home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Перевод записи — Валентин Селезнев

 —  Я родился в 1927 году во Франконии, в деревне Экерсмюлен, там я и вырос. Мои родители были крестьяне, а отец, кроме того, был шорник, делал сбрую, седла для лошадей. В 1933 году, когда Гитлер пришел к власти, я пошел в народную школу.

Мы, 1927 года рождения,

когда мы в шесть лет научились читать,

мы привели Гитлера во власть,

когда нам было 12 лет, мы начали войну,

в 17 лет мы принесли присягу,

в 18 лет мы проиграли войну,

чтобы потом всегда быть виноватыми.

(По-немецки практически рифмованные строчки.  — Пер.)

Если бы не жалкое положение, в котором мы тогда были, если бы не миллионы безработных, у которых не было никакой поддержки, Гитлер не имел бы никаких шансов прийти к власти. А так везде приветствовали Гитлера, как человека, который спасет Германию. Мои родители не были большими сторонниками Гитлера, у нас висело не знамя со свастикой, а черно-красно-желтый флаг. Мой отец не был членом партии, но он не был против Гитлера. Я искренне верил в превосходство немцев над другими нациями. Вскоре мы уже пели «Германия, священное слово» и «Пусть наши знамена реют в лучах утренней зари, которая укажет нам путь к новым победам или превратит нас в пепел». Последние слова мы как-то не воспринимали всерьез…

Восемь лет я проучился в народной школе, а потом пошел учиться на учителя, солдатом стал в 1944 году, в июле 1944 года.

 —  Вы были членом Гитлерюгенда?

 —  Да, разумеется. Я был единственный, кто учился в школе вождей, хотя я, в общем, не хотел быть фюрером, но тогда это считалось национальным долгом. Пропаганда была хорошо поставлена. Надо отметить, что Гитлерюгенд был неплохой организацией. В ней не воспитывали ненависть, мы культурно росли, проходили начальную военную подготовку, обучались обращению с оружием. Во время учебы в школе мы два раза по три недели ездили в специальный лагерь, в котором тренировались. Пели песни, путешествовали пешком, занимались спортом. Индоктринация гораздо сильнее происходила в школе. Большая часть учителей были членами партии, они ходили в школу в униформе. Помню, на стене висел плакат: «Ты — ничто, твой народ — все».

 —  Когда, по вашему мнению, Германия начала готовиться к войне?

 —  Когда готовят войну, говорят только о мире. Наш школьный учитель принес в школу большой плакат: «Мы так же привязаны к миру, как к чести и праву нашего народа». В Саарланде, который после Первой мировой войны был присоединен к Франции, в 1935 году было голосование, 99 процентов было за Германию. Подумайте, я не знаю, откуда эта цитата, из Черчилля или из кого-то еще, он сказал: «Если бы Англия была в таком же положении, как Германия, я бы выбрал такого человека, как Адольф Гитлер».

В Имперские партийные дни в Нюрнберге каждый год там выступали великие ораторы. Со всей страны приезжали люди. Там было сто тысяч солдат, маршировала молодежь, прилетал дирижабль. Все говорили о мире, Геббельс всегда говорил о мире, о мире, о мире. Я часто себя спрашиваю, что думали взрослые, рассудительные мужчины, когда видели, что армия так вооружается. Надо же было головой думать…

 —  Что тогда думали об аншлюсе Австрии, присоединении Чехословакии?

 —  Все, на 100 процентов были «за». Голосование в Австрии было действительно честным, голосами не манипулировали. Вы бы видели, как австрийцы приветствовали Гитлера! Лучшее, что было у нацистов,  — это пропаганда, она была прекрасна. То же самое произошло в Судетах. Мы за два дня их заняли, и все — вопрос был решен. Войну против Франции мы победно закончили за шесть недель. Это на людей произвело впечатление. Гитлер тогда выступал, сказал, сколько мы потеряли солдат и офицеров во Франции, очень мало, эти данные тоже не были подделаны. Мы победили, это было как сегодня, когда побеждает футбольная команда.

