», — не без удовольствия констатировала Танька, но тут же критически одернула себя: раздражение старушки могло относиться не к Ванде, а к се, Танькиной, «забывчивости».
Но как бы там ни было, номер один в списке оказался так же бесполезен, как и прочие одиннадцать номеров. Более того, при изрядной доле воображения можно было придать такому повороту событий символическое, причем весьма негативное значение. Но Татьяне эта мысль почему-то не пришла в голову, сейчас она была запрограммирована на успех и потому, напротив, сочла, что таким образом некие ведущие ее теперь силы просто не оставляют ей выбора.
Второй номер из списка она набирала гораздо более решительно.
На том конце провода отозвались практически сразу же, и в этом усмотрела Татьяна еще одно доброе знамение свыше.
В эти минуты она ошибалась, возможно, самым роковым и страшным образом в своей жизни, но знать этого до поры ей было не дано.
— Добрый вечер, — произнесла она, обращаясь к невидимому собеседнику, стараясь вложить в голос как можно больше тепла и обаяния.
Как, впрочем, и всегда, Ванда оказалась права, и на следующий день нервный — даже через дверь ощутимо было, как ключом бьют эмоции у того, кто вдавил палец в кнопку, — звонок прозвучал у ее порога несколькими минутами раньше назначенного срока.
Самым толковым специалистом в службе безопасности Подгорного оказался довольно молодой, лет двадцати пяти, человек, даже отдаленно не напоминающий агента спецслужб, по крайней мере в привычном благодаря кино и телевидению образе. Этот как раз-таки был полной противоположностью: невысокий, щуплый паренек с невыразительным узким лицом, к тому же отличающимся заметно нездоровой кожей, с глазами маленькими, бесцветными и отнюдь не проницательными. Одежда его была тоже серой, неброской и не то чтобы плохой или совсем уж убогой, но как-то слишком похожей на одежду тысяч и миллионов прохожих, раствориться в толпе которых ему не составило бы ни малейшего труда. «Может, его и держат именно в этих целях?» — бегло подумала Ванда, но выводы оставила на потом.
Сам Подгорный был совершенно в своем репертуаре, с которым практически сжился еще в дни первых осенних трагедий, то есть сильно напуган и от этого раздражен, суетлив и многословен.
— Послушай, матушка, ты когда-нибудь все-таки доведешь меня до инфаркта. Звонишь, вопросы задаешь какие-то непонятные, я бы сказал даже — страшные вопросы, пугаешь, потом, ничего не объяснив толком, трубку швыряешь… Я всю ночь не сплю…
— Здравствуй, Витя. Пожалуйста, перестань частить и сучить ногами в коридоре — это несолидно. Раздевайся, проходи. И вы, молодой человек, гоже проходите, пожалуйста. Кстати, как мне вас величать?
— Олег. Олег Морозов.
— Ну, и на том спасибо, что не Павлик. Простите, это меня ваш шеф настроил на иронический лад.
— Олег, между прочим, бывший сотрудник МУРа, весьма перспективный и подающий большие надежды. Да. Так что мы его с трудом переманивали и с еще большим трудом «отбивали» у тамошнего начальства, чтоб ты знала на всякий случай.
— Это радует, ну, проходите оба, и будем разговаривать. Чем изволите разбавлять беседу: кофе, чаем?
Через полчаса беседа наконец вошла в нужное русло, исчезли неизбежные скованность и напряженность первых минут общения, даже Подгорный успокоился вполне и Ванда перестала язвить по любому удобному и неудобному поводу.
Они пили кофе на ее просторной кухне-столовой, куда по настоянию бабушки, разломав стену-перегородку в типовой квартире (что в те времена было делом неслыханным), втиснули наследство, полученное бабушкой еще в далеком девичестве: громадный буфет черного дерева, такой же массивный обеденный стол на монументальной ноге-лапе, вроде бы заимствованный на время у жуткого чудища, и оставшиеся от двенадцати семь стульев из того же гарнитура — массивные, с гнутыми дугами спинок и слегка продавленными сиденьями, на которые с бабушкиных еще времен полагалось класть мягкие подушки, обтянутые гобеленовой тканью. Комплект дополняла столь же монументальная этажерка и пара высоких тумбочек непонятного назначения. Ванда ставила на них большие вазы с цветами — получалось торжественно. Вообще же теперь, когда времена и вкусы наскоро просвещенной общественности вновь стали поворачиваться в правильную сторону: антиквариат перестали называть старой рухлядью и его, как и полагается во всем мире, начали покупать в дорогих магазинах, а не подбирать на соседней помойке, — все это несколько мрачноватое великолепие сильно прибавило квартире респектабельности и некой даже помпезности, что Ванду, в общем, устраивало. По крайней мере сейчас она предпочитала не вспоминать долгие, доводящие ее до злых упрямых слез дискуссии с бабушкой по поводу именно этой вечной, как запоздало понимала теперь Ванда, мебели, которую она, по молодой и щенячьей глупости своей, все порывалась заменить на модный в ту пору пластик хлипких кухонных гарнитуров. Слава Богу, бабушка не дрогнула и позиций своих не оставила.
Олег Морозов, похоже, оказался действительно толковым и расторопным парнем — по крайней мере из того немногого, что смог ему определить в качестве задания Подгорный, только сейчас начинающий вникать в суть проблемы, бывший сыщик сделал совершенно правильные выводы, и в распоряжении Ванды находились копии именно тех милицейских материалов и документов, которые ей были необходимы.
Каким образом за такое короткое время ему удалось заполучить документы, одни из которых, как легко могла предположить Ванда, вообще не предназначались для посторонних глаз, а использование других строго регламентировалось законом, можно было только догадываться; очевидно, использовались для этого самые различные рычаги воздействия: от материальных компенсаций до дружеских связей. Но как бы там ни было, искомые документы были налицо.
Из них же следовало, что, как это несколько запоздало, но все же предположила Ванда, потерявший рассудок финансист признался во всех убийствах, совершенных в микрорайоне (а если быть точным — во дворе ее собственного, такого уютного и спокойного дома), что называется, скопом, сразу. И поскольку очень высокое начальство достаточно ясно и настойчиво формулировало свои пожелания, детализировать его деяния никто не стал: все четыре убийства были до фа кто списаны на его счет, а де-юре — в архив.
— У ребят с самого начала были сомнения но поводу этих двух женщин, — неловко ерзая на стуле, сообщил Морозов, словно разделяя вину тех самых ребят, решивших оставить при себе своп обоснованные сомнения, — но их собственное непосредственное начальство ни за что не желало упускать такую возможность: списать сразу четыре «глухаря». В общем, решено было не дергаться.
— И предоставить второму маньяку полную свободу дальнейших действий.
— Ну, маньяк или не маньяк — полной ясности не было. Два трупа — это могло быть и случайностью. К тому же поначалу казалось, что вообще — один труп. Мы-то знали, что Ирина Рогозина — знакомая Виктора Михайловича, так что ее вполне можно было оставить в общем списке.
— Не хватало только записки.
— Да. Но это было первое убийство. И он мог еще не додуматься до записок, или забыть, или потерять. В общем, насчет маньяка окончательно ясно стало только теперь, после Снегурочки.
— И что они там думают, ваши ребята?
— Они работают, Ванда Александровна, можете не сомневаться, с учетом, так сказать, предыдущих дел. Постановления об объединении пока не вынесено, но не исключаю, что это произойдет в ближайшее время. Слишком уж все очевидно…
— Что вам так очевидно, может, кто-нибудь все-таки изволит поделиться со мной? — впервые вступил в разговор Подгорный. До этого он мрачно пил кофе и внимательно слушал диалог Ванды с Олегом Морозовым. Многое, безусловно, было понятно уже и ему, но их солидарная абсолютная уверенность в чем-то таком, о чем он только догадывался, все-таки сильно раздражала его.
