home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава двенадцатая,

в которой Маша проваливается

Джек-потрошитель с Крещатика

27 октября по новому стилю, первый праздник Параскевы Пятницы — светлой Макошь

Круглая комната Башни Киевиц опустела. Маша погасила электрический свет. Обряд Тьмы не был закончен — его следовало завершить.

Она легла на ковер, прикрыла глаза и приняла тишину. Осень положила прохладные пальцы на ее веки, как сквозь шторы, сквозь них еще пробивался розовый свет — огонь в камине угасал долго, то умирая, прячась в темных обугленных поленьях, то возрождаясь острыми огненными перьями Феникса.

«Прощай, светлая Мать Макошь… пришла пора встречать Темную Мать…»

Огонь захлебнулся во тьме, и она ощутила пропасть Провала. Она уходила сквозь пол, сквозь деревянные перекрытия, сквозь четыре этажа дома на Яр Валу, сквозь его древний фундамент… И там, под ним, стала самой Тьмой — тьмой земли, из которой произрастает зеленый весенний росток, в которую уходит, разлагаясь, осенний лист.

Она уходила во тьму земли глубже и глубже, и каждая плодородная горсть Великой Матери несла ей силу, и корни деревьев и трав сплетались в ее животе, как жилы, кишки, подземные реки града текли сквозь нее, словно кровеносные вены, и, перевернувшись сейчас на бок, она могла бы сбросить с лица Города улицы, церкви, дома.

Она уже была Землей раньше, она знала ее силу, входила в нее и воскресала тысячу раз. Из ее корней прорастали высокие побеги, травы, деревья, они ветвились, сплетались в арки и стены, в золотые орнаменты — прямо из Машиного тела, из ее живота вырастал в причудливых модерновых узорах высокий Владимирский собор…

Младшая Киевица открыла глаза — на нее смотрел Бог с огромной, как у льва, белой гривой волос, серафимы с красными крыльями выглядывали из-за его спины, льнули к нему, словно пугливые темноглазые дети. Святые и великомученики центрального нефа косились со всех стен — живые и дышащие, они хмурили седые и соболиные брови, поджимали губы, глядя на Киевицу, — кто с укором, а кто с пониманием.

«…твое Провалля…»

Есть Провалы на улицах древнего града, принявшего в землю свою тысячи тысяч смертей. Есть Провалля — в собственную душу, в свои скрытые, и странные, и страшные тайны.

Это был не собор прошлого и не собор настоящего — это было совершенно особое место «…твое Провалля!»

Ее личный Владимирский!

Она вспомнила, что по первоначальному плану Владимирский собор собирались построить на Ярославовом валу, 1, — на том самом месте, где стоит сейчас их дом-замок и дозорная Башня Киевиц. Изначально собор должен был стать местом Хранителей Киева. И не случайно она так любила его, наверное, здесь, во Владимирском, всегда жила часть ее души… и не только ее.

Место не было безлюдным и тихим, напротив, она сразу услышала голос:


Киев — родина нежная,

Звучавшая мне во сне…


На мраморных перилах хоров в просторных ангельски-белых одеждах, с беленым лицом стоял невысокий Пьеро в маленькой черной шапочке и распевал печально-сладкую песню:


Я готов целовать твои улицы,

Прижиматься к твоим площадям…


«Вертинский…» — узнала его Маша.

В юности будущий певец мечтал петь вместе с другими мальчиками в хоре Владимирского. А там, на хорах, в иконостасе — сияла мадонна Нестерова, в которую Вертинский был влюблен гимназистом и носил ей цветы. Наверное, здесь, в соборе, вечно будет жить часть его души…

Маша сделала киевскому Пьеро знак рукой, но он словно не видел ее.

Киевица повернулась к алтарю, взглянуть на любимую Богоматерь Виктора Васнецова в золотой центральной апсиде… и зажмурилась от слепящего света.