 —  Что говорили, когда началась война с Польшей в 1939 году?

 —  Я не знаю, знаете ли вы это, но немцы спровоцировали поляков, переодев заключенных концентрационного лагеря в польскую униформу и представив так, что поляки напали на Германию. Это была провокация, на самом деле это были переодетые заключенные концлагеря, которыми пожертвовали. Это так называемое нападение с польской стороны было использовано как повод для войны, я тогда был 12-летний ребенок, я помню, как он говорил (говорит с интонациями Гитлера): «в…5.45 мы открываем ответный огонь». И началось. Война продолжалась только 18 дней. Может, вам интересно, позже покушавшийся на Гитлера Штауфенберг тогда сказал: «Победа так прекрасна». Солдаты есть солдаты.

 —  После кампании во Франции было чувство, что будет война с СССР?

 —  Нет, об этом не говорили. СССР после пакта Молотова-Риббентропа не рассматривали как противника Я не могу много сказать, я был ребенок, но мне кажется, о войне с СССР никто не думал. СССР стал врагом за одну ночь, когда началась война.

 —  Когда началась война, уровень жизни в тылу упал?

 —  Да, ввели карточки, но все было прекрасно подготовлено, продукты были. В целом на протяжении всей войны проблем со снабжением не было. Продуктов, конечно, не хватало, но в целом было нормально. В городах было сложнее — не все продукты были, не хватало одежды и обуви. Был дефицит мыла и стирального порошка.

 —  А как пропаганда объясняла недостатки?

 —  Говорили, что все уходит солдатам.

 —  Что говорили, когда началась война с СССР?

 —  Для большинства это была неожиданность. Но некоторые что-то предполагали, потому что Гитлер говорил, что наше будущее лежит на востоке: «Мы народ без пространства. А там, на востоке, пространства достаточно. Мы это пространство заберем себе». Что-то в этом роде.

 —  Как вы восприняли поражение под Москвой?

 —  Все хорошо, мы идем вперед, фюрер на самом переднем крае, фюрер встретил офицера, который сидел в бункере в одной шинели и мерз, и фюрер отдал ему свою шинель. Такие рассказывали истории. Но некоторые люди уже говорили по-другому… О том, что война пошла не так, не говорили… У нас дома на двери висела карта. Отец мне показал: «Вот это мы, а это Россия». Разница в размерах впечатляла. А полгода спустя еще добавилась Америка… Я не был глупым и мог делать выводы. В семье моей жены Элизабет говорили, что война проиграна. Но родители строго предупреждали, что она нигде не должна говорить, о чем говорят дома, это опасно для жизни.

У Гитлера была такая логика: «Мы победим, потому что мы должны победить».

 —  Вы получали похоронки с фронта?

 —  Да, они рассылались централизованно. У нас их получал партийный руководитель города и сам их разносил. Я вспоминаю, в 1941 году, когда каждый месяц у нас в деревне кто-то погибал, появлялся черный человек, и мы на расстоянии смотрели, куда он идет. Он исчезал в домах, и потом оттуда раздавались женский крик и плач. Потом было поражение под Москвой, и женщины вязали носки, потому что 80 процентов солдат имели обморожения.

 —  Что тогда говорили про Россию?

 —  Про Россию говорили плохо. Говорили, что русские примитивные, у них плохое оружие. Говорили, что мы быстро промаршируем до Ленинграда и Москвы. Мы были очень оптимистичны. Все изменилось после Сталинграда. Из нашей маленькой деревни там погибло три человека. Потом американцы или англичане начали сбрасывать листовки с фотографиями. В них мы впервые прочли, что в Сталинграде мы потеряли 300 тысяч солдат.

 —  Гитлер объявлял траур по погибшим в Сталинграде?

 —  Я не могу вспомнить, до какого времени, но все мероприятия были запрещены.

 —  В вашей деревне были ост-арбайтеры?

