home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава дорожная

Джек-потрошитель с Крещатика

На момент революции Вильгельму Александровичу было 68 лет. Почтенный возраст, сопровождающийся необходимым набором недугов и все пополняющимся списком ушедших в иные миры друзей. Время тосковать? Нисколько! Никто из современников ни разу не назвал Котарбинского стариком, утверждая, что «мэтр напрочь лишен главной отличительной черты пожилого человека — разочарованности». Перед нами был все тот же романтик, часто игнорирующий настоящее, но с интересом и надеждами глядящий в будущее. Он верит, что война вот-вот закончится. Верит, что красота все-таки спасет мир. Верит, что люди — все люди, вне зависимости от национальности, классовой принадлежности или творческого пути — скоро будут жить лучше.

«— Ну, прямо уж все? — поправляют скептики. — Скажете тоже, Вильгельм Александрович! В вашей картине мира наблюдается множество противоречий. Плохие люди, по-вашему, тоже станут жить лучше? Они это только за счет хороших людей, между прочим, смогут сделать! Тогда хорошие хуже жить будут.

— Не бывает плохих и хороших, — если собеседник кажется человеком думающим, Котарбинский принимается терпеливо разъяснять. — Бывают люди, и все. Ну, вот как птицы: птицы и все. Вы ведь не станете осуждать сороку, напавшую на неудачно выбравшего место посадки стрижа?

— Допустим. Но вот еще противоречие. Это “все люди, вне зависимости от творческого пути” выдает вас с головой! Считаете, что все должны податься в художники? А если путь у человека вовсе не творческий, если он, например, простой конторский служащий, что тогда?

Тут иллюзии о “думающем собеседнике”, как правило, развеиваются. Бессмысленно доказывать очевидную истину о том, что все занятия — творческие и нет такой деятельности, где человек не испытывал бы потребности во вдохновении. Поэтому в таких случаях Вильгельм Александрович обычно демонстративно разводит руками, мол, “что я могу поделать, пусть каждый останется при своем мнении” и спешит сменить тему, а по возможности, и собеседника».

Из воспоминаний киевлян 1917 года можно сделать вывод о редком душевном и творческом подъеме художественной среды города. Сюда уже докатилась первая волна покидающей Россию интеллигенции. Но это — по крайней мере, на первый взгляд — вовсе не беженцы. Большая группа «временно обосновавшихся в Киеве хм… путешественников», мечтающих о прекрасном, рассуждающих о науке, любви и театре, нуждающихся в художественных впечатлениях и парикмахерских. Киев с удовольствием принимает привезенную из Москвы и Петербурга игру в «пир во время чумы». Дневниковые записи пестрят фантастическими планами о грандиозных выставках, рассуждениями о новых смыслах творчества, идеалистическими трактатами об огромном количестве талантов, которые, наверняка, хлынут в искусство из не обучавшихся раньше народных масс, от которых, конечно, на первых порах лучше держаться подальше, но зато потом… В декабре открывается Национальная академия изобразительного искусства и архитектуры, к созданию которой приложили множество усилий киевские художники, входившие в ближайшее окружение Котарбинского. Это из воплощенного, а вообще о создании собственной школы или экстравагантного творческого союза мечтает едва ли не каждый встречный. С Котарбинским всюду делятся грандиозными планами, зовут в эксперты и основатели. Он отказывается, ссылаясь на возраст и занятость (мэтр все еще имеет определенный пул заказов и считал делом чести выполнить их все во что бы то ни стало). Впрочем, уходить от общественной жизни полностью он не намерен: охотно выступает с небольшими лекциями или просто дает советы, с интересом посещая мастерские младших приятелей. Вокруг не перестают удивляться его чудачествам. «Опытный, избалованный и немного даже сварливый знаменитый художник, способный парой метких замечаний превратить рядовую работу ученика в притягательнейший объект, при встрече с чем-то по-настоящему талантливым теряет весь свой воспетый критиками снобизм и превращается в похожего на подростка восторженного почитателя, часами наблюдающего за картиной, но забывающего поинтересоваться именем автора». В ответ на просьбы сделать замечание («ведь работа явно не доделана, она может стать лучше!») в таких случаях Котарбинский лишь отмахивается, заявляя странное «я в этом ничего не понимаю». Как и в собственном творчестве, оценивая работы других, Вильгельм Александрович никак не может определить ту красную черту, до которой картина все еще представляет собой скопище прекрасных, но сырых идей, но за которой техническое совершенство пойдет уже во вред волшебству созданного».