— Очевидно, Виктор Михайлович, что параллельно с «нашим», так сказать, маньяком в районе начал действовать еще один. Его жертвами становятся одинокие женщины определенного внешнего типа. Он поджидает их во дворе, начиная примерно часов с одиннадцати вечера и вплоть до рассвета, как в случае, извините, с Рогозиной, и убивает. Убивает всегда одинаково: одной рукой душит жертву, а другой наносит удары в область груди или солнечного сплетения острым режущим предметом, чем-то вроде тонкого кинжала. Удары, как правило, с первого же раза смертельны, в крайнем случае со второго. Жертвы погибают довольно быстро. Потом он оставляет их на месте и уходит. Не насилует, не грабит. Просто уходит.
— И что же, никто ничего не видел за все это время? Они что, не кричат? Он что, следов не оставляет? — Подгорный вновь начал заводиться. «Более всего его травмирует и даже парализует необъяснимость отдельных фактов и ситуаций, — про себя констатировала Ванда. — С любым, даже самым жутким убийством, если ясен мотив и в наличии палач, он смирится легко и без особых душевных колыханий. А неизвестность его страшит больше всего, он боится тогда, когда не знает, чего именно бояться».
— Отвечаю по мере поступления вопросов, — невозмутимо отозвался Морозов. — Свидетели отсутствуют, хотя работа проведена основательная. К сожалению, ни в окно, ни проходя мимо, ни выгуливая собаку, словом, ни при каких случайных обстоятельствах никем он замечен не был. Тут могут быть разные варианты: к примеру, он жилец дома и соседи просто не обращают на него внимания, или на нем какая-нибудь форменная одежда, скажем, милиционер, или монтер, или грузчик — такие персоны, как правило, тоже остаются незамеченными. Они — как предмет интерьера. Или он сидит в машине — вон их сколько припарковано вдоль тротуара — и тихо выжидает жертву. Теперь насчет крика. Похоже, никто из них действительно не кричал, просто не успевал, он сразу же наносит удар ножом, при этом, напомню, вторая рука сжимает горло — не очень-то покричишь. И потом, мне кажется, но это просто предположение, никаких фактов по этому поводу нет, так вот, мне кажется, что они его поначалу не пугаются. То есть до тех пор, пока он не хватает за горло и не начинает бить ножом.
— Почему? — быстро спросила Ванда. И сама тут же высказала предположение: — Потому что он им знаком.
— Возможно, — согласился Морозов, — тогда укрепляется версия о том, что он живет в этих домах.
— Равно как и та, что на нем форменная одежда: чего пугаться милиционера или грузчика?
— Тоже правильно. И наконец, следы — он их не оставляет. То есть, возможно, и оставляет, но нельзя с уверенностью сказать, что это его следы. Понимаете: проходной двор, когда обнаруживают тело, начинается суета, возня, в общем — следов множество, но какие его?..
— Понятно. И что ты еще говорил про женщин определенного типа? — все более мрачнея, продолжай выяснять Подгорный.
Ванда опередила Морозова с ответом, что было не сложно: тот откровенно медлил.
— Моего типа, Витенька. Моего, родимый. Высокие блондинки с распущенными волосами. Худощавые, хотя приятнее звучит — стройные. Красивые, кстати, или по крайней мере интересные, уж простите за нескромность.
— Все правильно, Ванда Александровна. Я как раз хотел сказать, чтобы вы поосторожнее… — Морозов снова заерзал на высокой гобеленовой подушке, иены швам некоторую неловкость.
Господи! Подгорный враз помертвел лицом и уставился на Ванду с таким ужасом, словно уже лицезрел перед собой труп. — Так ты поэтому нас вызвала?
— Да, поэтому. Но меня интересует еще кое-что. То есть возникло у меня одно совершенно нелепое на первый взгляд предположение, но проверить его необходимо. Собственно, для этого вам, Олег, и пришлось добывать, уж не знаю каким трудом, эти милицейские бумажки. Меня интересует, во что были одеты все три женщины, причем желательно подробное, до мельчайших деталей описание.
— Нет проблем, Ванда Александровна. Вот протоколы по каждому делу, вот… — Морозов полистал страницы, отыскивая нужные места. — Вот… вот… и вот подробное описание вещей, которые были на женщинах. Да, собственно, вот и фотографии, здесь тоже кое-что можно разглядеть…
Ванда подвинула бумаги к себе. Нелепое ее предположение, равно как и нелепые ночные страхи, сейчас могло развеяться стремительно и безвозвратно, как тает облачко сизого табачного дыма, несколько коротких мгновений покачавшись в воздухе и сразу же навсегда растворившись в вечности. Однако все могло произойти с точностью до наоборот, и тогда неясный кошмар, напротив, с неизбежностью должен был обрести вполне осязаемые четкие формы, но разящий ужас его от этого отнюдь не стал бы менее удушливым, а опасность, которую он таил в себе, не утратила бы своей смертоносной силы.
Ванда вчитывалась в штампованные формулировки милицейских протоколов. И весь необъятный, многогранный ее мир в эти минуты втиснулся между казенных строк, сочился по их узким прямым протокам, пульсировал в неровных пробелах, разделяющих слова и фразы. Здесь, в тернистых дебрях сухих, отстраненных описаний чужой мученической смерти, скрывалась, как в том самом приснопамятном яйце, и тайна ее жизни. И далее события вполне могли развиваться по хорошо всем известному сказочному сценарию: кто-то спугнет зайца и настигнет его метким выстрелом; из чрева зайца вылетит селезень, но и он падет, сраженный точно пущенной стрелой; и выкатится из чрева селезня яйцо. Но с ним справиться окажется и вовсе просто: лишь слабо хрустнет тонкая скорлупа. А там — иголочка. Переломи кто иголочку — и вот она, смерть. Только не Кощеева, как в сказке, а ее, Ванды Василевской.
Впрочем, сказка оказалась довольно короткой. И страшной. Потому что на страницах протоколов Ванда нашла то, о чем смутно догадывалась и чего, если честно, откровенно и сильно боялась.
Этот страх был вполне обоснован, и не было в нем ничего постыдного, недостойного человека сильного, с устойчивой психикой и отменно тренированной нервной системой.
Поскольку человеку этому стало ясно: уже несколько месяцев именно к нему медленно, но неумолимо подбирается безумный маньяк-убийца.
Все то время, пока Ванда штудировала милицейские материалы, оба мужчины напряженно молчали, не притрагиваясь даже к остывшему кофе.
Перевернув последний лист, она откинулась на тяжелую витую спинку старинного стула и, очевидно, в эти минуты не вполне справилась с выражением своего лица, потому что Подгорный тихо и, как всегда в минуты сильного волнения, хрипловато спросил ее:
— Что-то очень плохое, Ванда?
— Как тебе сказать… — Она быстро обретала власть над своими эмоциями, по крайней мере над внешним их проявлением, и ответ прозвучал почти спокойно. Только очень опытное ухо различило бы сейчас в глубоком, низком голосе Ванды едва заметную дрожь, но и с ней она справилась скоро. — Как тебе сказать, Витя. Во всех этих убийствах присутствует маленькая деталь, которая дает мне основания утверждать, уж простите, господа, за нескромность, что ваш маньяк на самом деле охотится за мной.