 —  Да, были французские военнопленные и ост-арбайтеры. С ними не было никаких проблем. Они работали у крестьян, они вместе ели за одним столом, мы нормально общались. Когда одна украинка погибла при несчастном случае на работе, ее похоронили на деревенском кладбище. Многие деревенские шли за гробом на похоронах.

 —  В 1943 году насколько изменилось качество жизни, стало хуже?

 —  Да, одежда была плохой, не было бензина. Многие грузовики были переоборудованы на газ из дерева, bereza… Эти воспоминания — это пример того, до чего можно довести народ фанатизмом, давлением и страхом.

 —  Государство проводило реквизиции, забирало лошадей?

 —  Разумеется, да, немедленно. Забирали самых красивых лошадей, мы плакали. В деревне был один легковой автомобиль и один грузовик, я на нем возил молоко. Их тоже забрали.

 —  В 1944 году вы окончили школу и пошли добровольцем в армию. Как это происходило?

 —  На собрании в школе нам показали пропагандистский фильм. Там же сидели девушки, у которых можно было записаться в армию, но я колебался, заполнил заявление и не отдал его. Вскоре было совместное собрание Гитлерюгенда и Ваффен СС, на котором солдаты рассказывали про армию, как они служат. Нам говорили, что последний шанс выиграть войну — это всем записаться. Вот после этого собрания, 15 июля 1944-го, я стал добровольцем в войсках Ваффен СС. Записывали в армию даже 16- и 15-летних. До 1942 года им нужно было иметь разрешение от родителей, а в 1944-м оно уже не требовалось. Прошли медкомиссию. У добровольцев была возможность выбирать род войск. Я написал «противотанковая оборона» и попал в расчет противотанкового орудия.

 —  Сколько продолжалось и в чем заключалось обучение?

 —  Пропаганды было относительно мало. Шло короткое, но интенсивное обучение. Ближний бой. Обслуживание 75-мм пушки. Во время обучения я два раза выстрелил из нее, но оба раза промазал. Русская пушка была 7,62 сантиметра, мы ее называли «ратш-бум». Отличное оружие, как и Т-34.

Обучение продолжалось четыре месяца. В последний день мы сидели вокруг нашего преподавателя, и он сказал, что, когда на нас смотрит, у него сердце кровью обливается, и пожелал нам, чтобы нас никогда не атаковали русские танки.

 —  Что вы слышали об окончательном решении еврейского вопроса тогда?

 —  Тогда никто ничего не слышал. О евреях в Ваффен СС ни разу не было сказано ни одного слова. Мы были солдаты, мы изучали ближний бой и нашу пушку. Про мировое еврейство и коммунистов пропаганда говорила, да, но то, что случилось с нашими евреями, мы не знали.

 —  Кто вы были в расчете пушки?

 —  В расчете орудия было восемь человек. Первый и второй номера были заряжающими. Я был первым номером. В расчете был еще один парень 27-го года и двое стариков, последнего призывного возраста. Пушка была хорошая.

 —  В какой дивизии вы были?

 —  Дивизий больше не было, это была боевая группа. СС и вермахт были вместе.

 —  Какая у вас была униформа?

 —  У меня было две. У нас была зимняя униформа, но мы почему-то должны были ее сдать. Тогда мы себе нашли униформу вермахта.

 —  У вас была татуировка?

