Book: Шерли



Шерли

Шарлотта Бронте

Шерли

ГЛАВА I

Левиты[1]

За последние годы на севере Англии появилось великое множество младших священников; особенно посчастливилось нашей гористой местности: теперь почти у каждого приходского священника есть один помощник, а то и больше. Надо полагать, что они сделают немало добра, ибо они молоды и энергичны. Но мы собираемся вести повествование не о последних годах, мы обратимся к началу нашего столетия; последние годы подернуты серым налетом, выжжены солнцем и бесплодны; забудем же о знойном полудне, погрузимся в сладостное забытье, в легкую дремоту и в сновидениях увидим рассвет.

Читатель, если по этому вступлению ты предполагаешь, что перед тобой развернется романтическое повествование, — ты ошибаешься. Ты ждешь поэзии и лирических раздумий? Мелодрамы, пылких чувств и сильных страстей? Не рассчитывай увидеть так много, тебе придется довольствоваться кое-чем более скромным. Перед тобой предстанет простая будничная жизнь во всей ее неприкрашенной правде, нечто столь же далекое от романтики, как понедельник, когда труженик просыпается с мыслью, что нужно скорее вставать и приниматься за работу. Возможно, в середине или в конце обеда тебе подадут что-нибудь повкуснее, но первое блюдо будет настолько постным, что и католик — и даже англо-католик[2] — не согрешил бы, отведав его в страстную пятницу: холодная чечевица с уксусом без масла, пресный хлеб с горькими травами и ни куска жареной баранины.

Итак, за последние годы север Англии наводнили младшие священники, но в тысяча восемьсот одиннадцатом или двенадцатом году такого наплыва не было: младших священников тогда насчитывалось немного; не было еще ни приходской кассы вспомоществования, ни благотворительных обществ, способных позаботиться об одряхлевших приходских священниках и предоставить им возможность нанять молодого деятельного собрата, только что окончившего Оксфорд или Кембридж. Нынешних преемников апостолов, учеников доктора Пьюзи[3] и членов коллегии миссионеров, в те дни еще пестовали под теплыми одеяльцами и няни подвергали их животворному обряду омовения в умывальном тазу. Увидев их тогда, вы не подумали бы, что накрахмаленная пышная оборка чепчика обрамляет чело будущего носителя духовного сана, предопределенного свыше преемника св. Павла, св. Петра или св. Иоанна. И вы бы, уж конечно, не разглядели в складках их детских ночных рубашонок белый стихарь, в котором им предстояло впоследствии сурово наставлять своих прихожан и повергать в полное изумление старомодного священника, — этот стихарь так бурно колыхался теперь над кафедрой, тогда как прежде он лишь чуть шевелился внизу.

Однако и в те скудные времена помощники священников все же существовали, но лишь кое-где, как редкостные растения. Впрочем, один благословенный округ Йоркширского графства мог похвастать тремя такими жезлами Аарона,[4] которые цвели пышным цветом на небольшой площади в каких-нибудь двадцать квадратных миль. Сейчас ты их увидишь, читатель. Войди в уютный домик на окраине города Уинбери и загляни в маленькую комнатку, вот они обедают. Позволь тебе их представить: мистер Донн, помощник священника из Уинбери; мистер Мелоун, помощник священника Брайерфилда; мистер Суитинг, помощник священника из Наннли. Владелец этого домика — некий Джон Гейл, небогатый суконщик, у которого квартирует мистер Донн, любезно пригласивший сегодня своих собратьев отобедать у него. Подсядем к ним и мы, посмотрим на них, послушаем их беседу. Сейчас они поглощены обедом; а мы тем временем немного посудачим.

Джентльмены эти в расцвете молодости; от них веет силой этого счастливого возраста, силой, которую старые унылые священники пытаются направить на стезю христианского долга, убеждая своих молодых помощников почаще навещать больных и усердно надзирать за приходскими школами. Но молодым левитам такие скучные дела не по душе: они предпочитают расточать свою кипучую энергию в особой деятельности, — казалось бы, столь же утомительно однообразной, как труд ткача, но доставляющей им немало радости, немало приятных минут. Я имею в виду их непрерывное хождение в гости друг к другу, какой-то замкнутый круг или, вернее, треугольник визитов, в любое время года: и зимой, и весной, и летом, и осенью. Во всякую погоду, не страшась ни снега, ни града, ни ветра, ни дождя, ни слякоти, ни пыли, они с непостижимым рвением ходят один к другому то пообедать, то выпить чаю, то поужинать. Что влечет их друг к другу, трудно сказать; во всяком случае не дружеские чувства — их встречи обычно кончаются ссорой; не религия — о ней они никогда не говорят; вопросы богословия еще изредка занимают их умы, но они никогда не касаются благочестия; и не чревоугодие — каждый из них и у себя дома мог бы съесть столь же добрый кусок мяса, такой же пудинг, столь же поджаристые гренки, выпить столь же крепкого чаю. По мнению миссис Гейл, миссис Хог и миссис Уипп — квартирных хозяек, — «это делается только для того, чтобы доставить людям побольше хлопот». Под «людьми» эти дамы подразумевают, конечно, себя, да и нельзя не согласиться, что постоянные нашествия гостей хлопот доставляют немало.

Как уже было упомянуто, мистер Донн и его гости сидят за обедом; миссис Гейл им прислуживает, но в глазах у нее сверкает отблеск жаркого кухонного огня. Она находит, что за последнее время ее жилец злоупотребляет своим правом приглашать к столу друзей без дополнительной оплаты, о чем была договоренность при найме квартиры. Сегодня еще только четверг, однако уже в понедельник к завтраку явился мистер Мелоун, помощник священника из Брайерфилда, и остался к обеду. Во вторник тот же мистер Мелоун вместе с мистером Суитингом из Наннли зашли выпить по чашке чаю, потом остались ужинать и переночевали на запасных кроватях, а в среду утром соизволили и позавтракать; и вот нынче в четверг оба они снова тут как тут! Обедают да наверняка еще и проторчат целый вечер. «C'en est trop»,[5] - сказала бы она, если бы говорила по-французски.

Мистер Суитинг мелко режет ростбиф и жалуется, что он жесткий как подошва; мистер Донн сетует на слабое пиво. Вот это хуже всего! Будь они учтивы, хозяйке было бы не так обидно; если бы ее угощение пришлось им по вкусу, она бы им многое простила, но «молодые священники слишком уж заносятся и на всех смотрят сверху вниз; они дают ей понять, что она им не ровня», и позволяют себе дерзить ей только потому, что она не держит служанки и ведет хозяйство сама, по примеру своей покойной матери; вдобавок они постоянно бранят йоркширские обычаи и йоркширцев, а это, по мнению миссис Гейл, говорит о том, что они не настоящие джентльмены, во всяком случае не благородного происхождения. «Разве сравнишь этих юнцов со старыми священниками! Те умеют себя держать и одинаково обходительны с людьми всякого звания».