Там, где на руках у Марии сидел младенец Христос, протягивающий пухлые детские ручки ко всему белому свету, — горел сияющий диск, отбрасывающий триллионы лучей, столь ярких, что и саму надалтарную Пречистую Деву, и свиту из разноцветных херувимов не было видно сейчас. А перед диском, купаясь в его лучах, улыбаясь, парил в вышине неизвестный мужчина в темных одеждах священника, точно так же, как младенец Христос, протягивая руки к белому свету…

— Миша Васнецов, — восторженно угадала Маша, окунувшись в сияние.

Она и сама инстинктивно расставила руки точно так же, принимая, прижимая к себе теплый свет незамутненной радости, радуясь за еще одну душу — маленького сына художника, подарившего вдохновение отцу.

Она знала: из пяти детей Виктора Васнецова — лишь род сына Михаила, послужившего прообразом младенца Христа во Владимирском соборе, оказался навеки неразрывно связан с их Городом. Став православным священником, Михаил в зрелые годы жил здесь. Во время Второй мировой войны его единственный наследник — внук художника и его полный тезка Виктор Михайлович Васнецов был признан погибшим. Лишь спустя много лет семье удалось разыскать его, спасшегося чудом, живого и здравствующего… в Городе Киеве. И единственный потомок «владимирского младенца Христа» — доктор физико-математических наук, еще один Михаил Васнецов, и сейчас проживал в Киеве вместе с детьми.

Вот и не верь после этого в мистику судеб! В чудесную связь художественных творений и человеческих душ… Как видно, и часть души сына Миши навечно осталась в Киеве, в отцовском соборе.

Любуясь дивным свечением, Маша сделала несколько шагов к алтарю в южном приделе храма, и испуганно разочарованно вскрикнула:

— Кылына? И ты здесь?

На полукруглых мраморных ступенях к иконостасу сидела молодая женщина, лицо которой навечно запечатлел и Кирилловский храм, и врубелевские полотна-демониады.

— Кылына, ты слышишь меня?.. Ты позвала меня сюда?

Кылына не подняла головы с аккуратным пробором, склоненной над каким-то шитьем, ее игла то ныряла в полотно, изукрашенное золотым богатым орнаментом, то вырастала вновь из его глубин.

— Кылына, я пришла в свой Провал! Что ты хотела сказать мне?

Тяжелое, плотное, вышитое христианскими крестами и символами полотно было длинным, как жизненный путь, спадая с колен Кылыны, оно тянулось по серо-черным плитам собора. Неужели после смерти экс-Киевица вышивает кресты, неужели и ее мятежную душу защемило в храме… и почему во Владимирском, не в Кирилловской церкви, где поныне в алтаре можно увидеть ее фатальный портрет?

— Ты — не Кылына, — выдохнула понимание Маша. — Ты не знаешь, как спасти моего сына.

— Ваш сын болен? — женщина подняла голову, будто только заметила ее. — Тогда помолитесь ей… она может излечить от любой болезни, — девушка показала на алтарь позади себя, где в одном из окошек, с веткой в руках, стояла написанная Михаилом Нестеровым святая великомученица Варвара.

— Помолиться… — повторила Маша, окончательно убеждаясь в догадке. — Вы не Кылына. И не Эмилия Прахова. Вы — ее дочь, Леля!

— Мы с матерью на одно лицо, такой уж у нас род, — сказала та и снова принялась за шитье, забывая о Маше.

Младшая Киевица еще раз вгляделась в знакомые до боли черты врубелевской Богоматери-демона — пухлые крупные губы, широковатый нос, округлые светлые глаза — такое лицо носила и Кылына, и ее дальняя родственница Прахова, и ее старшая дочка…

Такое же лицо было и у святой в алтаре Владимирского собора, там, куда указала молодая женщина.

Еще один художник Владимирского, еще один Михаил, еще одна любовная история… Нестеров влюбился в дочь профессора Прахова и нарисовал ее в образе святой Варвары, и сделал ей предложение… но получил от родителей Лели однозначный отказ. Эмилия Прахова сочла живописца недостойным женихом для ее дочери. А Леля, жизнь которой испортила властная мать, так никогда и не вышла замуж, осталась старой девой и стала известной вышивальщицей, вышила для Владимирского собора золотом и серебром плащаницу… И, похоже, так и не ушла отсюда, не перешла в мир иной, оставшись навечно в том единственном месте, где ее бесконечно любили.