 —  Да, была, но я не знал, что у солдат вермахта нет татуировки! Так можно было точно установить, кто СС, а кто вермахт. В 1948 году в лагере в Карпинске всех солдат СС отсортировали и отправили на строительство канала под Москву. В новом лагере к нам относились не хуже и не лучше, чем в других. Разумеется, иное отношение было к военным преступникам. В Свердловске, в театре, шел процесс над членами эсэсовской кавалерийской дивизии. Они все были виновны — жгли дома и воровали коров. Они все получили по 25 лет, но большинство из них вернулись домой в 1956-м. Я вспоминаю, меня допрашивали в 1949 году. Офицер из военной юстиции спросил: «Вы были в СС?» Я сказал: «Ваффен СС».  — «Нет, СС». Были различные дивизии, но большинство боевых дивизий были элитой, которая с отвращением дистанцировала себя от других частей. С расстрелами мы ничего общего не имели, мы были солдаты, а не убийцы. Один высший английский офицер говорил про дивизию СС «Гитлерюгенд», что таких отличных солдат больше никогда не будет — это высшее признание противника. И еще он говорил, что не все солдаты СС совершили преступления, гораздо больше преступлений совершили немецкие вооруженные силы, вермахт. После войны немцы свалили всю вину на СС, а вермахт вроде как ни при чем, но это не так.

 —  Из вашей 7,5-сантиметровой пушки вы на фронте стреляли?

 —  Один раз, когда появились русские, мы стреляли шрапнелью.

 —  У вас было личное оружие?

 —  Сначала был карабин 98к, а потом МП-38, очень хороший пистолет-пулемет.

 —  Когда вы попали на фронт?

 —  В феврале 1945 года мы попали в Кюстрин-Нойштадт, что на Одере. К тому времени русским уже удалось переправиться через Одер и построить один мост. Старый город Кюстрин находился на восточном берегу реки, когда город объявили крепостью и приказали держаться до последнего патрона, солдаты говорили, что крышка гроба захлопнулась. Буквально через несколько дней Кюстрин был окружен. Унтер-офицеры решили пробиваться к своим. Из 1200 человек, что пошли на прорыв, прорвались около 300. Когда выходили из окружения, стальной шлем и противогаз мы с собой не взяли — они гремели. Мы, три сотни человек, ночью прокрались в одном метре от русского солдата, который храпел у «сталинского органа».

Около десяти дней мы, группой из двенадцати человек, бродили в этом районе, уже занятом русскими. Фронт ушел километров на тридцать на запад, стрельбы мы уже не слышали. Это было плохое время — у нас не было шинелей, а ночью было холодно. Вечером 20 марта, перед тем как попасть в плен, мы пришли на хутор. На земле лежали мертвые свиньи, лошадь, а в корытах для свиней мы нашли картошку. К тому времени мы уже несколько дней ничего не ели. Мы отварили картошку и наконец-то поели. Решили заночевать в сарае, поскольку посчитали, что в доме будет опасно. Когда мы проснулись, повсюду были русские. Обер-фельдфебель приказал не стрелять. Мол, война проиграна, у него дома двое детей, воевать начал с Польши и хочет вернуться домой. Пригрозил, что, если кто-нибудь начнет стрелять, он его сам застрелит. Среди нас был один немец из польского Данцига, он мог немного говорить по-русски. Он закричал, что мы хотим сдаться. Я думал, это мой последний день. Пропаганда нам хорошо расписала, что ждет нас в плену. Когда мы ехали на фронт, один 16-летний новобранец спросил у фельдфебеля, что мы делаем с пленными. Фельдфебель ответил, что мы пленных не берем. Тут мы задумались: а что, если и они пленных не берут?