«Хле-ба!» — крикнул мистер Мелоун, и его выговор, хотя он и произнес всего лишь двусложное слово, тут же выдал уроженца края трилистника и картофеля.[6] Этот священник особенно неприятен хозяйке, однако он внушает ей трепет — так он велик ростом и широк в кости! По всему его обличью сразу видно, что это истый ирландец, хотя и не «милезианского» типа, подобно Даниелю О'Коннелу;[7] его скуластое, словно у североамериканского индейца, лицо характерно лишь для известного слоя мелкопоместных ирландских дворян, у которых на лицах застыло высокомерно-презрительное выражение, более подобающее рабовладельцам, чем помещикам, имеющим дело со свободными крестьянами. Отец Мелоуна считал себя джентльменом; почти нищий, кругом в долгах, а надменности хоть отбавляй; таков же и его отпрыск.

Миссис Гейл поставила хлеб на стол.

— Нарежь его, женщина, — приказал гость.

И «женщина» повиновалась. Дай она себе в эту минуту волю, она, кажется, заодно отрезала бы и голову священнику; такой повелительный тон возмутил до глубины души гордую уроженку Йоркшира.

Священники, обладая изрядным аппетитом, съели изрядное количество «жесткого как подошва» жаркого и поглотили немало «слабого» пива; йоркширский пудинг и две миски овощей были уничтожены мгновенно, как листва, на которую налетела саранча; сыру также было воздано должное, а сладкий пирог вмиг исчез бесследно, как видение! И только на кухне ему была пропета отходная Авраамом, сыном и наследником миссис Гейл, малышом шести лет; он рассчитывал, что и ему кое-что перепадет, и при виде пустого блюда в руках матери отчаянно заревел.

Тем временем священники потягивали вино, правда, без особого удовольствия, ибо оно не отличалось высоким качеством. Что и говорить, Мелоун попросту предпочел бы виски, но Донн как истый англичанин не держал у себя такого напитка. Потягивая портвейн, они спорили; спорили не о политике, не о философии, не о литературе — эти темы никогда их не интересовали — и даже не о богословии, практическом или догматическом; нет, они обсуждали незначительные частности церковного устава, мелочи, которые всем, кроме них самих, показались бы пустыми, как мыльные пузыри. Мистер Мелоун ухитрился осушить два стакана, в то время как его друзья выпили по одному, и настроение его заметно поднималось: он развеселился на свой лад — стал держать себя вызывающе, заносчивым тоном говорил дерзости и покатывался со смеху от собственного остроумия.

Каждый из сотрапезников по очереди становился мишенью для его острот. У Мелоуна всегда был наготове запас плоских шуточек, которыми он угощал своих приятелей при дружеских встречах, не пытаясь быть разнообразным; это и не требовалось, ибо сам он не находил себя скучным, а о том, что думают другие, нимало не заботился. Он высказался насчет чрезмерной худобы и вздернутого носа мистера Донна, поехидничал, критикуя некий весьма потертый шоколадно-коричневый сюртук, к которому сей джентльмен питал особое пристрастие во всех случаях жизни и при любой погоде, посмеялся над выговором приятеля и вульгарными словечками, которыми тот пересыпал свою речь, что, безусловно, придавало ей своеобразное «изящество» и колоритность.

Суитинга он попрекнул тщедушным видом, — тот рядом с верзилой Мелоуном и в самом деле казался чуть ли не ребенком, — посмеялся над его музыкальными талантами, ибо Суитинг играл на флейте и пел гимны ангельским голосом (по мнению некоторых его юных прихожанок), назвал его «дамским угодником» и в довершение всего принялся ехидничать насчет нежной привязанности юноши к матушке и сестрицам, о которых тот имел неосторожность говорить в присутствии ирландца, чье черствое сердце начисто лишено было родственных чувств.

Жертвы воспринимали его нападки каждый по-своему: Донн противопоставлял им броню самодовольной тупости и невозмутимой важности, заменявшей ему чувство собственного достоинства; Суитинг — равнодушие покладистого, веселого юнца, который о поддержании достоинства вовсе не заботится.

Но когда насмешки стали чересчур колкими, жертвы объединились и попытались отплатить обидчику той же монетой. Они полюбопытствовали, сколько мальчишек кричали ему сегодня вслед: «Питер-ирландец!» (Мелоуна звали Питер — преподобный Питер Огест Мелоун); поинтересовались, не из Ирландии ли идет странный обычай — навещать своих прихожан с заряженными пистолетами в карманах и с дубинкой в руках, предложили разъяснить им значение слов: покр-ров, твер-рдость, р-руль, гр-роза (так, раскатывая «р», произносил их мистер Мелоун), — словом, пускали в ход все свое природное остроумие, чтобы побольнее его уколоть.

Разумеется, ни к чему хорошему это не привело. Мелоун, не отличавшийся ни благодушием, ни спокойным нравом, вышел из себя. Он кричал, размахивая руками, а Донн и Суитинг хохотали. Он вопил, что они саксы и снобы, и его пронзительный кельтский голос звенел на самых высоких нотах; они в ответ напомнили ему, что он уроженец завоеванной страны. От имени своей «рродины» он грозил им восстанием, изливал накипевшую в нем ненависть к господству Англии; они тыкали ему в глаза лохмотья, нищету, болезни его родной Ирландии. В маленькой гостиной поднялся невообразимый шум. Казалось, такая ядовитая перебранка неминуемо должна закончиться дракой. Было удивительно, что хозяева не пугаются, не посылают за констеблем для водворения порядка; но они уже привыкли к подобного рода бурным спорам, знали, что у священников ни обед, ни чай не обходились без состязаний в красноречии и что это ничем не грозит; знали также, что от их ссор больше шума, чем вреда, и что в каких бы отношениях не расстались друзья сегодня вечером, завтра утром они встретятся как ни в чем не бывало.

Итак, почтенные супруги сидели у кухонного очага, прислушиваясь к громким ударам кулака Мелоуна по обеденному столу красного дерева, к звону подскакивающих стаканов и графина, к насмешливому хохоту двух союзников-англичан и несвязным выкрикам их одинокого противника-ирландца, как вдруг на крыльце послышались чьи-то шаги и настойчиво застучал дверной молоток.

Мистер Гейл пошел отворять.

— Кто это у вас шумит наверху? — властно спросил чей-то гнусавый голос.

— Никак это мистер Хелстоун? В темноте я вас не сразу и разглядел… теперь так рано темнеет. Милости просим, сэр, входите.

— Сначала мне нужно знать, стоит ли входить. Кто у вас там?

— Молодые священники, сэр.

— Как, все трое?

— Да, сэр.

— Обедали здесь?

— Да, сэр.

— Отлично.

С этими словами в дом вошел пожилой мужчина, весь в черном. Он пересек кухню, отворил внутреннюю дверь и, подняв голову, прислушался. Да и было что послушать — спорщики, как нарочно, шумели пуще прежнего.

Посетитель буркнул что-то себе под нос; затем, обратясь к мистеру Гейлу, спросил:

— И часто они у вас этак развлекаются?