Я хожу по родному городу,

Как по кладбищу юных дней.

Каждый камень я помню смолоду,

Каждый куст вырастал при мне… —


пел белый Пьеро.

Гулкий Владимирский удесятерял его голос, наделяя каждую строчку грустным гулом пророчества.

Призраки, еле заметные, похожие на обман зрения тени, мелькали в соборе там и тут, рябили в глазах, но их тела и лики не обретали для Маши плотность реальных историй. Сколько душ, сколько тайных надежд, воспоминаний, несбывшихся детских желаний, скопилось в соборе за последнюю сотню лет?

Неслышно ступая, она пошла в боковой «корабль», запрокинула голову, чтобы взглянуть на «Пятый день творения», но не обнаружила там упомянутой Дашей рябины — и не удивилась. История собора была ей преотлично известна: Котарбинский переписал сюжет, оставив в память о творении Врубеля только фон, но и его переделали позже во время очередной реставрации. Маша никогда не видела этой рябины — и не могла увидеть теперь. Ведь этот Владимирский — только ее Провалля!

Справа, со стены, на Киевицу смотрела наряженная в богатые древнерусские одежды, с широкими рукавами и полукруглым узорчатым воротом, жена Ярослава Мудрого — святая княгиня Ирина, с четками в крупных пальцах. Шведская принцесса Ингигерда разомкнула сложенные на груди белые лебединые кисти, подняла руку и указала Маше куда-то в сторону беломраморного алтаря. Младшая Киевица повернула голову — настенный Нестор-летописец, застывший над первой книгой истории с пером в руках, прервался, взглянул на нее недовольными глазами святого старца, которого зря отвлекают от истинно важных дел, и властно указал рукой себе за спину: мол, что стоишь пнем, ступай, куда велено…

Повинуясь, Маша обошла колонну. Там, в дальнем, самом правом углу, скрывавшем «Суд Пилата» и «Христа в Гефсиманском саду», в закутке арки, украшенной звездчатым орнаментом, пряталась небольшая деревянная скамья, и на ней сидел Михаил Врубель, встречи с которым она пыталась избежать много дней и месяцев — почти всю свою жизнь в Киевичестве!

Здесь, в ее Провалле, Миша был не молодым и не старым — вечным и безусым — Машу всегда расстраивало, что на всех портретах и фото лицо Врубеля пряталось за молодцеватыми усами, и сейчас она наслаждалась его чистотой — его голубыми глазами, правильным носом, совершенными светлыми чертами, извлечёнными из лучшего мрамора умелой рукой природного скульптора.

Миша Врубель был не один. Рядом пристроилась рыжеволосая девушка с бледной кожей и таким безмятежно счастливым лицом, какое Маша еще никогда не видела в зеркале…

Она, Маша Ковалева, была тут, рядом с ним! Часть ее души жила здесь!

И, быть может, это объясняло причину, почему она так часто испытывала в душе пустоту… Часть души сбежала от нее!

Быть может, это объясняло причину, почему душа Миши никогда не приходила к ней в гости… Потому что он всегда был здесь рядом с ней!

Младшая Киевица прислонилась к стене, на которой оживший Понтий Пилат в белом плаще тянулся к Христу и, приложив руку ко рту, тщетно подсказывал тому правильные слова, способные спасти осужденного от распятия.

— Вы всегда были моей надеждой на счастье, — проникновенно говорил Врубель своей Маше, улыбаясь ей как счастливому сну, развеявшему многолетний горячечный бред. — И лишь потому порой мои надежды сбывались… вы были моей верой… вера — она осталась со мной навсегда, даже тогда, когда вы ушли от меня… Я всегда искал вас… искал повсюду… искал вас во всех… вы моя мадонна… моя надежда… И моя жена Надежда — она тоже вы… всегда вы… вы будете возвращаться ко мне снова и снова… Все остальное, все остальные — ошибка, обман, колдовство…

А Маша, глядевшая на них со стороны, подумала вдруг: сколько людей сейчас едят, пьют, спят, живут отдельно друг от друга, в то время как их души сидят где-нибудь на скамейке рядком?