— В каком, прости, смысле? — Подгорный по-прежнему находился в состоянии сильного волнения, отчего говорил сдавленно, словно на его горле уже сомкнулась холодная рука убийцы, но смысл сказанного до него еще не дошел.
— В самом что ни на есть прямом, милый. Ему нужна я. Не просто высокие блондинки с распущенными волосами, а я — Ванда Александровна Василевская. Но этого мало. Возможно, он настолько изощрен и самоуверен, что каждым новым убийством он как бы напоминает мне о себе. Но это только предположение, возможно, эти знаки-напоминания он оставляет подсознательно.
— Могу я услышать факты? — Морозов тоже был встревожен, но профессионально краток и даже суховат.
— Разумеется. Если вы помните, все эти бумаги интересовали меня только с одной целью: мне необходимо было узнать, во что были одеты все жертвы. Ответ на этот вопрос я получила сполна.
— И каков же вывод?
— Вывод напрашивается очень и очень интересный. На каждой из несчастных блондинок была надета одна, а то и две вещицы, которые, как бы это выразиться поточнее, много лет назад были в моем собственном гардеробе. Такой вот престранный вывод.
— Не понял: на них были ваши вещи?
— Нет, разумеется, не мои. Те, мои, давно уже изношены, выброшены, отданы бедным родственникам или сданы в комиссионку. Причем, подчеркиваю, много лет назад. Все это старые вещи или вещи, похожие на старые. Видите ли, джентльмены, это, конечно, рассуждения не по вашей части, но основные направления и стили моды имеют тенденцию повторяться с периодичностью примерно лет в пятнадцать — двадцать. Разумеется, все повторяется не с абсолютной точностью, более того, такие детали, как ткани, материалы, из которых выполнены модные вещицы, — они-то, конечно, меняются радикально, но в целом все как бы возвращается на круги своя. Туфли на «платформе» и джинсы на бедрах, кофточки-«кенгуру» с капюшоном и так далее, и тому подобное. Их носила я во времена своей студенческой молодости, но нечто похожее возвратилось в моду и теперь. Так вот, на каждой из жертв, повторюсь, надета точная копия какой-то из моих давних вещичек.
— Оранжевая «лапша»? — неожиданно вспомнил Подгорный. — На Иришке была оранжевая «лапша», такая была у тебя в институте, я помню. Но у нее была новая, я даже знаю фирму — «Гуччи», она как-то к слову похвасталась.
— Да, именно оранжевая «лапша». С нее все и началось. Когда тело Иришки грузили в фургон, мешок порвался и я увидела руку и кусочек кофточки: мы как раз проезжали мимо. Конечно, у нее была новая, а мне в институте никакой «Гуччи» даже присниться не мог. Моя, по-моему, была из Прибалтики, по тем временам — тоже верх совершенства. Потом была продавщица из супермаркета, на ней был целый «мой» комплект: вязаные шарфик и перчатки в леопардовом стиле. Мне такие же много лет назад привезла бабушкина коллега профессорша из Сорбонны. Теперь «леопардовый» или «тигровый» стиль снова в моде: платья, куртки, джинсы… Но на ней были именно перчатки и шарфик — точная копия моих. Может быть, кстати, тоже французские и не исключено, что той же фирмы. Но это не важно. Главное: точная копия моих. И наконец, Снегурочка. Тут ситуация еще интереснее. Вот на ней была именно такая же куртка, какую я носила в институте. Не современная копия, а именно та, старая. Знаете, такое бывает, некоторые женщины, особенно не слишком избалованные достатком, оставляют вышедшие из моды, но хорошо сохранившиеся вещи на всякий случай: на дачу, в поход, еще куда-нибудь, где не требуется быть «при параде». И пот такие шмотки лежат-лежат где-нибудь в дальних уголках шифоньеров или вовсе на антресолях, а потом вдруг раз — и снова оказываются на обложках модных журналов. Честно говоря, когда я вижу женщин, одетых в такие вот забытые вещи, мне всегда немного жаль их, потому что большинство окружающих их, как правило, ровесники, и более того — ровесницы; уж они-то все прекрасно помнят и без труда отличают хорошо сохранившееся старье от новомодной штучки. Так что эффект достигается прямо противоположный желаемому: вместо моложавой модной дамы все видят плохо скрытую бедность бывшей записной модницы и кокетки. Но я отвлеклась, простите. Все это чисто дамские наблюдения и размышления. К нашей проблеме непосредственное отношение имеет лишь то, что на Снегурочке была точно такая же куртка, в какой я щеголяла лет двадцать назад. Таковы факты, Олег. Достаточно вам?
— Более чем. А насчет материального положения вы правы. Снегурочка, в смысле Елена Ткаченко, действительно последнее время была без работы и, можно сказать, бедствовала. Но это так, к слову. Значит, нужно работать с вашими знакомыми, друзьями, вероятнее всего — с клиентами. Они у вас, как я понимаю, публика весьма специфическая, в том смысле, что… — Морозов несколько замялся, подбирая слова, и Ванда не без иронии продолжила его фразу:
— …что вы не видите большой разницы между психологией и психиатрией. Увы, вы не одиноки.
— Нет, я не совсем это хотел сказать, — начал было Морозов, но молчавший доселе Подгорный перебил его самым решительным образом. Голос его обрел прежнюю силу, и прозвучавшая фраза показалась присутствующим даже чуть более громкой, чем следовало.
— Да с кем вы там собираетесь работать? Какие, к чертовой матери, клиенты? Говорил я тебе, говорил с самого начала: Танька это. Просто этот проклятый псих отвлек внимание и карты спутал. А теперь я совершенно уверен: все это Танька, ее рук дело. Вы же ее не видите, а я почти каждый день общаюсь! Вы меня послушайте, господа хорошие!
— Погоди, дорогой, ты ведь утверждал, что она свихнулась от ревности и убивает всех твоих подружек или потенциальных подружек, насколько я помню. Я-то здесь при чем?
— Я ошибался. В этом я ошибался. Насчет подружек. Но в том, что спятила, ты мне поверь. И что касается тебя — могла бы сразу догадаться: все это ее вранье про ваши встречи и консультации. Точно, она к тебе подбирается, потому что всю жизнь тебя ненавидит и тебе завидует. А тряпки!.. Ну ты подумай, умница-разумница, кому еще, как не Таньке, знать твой гардероб? Причем, насколько я помню, она еще и донашивала за тобой кое-что. Вот и бросается на тех, кто одет похоже и вообще похож.
— К слову, Ванда Александровна, я не совсем в курсе того, о чем говорит Виктор Михайлович, но ваше утверждение насчет того, что маньяк при помощи этих вещей напоминает вам о себе, оно… извините, не очень обоснованно.
— Я и оговорилась сразу, что это не факт. А вы, к слову, почему так решили?
— Очень просто. Напоминать ведь имеет смысл, если знать точно, что это напоминание расслышат или увидят, в общем — поймут. А в этом он как раз уверен быть не может. Вы же не в милиции работаете, откуда вам знать такие мелкие подробности?
Вполне вероятно. Но я же оговорилась, может, он делает это на подсознательном уровне. Возможно, даже еще проще: эти детали напоминают ему обо мне и вызывают желание убивать. Тогда совсем плохи мои дела.
— Господи! — Подгорный уже почти кричал. — Вы что, принципиально не желаете слушать, что я вам говорю?! Какой там «он»? Какие подсознательные уровни? Она! Она! Она! И сотый раз повторю: она это, Талька! И не твои дела плохи, Ванда, в первую очередь, а мои. Меня она прибьет первого, вот увидите.