Мистер Гейл, бывший церковный староста, всегда проявлял снисходительность к особам духовного звания.

— Молоды еще, сэр, сами знаете, — сказал он примирительно.

— Молоды! Проучить их надо! Негодники, бездельники! Ведь если бы вы были диссидентом,[8] а не добрым сыном англиканской церкви, они бы все равно вели себя так же, они бы себя позорили… но уж я…

Не закончив фразы, он вышел из кухни, затворил за собой дверь и поднялся по лестнице. На верхней площадке он снова остановился и послушал. Затем без стука распахнул дверь комнаты и остановился на пороге.

Все трое смолкли, оторопело уставясь на него; неожиданный гость тоже замер на месте. Это был человек невысокого роста, но с очень прямым станом и широкими плечами, а его маленькая головка с острыми глазами и крючковатым носом делала его похожим на ястреба; не сочтя нужным снять или хоть приподнять свою широкополую шляпу, он скрестил руки на груди и, не двигаясь с места, спокойно, свысока разглядывал своих молодых приятелей, если только это были его приятели.

— Что я слышу! — начал он, произнося слова, уже не гнусавым, а глубоким раскатистым голосом. — Что я слышу? Уж не повторилось ли чудо духова дня?[9] Уж не снизошли ли с небес разделяющиеся языки? Но где они? Только что этот шум наполнял весь дом. Я различил семнадцать наречий сразу: парфяне, и мидяне, и еламиты, жители Месопотамии, Иудеи и Каппадокии, Понта и Асии, Фригии и Памфилии, Египта и частей Ливии, прилежащих к Киринее, и пришедшие из Рима, иудеи и прозелиты, критяне и аравитяне — все они, по-видимому, были здесь, в этой комнате, две минуты тому назад.

— Извините, мистер Хелстоун! — начал Донн. — Не присядете ли вы, сэр, не налить ли вам вина?

На это учтивое предложение ответа не последовало; ястреб в черном одеянии продолжал:

— Что я толкую о даре языков! Дар, как бы не так! Я перепутал главы, и книги, и заветы! Новый завет с Ветхим, Деяния апостолов с книгой Бытия, Иерусалим с долиной Сенаар.[10] Нет, тот шум, что буквально оглушил меня, это не дар языков, а вавилонское столпотворение. Это вы-то апостолы? Вы трое? Разумеется, нет. Три самонадеянных вавилонских каменщика — вот вы кто!

— Уверяю вас, сэр, мы просто болтали за стаканом вина после дружеской трапезы. Ну и взялись разносить диссидентов…

— Диссидентов, вот оно что! И Мелоун тоже разносил диссидентов? А мне-то показалось, что он разносит своих собратьев. Вы просто ругали друг друга. И вы трое шумели ничуть не меньше, чем наш портной Моисей Барраклу вкупе со своими слушателями, когда они войдут в раж в методистской молельне. А ведь, наверно, все из-за тебя, Мелоун.

— Из-за меня? Что вы, сэр!

— Конечно, из-за тебя. До твоего приезда и Донн, и Суитинг вели себя смирно и опять присмиреют, если ты уедешь. Тебе бы следовало, отправляясь к нам, оставить свои ирландские привычки по ту сторону пролива;[11] быть может, там, среди болот и в диких горах Коннота,[12] повадки дублинского студента сходят священнику с рук, но здесь, в благопристойном английском приходе, они неуместны. Вы все позорите и самих себя и, что еще хуже, церковь, скромными служителями которой вы являетесь.



В обращении маленького пожилого джентльмена с молодыми священниками, в том, как он их отчитывал, сквозила известная властность, — может быть, и неуместная при данных обстоятельствах. Мистер Хелстоун, прямой, как шест, с острым взглядом ястреба, несмотря на свою одежду — черный сюртук, широкополую шляпу и гетры, — больше походил на старого служаку-офицера, распекающего подчиненных, чем на почтенного священника, увещевающего своих духовных сынов. Евангельская доброта, апостольская кротость не наложили своего отпечатка на это смуглое энергичное лицо; его изваяла твердость, раздумье проложило на нем свои борозды.

— Мне только что повстречался Сапплхью, — продолжал он. — Невзирая на ненастье и поздний час, он брел по болотам читать проповедь сектантской общине Милдина. Как я уже упоминал, я слышал Барраклу, проповедовавшего в сектантской молельне, и голос его напоминал рев разъяренного быка; а вас, джентльмены, я застаю в полном бездействии, вы прохлаждаетесь за полпинтой дрянного портвейна и пререкаетесь подобно сварливым кумушкам. И не удивительно, что Сапплхью за один день смог окрестить шестнадцать новообращенных взрослых, как это случилось две недели тому назад, или что негодяй и лицемер Барраклу сумел привлечь в свою молельню всех этих девушек-ткачих, явившихся в уборе из лент и цветов, чтобы убедиться, насколько его пальцы тверже края деревянной купели. Стоит лишь предоставить вас самим себе — и вы частенько служите в пустой церкви и произносите свои сухие проповеди лишь для причетника, органиста и церковного сторожа. Но довольно об этом. Сейчас мне нужен Мелоун. У меня к тебе дело, вояка!

— Какое? — недовольно спросил Мелоун. — Для похорон как будто поздновато…

— Ты сейчас вооружен?

— Конечно! Я всегда вооружен… — И он вытянул свои могучие руки и ноги.

— Не шути! Я говорю о настоящем оружии!

— Я всегда ношу при себе пистолеты, которые вы мне дали; даже ночью они лежат наготове у моей постели. Есть у меня и палка.

— Отлично. Можешь ты сейчас отправиться на фабрику Мура?

— А что там стряслось?

— Пока ничего, да, может, ничего и не будет, но Мур там совсем один. Всех надежных рабочих он послал в Стилбро, а с ним остались только две женщины. Узнай его «дружки», что путь свободен, они не преминули бы его навестить.

— Но и я не принадлежу к числу его друзей, сэр; что он мне?

— Ого, Мелоун, ты трусишь?

— Вы, конечно, шутите. Если бы я мог предположить, что там и вправду завяжется потасовка, я бы пошел. Но ради удовольствия провести вечер в обществе Мура — нелюдимого, странного и чуждого мне человека — я не сделаю и шагу.

— Потасовка может вспыхнуть. Конечно, настоящего бунта не будет, но вряд ли эта ночь пройдет спокойно. Ты ведь знаешь, что Мур решил во что бы то ни стало установить новые машины и сегодня вечером ждет из Стилбро два фургона с ткацкими и стригальными станками. Старший мастер Скотт и несколько надежных людей уже отправились за ними.

— Они доставят их в целости и сохранности, сэр.