Судя по дневниковым записям того времени, вопросы творчества занимали в 1917 году окружение Котарбинского и самого Вильгельма Александровича куда больше быта или политики. «Все это было абсурдно. Люди старались заглушить урчание голодных желудков дискуссиями про искусство Древнего Рима и устраивали многочисленные сборища попросту потому, что боялись остаться наедине с собственными мыслями. Один художник вдохновенно вещал о принципах организации пространства вне холста и на нем, мечтая все смешать, чтобы одно плавно, красиво и аккуратно перетекало в другое. Сидел он при этом, закинув ногу за ногу, и громадная дыра на подметке его правого башмака нагло диссонировала со словами “красиво и аккуратно”, лишая его речь всякой убедительности», — пишет один из временно осевших в Киеве петербургских артистов. Впрочем, если многие нарочно старались забыться в искусстве, чтобы спрятаться от окружающих проблем, то Вильгельм Александрович, который и раньше был «всем своим существом погружен в работу», действительно первое время мог не замечать признаков надвигающейся катастрофы. Все необходимые для жизни службы гостиницы все еще функционировали, работать ему никто не мешал, все оставшиеся в Киеве друзья и вновь обретенные тут приятели были живы-здоровы и полны энергии — что еще надо для жизни? А ужас далеких, но все подбирающихся к Киеву военных реалий стал привычен и никуда не девался уже много лет, начавшись для Вильгельма Александровича еще с военных действий в Варшаве.

Между тем Киев уже получил свою личную «черную метку» в виде телеграммы об отречении Николая II от престола. C этого все началось. Вот как пишет об этом Михаил Булгаков в эссе «Киев-город»:

«Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история. Я совершенно точно могу указать момент ее появления: это было в 10 часов утра 2 марта 1917 г., когда в Киев пришла телеграмма, подписанная двумя загадочными словами:

— Депутат Бубликов.

Ни один человек в Киеве, за это я ручаюсь, не знал, что должны были означать эти таинственные 15 букв, но знаю одно: ими история подала Киеву сигнал к началу. И началось и продолжалось в течение четырех лет. Что за это время происходило в знаменитом городе, никакому описанию не поддается. Будто уэльсовская анатомистическая бомба лопнула под могилами Аскольда и Дира, и в течение 1000 дней гремело и клокотало и полыхало пламенем не только в самом Киеве, но и в его пригородах, и в дачных его местах в окружности 20 верст радиусом. Когда небесный гром (ведь и небесному терпению есть предел) убьет всех до единого современных писателей и явится лет через 50 новый, настоящий Лев Толстой, будет создана изумительная книга о великих боях в Киеве. Наживутся тогда книгоиздатели на грандиозном памятнике 1917–1920 годам.

Пока что можно сказать одно: по счету киевлян у них было 18 переворотов. Некоторые из теплушечных мемуаристов насчитали их 12; я точно могу сообщить, что их было 14, причем 10 из них я лично пережил».