— Хорошо, Витя. Мы тебя слышим, не кричи, пожалуйста. Давай я сварю еще кофе, и поговорим о Татьяне. Возможно, что ты действительно близок к истине.
Ванда застыла над плитой, внимательно наблюдая за густой, вязкой жидкостью в джезве, коварной в своем вечном стремлении непременно выплеснуться, шипя, пенясь и благоухая тончайшим ароматом, на раскаленную плиту, минуя чашки. Ванда этот вздорный нрав знала и потому не отрывала глаз от темно- желтой пенной поверхности. Кроме того, ей необходима была короткая передышка для осмысления и переваривания всего только что прозвучавшего.
Каким странным ни казался очевидный в этой ситуации вывод, но он, похоже, был единственным достоверным и реальным. Выходило так, что с самого начала прав был действительно Виктор Подгорный и, стало быть, затаившись в тревожной тиши и обманчивом покое ее родного двора, вот уже несколько месяцев ее, Ванду Василевскую, поджидает, безжалостно убивая при этом совершенно невинных людей, мстительный, коварный и безжалостный монстр — Танька. Поверить в это было трудно, но и не верить более не было оснований.
Внимание все-таки подвело Ванду: в какой-то неуловимый миг желтая пена вдруг, как из кратера вулкана, раскаленным ключом ударила вверх и растеклась по поверхности плиты благоухающей вязкой лавой свежесваренного кофе.
Странным получился этот разговор. Странным и тревожным. Но это была, безусловно, счастливая тренога, тревога сладостного ожидания желанного, долгожданного, необходимого как воздух, как сама жизнь, результата. Теперь or него Татьяну отделяли всего одни сутки. Всего только сутки, ничтожно малые двадцать четыре часа в безбрежном океане вечности. Всю свою жизнь она барахталась в этом океане, толком так и не научившись плавать и потому периодически уходя ко дну, захлебываясь и почти погибая, потом нечеловеческими усилиями воли, а чаще — унижениями, мучительным попранием собственного «я», вновь выныривая на поверхность. И снова отчаянные, судорожные движения тела и души, дабы не погрузиться обратно в пучину забвения, неизвестности и неизбежной смерти. И вот теперь осталось только двадцать четыре часа и все, ноги ее обретут твердь, плечи распрямятся, гордо вскинется голова, и легкие, впервые за все это мучительное плавание, свободно и полной мерой вдохнут в себя свежий живительный воздух, не опасаясь нахлебаться соленой удушливой воды океана. Танька чувствовала себя по меньшей мере Колумбом, которому потерявший от счастья голову матрос только что, кубарем скатившись с мачты, прокричал срывающимся в безудержном восторге голосом: «Земля!»
Что же удивительного в том, что разговор получился странный и весь какой-то на полутонах, полунамеках, словно каждый из собеседников несказанно рад был возможности поговорить, с одной стороны, и радостью своей словно боялся спугнуть эту удивительную, чудесную, из мечтаний сотканную возможность — с другой. Конечно, странно.
После памятной осенней истерики, которая случилась с ней в пустой квартире возле большого зеркала, когда Татьяне ясно привиделось, что оттуда, из мерцающей матовым светом глубины за ней насмешливо и презрительно наблюдает Ванда, она испугалась не на шутку. Эта истерика была не в пример другим, которые Татьяна привычно закатывала ежедневно. Тогда она впервые поняла, что нервная система ее не просто издергана, а сознание не просто измучено погоней за недостижимым результатом, — дело обстояло гораздо хуже. Татьяна отчетливо осознала и даже решилась произнести вслух страшный для себя вердикт. «Я схожу с ума, — твердо сказала она себе, но следом возникла иная, спасительная мысль: — Если я это понимаю, значит, дела обстоят не так уж плохо и обратная дорога мне не заказана. Да, случился срыв, серьезный, тревожный. По существу, одной ногой я уже шагнула туда, за грань сознания, и побывала в сумрачном мире умалишенных, беседуя с собственным отражением в зеркале и воображая при этом черт знает какую чушь. Но я же вернулась!»
Это было правдой. Провалявшись несколько минут в глубоком обмороке на мраморном полу сияющей ванной комнаты, Татьяна довольно быстро пришла и себя, вероятнее всего, от боли в порезанных осколками зеркала руках, и первой мыслью, посетившей ее сознание, пока она осторожно поднималась с пола, перевязывала обильно кровоточащие раны и собирала осколки зеркала, была мысль именно о том, что она сошла с ума. Это так напугало Татьяну и оказалось столь существенной встряской для нее, что она внезапно увидела себя как бы со стороны, со всеми своими фантазиями, бессмысленными надеждами и обезьяньими потугами подражать ненавистной Ванде. Увидела и ужаснулась, как глубоко недуг въелся в ее сознание, как послушно оно шагает за ним по призрачной, извилистой дороге, ведущей в туманное, обманчивое царство безумия.
Озарение длилось довольно долго, и поведение Таньки на этот период изменилось самым радикальным образом. Прежде всего она перестала посещать свою просторную квартиру на Бульварном кольце, оставила попытки найти клиентуру как психоаналитик, перестала ходить на лекции в институте и вообще начала вести себя, как все дамы ее круга, не получившие хорошего образования и потому лишенные возможности работать творчески, зато имеющие в распоряжении состоятельных мужей со всеми вытекающими из этого обстоятельства возможностями.
День она проводила, курсируя между косметическими салонами, фитнесс-клубами, дорогими бутиками и модными столичными тусовками. Однако деликатесный корм, что называется, оказывался совершенно не в коня, и с каждым днем такого приятного во всех отношениях времяпрепровождения Танька становилась все мрачнее и мрачнее, тоскливая затяжная депрессия окутывала ее своим беспросветным облаком, свинцовой тяжестью холодного отчаяния ложилась на плечи. И подкашивались колени, не было никаких сил, чтобы встать, привести себя в порядок и снова ехать куда-то в шумную, безразличную ко всему, холодную и чванливую людскую толпу. Однако и дома в четырех стенах тоска тянула к ней свои липкие, холодные щупальца изо всех углов. А сон, проклятый, бежал от нее как от прокаженной, и только верная подружка бессонница упрямо обметывала глаза синим и красным: синим — размытыми густыми тенями, наполнявшими глазницы, и красным — тонкой каемочкой по кромке век.
Проклятое наследие Ванды — ее уроки и вся она со своими работой, дружбой, любовью и творчеством — стояло стеной между Танькой и теми маленькими радостями жизни, которым беззаботно предавались и были совершенно в том счастливы тысячи таких же, как она, обыкновенных женщин. И не могла Танька довольствоваться маленькими радостями, скучно становилось ей в их простеньком мишурном кружении; а другие, подсмотренные в чужой, далекой, словно сказочной (но она-то совершенно точно знала, что реальной!) жизни, оказывались недоступны.
Все возвращалось на круги своя, и Танька вновь была одержима идеей в ту жизнь прорваться любой ценой, чего бы это ей ни стоило, как вдруг судьба или кто-то, кому в ту пору дозволено было вершить такие дела, подбросил ей два тонких, поистертых и слегка пожелтевших от времени листка бумаги.
И вновь завертелась карусель, вспыхнули погасшие было огни, озарилась ярким светом призывная реклама, со скрипом, неспешно, но постепенно набирая скорость и все более резво, закружилось старое колесо. Бежали по кругу, гарцуя, как живые, маленькие деревянные лошадки, и девочка Танька, крепко вцепившись в густую гриву одной из них, продолжала свою отчаянную, дерзкую погоню.