— Мур тоже в этом уверен и считает, что никто ему не нужен. И все-таки на всякий случай не мешает кому-нибудь быть поблизости, хотя бы в качестве свидетеля. Мур слишком неосторожен: не закрывает ставен в конторе, поздно вечером бродит совсем один по склону лощины или среди кустов возле поместья Филдхед, словно он неуязвим, словно он у нас всеобщий любимец или заколдован от ненависти, которую сам снискал. Печальная судьба Пирсона и Армитеджа — в одного стреляли в его собственном доме, а в другого на пустоши — не служит ему предостережением!

— А не мешало бы ему вести себя поосмотрительнее, да он, наверно, и поостерегся бы, доведись ему услышать то, что я услышал на днях, — вмешался Суитинг.

— Что ты слышал, Дэви?

— Вы знаете Майка Хартли, сэр?

— Ткача-антиномиста?[13] Ну конечно.

— Так вот, после продолжительного запоя Майк обычно ходит в Наннли, к мистеру Холлу, высказывает ему свое мнение о его проповедях, порицает за приверженность к доктрине добрых дел и заявляет ему, что как сам мистер Холл, так и все его прихожане пребывают во мраке кромешном.

— Все это так, но при чем здесь Мур?

— Этот Майк не только антиномист, сэр, но к тому же убежденный якобинец и левеллер.[14]

— Это я знаю. Когда он основательно напьется, он только и думает что о цареубийствах. Майк довольно сведущ в истории, и любопытно послушать, как он перечисляет тиранов, которые «не ушли от кровавого возмездия». Он прямо-таки бредит убийствами коронованных особ и покушениями политического характера. Мне уже намекали, что у него какой-то странный интерес к Муру. Ты это имеешь в виду, Суитинг?

— Вы угадали, сэр. Мистер Холл думает, что у Майка нет личной ненависти к Муру; Майк и сам признает, что он не прочь с ним поговорить, только он вбил себе в голову, что участь Мура должна послужить уроком для других. Совсем недавно он отзывался о Муре с похвалой, как об умнейшем фабриканте Йоркшира, и доказывал, что поэтому-то Мура и следует избрать искупительной жертвой. Не кажется ли вам, сэр, что он сумасшедший, этот Хартли? простодушно закончил Суитинг.

— Кто его знает, Дэви; может быть, сумасшедший, может быть, плут, а скорее всего — и то и другое.

— Он уверяет, что у него бывают видения.

— О да! Что касается видений, это второй Иезекииль[15] или Даниил. В прошлую пятницу он пришел ко мне, когда я уже собирался лечь спать, и поведал об одном видении, явившемся ему днем в Наннлийском парке.

— Кого же он увидел, сэр? — снова спросил Суитинг.

— О Дэви, на твоем черепе красуется большая шишка любопытства,[16] а вот Мелоун, как видно, ее лишен: ни видения, ни убийства его не интересуют. Взгляни-ка на этого рослого, ко всему безучастного Сафа.[17]

— Саф? А кто был Саф?

— Ну конечно же, я так и думал. Постарайся узнать это из библии, правда, мне и самому известно только его имя и колено, но его образ живо представляется мне еще с детского возраста. Мне кажется, он был честен, но неуклюж и несчастлив, этот Саф. Он погиб при городе Гоб от руки Сивхая.

— Ну, а видение, сэр?

— Подожди, сейчас услышишь. Донн уже покусывает ногти, а Мелоун зевает, так что я расскажу это одному тебе. Майк сейчас, к несчастью, без работы, как и многие другие, и мистер Грейм, управляющий сэра Филиппа Наннли, поручил ему обнести поместье живой изгородью; и вот, рассказывал мне Майк, когда он работал однажды перед самыми сумерками, ему почудились звуки горна, флейты и трубы, словно далеко в лесной чаще играл оркестр; удивленный, он огляделся и увидел, что среди деревьев мелькают какие-то существа, красные, как мак, и белые, как яблоневый цвет; лес кишел ими; все прибывая, они проникали в помещичий сад, и тут он понял, что это солдаты, тысячи и тысячи солдат, но шума от них было не больше, чем от мошек, роящихся летним вечером. В стройном порядке они промаршировали полк за полком по парку. Майк последовал за ними и дошел до общинного луга; издали все еще доносилась тихая музыка. На лугу солдаты начали перестраиваться, повинуясь команде человека в алом одеянии, стоявшего в самой середине. Строй растянулся на пространстве свыше пятидесяти акров; с полчаса Майк наблюдал за ними; затем они неслышно удалились; за все время он не уловил ни звука их голосов, ни поступи, ничего, кроме музыки — торжественного марша.

— Куда же они направились?

— К Брайерфилду; Майк пошел было за ними, но когда они проходили мимо Филдхеда, столб серовато-синего дыма, словно от артиллерийского залпа, бесшумно разостлался над полями, дорогой и лугом и докатился до самых его ног. Когда дым рассеялся, Майк поглядел по сторонам, ища солдат, но их больше не было видно. Майк, как и подобает мудрому Даниилу, не только поведал нам о своем видении, но и дал ему толкование: по его мнению, оно предвещает кровопролитие и гражданские распри.

— И вы этому верите, сэр? — спросил Суитинг.

— А ты, Дэви?.. Однако, Мелоун, ты все еще здесь?

— Странно, сэр, что вы сами не остались у Мура. Такие вещи вам по душе.

— Я бы так и сделал, но, к сожалению, я пригласил Болтби поужинать со мной после заседания Библейского общества в Наннли. Я обещал Муру прислать тебя, за что, к слову сказать, он меня не поблагодарил, он предпочел бы мое общество. Но если что-нибудь случится, пусть ударят в фабричный колокол, и я поспешу к вам. Ступай же! А впрочем, — он повернулся к Суитингу и Донну, не пожелают ли заменить тебя Дэви или Джозеф Донн? Что скажете, джентльмены? Поручение почетное, связанное с известным риском, — для вас не тайна, что в округе неспокойно, что население ненавидит и самого Мура, и его фабрику, и его машины. Я не сомневаюсь, что у вас в груди бьются сердца, полные рыцарских чувств и благородной отваги. Может быть, я слишком пристрастен к моему любимцу Питеру; пусть героем станет наш маленький Дэвид или наш непорочный Джозеф. А ты, Мелоун, оказывается, всего лишь огромный неуклюжий Саул,[18] тебе остается только вручить свои доспехи более достойным: вынимай же свои пистолеты, подай сюда свою палку — вон она в углу.

С многозначительной усмешкой Мелоун вынул из кармана пистолеты и протянул их своим собратьям. Однако те не спешили завладеть ими; напротив, оба джентльмена с похвальной скромностью отступили на шаг.

— Я никогда не беру в руки оружия, — заявил Донн, — даже не прикасаюсь к нему.

— А я едва знаком с Муром, — пробормотал Суитинг.

— Если ты никогда не брал в руки оружия, не мешает коснуться его, чтобы знать, каково оно на ощупь, о великий сатрап Египта. Что же до нежного музыканта, он, по-видимому, намерен встретить филистимлян[19] с одной только флейтой в руках. Питер, подай им шляпы, они оба готовы отправиться в путь.