Маша, глядевшая, точно сбросила кожу, став одной горячей волной… сбросила защиту, обязательства, законы запреты, и растеклась.

Она вспомнила, как однажды хотела сказать ему «да», как хотела бежать к нему одному, забыв обо всем. А потом все оделось в панцирь долга и правил, панцирь сдержал и охладил ее чувство — похоронил его в заточении там.

Не оттого ли она так и не ответила всем сердцем на преданность Мира, что всегда знала: погребенное, забытое, отвергнутое чувство к Мише не умерло, никуда не делось, их история так и осталась незавершённой, и для него, и для нее.

Она готова была лишить его сына… только бы не увидеться с ним и не вспомнить страсть, способную изменить ее жизнь. Словно ощущала, что сама душа ее осталась в его руках… и когда она уйдет из Провалля, ничего не изменится. Ее душа не с ней, и даже не с сыном… Мише-младшему принадлежит вся ее жизнь… но душа украдена и льнет как щенок к этому дивному человеку, несчастному, счастливому и гениальному…

Который ждал ее возвращения всю жизнь!

Врубель положил голову на их сплетенные руки, и они долго сидели так, молча, не двигаясь. А Маша, глядевшая со стороны, просто стояла и смотрела на них, наслаждаясь этим неизвестным благостным Мишей, этой незнакомой счастливой светящейся Машей — и ей казалось, что все, наконец, стало на свои места, все точки встали над всеми «i». Нельзя просто так убить любовь! Можно загнать ее в подполье, как испуганную маленькую мышь, заставить сидеть там не пикнув, грозить мышеловкой, провозгласить несуществующей, тем, чего нет… ничего не изменится. И твое «нет» обернется пустотой провала в душе. И душа сбежит от тебя мышью… душа всегда выберет не тебя, а любовь.

Губы Христа в написанном на стене Гефсиманском саду шевелились, Спаситель все шептал и шептал молитву. И Маша знала, что он молится уже не за себя, а за всех, кому предстоит испить из чаш своих горьких ошибок. Но стоявший не пошелохнувшись, спиной ко всем, Иисус на суде Пилата отказывался принимать взаймы ложь во спасение… Каждому суждено было испить свою чашу до самого дна!

И все равно ее Провалля оказалось лучшим местом на свете — единственным, где Миша не страдал, не метался в сомнениях, не винил себя за флюгероватость, не кричал, не рыдал в сумасшествии, придавленный собственной манией величия, сменившейся манией самоуничижения. Единственным местом, где она не могла изменить ни его судьбу, ни историю мира — могла просто быть с ним. Навсегда?

— Я не хочу, чтобы ты уходил, — сказала вслух душа Маши.

— И я был душевно рад видеть вас, — сказал он светло и печально. — «Душевно» — как это верно… Лишь благодаря вашей душе в эти задушные дни я отдыхаю от вечного проклятия, которое мы принимаем после смерти по делам своей жизни. «Позвольте перед предстоящей нам разлукой от всего сердца поблагодарить за ласку, которую я видел от Вас. Вы знаете, какой приговор должен состояться надо мной, и я с содроганием смотрю в свое будущее» — вам известно, незадолго до смерти я написал эти слова в письме жене из скорбного дома. Если бы я знал, сколько раз мне придется повторить их вам уже после кончины… Теперь я знаю все… вижу все… и безропотно принимаю свою кару. Я хотел оторваться… не смог… не справился… она держит меня… у нее волчьи зубы и когти… мне нет спасенья!

Врубель посмотрел вверх — на потолке хоров, прямо над ними, Бог в «Шестой день творения» создавал Адама под пальмами райского сада.

Но Миша говорил сейчас про нечто прямо противоположное… ад.

— Ты опять уйдешь, — заплакала Душа Маши. — Не уходи… останься! — внезапно она повернулась к своей обладательнице.