Хорошо, что мы попали в плен не в горячке боя, а далеко от линии фронта. Русские были миролюбивы. Солдаты привели нас в штаб. Мы смотрели и не понимали, куда мы попали,  — это было совсем не то, что говорила пропаганда. Солдаты были чистые, в красивой форме, они отдавали друг другу честь. Порядок был почище пруссацкого! Вскоре приехали почти два десятка офицеров. Нас вызвали на допрос. Я и мой товарищ и ровесник Удо вошли вместе. Допрос шел через переводчика-еврея. Я отвечал на все вопросы, рассказал, что у нас были большие потери от бомбардировок. Это была правда. Мы приняли летящие с запада русские самолеты за свои и даже махали им рукой, пока не посыпались бомбы. Это мне пришлось пересказывать дважды, поскольку они смеялись. Я был этому рад, потому что враги, которые смеются, не убивают. Что-то в рассказе моего товарища не понравилось переводчику, и он его ударил по лицу. Но тут же вмешался старший из офицеров и что-то сказал, думаю, запретил бить. Другой офицер дал моему товарищу индивидуальный пакет, чтобы он мог остановить кровь. Было очень неожиданно, что русские обращаются с нами по-человечески. Хотя вот этот переводчик после допроса отвел нас в сторону и стал угрожать, что расстреляет, но, слава богу, остальные офицеры были настроены миролюбиво. Мы примерно полчаса ехали на грузовике. Нас высадили, и я в первый раз в жизни увидел русский танк, вероятно «stalinetch», с 10,5-сантиметровой пушкой. Русские солдаты обедали. Они ели макароны из огромных мисок. Видимо, мы смотрели такими голодными глазами, что они предложили нам поесть то, что осталось. Я не мог в это поверить! Некоторые из них еще отдали нам свои ложки! Начиная с этого момента меня ни разу не били, ни разу не ругали, я ни разу не ночевал под открытым небом, я всегда имел крышу над головой. В первый вечер нас разместили в пустом складе. Мы сидели за столом, когда пришел русский солдат и принес на руке кольца колбасы, немного хлеба и говядину. Но у меня не было аппетита, и я почти ничего не ел, поскольку считал, что утром-то нас уж точно расстреляют. Пропаганда мне это внушила! Если я еще сколько-нибудь проживу, я опишу это время, потому что я снова и снова слышу про то, как ужасно было у русских, какие русские свиньи и какие отличные парни были американцы. В плену было тяжело. Были разные лагеря. Были и такие, в которых умерло 30 процентов пленных… В день окончания войны я был в лагере на польской границе, в Ландсберге. Это был образцовый лагерь: очень хорошие помещения, туалеты, ванные, красный уголок. Только кабаре не хватало! В лагере собрали транспорт на восток. 8 мая нас должны были погрузить в поезд, но мы остались в лагере до 10 мая, потому что комендант лагеря никого не выпустил. Ведь 9 мая русские праздновали День победы и могли на радостях в пьяном виде нас всех перестрелять! Здесь недалеко есть дом престарелых, там живет один человек, который был в американском плену на Рейне, он с мая по октябрь просидел под открытым небом. У одного их товарища было воспаление легких, так ему просто дали доску, на которой он мог спать под открытым небом. Когда кончилась война, пьяные американцы стреляли в них из автоматов, убив десятки людей. Один товарищ, который был в русском плену, мне рассказывал, что ему хотели отрезать ногу, поскольку у него было воспаление. Врач ему сказала: «Альфред, когда придет комиссия, я запру тебя в кладовой. Мы восстановим ногу народными средствами». И у него до сих пор есть нога! Врач обращалась к нему по имени! Можете себе представить, чтобы немецкий врач обращался к русскому пленному по имени? В 1941 году примерно один миллион русских военнопленных умер в немецком плену от голода и жажды… Я всегда говорю, что с нами обращались не так, как мы с пленными русскими. Конечно, нам говорили «faschist» и «Gitler kaput», но это не считается. Русская администрация, это абсолютно очевидно, прикладывала усилия, чтобы сохранить жизни пленных.

 —  Как вы восприняли капитуляцию, как освобождение или поражение?

 —  Это было следствие. Война была проиграна, надо было сдаваться.

 —  Перед тем как вы попали в плен, почему вы не пытались переодеться в гражданскую одежду?

 —  Это было невозможно, обстановка не позволяла.

 —  Где вы были в плену?