— Нет, сэр, нет, мистер Хелстоун, моя мать не одобрила бы этого, жалобно произнес Суитинг.

— Я придерживаюсь правила никогда не вмешиваться в подобного рода дела, — заметил Донн.

По лицу Хелстоуна скользнула презрительная усмешка, а Мелоун раскатисто захохотал; он положил пистолеты в карман, взял шляпу и палку и, заявив, что «сегодня он был бы не прочь ввязаться в хорошую потасовку и ему даже хотелось бы, чтобы компания грязных сукновалов нагрянула этой ночью к Муру», вышел из комнаты, сбежал по лестнице, прыгая через две-три ступеньки, и захлопнул за собой дверь с такой силой, что весь дом содрогнулся.

ГЛАВА II

Фургоны

На дворе была непроглядная тьма; звезды и луна скрылись за свинцовыми тучами, — вернее, свинцово-серыми они выглядели днем, а теперь превратились в непроницаемо черные. Но Мелоун вообще не склонен был предаваться созерцанию природы и обычно не замечал ее. Когда в переменчивый апрельский день случалось ему проходить по многу миль, он не видел милых шалостей неба и земли, не замечал, как солнечный луч целует вершины холмов и те благодарно улыбаются, окутанные зеленоватым сиянием, или как лохматая туча, прикрыв их вершины своими космами, орошает их слезами. Ему и в голову не приходило сравнивать небо этого ненастного вечера — окутанный тучами свод, непроглядно черный, кроме того краешка на востоке, где печи чугунолитейных заводов Стилбро отбрасывали бледное, дрожащее зарево, — с безоблачным небосводом ясных морозных ночей. Он не задумывался над тем, куда же девались созвездия и планеты, не сожалел о том, что иссиня-черный воздушный океан, с рассыпанными по нему серебристыми островками, невидим сейчас, застланный другим океаном, — стихией более плотной и тяжелой. Он следовал своим путем, чуть подавшись вперед и сдвинув шляпу на затылок, по ирландскому обычаю. «Топ-топ», — раздавались его шаги по шоссе, там, где дорога могла похвастать таким названием; «шлеп-шлеп», — по хлюпким колеям и слякоти, когда кончался булыжник. Взгляд его искал только путеводные вехи — шпиль церкви Брайерфилда, потом огни трактира. Когда же он поравнялся с ним и увидел свет, пробивавшийся сквозь неплотно задернутые занавеси, круглый, уставленный стаканами стол и компанию бражников на деревянных скамьях, он чуть было не поддался соблазну уклониться от своего пути. Мелоун с тоской подумал о стакане виски с водой; в другом месте он не замедлил бы удовлетворить свое желание, однако среди сотрапезников, пировавших на кухне, он заметил прихожан мистера Хелстоуна; все они его знали. И, тяжело вздохнув, он пошел дальше.

Вскоре Мелоун свернул с проезжей дороги и двинулся напрямик по ровным, пустынным полям, перепрыгивая кое-где через изгороди и плетни, что значительно сокращало расстояние до фабрики. На пути ему встретилось только одно здание, большое, казарменного типа, хоть и не совсем правильной формы: к высокой крыше, венчавшей длинный фасад, примыкала крыша пониже, с частым рядом дымовых труб; позади здания виднелись деревья. Весь дом тонул в темноте, ни одно окно не светилось; кругом царило безмолвие, слышно было только, как стекают струи дождя с карнизов да завывает ветер среди голых сучьев и труб.

В этом месте пологие поля обрывались крутым скатом: внизу лежала лощина, со дна которой доносилось журчание ручья. Невдалеке светился одинокий огонек, к нему-то и направился Мелоун.

Он подошел к невысокому домику, белевшему даже в густом мраке, и постучал в дверь; ему отворила румяная служанка; свеча, которую она держала в руке, осветила тесный коридор и узкую лестницу. Две двери, обитые темно-красным сукном, и красная ковровая дорожка на лестнице приятно оттеняли окрашенные в светлый тон стены и белизну пола; все здесь дышало свежестью и чистотой.

— Мистер Мур дома?

— Да, сэр, но здесь его нет.

— Нет? А где же он?

— На фабрике, в конторе.

Одна из дверей приотворилась, и женский голос спросил:

— Что там, Сара, — фургоны пришли?

И в дверях показалась женская головка. Возможно, то не была головка богини — этого нельзя было предположить хотя бы из-за папильоток над висками, но и головой Горгоны ее нельзя было бы назвать; однако, Мелоун, очевидно, увидел в ней нечто устрашающее. При виде этой особы наш великан пугливо отпрянул и, пробормотав: «Я пойду к нему», — в полном смятении, под дождем поспешил по дорожке вдоль живой изгороди, пересек темный двор и очутился перед черной громадой фабрики.

Рабочий день уже окончился, люди разошлись, машины бездействовали; дверь была заперта. Мелоун обошел вокруг здания; на длинном закоптелом фасаде он высмотрел щелочку света и забарабанил в одну из дверей. Щелкнул ключ, и дверь отворилась.

— Это ты, Джо Скотт? Ну как с фургонами?

— Нет, это я. Меня послал к вам мистер Хелстоун.

— А-а, мистер Мелоун! — В голосе говорившего прозвучало легкое разочарование. Мгновение спустя хозяин дома вымолвил учтиво, хотя и несколько суховато: — Входите, пожалуйста, мистер Мелоун. Мистер Хелстоун напрасно побеспокоил вас, я говорил ему, что в этом нет никакой надобности… да еще в такую погоду. Входите же.

Мелоун прошел за хозяином через темное помещение, в котором ничего нельзя было разглядеть, в ярко освещенную, просторную комнату. В особенности светлой и веселой показалась она путнику, чьи глаза только что целый час напряженно всматривались в густой мрак ненастной ночи. Впрочем, только яркий огонь в камине да изящная лампа, разливавшая теплое сияние над столом, придавали некоторый уют этой совсем простой комнате. На дощатом полу не было ковра; три-четыре жестких стула, выкрашенные зеленой краской, словно перенесенные из фермерской кухни, конторка солидного, делового вида, упомянутый уже стол; на стенах, выкрашенных в серый цвет, чертежи строений и машин, планы разбивки садов — вот и вся обстановка.

Но какой бы ни была комната, она, очевидно, пришлась Мелоуну по вкусу. Сняв мокрый сюртук и шляпу, он пододвинул к камину один из неуклюжих стульев, уселся и протянул ноги к раскаленной докрасна каминной решетке.

— А вы тут уютно устроились, мистер Мур.

— Да, но сестра была бы, наверное, рада вас повидать, — не пройти ли вам в дом?

— Ну что вы! Дамам лучше не мешать. Я ведь не дамский угодник. Не путаете ли вы меня, чего доброго, с моим другом Суитингом?

— Суитинг? Который же это? Тот, что в коричневом сюртуке, или другой, такой маленький?

— Маленький, тот, что в Наннли; поклонник всех девиц Сайкс, влюбленный во всех шестерых сразу, ха-ха!