Ее собственные глаза, полные гнева, взглянули на Машу с укором и требованием:

— Это ты виновата… все ты! Почему ты ничего не сделала? Почему никогда не слышишь меня! Услышь меня, наконец… Ты должна знать… твой сын… маленький Миша… он должен умереть!

— Что ты говоришь? — полушепотом вскрикнула Маша.

Ее душа встала и направилась к ней, как неумолимый обвиняющий рыжий Демон.

Написанный на запрестольной стене алтаря, снабженный грифоном и книгой Евангелист Иоанн, скопированный Васнецовым с киевского профессора психиатрии Сикорского, с любопытством взглянул на нее, оценивая Машино самоочевидное раздвоение личности.

— Прими это! Он должен умереть! — слова страшного рыжеволосого Демона стали стальными капканами.

— Перестань! Отпусти меня…

— Он должен… должен… Убей его!

— Нет, нет, — заплакала Маша, вырываясь — пытаясь снова вырвать из сердца свою душу, заткнуть ее.

— Дай ему умереть… Убей его! — закричал рыжий Демон.

— Я не верю! Ты — не я! Отпусти меня… — крикнула Киевица.

Она вырвалась из власти безумных и страшных навязчивых слов, побежала.

Двери собора сами распахнулись пред ней. На ступенях Владимирского, отчего-то не в силах попасть внутрь, сидел немолодой мужчина с черно-седой бородой и проломанной грудной клеткой.

Он угрюмо посмотрел на нее и снова погрузился в свои безотрадные мысли.

Споткнувшись о его взгляд, Маша полетела вниз со ступеней… и упала в осеннюю рыжую тишину.

Джек-потрошитель с Крещатика

3 ноября, по старому стилю, 1888 года

Мистрисс Фей Эббот взяла круглый хрустальный шар — не обычный, а полый, наподобие аквариума. Ее худенькие обезьяньи, исчерченные татуировками ручки хватали серые сгустки тумана и бросали в круглый сосуд. Туман в шаре сплетался и двигался все быстрее и быстрее.

— Не сомневайся во мне, — сказала он. — Я потомок киевских волхвиц, за три столетия тебе не сыскать гадуницы сильней. Сам Киевский Демон приходил ко мне, желая узнать судьбу Трех Киевиц…

— Демон?.. — хотела было расспросить подробней Акнир.

Но Мистрисс окоротила ее:

— Ты можешь задать мне сейчас ровно четыре вопроса. И увидеть один ответ.

И в душе юной ведьмы дрожали вопросы побольней, чем судьба Трех Киевиц.

Акнир облизала сухие от волнения губы и четко спросила:

— Он — мой отец?

— Да, — сказала магиня.

— Мы будем семьей?

— Необычной… не так, как у людей… не здесь, — рвано ответила Мистрисс.

— Волчья Мадонна существует?

— Да. Она рядом… она все сильней…

Акнир хотела спросить: «Так как же мне спасти мою маму?!»

Но боялась получить слишком мутный ответ, который лишь запутает все окончательно.

Потому сказала иначе:

— Что мне следует знать из ближайших событий?

— Смотри, — хрипло сказала магиня.

Акнир наклонилась к хрустальному шару и увидела мать… Киевица Кылына стояла над колыбелью Машиного полугодовалого сына. В руке у нее был нож.

Мертвая Киевица подняла правую руку и вонзила лезвие в грудь ребенка.

— Запомни, это должно свершиться!

Джек-потрошитель с Крещатика

На мягких ногах Акнир вышла из уборной Мистрисс Фей Эббот.

Семья акробатов — отец, мать и маленький сын в одинаковых лиловых трико, только покинули сцену. Лицо и усы отца были мокрыми от пота, он держался за сердце и тяжело дышал.

В ноги к Акнир бросился белый пудель… Она обмерла — раньше номера с пуделем в их цирке не было. Грядет чей-то дебют?

Ведьма присела на карточки перед псиной. Пудель тоже сел и дружелюбно протянул ведьме лапу. На его шее был повязан голубой шелковый бант.

— Ав, — вежливо поздоровался он.

— И тебе добрый вечер.

— Ав… авдь!..