В отличие от Михаила Афанасьевича, Вильгельм Александрович лично пережил все киевские перевороты гражданской войны. Эйфория 1917 года довольно быстро утихла. Кто успел, «отбыли путешествовать» дальше на юг, надеясь, что туда большевики не прорвутся. Оставшиеся же в Киеве жители (а большинству киевлян, надо заметить, не приходило в головы уезжать, бросая родные дома и надежды на восстановление привычного уклада жизни) «имели удовольствие» познакомиться с головорезами армии Муравьева, отбившей город у инфантильной Центральной Рады после девятидневного обстрела мирных районов из тяжелых орудий. Формально зимой 1918 года к власти в городе пришли большевики, на самом деле — голодные бандиты, которым, в лучших традициях варваров, командующий на несколько дней отдал захваченную территорию на разграбление. Шутки кончились. Узаконенные грабежи и убийства тех дней пугали даже самих большевиков, приехавших в город следом за Муравьевым. «Трупы, трупы и кровь. Тогда расстреливали всех. Просто на улицах», — вспоминает украинский большевик В. Затонский, которого и самого чуть не расстреляли, когда он по ошибке предъявил патрульному Красной Армии свидетельство члена Украинского правительства. Затонского спасло то, что во втором кармане у него вовремя обнаружилось другое свидетельство — мандат члена Совнаркома за подписью Ильича. Вильгельма же Александровича, за неимением мандатов, спасала, как ни странно, сила искусства. Вот как пишет об этом Николай Прахов:

«Во время гражданской войны гостиница “Прага” трижды занималась комендатурой под помещение для войск Красной Армии. Всех жильцов выселяли, но Котарбинского не трогали. Дверь своей комнаты он во время переворотов принципиально не закрывал, и приходившие к нему красноармейцы докладывали коменданту, что в этом номере живет безобидный художник и пишет картины. Приходил комендант, проверял документы и говорил: “Ну, живите, вы нам не мешаете”.

Первый раз комендант был молодой, простой крестьянский парень из какой-то юго-западной губернии. Однажды пришел и, очень конфузясь, показал фотографическую карточку молоденькой девушки и спросил, не может ли художник выполнить “за деньги” его заказ: срисовать ему карандашом с нее портрет? Котарбинский понял, что это “зазнобушка” парня, и не “срисовал карандашом”, как просил заказчик, а написал масляными красками на холсте эту головку, и когда через несколько дней комендант пришел за заказом, подарил ему портрет. Эффект получился совсем неожиданный: молодой боец был так обрадован, что схватил руку художника и поцеловал ее. “Вероятно, вспомнил, как у себя в деревне целовал руку отцу или деду в очень торжественных случаях своей жизни”, — объяснял потом сконфуженный художник.

Мне самому пришлось испытать несколько раз, какое сильное влияние оказывало искусство на непосредственные натуры красноармейцев».

Впрочем, дружба с красноармейцами в гостинице вовсе не означала, что, повстречав эти же «непосредственные натуры» в темной подворотне вечером, можно будет остаться живым, поэтому особо расслабляться не следовало. Как и все последующие годы. Когда в марте 1918-го, после двух месяцев бесчинств Муравьева, большевики были изгнаны из города австро-германской армией, по идее, стоило бы вздохнуть спокойно. Но Котарбинский вряд ли мог испытывать нежные чувства к немцам, которые после недавних Варшавских событий были для него представителями оккупационных войск. И хотя формально немцы всего лишь помогли Центральной Раде вернуться, на самом деле все понимали, что власть в городе сменилась на немецкую. С учетом активной агитационной работы во время Варшавских событий и все больше набирающей обороты народно-интеллигентской забавы под названием «охота на ведьм», у Вильгельма Александровича при новой власти могли начаться некоторые неприятности. Впрочем, после двух месяцев террора Муравьева, последствия возможных столкновений с новыми властями казались смешными и незначительными неприятностями. Город думал примерно так же:

«Как же встретил немцев киевский обыватель? Зажиточный обыватель, так называемый “буржуй”, встречал немцев хотя и радостно, но без всякой экспансивности; радость избавления была хотя и искренняя, но без энтузиазма: некоторые дамы совали застенчиво букеты цветов немецким офицерам, но ни подъема, ни восторга мне видеть не приходилось: слишком все устали, да и будущее рисовалось в формах, если и не столь ужасных, как только что пережитые, кошмарные дни большевизма, то все же и много неизвестного таило оно в себе, — вспоминает географ, антрополог и публицист Н. Н. Могилянский. — Но важно отметить, что с появлением немцев, как по мановению волшебного жезла, без всяких угроз или угрожающих объявлений, исчезли всякие грабежи и насилия. Обыватель вздохнул свободно. Даже поздней ночью стало совершенно безопасно гулять по улицам. Открылись театры, синема, рестораны, жизнь заиграла быстрым темпом свою вечную суетливую музыку». Но Рада оказалась слишком независимой, миролюбивой и буйной одновременно, бесконечно решающей какие-то внутренние конфликты и, в результате, не способной молниеносно навести порядок в стране. Немцам такие партнеры были совершенно не нужны. Следующий переворот — переход от народной украинской республики к гетманству Скоропадского — совершился, конечно же, при содействии и с согласия немецкой власти. «Сделано все было чрезвычайно аляповато и грубо: немцы даже не соблюли decorum’а (внешней прикрасы) нейтралитета», — возмущались в кулуарах журналисты. «Им нельзя было доверять!» — вздыхали те, кто изначально относился к союзу с немцами подозрительно. В любом случае, переворот прошел практически бескровно и для Киева сулил всевозможные выгоды. Историки пишут, что «фактически гетман Скоропадский провел реставрацию осколка Российской империи. В Киев снова стекались бывшие чиновники, представители аристократии, офицерства и духовенства из большевистской России. Предполагалось прибытие и Патриарха всея Руси Тихона». Если бы все это происходило без явного пиетета перед недавним врагом, если бы каждое действие Киев не обязан был согласовывать с немецкой волей, возможно, деятельность Скоропадского была бы оценена совсем по-другому. Но, увы, и украинцы, и большевики, и белогвардейцы, все были против идеи гетманской Украины. «“Гетман всея Украины” положил ее к стопам Его Величества Германского Кайзера!» — иронизировали в прессе. Новый переворот был неизбежен. К власти в Киеве в первый раз пришел Петлюра, запоминавшийся тогда самочинными расстрелами на улицах всех поддерживавших гетмана Скоропадского офицеров. Потом в Киев снова пришла Красная Армия — над городом впервые прогремело страшное слово ЧК (общее число расстрелянных «за контрреволюцию» по решению Чрезвычайной комиссии того периода превышает 10 000 человек). Потом опять УНР, потом Деникин, при котором внезапно были спровоцированы ужасные еврейские погромы. «События развивались с такой фееричной быстротой, что за ними трудно было поспевать мысли и психике неподвижного и непривыкшего к политическому мышлению обывателя, а жизнь требовала решения на каждом шагу», — вспоминают очевидцы. Власть менялась настолько быстро, что отследить, кто, за что и во имя чего оказалось совершенно невозможно. При этом мужчин дееспособного возраста последовательно призывали во все армии, захватывавшие город. Самые умные и везучие каждый раз благоразумно дезертировали, остальные рисковали умереть с голоду или замерзнуть где-то «на службе», потому что обеспечить призванных хоть какими-то условиями для выживания армии не имели ни малейшей возможности.

Джек-потрошитель с Крещатика

Все это время Вильгельм Александрович жил в центре Киева и, конечно, был очевидцем самых страшных событий. Наблюдал, переживал за более молодых друзей, старался не прерывать общение с теми, кому нужен совет или моральная поддержка. Вместе со всеми старался не терять человеческое достоинство, чувство юмора, открытое отношение к жизни.

«Любовь созидательна, потому любить можно общо: всю землю, всю страну, всю музыку… Ненависть же быть обобщенной не должна. Она яд. Потому, если уж ненавидеть, то только адресно, только конкретных виновников конкретных бедствий — как мантру повторяли мы, стараясь сохранить остатки человечности и здравого смысла», — пишет в своем дневнике один из представителей киевской интеллигенции того времени.