Дай Таньке волю, она бы бесконечно отматывала и отматывала время на полчаса назад, когда начался этот разговор. И потом медленно-медленно, наслаждаясь каждой его интонацией, каждой паузой и даже теми неловкими недоговоренностями, которые то и дело повисали в воздухе, прокручивала бы его мысленно снова и снова.
Собственно, этим она и занималась.
— Добрый вечер, — произнесла она, обращаясь к невидимому собеседнику, стараясь при этом вложить в интонацию как можно больше тепла и обаяния.
— Здравствуйте, — дружелюбно отозвался на другом конце провода приятный мужской голос.
— Могу я попросить к телефону Юрия Генриховича?
— Я вас слушаю. — Голос по-прежнему был доброжелателен, в нем сквозили вполне понятные нотки любопытства, но любопытство это было слегка кокетливым. Поздний звонок нисколько не раздражал и не беспокоил ее собеседника, отрывая от дел, скорее, наоборот, приятно разнообразил вечернюю скуку.
— Еще раз добрый вечер, Юрий Генрихович. Простите за поздний звонок, но раньше до вас было не дозвониться, — наугад соврала Танька и, похоже, попала в десяточку.
— Это верно, вы и сейчас меня застали случайно: я по этому телефону отвечаю крайне редко. Так, слушаю вас, чем обязан?
— Меня зовут Татьяна Борисовна Фролова, но не пытайтесь вспомнить мое имя: оно вам ничего не скажет, потому что мы с вами не знакомы. Сейчас я все объясню. Я психоаналитик, и Ванда Александровна Василевская, которую вы, возможно, помните, передала мне часть своей практики, в том числе — прошлой. Я некоторое время была ее ассистентом, потом мы работали параллельно, и вот теперь настало время разделиться. Не знаю, в курсе ли вы, но такая система давно существует на Западе, а теперь потихоньку приживается и у нас. — Танька играла ва-банк. Вполне могло оказаться, что он после некоторого перерыва снова пользуется услугами Ванды и прекрасно знает, что никакой передачи практики не существует. Возможно также, что этот человек категорически не пожелает вспоминать о своих прошлых проблемах, заставивших его когда-то обратиться к Ванде, и теперь просто в ярости швырнет трубку, а в худшем случае — позвонит Ванде и выскажет ей свое «фи». Тогда ситуация вообще могла принять откровенно угрожающий оборот. Словом, вероятность обрести очень крупные неприятности была крайне велика, но все сложилось совершенно иначе. Так могло ли это быть просто случайным совпадением? Разумеется, нет! И Танька уже ликовала, предчувствуя победу. А он тем временем поддержал, подхватил и сам развил брошенный ею наугад клубочек лживых утверждений.
— Да, да, разумеется, слышал, конечно. И знаете, давно пора. Мы ведь с точки зрения психологического консультирования все еще пребываем где-то на уровне пещерного века. Я не ошибаюсь?
— Абсолютно правы. Даже еще дальше, в ледниковом периоде.
— Усы!.. Так что, Ванда Александровна по-прежнему процветает?
Теперь Таньке потребовались вся ее выдержка и артистизм. Они не подвели, и искреннее восхищение в ее голосе совершенно натурально смешалось с легким оттенком сдержанного собственного достоинства.
— Вне критики и вне конкуренции, как, впрочем, и всегда. Мне просто повезло работать рядом с таким специалистом. Юрий Генрихович, хочу сразу оговориться: если напоминание о том, что вам приходилось пользоваться услугами Ванды Александровны, вам неприятно и вы впредь не намерены иметь дела с психоаналитиками либо, напротив, предпочитаете работать только с доктором Василевской, я готова немедленно принести вам свои извинения и прекратить этот разговор…
— Нет… Вовсе нет… Татьяна… простите, как, вы сказали, ваше отчество?
— Борисовна. Но можно просто — Татьяна.
— О! Сразу чувствуется новая школа… Ванда Александровна всегда настаивала на официальном тоне.
— Я же и не утверждала, что в точности повторяю методики Ванды Александровны. Собственно, поэтому я сейчас и формирую свою практику.
— Понимаю вас. А что, Ванда Александровна рекомендовала вам отдельных своих клиентов или передала всех, что называется, оптом?
— Разумеется, нет. Тем, с кем работает она сейчас, то есть в некотором смысле мы работали параллельно, Ванда Александровна предложила, так сказать, решить самостоятельно. Некоторым из них, как вы понимаете… — поправилась Танька, чувствуя, что собеседник увлекает ее на очень зыбкую почву.
«Идиотка! — обругала она себя. — Надо было продумать детали». Но сейчас делать это было уже поздно, и Танька решила и далее действовать экспромтом. Пока это ей удавалось, и только последний вопрос собеседника выдал некие сомнения, которые, возможно, зародились в его душе. Их надо было немедленно уничтожить, причем в зародыше, на корню, не дав возникнуть большим сомнениям, а там и полному недоверию. Но он словно сам спешил успокоить ее.
— Да, понимаю, конечно же, понимаю: с кем-то вы работали вместе, с кем-то — только Ванда Александровна. С этими все ясно. Но как же обстояло дело с нами, бывшими?
— Вы не рассердитесь, если я скажу вам честно? — Этот прием выручал Таньку довольно часто. Прямой вопрос, заданный наивным, почти детским голосом, как правило, обескураживал собеседника. Потом можно было преподносить любые мерзости: на нее все равно, как правило, не сердились — ведь был же уговор. Тем более сейчас Танька собиралась сообщить мерзость отнюдь не про себя. Настало, по ее разумению, плеснуть ложку дегтя в медово-шоколадное озеро, в котором горделиво и одиноко плавала белая лебедь — Ванда Василевская.
— Слово джентльмена.
— Ванда Александровна просто отдала мне список своих первых клиентов, разрешила позвонить им и предложить пройти новый курс психотерапии, на сей раз у меня. — Со стороны Ванды, соверши она подобное на самом деле, это было бы величайшим свинством и предательством. Не осознать этого мог только крайне бесчувственный и эмоционально тупой человек. В числе клиентов известного психоаналитика таких по идее не должно было быть в принципе.
— Вот как? — иронично уточнил невидимый Танькин собеседник и после некоторой паузы без особого, впрочем, интереса уточнил: — Что же, просто передала список, что называется, без комментариев?
Здесь Танька отчетливо ощутила леденящий холод ловушки. Его интересовало, знает ли она, по какому поводу он обращался к Ванде. Это могло оказаться для нее стальным капканом. Возможно, он и рассчитывал на это, но Танька вспорхнула в изящном пируэте, будто ради того только, чтобы пролить очередную порцию меда и елся в озеро одинокой лебеди, а на самом деле рассчитывая перелететь в головокружительном па опасное место.
— Разумеется. Неужели вы могли предположить, что Ванда Александровна нарушит профессиональную тайну? Только имена и телефоны. И строжайшие рекомендации быть крайне деликатной и — упаси Бог — не навязывать свои услуги.
— Ну, эту рекомендацию вы выполнили вполне.
— Спасибо.
— И что же мои сотоварищи? Я имею в виду, многие ли откликнулись на ваш призыв?
— Честно?
— Ну, мы же однажды уже договорились об этом.
— Вы второй человек в списке, которому я решилась позвонить.
— А что же первый?
— Он умер. Простите. Но вы хотели честно.