Пес любовно лизнул ведьму в лицо, встал на задние лапы, поставил левую переднюю ей на плечо, правую — на макушку, и даже попытался с лаем исполнить какой-то танец, но Акнир остановила его преждевременное выступление.

Вслед за кудрявой собакой появилась хозяйка — в пышной расшитой блестками юбочке и трико с голой спиной. Ее сопровождал клоун Клепа. Поправляя пуфы на своем расшитом тесьмой широком костюме, он громко разглагольствовал с видом подвыпившего философа:

— …а изволите ли вы знать, что клоун по-аглицки clown. А славные англичане придумали не только Джека-потрошителя, но и нашу, отнюдь не почтенную, профессию… Так вот clown означает — деревенщина, притом неотесанная и всенепременнейше пьяная. И да будет вам известно, что красный клоунский нос произошел от вполне определенных носов пьяниц, которых первые содержатели цирков нанимали, дабы грубая публика смеялась при виде их падения. Потому-то лично я потребляю веселящие напитки вовсе не от природой несдержанности, а исключительно в дань высокой и давней традиции… И коли вы, mademoiselle Фифи, столь же добры, сколь и прекрасны, и облагодетельствуете старика стопулей…

Хорошенькая, как ангелок, mademoiselle Фифи, в пышной юбке, громко и резко захохотала.

Холодная тревога обвила сердце ведьмы змеей.

И этого пуделя, и эту юбочку с горошками блесток они уже видели, когда пришли сюда в самый первый раз и случайно столкнулись в буфете с матерью Акнир и ее возможным отцом.

Веда поспешила в буфет…

Она была там! Ее мать. И на ней было то самое платье в сине-серую клетку, в котором они впервые увидели ее здесь в свой роковой, самый первый визит.

В котором Акнир увидела ее лежащей на ступенях Владимирского собора — мертвой, похожей на истерзанную сломанную куклу.

Все должно было случиться сегодня!

И Акнирам решилась… Даша говорила, что заклятие «логус» помогает понять и людей, говорящих с тобой на одном языке, — даже тех, кого зачастую понять труднее всего, наших родных и близких.

— Вы не знаете меня, — негромко проговорила она, подсаживаясь за столик к Кылыне, — но я должна вам сказать…

Она осеклась, в глубине зрачков ее матери пылал красный огонь — Кылына уже была беременна, уже носила Акнир под своим сердцем.

Она не ошиблась, ее зачали на Великую Пятницу — ее отец, о котором она до сих пор ничего не узнала, и ее мать, успевшая близко узнать отца.

— В тебе шумит моя кровь, — спокойно сказала Кылына. — Я знаю, ты не желаешь мне зла. Ты сможешь сказать, кто ты, или этим ты нарушишь Великий запрет?

— Я не могу нарушить запрет. Но мне нужен ответ. Это вопрос моей жизни. Ты пришла сюда ради мужчины, которого любишь? Это посыльный из «Жоржа»? Ты влюблена в него?

— Я влюблена в посыльного? — глумливо уточнила Кылына. — Ты видела нас вместе? Это решительно ничего не значит. Я просто заказывала у «Жоржа» вино для своего суаре.

— Не хочешь — не говори, — Акнир отвернулась. Огонь в зрачках ее матери говорил сам за себя, столь яркий, что от него слепило глаза.

— Я вижу, тебя очень волнует этот посыльный, — засмеялась Кылына. — Но я пришла сюда ради художника — Врубеля.

«А что я тебе говорила!» — воскликнула умозрительная Чуб, и Акнир порадовалась, что напарницы нет рядом с ней.

— К слову, этот господин был тут недавно, ждал вас. Но не дождался, — промолвила мать Акнир.

— Миша был тут? Он нашелся? Но зачем тебе он… снова?

— Ты знаешь? Тем лучше. Так вышло, что мы оказались связаны с ним, как два каторжника, которые не могут сбежать оттого, что им мешают общие оковы.

— Присуха?

«Логус» помог! Она говорила с матерью на равных. Сама не зная того, Чуб совершила открытие, достойное Книги Киевиц — коммуникабельность воистину была ее даром!

