Глава 36
– Энди, поднимись на минутку, милый!
Проснувшись сегодня утром, я обнаружил, что на щеке дюйма на два распустился шов. Нитку я срезал ножницами, а сейчас накладываю грим: хочу сделать вид, что скрываю швы, хотя на самом деле приходится скрывать, что выздоравливаю.
– Энди! – снова зовет мама.
Без грима меня пока с живым не спутаешь, однако любой, кто видел меня раньше, определенно увидит нового, усовершенствованного Энди. Например, родители.
– Энди!
– Ладно, ладно, – бормочу я и улыбаюсь, ведь это первое слово, которое я произнес четко.
Напоминаю себе, что нужно помалкивать, а то родители, чего доброго, слетят с катушек, и у отца появится еще одна причина сдать меня в зоомагазин. Хотя неплохо было бы посмотреть на их лица. Так бы и поступил, если б мне не грозило больше никогда не увидеться с Ритой. А в этом случае игра определенно не стоит свеч.
С маркерной доской на шее волокусь вверх по лестнице, делая вид, будто левая рука и нога у меня не работают. Однако если вы внезапно обнаружили, что ваше тело исцеляется, и к вам возвращаются все моторные навыки, имитировать искореженные конечности и разложение тела труднее, чем кажется. Все равно что женщине пользоваться писсуаром в мужском туалете.
Иногда об этом просто забываешь.
Наверху пахнет домашним печеньем, Фрэнк Синатра напевает свою версию «Омелы и остролиста». Мама всегда любила винтажную музыку.
Рождество уже на пороге, и очень к месту – каждый день я просыпаюсь в ожидании новых подарков. Только нахожу их не под елкой и не в носке, а в себе самом и в своем отражении в зеркале.
Когда начинает возвращаться способность разговаривать и ходить, когда испытываешь радость и восторг от других физических удовольствий, которые ты и не чаял вернуть обратно, когда у тебя вновь появляется способность ощущать вкус и запах, – вопросы морали, сопровождающие эти изменения, отходят на второй план. Становятся небесспорными.
Что касается Бога… У Бога был шанс. Он им не воспользовался и отправил меня в приют для животных.
Шагая по лестнице, я прислушиваюсь, не стучит ли сердце.
Вот интересно, если сердце у меня снова забьется, я все еще буду считаться зомби? Если кровь потечет по венам, теоретически я так и останусь нежитью? А если я начну дышать? Сделаюсь ли я человеком? Обрету ли я вновь права и возможности, которыми когдато обладал?
Полагаю, особого значения это не имеет, ведь я не способен изменить то, как обо мне думают живые. Они будут верить лишь тому, чему хотят верить, даже если они – мои родственники.
Когда я, притворно хромая, вхожу в кухню, отец сидит за столом, смотрит на меня и рассеянно перебирает стопку бумаг. Мать моет посуду.
– Садись, – произносит отец.
Если не считать потасовки в День благодарения, отец редко обращался ко мне со времени моего воскрешения, а мама, как ни странно, ведет себя холодно. Во мне шевелятся смутные воспоминания – я явно участвовал в похожей сцене. Предчувствие беды тоже знакомо, хотя не связано ощущениями зомби в мире живых, – чтото более отдаленное: из моей молодости.
И тут до меня доходит.
Раньше, когда у родителей появлялась нужда заняться моим воспитанием, мама звала меня в комнату, сама как ни в чем не бывало принималась за какоенибудь обыденное дело, а отец тем временем устраивал выволочку. Однако на этот раз, чует мое сердце, домашним арестом не обойдется.
– Сядь, Эндрю, – снова говорит отец.
Теперь понятно – я влип. Отец называет меня «Эндрю», только если я в чемто здорово провинился.
Волокусь к столу и изо всех сил пытаюсь выглядеть неуклюже, усаживаясь напротив отца. Бросаю взгляд на маму: она все еще моет тот же стакан.
Снимаю маркерную доску с шеи, кладу на стол и пишу: «Что случилось?»
Отец разглядывает надпись, затем смотрит мне в лицо.
– У нас проблема, – говорит он, листая бумаги. – Ты знаешь, что здесь?
Мотаю головой.
– Здесь, – говорит он, схватив стопку в руку и выразительно потрясая ею, – счета на каждую бутылку вина, которую я купил за последние десять лет.
Вот те на.
– Каждый раз, когда мы с матерью берем бутылку, я подшиваю счет за нее в папку. Счетов здесь сто семьдесят два – столько, сколько должно быть сейчас бутылок в погребе, за исключением тех, что ты разбил во время припадков.
Ой.
– На днях, когда ты был на одном из твоих собраний, я все пересчитал. И обнаружилось, что из ста семидесяти двух бутылок, которые должны лежать в погребе, не хватает сорока семи.