 —  Сначала в Ижевске в лагере 371, потом на Урале, потом возле Свердловска, потом в лагере под Москвой и последние полгода работал в шахте в Боровичах. Надо сказать, что сначала меня переполняла ненависть на свою судьбу, судьбу родины, которая быстро перешла в уныние, но потом я вспомнил слова, сказанные мне когда-то сапожником-евреем: «Мы, евреи, живем надеждой, что за этим временем придет другое»,  — и в итоге я оказался в состоянии, сравнимом, пожалуй, только с русским смирением. Каждый день для меня стал днем жизни. Мы жили, шутили, праздновали дни рождения. На мое двадцатилетие мой товарищ Герберт Боденбург подарил мне табакерку из березы и записную книжку, сделанную из остатков бумаги от светокопий. Смертность в ижевском лагере была высокой. Мы работали на лесоповале, питание было скудным, а медикаментов кроме аспирина в лазарете никаких не было. Только после приезда комиссии из Москвы наше положение улучшилось. Потом я работал на цементном заводе, но заболел, и это было мое спасение, поскольку двое моих товарищей, работавших там же, вскоре получили воспаление легких и умерли. Осенью 1945 года нам раздали открытки Красного Креста, и я в разрешенных двадцати пяти словах сообщил родным, что жив.

 —  Какие у вас были отношения с русской и немецкой администрациями в лагере?

 —  Был комендант лагеря, был конвой, который охранял нас на работе, была лагерная охрана. Были лагеря, в которых немецкая администрация плохо обращалась со своими товарищами. Но мне повезло, у меня такого не было. В Ижевске русская администрация была нормальная и немецкая тоже. Там был русский старший лейтенант, когда его приветствовал пленный, он ему тоже отдавал честь. Можете себе представить, чтобы немецкий обер-лейтенант отдавал честь русскому пленному? Я немного говорил по-русски и был одним из самых разумных — все время пытался найти общий язык с мастером. Это сильно упрощало жизнь. Осенью 1946 года большую партию пленных перевезли в лагерь на Урале, в Каринске. Это был самый лучший лагерь. Он был заселен только в октябре, до того он стоял пустой и там были запасы продуктов: капуста и картошка. Там был дом культуры, театр, туда ходили русские солдаты с женами. Врач утром становилась у ворот и внимательно следила, чтобы пленные были одеты в зимнюю одежду. Там я впервые видел снежную бурю, из-за нее нас гораздо раньше отпустили с работы.

 —  Есть мнение, что еда у русского конвоя была примерно такой же, как у военнопленных?

 —  Этого я не знаю. Возможно, вы знаете лучше меня, что в 1946 и в 1947 годах в России были очень плохие урожаи. В 1946 году русские женщины, которые не работали, хлеб вообще не получали. Нам две недели давали половинную порцию хлеба и мороженую картошку без соли. Соли в лагере не было. Поверьте, мороженую картошку без соли есть практически невозможно. Я воровал с фабрики побочную продукцию, в основном напильники и носил их на продажу. Так и выживали.

В июне 1948 года пришли поезда. Прошел слух, что они идут на запад, домой. Я сказал себе: «Не будь дураком, не надейся, посмотри на себя, ты абсолютно здоров и ты самый молодой, тебя не отправят». Вагоны стояли с открытыми дверьми, и все говорили: «Домой, домой!» Нас погрузили в поезд, на котором было написано «Москва», и повезли в Москву. Мы там пробыли две недели. Наш водитель возил нас по городу, так я узнал Москву. Потом мы приехали в лагерь, пленные которого работали на строительстве канала Москва — Волга. Пять или шесть лет назад я там был вместе с женой. Мы пошли на корабле из Санкт-Петербурга в Москву, и корабль проходил как раз мимо того места, где я работал, когда был военнопленным. В 1948 году мимо нас так же проходили корабли, там играла музыка, люди танцевали. Мы смотрели на них и думали, что это другой мир. Тогда я сказал, что когда-нибудь я тоже там буду, на этих кораблях с музыкой, и это у меня получилось. Кроме того, природа там очень красивая. В этом лагере комендантом был очень гуманный лейтенант. Женщины — русские уголовные заключенные — работали на пристани, разгружали картошку. Ее мы брать не могли, с этим было строго — воровство народной собственности могло кончиться плохо. Но иногда мы забрасывали два-три клубня картошки в кузов грузовика. Мы приезжали в лагерь, и немецкий повар спрашивал охрану, можно ли забрать картошку. Охранник говорил: «пи, day ljudi, day ljudi». В воскресенье отпускали в лес за грибами. В лагере на канале Москва — Волга я был с июня по ноябрь 1948 года. Помню, охранник спрашивал бригадира: «Бригада споет? Если они будут петь, сделаем конец рабочего дня на 15 минут раньше». И когда мы подходили к лагерю, бригадир сказал, что сейчас мы должны петь «Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen…» [ «Знамена вверх, сомкнуть ряды…» Хорст Вессель, нацистский гимн]. Охрана смеялась.