— Мне кажется, всегда безопаснее увлекаться несколькими сразу, чем одной.

— Но он и влюблен в одну из них особенно сильно; мы с Донном однажды выпытали у него, кто его избранница в этом цветнике, и, как вы полагаете, кто?

— Дора, конечно, или Гарриет, — ответил Мур, усмехнувшись своим мыслям.

— Ха-ха! Вы догадливы! Но почему вы так думаете?

— Они самые рослые и красивые среди сестер; Дора к тому же самая дородная; мистер Суитинг, напротив того, мал ростом и тщедушен; ну, а всем известно, что противоположности сходятся.

— Вы правы: он влюблен именно в Дору. Однако надеяться ему не на что, как по-вашему?



— А что у него есть, помимо жалованья?

Вопрос этот привел Мелоуна в неописуемый восторг; минуты через три, насмеявшись вволю, он ответил:

— Что есть у Суитинга? У нашего Дэвида есть арфа или флейта, — впрочем, это все равно; у него есть часы накладного золота, такое же кольцо и такой же лорнет; вот и все, что есть у Суитинга.

— Да сможет ли он хотя бы одевать такую особу, как мисс Сайкс?

— Ха-ха! Это хорошо сказано! Не забуду спросить у него об этом при первой же встрече. Уж и подразню я его за самоуверенность! Но, вероятно, он рассчитывает, что Кристофер Сайкс даст за дочерью хорошее приданое? Он как будто богат? У них такой большой дом.

— Да, он ведет крупные дела.

— Значит, он в самом деле богат?

— Значит, он весь свой капитал вкладывает в эти дела. Для него сейчас изъять деньги из оборота, чтобы дать их в приданое за дочерьми, так же безрассудно, как мне, скажем, снести свой домик и возвести на его развалинах величественное здание вроде Филдхеда.

— А знаете ли вы, что я слыхал на днях?

— Нет; вероятно, что я и вправду замышляю что-нибудь в этом роде? Здешние жители способны на любую выдумку.

— Что вы собираетесь арендовать Филдхед — сейчас только проходил мимо этого мрачного места — и ввести туда хозяйкой одну из девиц Сайкс; короче говоря, что вы собираетесь жениться, ха-ха! Ну-с, докладывайте, кто же ваша избранница? Дора небось, — сами же сказали, что она красивее других.

— С той поры как я поселился в Брайерфилде, меня то и дело женят! В окрестностях, кажется, нет ни одной невесты, которую бы мне не сватали: то двух девиц Уинн — сначала черненькую, потом беленькую, то рыжую мисс Армитедж, то перезрелую Энн Пирсон. А теперь вы хотите обременить меня целым выводком девиц Сайкс. Откуда берутся эти толки — один Бог ведает. Я нигде не бываю, избегаю общества женщин столь же старательно, как и вы, мистер Мелоун; в Уинбери я езжу только за тем, чтобы повидать Сайкса или Пирсона в их конторе, и говорим мы вовсе не о женитьбе, ибо головы наши полны забот, весьма далеких от сватовства и приданого. Сукно, которое некуда сбывать, рабочие руки, которые нечем занять, фабрики, которые приходится закрывать, неблагоприятное для нас стечение обстоятельств, которые мы бессильны изменить, — вот что действительно волнует нас… Где уж тут заниматься такими пустяками, как ухаживание за девушками.

— Я с вами согласен, Мур. Ничто так не противно мне, как брак; я подразумеваю пошлый, вульгарный брак, — брак только по сердечной склонности; двое нищих вступают в союз, скрепленный нелепыми узами любви, — какая чушь! Но выгодная партия, основанная на взаимном интересе и общности взглядов, дело не плохое, как по-вашему?

— Пожалуй, — рассеянно отозвался Мур; тема эта, казалось, вовсе его не занимала.

Разговор оборвался. Некоторое время Мур сидел молча, с озабоченным видом глядя на пламя камина; вдруг он повернул голову и насторожился.

— Что это? — воскликнул он. — Вы слышали? Стук колес!

Встав с места, он подошел к окну, отворил его, прислушался и опять закрыл.

— Увы! Мне показалось, — заметил он. — Это только шум ветра или ручей, вздувшийся от ливня, стремительно бежит по лощине. Я ожидал фургоны к шести часам; теперь же скоро девять.

— Вы в самом деле боитесь, что установка новых машин может оказаться опасной? — спросил Мелоун. — Хелстоун, кажется, в этом уверен.

— Только бы станки были доставлены в целости и стояли у меня на фабрике, и никакие разрушители машин мне уже не страшны; а если они наведаются сюда, — получат по заслугам. Моя фабрика — это моя крепость.

— Что и говорить, — низкие негодяи, — произнес Мелоун, как бы в глубоком раздумье. — Мне даже хочется, чтобы они пожаловали сюда сегодня ночью; однако на дороге, когда я шел, все было спокойно и я не заметил ничего подозрительного.

— Но ваш путь лежал мимо трактира?

— Да!

— Там-то все спокойно. Угроза со стороны Стилбро.

— Вы все-таки ждете нападения?

— Громили же других, могут напасть и на меня. Разница только в одном: я намерен защищать свое дело, фабрику и машины, а большинство фабрикантов сковано страхом. Взять хотя бы того же Сайкса: когда эти бандиты сожгли его склад, а сукна сорвали с сушилен, искромсали и бросили среди поля, Сайкс и пальцем не пошевелил, чтобы разыскать негодяев; он держался робко, как кролик в зубах у хорька. Нет, я не таков.

— Хелстоун говорит, что все это — ваши кумиры; вы считаете Приказы Совета[20] семью смертными грехами, Каслри — антихристом, а партию сторонников войны — его воинством.

— Ничего удивительного! Все эти Приказы разоряют меня; они создают препятствия на моем пути, не дают мне развернуть дело, разбивают все мои планы.

— Но вы же преуспеваете, вы богаты?

— Богат! Богат товаром, которому нет сбыта; загляните ко мне на склад, вы увидите, что он доверху завален грудами сукон. Рокс и Пирсон в таком же положении; Приказы Совета лишили нас нашего главного рынка — Америки.

У Мелоуна, казалось, не было охоты поддерживать такого рода беседу: он зевнул и начал постукивать каблуком о каблук.

— А при всем этом, — продолжал Мур (увлеченный своими мыслями, он не замечал, что гость его порядком скучает), — здесь, в Уинбери и в Брайерфилде, о тебе разносят нелепые слухи, без конца сватают тебе невест. Как будто в жизни и делать больше нечего, кроме как ухаживать за молодой девицей, потом повести ее к алтарю, совершить с ней свадебное путешествие и круг положенных визитов, а затем, очевидно, «плодиться и размножаться»… Oh, que le diable emporte.

Он как-то сразу оборвал свою пылкую речь, затем добавил более спокойным тоном:

— Впрочем, у женщин только и разговоров, только и дум, что о браке; им невдомек, что мужчины заняты другим.