— Эта связь дает ему власть. Однажды он нарисовал с меня Демона. И каждый раз, когда он уничтожает его, я теряю силу. И если однажды он нарисует Демона мертвым — я не знаю, что будет со мной. Если он нарисует его поверженным — моя жизнь закончится проигрышем… Но еще хуже, если он напишет не гениального Демона, а бога — своего Бога, Иисуса Христа… напишет Христа лучше Демона. И этим изменит свою суть. И мою суть… и суть моих потомков. Мне жаль, но я не могу позволить ему сделать подобный выбор.

— И что ты сделаешь с ним?

— Он сам не знает своей силы… силы своего гения, силы, дарованной Городом, силы, невольно дарованной мной… и другой. Была еще и другая женщина, и она тянет его к себе. Но он не должен стать иконописцем, не должен иметь потомство. Я видела это! Его отпрыск получит всю нашу силу — и его, и мою, и ее.

— Так это ты погубила его сына?.. Савушку?

Кылына не ответила, но ее глаза-васильки потемнели так стремительно, что стало ясно: решение пропитало душу как яд.

— У него не должно быть детей.

— Это слишком жестоко!

— Нет большего горя для Великой Матери, чем смерть ребенка, — согласилась Кылына, — она нарушает закон Уробороса… Но у человеческих гениев все иначе. Гениям не нужны дети. Гений — венец рода. И одновременно его конец. Как будяк, он вытягивает все силы у предков и у потомков. У гениев другие дети… истинный ребенок Врубеля — Пабло Пикассо, утверждавший, что не стал бы тем, кем стал, кабы не увидел однажды работы Врубеля. Сама врубелевская мозаика мазков — Х-хромосомы кубизма… зачем ему другие дети?

— Послушай, я должна сказать тебе…

Киевица Кылына быстро приложила палец к губам своей дочери и покачала головой.

— Нельзя знать будущее. Закон. Ты хочешь сказать, что мне угрожает опасность? Она всегда угрожает мне!..

«И ты всегда нарушала законы и запреты!» — хотела крикнуть Акнир, но заклятие сковало ее губы, сковало тело, и ей оставалось только смотреть, как, слегка улыбнувшись ей на прощание, мать опускает густую вуаль и уходит. Осознавать, что она ничего не может поделать…

Ее мама умрет.

А перед этим убьет сына Маши…

И лишь она, Акнир, виновата в этом, поскольку, явившись сюда, изменила все.

ВСЕ!

Джек-потрошитель с Крещатика

В ранней киевской осени есть тишина, перекрикивающая шум машин, маршруток, троллейбусов, вечный человеческий гул.

Каждый желтый лист прячет тишину, как жемчужину. Потому даже в шелесте листвы пронзительной песней звучит умиротворенная тишь — осенний покой наших душ, замерших, насторожившихся, с удивленьем прислушивающихся к себе.

Маша упала в иной, неизвестный ей ясный осенний день — сегодняшний, завтрашний, реальный или бывший частью Провалля, она не знала, не могла понять.

Светило солнце, и люди толпились на остановке, еще зеленую назло всем облысевшим каштанам траву густо усыпали желтые чипсы опавших листьев, машины в тянучке медленно ползли вниз с еле сдерживаемым раздражением на мордах, и голуби парили над низким куполом метро «Университет»…

И черный ворон сидел на низкой ограде собора и смотрел правым настороженным глазом прямо на Машу.

Что с ней случилось?

Морок, кошмар?..

Никогда, никогда настоящая душа Маши не могла сказать ей… не могла попросить ее убить сына!

— Что с вами? Вам плохо? Вы вся дрожите, — превозмогая тишину осени, долетел до нее женский голос.

Младшая Киевица стояла на вымощенной серыми плитами паперти со скамейками и уснувшими фонтанчиками для питья, прижимала ладони к своим занемевшим щекам и, видимо, имела плачевный вид. Рядом с ней, забеспокоившись, остановились две девушки; обе они, одетые в положенные для подобного визита длинные платья, только что вышли из Владимирского. Одна, чуть постарше, с миловидным лицом, в нарядной шали и ярко-красных туфлях, и проявила участие:

— Вы не больны? Я могу вам помочь?