Известно, что где-то в период с 1918-го по 1920 год Вильгельм Александрович принял решение покинуть Киев и даже отправил большую часть всех картин и вещей в свое кальское имение под Минском, из которого все это время исправно приходила почта с сообщениями о довольно сытой и размеренной жизни. Некоторые исследователи склоняются к мысли, что решение Вильгельм Александрович принял после трагического известия об Александре Мурашко. Котарбинский познакомился с Александром еще во времена работы над Владимирским собором. Долговязый нелепый лохматый и страшно стеснительный подросток, впитывающий каждое слово окружающих его художников и жадно глядящих на каждый штрих Васнецова, был пасынком нанятого для столярных и ремонтных работ в соборе мастера и племянником Николая Мурашко. Того самого Николая Ивановича — старинного знакомого Котарбинского, который бывал у Сведомских в Риме, а потом радушно принимал в своей знаменитой «Киевской рисовальной школе» всю «шумную гоп-компанию» художников из Владимирского. Художники довольно тесно общались, поэтому, когда Николай попросил помощи в решении одной деликатной семейной проблемы, все лихо взялись за дело. Проблема же заключалась вот в чем: «тот самый лохматый Сашка», как выяснилось, во что бы то ни стало возмечтал стать художником, в то время как его отчим давно уже решил, что парень будет помогать ему в столярной мастерской. Сашка обиделся, ушел из дома, ночевал на барже, простыл и вот-вот собирался отдать Богу душу, так и не став ни художником, ни столяром. Выходить племянника Николай, разумеется, собирался сам, а от друзей требовалось повлиять на упрямого отчима, который к мнению столь выдающихся художников наверняка бы прислушался. Стоит ли говорить, что обстоятельства младшего Мурашко напомнили Котарбинскому собственную юность. Вильгельм Александрович приложил все усилия, использовал на полную мощность и свой дар убеждения, и лесть, и даже обман (стал нахваливать работы Сашки, которые на самом деле никогда не видел). В итоге отчим позволил Александру Мурашко поехать в Петербург на обучение, а киевские художники помогли парню с рекомендациями. Парень, как известно, учился блестяще и вскоре стал очень известен как в России, так и за рубежом. В 1917 году он был одним из активнейших организаторов Украинской академии искусств. Преподавал, писал, участвовал в выставках, много и охотно рассказывал Котарбинскому о своих планах и успехах, имел прекрасную семью (жену и милейшую приемную дочку Катеньку)… Одной июньской ночью 1919 года он с семьей возвращался домой из гостей. Шел по родному району, где все его знают, и ничего не боялся. Преступники вышли из темноты, позволили жене и дочке убежать домой, а самого художника убили выстрелом в затылок. Это не было ограблением или убийством по личным мотивам. Просто данная власть в данное время считала незаконным нахождение на улице украинского художника без спецразрешения на прогулки. Александру было на тот момент 44 года.

Некоторые исследователи считают, что после трагической гибели Александра Вильгельм Котарбинский стал оценивать происходящее в Киеве куда более серьезно. Это правда. Мысль же о том, что город стал ассоциироваться у художника только с насилием и страхом, а потому нужно было немедленно уезжать, — ошибочна. Существуют свидетельства, что еще в 1918 году Вильгельм Александрович за обедом у Праховых наполовину в шутку, наполовину всерьез звал Эмилию Прахову «собрать в охапку все семейство и вместе ехать в тихий Кальск». Эмилия Львовна отказалась, сказав, что «семейство уже выросло и по мановению волшебной палочки, даже если это палочка Вильгельма Котарбинского, перемещаться никуда не будет». «Езжайте сами! — несколько раз настаивала после этого Эмилия Львовна. И даже когда стало известно, что весь багаж Котарбинского до имения не доехал, а был украден где-то по дороге, она настаивала на переезде художника в безопасное место: — Что вам тот багаж? Жили же вы как-то без него все время с момента отправки. Езжайте!» И он был готов подчиниться. В конце концов, что его держит в Киеве? И только после смерти Александра Мурашко Вильгельм Александрович понял, что такое ответственность перед близкими людьми. А если Николая призовут в армию? С кем останутся Леля и Эмилия Львовна? А даже если и не призовут, вдруг что-то случится с домочадцами в процессе новой смены власти и понадобится помощь… Он никогда не признавался в этом напрямую, но Елена Прахова в своих воспоминаниях говорила, что как-то, заболев, Вильгельм Александрович говорил в бреду «Нет, нет, я не поеду! С ним беда, но может и с другими! Не бери других!» После 1919 года Вильгельм Александрович стал бывать у Праховых ежедневно, то помогая Елене в ее художествах, то веселя домочадцев рассказами о своей юности, то продолжая давние споры с Эмилией Львовной «об общих знакомых, их работах и бездельничаниях».