Вряд ли мое положение улучшится, если отец узнает, что я и других зомби угощаю вином.
– По моим подсчетам, – продолжает он и берет верхний листок из стопки, – общая стоимость недостающего вина, а также тех одиннадцати бутылок, что ты разбил, чуть менее семи тысяч долларов.
Вот еще одна причина обходиться пивом. По цене вино почти не уступает недвижимости.
– Если сюда прибавить оплату услуг твоего психотерапевта, те деньги, что мы вынуждены были отдавать каждый раз, забирая тебя из приюта для животных, да ущерб за мамину коллекцию фарфора, – сумма составит почти десять тысяч.
Сижу и смотрю на отца, слушаю Фрэнка Синатру и скрип мочалки о стакан, который попрежнему намывает мама.
Меня начинает пробивать пот.
Больницы платят хорошие деньги за взятые с трупов биоткани. За квадратный фут кожи можно выручить тысячу. Роговицы идут по две тысячи за штуку, бедренные кости по три тысячи восемьсот каждая, а связки надколенника от одной тысячи восьмисот долларов до трех тысяч. Сердечные клапаны стоят от пяти до семи тысяч.
Правда, больницы платят не просто за ткани, а за их изъятие в готовом к использованию виде после целого ряда проверок на качество. Стоимость образцов для исследований, как правило, ниже, но и в этом случае отец вполне может возместить все десять тысяч, продав меня в исследовательский центр.
А ято огорчался, когда в наказание меня грозили отправить в летний лагерь.
Стираю с доски предыдущий вопрос и пишу другой: «Что собираешься делать?»
– Ты знаешь, чего бы мне хотелось. – Он разглядывает меня с выражением недовольства и отвращения на лице. – Но матери невыносима мысль о том, чтобы распродать тебя по кускам.
Я смотрю на маму. Она не хочет поддержать меня даже взглядом.
– Больше на наше гостеприимство не рассчитывай, Эндрю, – говорит отец, и по едва заметной ухмылке на его лице я понимаю: ему хотелось объявить мне это с того самого дня, когда я вернулся. – Мертвецам не место среди живых. Их пристанище в земле.
«Я не мертвец. Я восставший из мертвых».
– Завтра мы с мамой на несколько дней уезжаем в ПалмСпрингс, – продолжает он, собирая бумаги и вставая. – Когда вернемся, устроим тебя в зверинец в СанФранциско, там отработаешь свой долг.
Зверинец для зомби еще хуже, чем исследовательский центр, где тебя разберут на части с какойникакой, но маломальски благородной целью. В зверинце у тебя не останется совсем никакого достоинства. Сидишь на всеобщем обозрении, любой может оскорбить тебя, а ты тем временем потихоньку гниешь. В конце концов, от тебя останется лишь кучка тканей да костей. По слухам, в некоторых зверинцах дошли до того, что живым раздают по кусочку законсервированных зомби – в качестве сувениров.
Бросив маркерную доску на столе, тащусь к погребу. На выходе уже стоит отец – пропускает меня, придерживая дверь. Всматриваюсь в его глаза и почти улавливаю свое отражение, а затем из меня вырываются слова – те, что я мечтал бросить ему в лицо все последние месяцы:
– Хрен тебе, папа!
На кухне вдребезги разбивается стакан.
У отца отвисает челюсть, надменную ухмылку на лице сменяет нерешительность. Возможно, зря я дал ему понять, что могу разговаривать. Не знаю. Но до чего же приятно видеть, как его самодовольную физиономию перекосило от страха.
Оборачиваюсь назад: мама стоит с губкой в руках, под ногами осколки стекла. Я начинаю спускаться. Едва мои ноги касаются второй ступеньки, как дверь со стуком захлопывают и запирают на замок. Изза двери доносятся мамины рыдания.
В винном погребе я усаживаюсь на матрац и гадаю, что же теперь со мной станет. Я только что вновь ощутил себя живым, во мне появилось чувство причастности, самоуважения… и все это у меня собираются отнять. Новых друзей, новую жизнь, Риту. Все.
Не успеваю я ничего понять, как со мной происходит нечто, на что я уже и не рассчитывал.
В слезных протоках образуются слезы и льются из глаз, текут по загримированным щекам и заживающим шрамам. Сперва я смеюсь тому, что снова плачу, затем вспоминаю, почему несчастлив, и плачу еще сильнее.
Я выжил. Я выжил. Я выжил.
Знаю, нельзя просто злиться или жалеть себя. Нужно попробовать найти способ избежать отправки в зверинец. Но вместо этого я открываю бутылку «Кистлер Пино Нуар» 2002 года с побережья Сонома и пью.