В ноябре 1948 года меня перевели в лагерь в Боровичи. Там я работал на угольной шахте. Работа была трудная, но мастер следил за безопасностью, так что все было в порядке. В целом я в плену свое отработал, русские тоже сдержали слово, отпустили нас домой.

 —  Когда вас отпустили домой?

 —  В конце ноября 1949 года. В мой день рождения, мне исполнилось 23 года, пришел поезд. Буме! Мы уже сидим в поезде домой, но поезд не трогался. Знаете почему? Пришел русский офицер, контролировать, все ли в порядке, продукты, отопление, и заметил, что на нас только тонкие рабочие брюки, хотя был уже ноябрь, а с первого октября мы должны были получить ватные штаны. И вот мы ждали, пока со склада грузовик не привезет 600 пар ватных брюк. Надо сказать, что это было очень тревожное ожидание. Последние два дня проверяли списки отправляемых и некоторых вычеркивали. Когда мы уже сидели в поезде, одного моего товарища вызвали из поезда. Он только сказал: «О, боже!» — решив, что его вычеркнули. Он пошел в комендатуру и через 10 минут вернулся ликующий, поднял руку, показал золотое обручальное кольцо и сказал, что администрация ему вернула кольцо, которое он сдал как ценную вещь. В Германии никто этому не верит, это не подходит под стереотип русского плена.

 —  Вы получали деньги за работу в лагере?

 —  Когда я работал в угольной шахте, получал. С мая 1949 года мне, как zaboitschik, платили 200 рублей. Те, кто толкал вагонетки, ничего не получали, потому что мы не выполняли норму. Мы не могли ее выполнить — она была слишком большая. В итоге все деньги, что мы получали, уходили в социальную кассу, нам ничего не оставалось. Один мой товарищ, который сейчас живет в Канаде, работал в Москве на обивочной фабрике. Там немецкие офицеры получали 490 рублей в месяц. В лагере был киоск, в котором можно было купить вообще все. К ним в лагерь пришел русский генерал, посмотрел на этот киоск и сказал, что это могут купить только русские генералы и немецкие военнопленные. Плохо было в маленьких лагерях, которые были экономически необеспечены,  — добыча торфа, стройка, каменоломни.

 —  Какие были отношения с антифашистами?

 —  У меня только в одном лагере были антифашисты, отношения с ними у меня были нормальными. В целом отношение к антифашистам было не очень хорошим.

 —  В лагере сохранялась военная иерархия?

 —  Нет. В одном лагере была группа офицеров, но они работали вместе со всеми. Не работали только полковники и генералы. Им было плохо, потому что работа — это терапия. Когда человек целый день сидит в лагере, ничего не делает, только думает, это плохо. Я таких видел, они выглядели жалко. Были офицеры, которые добровольно шли работать.

Через неделю пути по России и Польше ближе к вечеру мы пересекали мост через Одер. Один из нас запел: «Возблагодарите Господа!» И многие подхватили. Я и не знал, что так много людей знают наизусть этот хорал. Никогда я его не пел с таким волнением, как в тот момент.


Виттман Фриц (Wittmann, Fritz) | Я дрался в СС и Вермахте | Синхронный перевод — Анастасия Пупынина