— Спасибо, мне лучше, — слабо ответила Маша.

Девушка достала из сумки чистый бумажный платок и ловко промокнула Машин покрытый испариной лоб, легко коснулась его, измеряя температуру — в ее уверенных, подчиняющих жестах читалась ежедневная забота о ком-то, о детях или о больных. Может, она была медсестрой?

— Мы не встречались тут раньше? Бываешь здесь? — спросила она.

— Бываю… — Непонятно почему, от этого простого участия, от незамысловатой человеческой беседы Маше сразу стало легче дышать. — Часто бываю, — сказала она, понимая, что ее слова сейчас истолкуют превратно.

— Так сильно веришь? — удивилась девушка в красных туфлях.

— Не так сильно, как нужно

— А тебя как зовут?

— Маша.

— И я тоже Маша. Слышишь, барби, обратилась к своей подруге она, можешь встать между нами, загадать желание.

— Не называй меня так.

Не-барби одновременно и соответствовала своему прозвищу яркой модельной внешностью, и опровергала его живостью черт, красотой без налета искусственной кукольности — огромными темными глазами, чистой кожей и пышными волнистыми светлыми волосами.

— Вас что-то очень сильно там испугало? — участливо спросила она. — Я слышала, про этот собор рассказывают страшные вещи.

— Мне всю жизнь про него страшные вещи рассказывают, — тоскливо пожаловалась своему Городу Киеву Маша, глядя на растрепанные желтые метлы тополей на бульваре и новенький, только возведенный серый забор ботанического сада с шарами фонарей. — И про то, что его будто бы построили на кладбище… А теперь еще и про Богоматерь с когтями и зубами, которая может наказать нас всех за грехи.

— Богоматерь никого не наказывает, она же защитница, она за всех просит… — сказала девушка в красных туфлях. — И за всех матерей, и за всех детей. У тебя есть дети?

— Сын. Он очень болен.

— Так ты за него сейчас Божью Матерь просила?

— Нет… чего я только не делала, но не это…

— Зачем же ты в собор ходила тогда? — искрение удивилась девушка.

— На, возьми свечечку, у меня вроде осталась одна, — не-барби порылась в своей сумочке и протянула Маше восковую тонкую палочку. И Киевице показалось, что они впрямь уже виделись где-то. Или души всех добрых участливых людей похожи между собой, как истинные драгоценные камни? — Только я тебе сразу скажу: все в порядке с твоим мальчиком будет… я сердцем чувствую, веришь?

— Не знаю…

— А ты попробуй, поверь.

— Трудно поверить тому, кто знает слишком о многом, — сказала Киевица.

— А ты сильно много знаешь? — улыбнулась девушка в красных туфлях. — Знаешь, что со мной будет в следующем году?

— Нет.

— Значит, однозначно не все, — она беззлобно засмеялась.

И Маше невесть отчего полегчало.

Девушка в красных туфлях права… Она, Маша, отнюдь не всезнающая Пифия, она несчастная мать, не знающая, как спасти сына, мать, у которой опустились руки… и самое разумное, что она может сделать сейчас — просто помолиться.

Маша благодарно кивнула и молча пошла во Владимирский.

В соборе было много людей, шла служба. Она долго молилась. Коричнево-охрово-золотой, с синевой, Владимирский собор был осенним, и, как в осени, в нем жила тишина.

Маша так и не ощутила прилив искренней веры… но стало легче, вместе с тишью в душу вошел прохладный покой. Лишь сейчас удушающие, сжимавшие горло слова отпустили ее, лишь сейчас ее отпустил страшный крик.

«Дай ему умереть… Убей его!»

И горькая безысходная жалоба Миши.

«…она держит меня… у нее волчьи зубы и когти… мне нет спасенья!»


Глава одиннадцатая, в которой многое объясняется любовью к неевклидовой геометрии | Джек-потрошитель с Крещатика | Глава тринадцатая, в которой сбываются все мечты!