Наступила долгая довольно пауза, каждое мгновенье которой показалось Татьяне вечностью, а потом в трубке раздались странные звуки, природу которых она поняла не сразу. Лишь через несколько секунд, напряженно прижимая трубку к уху и вся обратившись в слух, она распознала их — он смеялся. Смех его был короток и отрывист, так обычно смеются люди, не очень приученные к этому занятию, но сейчас ее собеседник смеялся долго. А потом, еще борясь с приступами своего лающею смеха, он наконец заговорил:
Господи, прости мою душу грешную за такую неадекватную реакцию. Но право… смешно… — Он издал еще несколько коротких сухих вздохов и неожиданно резюмировал: — Странная все-таки штука жизнь.
— Вы не обиделись? — Танька была вся как натянутая струна, готовая в любую минуту зазвучать так, как этого потребуют обстоятельства, и звенеть так долго, как это будет необходимо, попирая при этом все законы физики.
— За что бы это? Нет, разумеется. Это вы простите меня за глупый смех. К тому же я, по-моему, знал этого человека, мы встречались у Ванды Александровны, и он тогда уже был очень пожилым. Вот только имени теперь не вспомню…
— Михаил Борисович.
— Совершенно верно. Михаил Борисович. Что ж, земля ему пухом, как говорится. Но от меня вы ждете не воспоминаний о покойном, как я понимаю?
— Да, Юрий Генрихович, правильно понимаете. — Танькин голос совершенно натурально дрогнул. Притворяться в эту минуту ей было ни к чему: страх резким спазмом сжал горло, а волнение теребило сердце своей горячей суетливой рукой, отчего оно, несчастное, нервно трепетало в груди: то замирая, то срываясь на бешеный галоп.
— Ну что ж. Откровенно говоря, мысли возобновить консультации у меня как-то не возникало. Но если гора сама идет к Магомету… Почему бы нет? Может, уже пора перетрясти грешное мое подсознание и вывести его на чистую воду? А то, глядишь… — Он снова рассмеялся своим отрывистым, лающим смехом, но быстро вернулся к нормальному тону и спокойно продолжил: — Что ж, уважаемая Татьяна… Видите, я уже становлюсь апологетом вашей школы и обращаюсь к вам по имени, кстати, тогда уж и меня можете звать просто Юрием. Я, по счастью, далеко не ровесник покойному Михаилу Борисовичу. Дерзайте! Если я правильно понял, мне предстоит стать первым вашим личным клиентом?
— Да. — Горло у Таньки по-прежнему было во власти спазма, и потому ответ прозвучал коротко и несколько сжато.
— Да не волнуйтесь вы так, — расслышал ее волнение собеседник. — Помните, как в той рекламе: все у нас получится. Дурацкая реклама, казалось, а видите — запало, значит, не такая уж дурацкая. Ну да Бог с ней. Единственное, чем огорчу вас, очевидно: временем свободным я почти не располагаю. Рассчитывать можете на один день в неделю и не более часа. Устраивает?
— Более чем, Юрий Генрихович. Юрий. Спасибо вам.
— Да не на чем пока. Да, и что касается моего гонорара, то я, разумеется, на первых порах ни на что не претендую.
— А вот это уже напрасно. Знаете, моя тетушка когда-то говаривала: лечиться даром — это даром лечиться. Хороший труд должен соответственно оплачиваться, а плохой никому не нужен. Так что о гонораре мы договоримся после первого сеанса. Согласны?
— Согласна вполне.
— Вот и отлично. Ну а теперь давайте, что называется, сверим часы. То есть определим время нашего первого свидания.
После того как дата и время встречи были согласованы, Татьяна, уже совершенно придя в себя, голосом ровным и уверенным, в котором едва заметно сквозили менторские интонации Ванды, продиктовала ему адрес своей квартиры на Бульварном кольце.
После визита Подгорного с лучшим сыщиком своей охранной команды день Ванды продолжился строго по намеченному ею же заранее плану и вместил в себя довольно многое: две частные консультации, а также зачет, принятый у одной из групп факультета психологии. Вечер она посвятила написанию статей, которых давно дожидались от нее в редакциях двух популярных журналов. Строгое следование заведомо намеченному плану, помимо свойственной Ванде педантичности, было продиктовано еще и нынешним стечением обстоятельств. Дело в том, что Ванда была абсолютно уверена и часто говорила об этом своим слушателям на лекциях и пациентам во время консультаций, что любая нештатная ситуация в жизни, способная вызвать стресс и породить, как следствие, затяжную депрессию, особо опасна тогда, когда становится помехой в исполнении тех привычных профессиональных или иных обязанностей, которые составляют основу жизнедеятельности данного человека. Соответственно одним из способов ее преодоления является как раз таки сохранение привычного режима деятельности неизменным. «Горе, отчаяние, страх — словом, любая отрицательная эмоция (равно как и положительная — к сожалению!) быстрее и эффективнее всего растворяется в неизменной обыденности. В этом слабость человека перед силой своих же собственных привычек, но в этом же и его сила перед лицом любой опасности, которая угрожает сложившемуся укладу его жизни» — так говорила Ванда тем, кто внимал ей, и теперь, похоже, настало время испытать эту истину на себе.
Истина оказалась надежной. На протяжении всего дня Ванде удалось почти полностью абстрагироваться от утренней беседы и ее прискорбных заключений. И даже в сумерках, возвращаясь из университета, она добралась до квартиры, сумев противостоять леденящему ужасу, который норовил было заползти в душу вместе с пронизывающей стужей наступающего зимнего вечера. Дома, углубившись в работу, она запретила себе вспоминать о его ранящих осколках, которые корчились по темным углам, надеясь на легкую жертву, в том преуспела и, лишь собираясь спать, испытала легкое опасение относительно того, что заснуть удастся легко, без таблеток. Но все произошло именно так: она некоторое время почитала в постели, а потом ясно ощутила, как первый легкий сон незаметно смежает веки, отложила книжку и, погасив лампу, заснула почти тотчас же.
Однако долгим этот сон не был.
Ванда проснулась от громкого стука, который раздавался где-то совсем рядом. Первой мыслью было, что стучат в дверь ее спальни, но мысль эта была настолько абсурдна (поскольку стучать в дверь спальни в абсолютно пустой квартире было совершенно некому), что Ванда моментально стряхнула с себя остатки сна и села на кровати, судорожно нащупывая рукой выключатель светильника. Однако прежде чем это ей удалось и лампочка под шелковым абажуром вспыхнула, заливая комнату мягким светом, Ванда уже различила в полумраке комнаты фигуру, стоящую действительно рядом с ее кроватью, едва не задевая ее краями своей одежды, узнала ее и точно определила природу разбудившего ее громкого стука.
Это была укоренившаяся в последние годы жизни привычка ее бабушки, когда та могла передвигаться, уже только опираясь на толстую, довольно массивную трость с литой серебряной ручкой, выполненной в форме головы какой-то диковинной птицы. В минуты крайнего душевного волнения или полагая, что ее почему-то не слышат и не замечают, бабушка, не привыкшая к подобному отношению, начинала возмущенно стучать тростью об пол до тех пор, пока не добивалась требуемого внимания или, напротив, устранения того обстоятельства, которое выводило ее из себя.
Именно это происходило и теперь. Неведомо как оказавшаяся в темной спальне внучки, Ванда-старшая остановилась рядом с ее кроватью и что было сил колотила своей тяжелой тростью по полу, желая немедленно привлечь к себе внимание. Бабушка была в сильном гневе и поэтому не желала принимать в расчет то обстоятельство, что внучка ее в эти минуты сладко спит и такое неожиданное вторжение, особенно с учетом всех происходящих теперь событий, может ее сильно напугать. Впрочем, и присутствие бабушки этой ночью в спальне Ванды, и ее возбужденное, что само по себе было редкостью, состояние были явным и очевидным следствием именно этих малоприятных, чтобы не сказать больше, событий.