— Конечно. Да что нам до них, — отозвался Мелоун. Он засвистел и огляделся вокруг, проявляя признаки нетерпения. На этот раз намек был понят хозяином.

— Мистер Мелоун, вам нужно подкрепиться после такой прогулки под дождем. Простите, что я столь негостеприимен.

— Нет, что вы! — возразил Мелоун.

Но по выражению его лица Мур понял, что угадал. Он поднялся и открыл шкаф.

— Я люблю, чтобы все необходимое было у меня под рукой, — сказал он. Ни к чему на каждом шагу зависеть от женщин. Я часто провожу здесь вечер, ужинаю в одиночестве и ночую с Джо Скоттом на фабрике. Иногда я заменяю ночного сторожа: я мало сплю и не прочь тихой светлой ночью побродить с ружьем на плече часок-другой по лощине. Скажите, мистер Мелоун, сумеете ли вы поджарить баранью котлету?

— Еще бы… сотни раз проделывал это в колледже.

— Вот вам рашпер и котлеты. Вы знаете, их надо быстро переворачивать, тогда мясо останется сочным.

— Не беспокойтесь, все будет в порядке. Дайте мне, пожалуйста, нож с вилкой.

Священник загнул манжеты и с усердием принялся за дело. Хозяин поставил на стол тарелки, хлеб, бутылку с темной жидкостью и два бокала, затем достал из своего битком набитого тайничка небольшой медный котелок, налил в него воды из глиняного кувшина, стоявшего в углу, поставил на огонь возле шипящего рашпера, вынул лимоны, сахар, небольшую пуншевую чашу и принялся варить пунш. Стук в дверь отвлек его от этого занятия.

— Это вы, Сара?

— Да, сэр. Пожалуйте ужинать.

— Нет, сегодня я к вам не приду; я переночую на фабрике. Передайте хозяйке, чтобы ложилась спать, и запирайте дверь.

Он снова подошел к камину.

— H-да, у вас тут хозяйство налажено, — одобрительно заметил Мелоун. Лицо его покраснело под стать горячим уголькам, над которыми он склонился, усердно переворачивая котлеты. — Вы человек независимый, не то что бедняга Суитинг, — фу ты, как брызнул жир, даже руку обожгло, — тому, видно, на роду написано быть рабом женщин. Ну, а мы с вами, Мур, — нате вот эту котлетку, она сочная и хорошо подрумянилась, — мы, конечно, не допустим, чтобы жены верховодили нами.

— Не знаю. Я как-то об этом и не думал; впрочем, если жена будет миловидной и сговорчивой, то пускай себе!

— Ну-с, котлеты готовы. А как пунш?

— Вот попробуйте, я вам налил… Надо будет попотчевать Джо Скотта и остальных, если только они доставят мои станки в целости.

За ужином Мелоун развеселился: громко смеялся по всякому поводу, отпускал плоские шуточки и сам их похваливал, — словом, совсем разошелся. Хозяин дома, напротив, сохранял невозмутимое спокойствие. Пора, однако, дать тебе, читатель, некоторое представление о его внешности; пока он сидит, задумавшись, за столом, я попытаюсь набросать его портрет.

На первый взгляд его облик может показаться несколько странным: он похож на иностранца, худощав, цвет лица у него изжелта-смуглый; пряди темных волос ниспадают на лоб; по-видимому, он не слишком занимается своей одеждой, иначе в ней было бы больше вкуса; он, кажется, и не подозревает о том, что у него привлекательное лицо южного типа, с изящным овалом и правильными, тонко обрисованными чертами. Но и другие замечают это, только приглядевшись к нему, — тревожное и несколько угрюмое выражение портит это красивое лицо. Большие серые глаза смотрят пристально и строго, скорее пытливо, чем ласково, скорее вдумчиво, чем приветливо. Когда он улыбается, лицо становится приятным, не то чтобы открытым или веселым, но оно подкупает вас своим мягким спокойствием и говорит — хотя, быть может, впечатление это обманчиво — о душе чуткой и нежной, о терпении, снисходительности, возможно, и о верности, — чертах характера, столь драгоценных в семейной жизни. Он еще молод, — ему не более тридцати лет, — высок ростом и строен. Но говорит он неприятно: его иностранный выговор, который он старается замаскировать нарочитой небрежностью произношения, режет слух англичанина и тем более йоркширца.

Дело в том, что Мур не чистокровный англичанин. Мать его была француженкой; он родился и провел детство в чужих краях. Полуфранцуз-полуангличанин, Мур отличался половинчатостью чувств во многом, например, в чувстве патриотизма; по-видимому, он был неспособен связать себя с какой-либо партией, с вероучением, сродниться с одной страной и ее обычаями; возможно, он был склонен держаться особняком в любой общественной среде, куда могла его забросить судьба, и полагал, что самое лучшее для него, Роберта Жерара Мура, ставить превыше всего свои собственные интересы, не принимая во внимание филантропические соображения блага общественного, ибо подобные соображения были ему совершенно чужды. Наследственным призванием Мура была торговля. Антверпенские Жерары были коммерсантами на протяжении двух столетий; некогда они преуспевали, но неустойчивость и изменчивость политической обстановки и финансовые затруднения постепенно разоряли их; несколько неудачных торговых сделок подорвали их престиж; после этого торговый дом Жераров кое-как еще держался лет десять, но буря французской революции окончательно разорила его. В своем крушении он увлек за собой английскую и йоркширскую фирмы Муров, тесно связанных с антверпенской фирмой; один из компаньонов, Роберт Мур, был женат на Гортензии Жерар; в свое время он рассчитывал, что супруга его унаследует в деле долю своего отца, Константина Жерара, но случилось так, что в наследство ей достались одни лишь долговые обязательства. Говорили, что часть этого долга, — уменьшенного полюбовным соглашением с кредиторами, перешла по наследству к ее сыну Роберту и что он надеялся когда-нибудь выплатить этот долг и восстановить торговый дом Жерара и Мура хотя бы в его былом величии. По-видимому, перенесенные испытания оставили глубокий след в его душе, и если в самом деле горестные впечатления детства, проведенного возле угрюмой матери, в предчувствии надвигающейся катастрофы, и юности, исковерканной и смятой разразившейся бурей, мучительно запечатлеваются в сознании человека, то в его памяти сохранялись отнюдь не лучезарные воспоминания.

Во всяком случае, если Мур и лелеял надежду восстановить торговую фирму Жераров, то у него не было ни средств, ни возможностей сделать это, и в ожидании лучших времен приходилось довольствоваться малым. Но по приезде в Йоркшир, где предки его владели складами в порту и фабриками в городе, имели там дом и поместье, он смог позволить себе только одно — арендовать суконную фабрику на окраине маленького городишки, поселиться в домике по соседству и присоединить к своим владениям несколько акров неудобной земли на склоне лощины, в которой шумел фабричный ручей; там можно было пасти лошадь и установить сушильни. В те военные годы все было дорого, и он платил большую арендную плату опекунам наследницы имения Филдхед.