В мае 1920 года в Киев вместе с петлюровцами вошли поддерживающие их поляки. Союз этот был странен (поляков еще год назад было принято считать врагами украинской государственности), но казался сильным образованием, способным удержать власть. Киевский мемуарист Григорий Григорьев, также переживший в городе все перевороты, о воинстве маршала Пилсудского писал так: «Внешний порядок в городе был возобновлен. Стрельбы по ночам не замечалось, о грабежах ничего не было слышно. Даже ходить по вечерам стало свободно, без всяких ограничений, совсем не так, как это всегда делалось раньше в условиях гражданской войны». Радовался ли происходящему Вильгельм Александрович? Что думал он до этого, узнав о начале советско-польской войны (Советы мечтали о большевистской Варшаве, а поляки — о восстановлении Речи Посполитой в ее максимальных размерах)? Еще интересный вопрос — разделял ли Вильгельм Александрович на тот момент советское и российское или был, как многие интеллигенты в первое время, толерантен к «вся власть советским» призывам? Увы, никаких явных свидетельств позиции художника не сохранилось. Правда, с учетом последующих лет цензуры, можно допустить, что, скажи Котарбинский хоть полслова в поддержку Советов, большевики обязательно неоднократно процитировали бы его и вставили бы во все учебники живописи. Поэтому отсутствие свидетельств о мнении Котарбинского в данном случае можно считать разоблачающей «говорящей» тишиной.

Достоверно известно, что в тот день, когда красные войска в третий раз занимали Киев, Котарбинский обедал у Праховых. Поляки отступали с боями, разрушая одновременно и город, и миф о своем бережном к нему отношении. Они взорвали дом губернатора и самый старый в городе Цепной мост, построенный еще при Николае I. Еще два моста повредили, чтобы задержать красных, после чего 10 июня отбыли на историческую родину, прихватив с собой и Симона Петлюру.

В Киев снова и на этот раз уже окончательно вернулась Красная Армия. Хотя фронт и передвинулся на запад, советско-польская война все еще продолжалась. Быть поляком в Киеве стало небезопасно. Особенно знаменитым поляком, гордящимся своим польским происхождением и не намеренным его скрывать. Особенно пожилым и одиноким поляком, никогда не запирающим дверь в свой номер. На этот раз красные могли не удовлетвориться портретом красавицы. Ситуация могла стать критической. Но тут произошло вот что:

«Котарбинский обедал у моей матери на Трехсвятительской, 20. Обед был ранний. Вечером улицы плохо освещались и поздно ходить не разрешалось. Котарбинский заторопился домой. Уже совсем оделся, когда со стороны Владимирской улицы застрекотал короткими очередями пулемет “Льюис”. На лице художника появилось выражение колебания и раздумья.

— А знаете что, Вильгельм Александрович, — неожиданно предложила моя мать, — не ходите лучше к себе, оставайтесь у нас. В кабинете устроим вам спальную, а в большой комнате будет ваша мастерская и выставка, — вот и будем так жить, все вместе.

Котарбинский обрадовался, крепко обнял и поцеловал мою мать, сестру и меня, моментально разделся и принял участие в нашей работе по устройству его спальной комнаты. В этой комнате он и умер несколько лет спустя.

— Я никогда не пугался переворотов, — говорил он за вечерним чаем, — а тут вдруг, когда распрощался с вами, застучала эта чертова “швейная машина”, и я почему-то подумал: вот сейчас меня убьют — стоит только отворить дверь на лестницу.

В эту ночь его номер в гостинице “Прага” перерыли в поисках оружия, но ничего не взяли и не уничтожили.

Утром следующего дня Вильгельм Александрович пошел со мной к себе. Стоявший у входа в гостиницу часовой вызвал коменданта, и тот разрешил художнику “забрать все свое барахло”».