Ванда уже сидела на кровати, пытаясь резким взмахом головы стряхнуть с себя последние клочья сонного наваждения и одновременно освободить лицо от паутины облепивших его длинных и спутанных во сне волос.
Наконец ей удалось и то и другое, и с более отчетливой со сна хрипотцой в голосе она заговорила:
— Перестань, перестань, бабушка, прекрати! Я тебя слышу, я проснулась, я понимаю, что ты чем-то рассержена, но если ты не прекратишь стучать и не заговоришь, я вряд ли что-нибудь сумею понять.
— Тебе следовало понять это уже давно. И тогда бы мне не пришлось вести себя подобным образом. Неужто ты полагаешь, что мне доставляет удовольствие вторгаться к тебе, спящей, устраивать весь этот тарарам и вообще поддерживать образ самодурствующей тиранши?
— Нет, бабушка, я так не полагаю. И успокойся, пожалуйста: ни самодурствующей, ни какой другой тираншей тебя никто никогда не считал.
— И на том спасибо, однако я знаю, меня ты не проведешь: тебя стук моей трости всегда раздражал, хотя, надо отдать должное твоей выдержке и долготерпению, ты никогда этого не демонстрировала откровенно. Так, проскальзывали некоторые косвенные признаки.
— Интересно, а тебе такой способ общения пришелся бы по вкусу, хотела бы я знать?
— Мне? Боже упаси! Я бы эту самую трость давно уже переломила через колено и вышвырнула в окно без малейшего душевного трепета. Ты, девочка, бесспорно, человечек более мягкий и терпимый к чужим слабостям, нежели я, грешница. Но тут уж ничего не поделаешь теперь.
— Ну, через колено — это вряд ли…
— Ванда, не спорь со мной… Тем более сейчас.
— Хорошо, бабушка. Через колено, так через колено, только колену было бы очень больно. Но ты ведь не за этим меня разбудила?
Ванда пребывала в довольно странном, незнакомом ей состоянии, как бы оказавшись вдруг непосредственно на границе, разделяющей оба мира. Причем граница эта при ближайшем рассмотрении казалась весьма условной и эфемерной субстанцией, ничем и уж точно никем всерьез не оберегаемой, потому переход из одного мира в другой представлялся ей в эти минуты делом совершенно несложным, более того, возможно, даже легким и приятным. Так казалось. По крайней мере присутствие бабушки в ее сегодняшнем, реальном мире Ванду нисколько не удивляло и уж тем более не страшило. В том же, что окружавший ее мир абсолютно реален, у нее не возникало ни малейших сомнений, потому что, разговаривая с бабушкой, она отчетливо видела перед собой привычный интерьер своей спальни. Окончательно проснувшись, Ванда не преминула даже взглянуть на часы возле кровати: они показывали без четверти два ночи, стало быть, все совпадало и в совершенно реальном времени — с того момента, как она заснула, прошло чуть более часа и ее состояние при пробуждении вполне соответствовало времени, проведенному во сне. То есть она чувствовала себя именно так, как должна была чувствовать, проспав всего около часа. Градация в этой области, как и у большинства людей, у Ванды была очень четкой, ко всему прочему она фиксировала ее признаки профессионально — иными словами, Ванда совершенно по-разному чувствовала себя, проспав разное количество времени. Сейчас все совпадало.
Не казался ей странным или пугающим и сам разговор с бабушкой, тем более что та выражалась в привычной, свойственной ей манере. И только суть того, что непременно хотела донести до ее сознания бабушка, отчего так гневалась и была раздражена сверх меры, ускользала от Ванды, и это по-настоящему тревожило ее. Поначалу только тревожило.
— Что происходит, бабушка?
— Святые угодники, она еще спрашивает меня, что происходит?! Вокруг убивают людей, льется кровь, страдают безвинные души, а ты, умница-разумница, ведешь пространные теоретические беседы под кофе и не изволила ни разу вспомнить то, о чем я тебе уже намедни говорила.
— Я помню, бабушка. Помню, но не понимаю. Ты хотела, чтобы я ответила, почему меня назвали Вандой?
— Именно!
— Но я не понимаю, какое это имеет отношение к злодействам маньяка?
— Наплевать! Наплевать на твое непонимание! Потом поймешь. Изволь выполнять что сказано, а понимать, разбираться, размазывать манную кашу по тарелке со своим неудавшимся мужем будешь потом, когда кровь человеческая перестанет литься. Опомнись, Ванда! Люди гибнут из-за косности твоего ума. Их кровь падет на твою душу! Это страшно, неужели ты не чувствуешь, как это страшно?!
— Страшно то, что ты говоришь, бабушка! В чем ты обвиняешь меня? Хорошо, я готова отбросить всякую логику и не пытаться сейчас понять, какова связь между нашим именем и этими смертями. Но я знаю только то, что меня назвали Вандой в честь тебя! Так что же дальше?!
— Думай! Меня же тоже почему-то назвали именно так! Думай, ищи!
— Да где же теперь это искать, Господи? Кто же помнит теперь, почему тебя назвали Вандой? Все давно уже в том, вашем мире. Ты ставишь передо мной неразрешимую задачу, бабушка, это бессовестно, в конце концов.
Последние слова Ванды потонули в отчаянном стуке тяжелой трости о паркет. Возмущению бабушки не было предела.
— Твой ум стал ленив, Ванда! Ты слишком много внимания уделяешь тому, чтобы сохранить молодость и изящество тела, а ум твой между тем заплыл толстым слоем жира. И ты не желаешь расстаться с ним. Еще бы, так спокойнее жить, не обременяя себя серьезными проблемами…
— Мне спокойнее жить? Побойся Бога, бабушка! Этот человек охотится за мной! С этим ты, надеюсь, не станешь спорить? О каком покое ты говоришь, когда я держу себя в узде из последних сил? Мне страшно, бабушка, я боюсь! Он мерещится мне в каждом закоулке. Ты же знаешь, как они бывают изобретательны, никакие меры безопасности, как правило, от маньяков не спасают. Тебе ли этого не знать, ты же столько лет изучала их и лечила! И я знаю, и от этого мне страшно, мне даже сейчас страшно, когда ты здесь, а когда я остаюсь одна… — Ванда неожиданно заплакала, горько и отчаянно, навзрыд, потому что те слова, которые она впервые произнесла вслух, были своего рода признанием, признанием самой себе в том, что дела ее обстоят именно так. И, признавшись в этом, Ванда по-настоящему испугалась.
Ей казалось, что она проплакала довольно долго, а быть может, это длилось всего несколько мгновений, но за все то время, пока Ванда громко, навзрыд всхлипывала и с шумом втягивала в себя воздух, бабушка не проронила ни слова. Когда же голос ее зазвучал снова, то Ванда от удивления даже перестала плакать, так спокоен и доброжелателен он был.
— Ну и слава Богу, — удовлетворенно и почти весело отозвалась на слезы внучки профессор Ванда Болеславовна Василевская. — Страх — сильнейший стимулятор всех процессов в организме, в том числе и мыслительных. Боишься? Значит, наконец начнешь соображать на полную мощность. Думай! Вспоминай! И не спеши хоронить всех, кто мог бы тебе помочь. Не все еще перебрались к нам поближе. Прощай! Больше я ничем не смогу помочь тебе, но помни одно: ты знаешь ответ и он вооружит тебя против злодея.