Так, в 71 год Вильгельм Александрович перестал, наконец, «скитаться по гостиницам и съемным квартирам» и обрел настоящий дом.

Джек-потрошитель с Крещатика

Домочадцы, надо заметить, сочли происшедшее совершенно естественным, ведь Котарбинский давно уже был для Праховых практически членом семьи. «У всех просто камень с души свалился, когда Вильгельм Александрович перестал ежедневно прощаться и, осторожно прикрывая дверь, уходить в полные неизвестности предвечерние улицы». Даже его личные приятели, имевшие обыкновение навещать мэтра в гостинице, из-за смены адреса Вильгельма Александровича ничуть не расстроились: все они тут же были приглашены Эмилией Львовной в дом и «почли за честь влиться в компанию». В один голос все восторгались и непринужденной творческой атмосферой, царящей у Праховых, и той трогательной заботой, которой окружили Вильгельма Александровича дети Эмилии Львовны. Котарбинский в свою очередь отвечал домашним полной взаимностью — помогал улыбкой и советом, наставлял в творчестве, живо интересовался всем происходящим в жизни молодежи и частенько даже отстаивал интересы Николая и Елены перед строгой хозяйкой дома. Выходил он уже редко — всего пару раз в неделю, когда проходили сборы шахматного клуба или когда кто-то из приятелей просил мэтра выступить с лекцией перед молодыми талантами. В импровизированной мастерской находился постоянно, бесконечно раздаривая самые удачные работы и тут же принимаясь за следующие. Когда Вильгельм Александрович слег, в доме на какое-то время стало еще более людно. Каждый хотел навестить художника, каждый хотел поддержать, выразить уважение, поделиться последними новостями, принести свежих газет и сплетен. А рассказать было о чем! Украинской академии художеств снова выпал счастливый билет. После того как в августе 1919 года Киев был взят Добровольческой армией Деникина, учреждение зачислили в разряд не финансируемых властями частных учебных заведений и официально наделили очень странным названием: «Академия художества в Киеве, существующая на основании отношения начальника Управления народного просвещения при Особом совещании при главнокомандующем вооруженными силами на Юге России на имя г. попечителя Киевского учебного округа от 5 октября 1919 года за № 4998». Тогда же Академия была изгнана из своего здания, а все ее имущество выбросили на чердак. Создатели Академии приуныли, но пытались хоть как-то продержаться на плаву. Живописные мастерские, библиотека и канцелярия, а также мастерская графики и приемная ректора переехали в частные квартиры. Но сейчас, в декабре 1920-го, после восстановления Советской власти в Киеве, Академия снова была признана важным учреждением. Ее разместили в здании бывшего Дворянского собрания и прочили ей большое будущее. Организаторы звали Вильгельма Александровича, как только поправится, немедленно отправляться смотреть новое помещение и знакомиться со студентами. Параллельно Николай Прахов, еще в 1919 году с группой единомышленников образовавший Профессиональный союз художников в Киеве, считавшийся своеобразным культурным оппонентом Академии, активно «перетягивал мнение мэтра» на свою сторону. Николай Адрианович грезил о мобильных передвижных выставках, несущих искусство в массы не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле. При таких выставках Прахов-младший мечтал организовать краткосрочные курсы рисования, которые, по его мнению, были куда нагляднее и могли стать куда полезнее устаревшей системы академического образования. Вильгельм Александрович по мере сил участвовал в разгоравшихся у его постели дискуссиях и горячо сопереживал обеим сторонам.

Дело кончилось тем, что доктор Якубский — молодой поляк, хорошо и давно знакомый с Вильгельмом Александровичем — потребовал прекратить все эти сборища и эмоциональные разговоры. Он прописал больному покой, диету и длинный список медикаментозных назначений. Впрочем, все понимали, что дороги назад, к полному выздоровлению уже нет. В спокойном расположении духа и все с той же удивительной «улыбкой из иных миров» художник постепенно погружался в давно любимый им и привычный его сознанию мир грез. Оглядываясь назад, он, вероятно, удивился бы, насколько насыщенный и плодотворный путь сумел пройти.