В комнате по-прежнему было светло — горела лампа на тумбочке возле кровати; стрелки часов приближались к римской цифре «три»: визит бабушки длился чуть меньше часа. Ванда сидела на своей кровати, лицо ее было мокрым от слез, плечи и все тело слабо вздрагивали после судорожных рыданий. В комнате она была совершенно одна. И разумеется, ни о каком сне не могло быть и речи. Ванда вылезла из-под одеяла и, набросив на плечи шелковое кимоно, пошла бродить по большой пустой квартире. Разумеется, она никого не предполагала там обнаружить, и в том, что бабушка покинула се, по крайней мере в этот раз, окончательно, сомнений в ее душе не возникло ни малейших: бабушка всегда поступала так, как говорила, в этом Ванда за долгие годы их совместной жизни имела возможность убедиться не раз и не два. Однако, признавшись теперь себе и бабушке вслух в своих совершенно отчетливых и реальных страхах, она трусливо, презирая себя и с противной дрожью в руках при этом, проверила дверные замки и зажгла свет во всех комнатах, окончательно убеждаясь, что опасность, во всяком случае, в этих стенах и в эти минуты, ей не грозит.
«А если она действительно караулит меня на улице, то этот явный признак моей бессонницы, а значит, и страха — свет, вспыхнувший в ночи во всех окнах квартиры, приятно пощекочет ей нервы и придаст уверенности в себе», — машинально подумала Ванда, вдруг поймав себя на том, что впервые мысленно обозначила маньяка «она», тем самым как бы вынося собственный приговор Таньке.
Но думать сейчас следовало не об этом. За Танькой с этого дня Морозов обещал установить плотное наблюдение, однако Ванда сама только что вспоминала, рыдая, о хитрости и изобретательности маньяков, которым почти всегда удавалось миновать любые заслоны. Посему обещание Морозова было слабым утешением, да и Ванда, собственно, сейчас намерена была искать себе совсем другое.
В раннем еще детстве, обожая шоколадные конфеты, она упорно избегала брать одну из них, и даже если, случалось, ей протягивали конфету именно этой марки, быстро убирала руки за спину, чтобы, не дай Бог, не дать слабину и не оскоромиться, и обиженно топала прочь от обескураженного дарителя. Характер у Ванды тогда уже был, как говорили окружающие, еще тот. Конфета эта называлась «Ну-ка, отними», и на ее ярко-желтом фантике была изображена девочка, высоко поднявшая над головой руку с конфетой, до которой изо всех сил пыталась дотянуться вставшая на задние лапы собачка. Безобидная эта сценка казалась принципиальной Ванде почему-то унизительной и даже издевательской по отношению к собачке. Словом, конфета отвергалась по принципиальным соображениям, и взрослые вынуждены были в конце концов с этим смириться.
Сейчас Ванда ощущала себя именно той собачкой с яркого фантика, а в роли недоброй девочки выступали солидарно бабушка и ее собственная память.
Всю свою сознательную жизнь Ванда именем своим была довольна и ровно столько же времени жила в уверенности, что ее назвали так в честь бабушки. Об этом нечего было, собственно, и говорить, и так ясно. Вообще Ванде многое в жизни, помимо имени, перешло по наследству от бабушки: внешность, характер, склонности и увлечения, которые в конечном итоге определили и профессиональный выбор. Словом, Ванда была, как говорила она в детстве, придумав эту метафору самостоятельно, «бабушкиной капелькой», и это ее вполне устраивало.
Теперь же память ее, растревоженная бабушкиным гневом, начала вдруг выделывать пируэты, как та самая девочка с фантика. Где-то вдалеке, в тумане, она кокетливо демонстрировала Ванде нечто, что не было никакой возможности разглядеть, но смутные подозрения, блуждающие в сознании, как неприкаянные призраки безвинно убиенных душ, намекали полушепотом, что это «нечто» касается как раз бабушкиного имени и еще каким-то образом их общей профессии.
Вернее, все-таки профессии бабушки: та была профессором-психиатром.
Ванда прыгала вокруг этого самого «нечто», в точности повторяя мучительные потуги конфетной собачки, вот уже несколько часов кряду сидя на кухне за бабушкиным круглым столом и разглядывая старинные альбомы с фотографиями, запечатлевшими самых отдаленных ее предков вплоть до начала прошлого века. Она обладала информацией о многих из них, потому что бабушка имела замечательную и крайне полезную привычку, когда располагала свободным временем, очень занимательно рассказывать маленькой Ванде истории людей, запечатленных на фотографиях, благодаря чему историю семьи Ванда знала неплохо. И историю страны впоследствии воспринимала только через ее призму, что во многом способствовало формированию собственного, независимого взгляда на очень многие вопросы, выходящие далеко за пределы истории одной отдельно взятой семьи. Другой темой задушевных бесед бабушки и внучки были истории болезней бабушкиных пациентов, которые Ванда помнила теперь так же хорошо, как и биографии собственных родственников. Впоследствии это сильно облегчило ей освоение профессиональных азов и определило выбор направления собственных научных исследований. Ванда специализировалась на психопатологиях. Таким образом, ни одна из бесед с бабушкой не канула втуне.
Теперь Ванда до рези в глазах вглядывалась в лица далеких родственников, пытаясь в воспоминаниях о них найти хотя бы приблизительный ответ на простейший вроде бы, но неразрешимый вопрос: почему бабушку назвали Вандой?
Память по-прежнему, как вредная девчонка с конфеты, болталась где-то в недосягаемой вышине какой-то хранящейся в ее лабиринтах информации, но даже контура ее не удавалось разглядеть Ванде.
— Хорошо, — сказала она себе, бабушке, своей памяти и всем потревоженным ночною порой родственникам, бесстрастно взирающим на нее с плотных (не в пример нынешним) фотографических карточек застывшими выцветшими глазами, — ничего такого я вспомнить не могу. Но я могу рассуждать логически. Имя бабушки, по всей видимости, выбирал ее отец. Вот он. — Ванда перевернула несколько плотных страниц альбома и остановилась на фотографии солидного господина с бородкой клинышком и моноклем в правом глазу. Вид у господина был совершенно профессорский, что абсолютно соответствовало действительности. Прадед Ванды был профессором медицины, тоже психиатром, широко известным в свое время, да и теперь часто цитируемым в научной литературе. Прадед практиковал в Москве и преподавал там же, в Московском университете.
Складывалось так, что Ванде оставался сущий пустяк: ответить на вопрос, почему профессор психиатрии, поляк по происхождению, всю жизнь проживший в Москве, решил назвать дочь Вандой.
Логика, похоже, помогала слабо.
Однако память наконец притомилась стоять на цыпочках, подражая противной девчонке, и Ванде смутно вспомнилась еще одна фраза бабушки из сегодняшнего ее грозного монолога. Она сказала, что не все еще отошли в мир иной. Да, именно так ответила она на реплику Ванды о том, что все, кто мог что-нибудь помнить относительно бабушкиного имени, давно уже умерли.
Здесь память готова была служить Ванде, как провинившаяся горничная. Имя того, кто относился к категории «не всех», преподнесено было сейчас же. Впрочем, Ванда и так никогда его не забывала.
Профессор Григорий Иванович Максимов был живой легендой института психиатрии имени Корсакова, причем легендой, активно функционирующей: читающей лекции, принимающей экзамены и зачеты и консультирующей больных.
Это была последняя надежда.
Ванда с сожалением посмотрела на часы: стрелки приближались к цифре «шесть». Даже если сделать огромную ставку на то, что старики просыпаются рано, звонить профессору Максимову было еще категорически неприлично. Ждать предстояло как минимум два часа.