«Умирал Вильгельм Александрович медленно, в полном сознании, от старческого склероза и паратифа, — записал Николай Прахов. — Сестра моя заботливо ухаживала за больным и аккуратно заставляла принимать в назначенное время все предписанные врачом лекарства и съедать приготовленную ею больному диетическую пищу. Лечиться он не любил, и много труда было сестре заставить его выполнять все врачебные предписания. Время было трудное, достать нужные продукты питания было нелегко, но сестра как-то ухитрялась справляться с этой задачей.

На какие-нибудь особенно сильные боли Котарбинский не жаловался. Вначале он читал и интересовался всеми городскими событиями и домашними новостями. Хороший шахматист, завсегдатай киевского шахматного клуба, собиравшегося по вечерам в ресторане гостиницы “Кане”, внизу Фундуклеевской улицы, теперь Ленина, он прекрасно играл “вслепую” с одним и несколькими партнерами. Вот и сейчас, во время болезни, подолгу играл с самим собой, а потом с мерещившимся ему партнером.

От навещавшего его приятеля, художника Владислава Михайловича Галимского, или от доктора Якубского узнал о болезни Котарбинского и его опасном положении ксендз старого костела, молодой еще на вид человек. Как-то раз утром, отворив на звонок дверь парадной лестницы, я увидел его фигуру в черной сутане и попросил пройти в бывшую гостиную, а теперь студию Котарбинского. Вышедшей на звонок сестре ксендз сказал:

— Я узнал, что у вас умирает мой соотечественник, католик, и пришел напутствовать его.

Сестру и меня такое вступление несколько озадачило. Вильгельм Александрович еще не был так плох, чтобы приглашать к нему священника. Да и делать это, не предупредив больного, более чем равнодушного на тот момент к религии и церковной обрядности, было по меньшей мере некрасиво. Сестра, с обычным ее тактом, попросила незваного гостя подождать, а сама прошла в соседнюю комнату больного.

— Дяденька, — сказала она ему, — там к нам пришел твой соотечественник и поклонник твоего таланта, он просит разрешения посмотреть твои работы и очень хочет познакомиться с тобой, можешь его принять?

— Прошу.

Сестра попросила священника войти в комнату больного, а сама сейчас же вышла. Не прошло и пяти минут, как дверь в переднюю комнаты Котарбинского с шумом распахнулась и из нее вылетел красный как рак неожиданный посетитель.

— Ноги моей не будет у этого еретика, — громко кричал он, отыскивая свою шляпу. — И хоронить его не буду, — не зовите!

— Не беспокойтесь, он еще не умер, а если это случится, православное духовенство Владимирского собора, в котором художник работал столько лет, и панихиду отслужит, и похоронит, если это понадобится. А вот вам, со временем, могут быть неприятности, когда узнают ваши соотечественники, что на похоронах художника Котарбинского не было католического духовенства.

С этими словами я открыл парадную дверь и с удовольствием закрыл ее за черной фигурой.

Вильгельм Александрович позвонил. Мы с сестрой зашли к нему в комнату. Больной был, видимо, сильно взволнован:

— Знаете, кто это был?.. Кого вы назвали поклонником моего таланта?.. Ксендз!.. Он хотел, чтобы я сейчас исповедался перед ним в своих грехах! Что выдумал!..

Сестре удалось успокоить больного, как потом выяснилось, слыхавшего наш разговор с разгневанным служителем католической религии.

Умирал Вильгельм Александрович Котарбинский в полусознании. Каждое утро грезилось ему, что кто-то приходит в его комнату, садится на кровать, в ногах, играет с ним в шахматы “вслепую”, без доски и каждый раз проигрывает и молча уходит.

Однажды, когда сестра принесла больному дневной завтрак, он сказал ей: “Сегодня он опять приходил, играл со мной и сегодня он выиграл, значит, сегодня я умру”.

Сказал это так спокойно, точно говорил ей: “Сегодня я пойду гулять”.

Умер под вечер, спокойно, в полном сознании, простившись со мной, моей матерью и сестрой».


Глава киевская | Джек-потрошитель с Крещатика | Примечания