К тому времени, о котором мы ведем свое повествование, Роберт Мур прожил в округе всего два года, но успел проявить себя человеком деятельным и энергичным. Заброшенный домик он превратил в уютное приятное жилье, на клочке одичалой земли разбил сад и возделывал его с редкостным, истинно фламандским усердием и рвением. Фабрика же была старая, механизмы изношенные, устарелые, и Мур с самого начала отнесся к своему приобретению с нескрываемым презрением и недовольством; он решил в корне все здесь переделать и добивался всего, что могли позволить ему его скромные средства. Однако вести дело с размахом Мур не мог, и это угнетало его, всегда стремившегося вперед. «Вперед» — было девизом его жизни, но бедность обуздывала его стремления; иногда, говоря образно, он готов был грызть удила, когда узда слишком натягивалась.

Нельзя было и ожидать, чтобы Мур в подобном положении беспокоился о том, как бы интересы его карьеры не нанесли ущерба другим. Он не был здешним уроженцем или хотя бы старожилом и не жалел тех, кого своими нововведениями обрекал на нужду; он не задумывался над тем, где добудут кусок хлеба рабочие, лишенные заработка на его фабрике, но в своем равнодушии ничем не отличался от множества других предпринимателей, от которых голодавшие бедняки Йоркшира имели больше оснований требовать сочувствия.

Время, о котором я пишу, было одной из самых тяжелых эпох в истории Великобритании, в особенности для ее северных областей. Война была в разгаре, и в нее была ввергнута вся Европа. Затянувшиеся военные действия если и не окончательно истощили Англию, то в достаточной мере обессилили ее, народ устал и требовал мира на любых условиях. В глазах многих людей такие понятия, как честь нации, утратили всякий смысл, потому что зрение их было притуплено голодом и за кусок хлеба они продали бы свое первородство.

«Указ о контрблокаде», которым Англия ответила на миланский и берлинский декреты Наполеона, запрещавший нейтральным государствам торговать с Францией, оскорбив Америку, лишил йоркширских фабрикантов шерсти основного рынка сбыта и привел их на грань банкротства. На мелких иностранных рынках, заваленных товарами, был полный застой; на складах Бразилии, Португалии, Королевства Обеих Сицилии скопилось товаров на два-три года вперед. В это трудное время ткацкие фабрики на севере стали применять вновь изобретенные машины, вытеснявшие ручной труд; тысячи рабочих очутились на улице без заработка. Вдобавок год выдался неурожайный. Бедствие достигло своего предела. Мера терпения исстрадавшегося народа была переполнена, вспыхивали бунты. Казалось, на севере, в гористых графствах, слышался смутный гул подземных ударов, предвещавший общественные потрясения. Но в те дни, как и всегда в подобных случаях, мало кто понимал всю серьезность положения. Вспыхивал ли голодный бунт, горела ли фабрика, подожженная бунтовщиками, подвергался ли разгрому дом фабриканта, когда его имущество выбрасывалось на улицу, а сам он ради спасения жизни бежал, забрав семью, — местные власти откликались на эти события неохотно, да и не всегда: зачинщика иногда обнаруживали, но чаще он ускользал, сообщения о происшествии попадали в газеты, и на том дело кончалось. А бедняки, единственным достоянием которых был труд, лишившись работы, а следовательно, заработка и куска хлеба, продолжали влачить жалкое существование; это было неизбежно: нельзя было ни прекратить изобретательство, ни остановить прогресс науки. Войну тоже невозможно было прекратить, и облегчения ждать было неоткуда; обездоленным ничего другого не оставалось, как смириться со своей участью — испить до дна чашу горя.

Нужда порождает ненависть; обездоленные возненавидели машины, которые, как они думали, отняли у них хлеб; они возненавидели фабрики, где стояли эти машины; они возненавидели владельцев этих фабрик. В приходе Брайерфилд, о котором мы повествуем, предметом особой ненависти была фабрика Мура; самым ненавистным среди фабрикантов был Жерар Мур, полуиностранец и ярый сторонник прогресса. И, пожалуй, ему, человеку своеобразного склада, даже нравилось возбуждать к себе всеобщую ненависть, в особенности если он верил, что дело, за которое его ненавидят, — правое дело и выгодно для него; вот и сегодня ночью он в возбужденном, даже воинственном настроении поджидал прибытия фургонов с машинами; возможно, и Мелоун был для него сегодня нежелательным гостем; любя мрачное безмолвие и уединение, — пусть даже не безопасное, — он охотнее провел бы этот вечер в одиночестве; его ружье с успехом заменило бы ему любое общество; журчанье полноводного ручья, доносившееся снизу, звучало для его слуха приятнее человеческого голоса.

* * *

Несколько минут Мур молча наблюдал за священником-ирландцем, без стеснения расправляющимся с его пуншем; внезапно странное выражение его серых задумчивых глаз изменилось, словно что-то другое привлекло его внимание.

— Шш! — произнес он и поднял руку, когда Мелоун неосторожно звякнул бокалом. С минуту он прислушивался, затем встал, надел шляпу и вышел из конторы.

Вечер был темен, тих и недвижен; слышно было только, как стремительно мчится ручей, вздувшийся от дождя; в глубокой тишине казалось, что это большая река. Однако слух Мура уловил в отдалении и другие звуки прерывистый стук тяжелых колес по каменистой дороге. Он вернулся в контору, зажег фонарь и, подойдя к воротам фабричного двора, отпер их. Показались громадные фургоны: слышно было, как тяжелые копыта ломовых лошадей шлепают по слякоти. Мур крикнул в темноту:

— Эй, Джо! Все в порядке?

Ответа не последовало, но, быть может, Джо Скотт был еще далеко и не расслышал его голоса.

— Все в порядке, я спрашиваю? — повторил Мур, когда могучая голова первой лошади чуть не коснулась его плеча.

Кто-то спрыгнул с переднего фургона; чей-то голос громко крикнул:

— Все в порядке, дьявол проклятый! Мы их переломали!

В темноте раздался быстро удаляющийся топот. Брошенные фургоны застыли на месте.

— Джо Скотт! — Никакого ответа. — Мергатройд! Пигхилс! Сайкс! Молчание. Мур поднял свой фонарь: фургоны были пусты — ни людей, ни машин.

Мур дорожил этими машинами. На их покупку он истратил последние деньги. От них зависели важнейшие операции с сукнами; но где же машины?

В ушах у него звенели слова: «Мы их переломали». Но как воспринял он известие о катастрофе? Свет фонаря падал на его лицо, и на нем, как ни странно, проступила улыбка — улыбка, которая появляется у человека волевого в те минуты, когда надо собрать все силы, призвать все свое мужество, чтобы выдержать испытание и не дать воле сломиться. С минуту он постоял на месте, раздумывая, что ему теперь делать, потом поставил фонарь на землю, скрестил руки на груди и задумчиво опустил глаза.

Одна из лошадей нетерпеливо била копытом. Мур поднял глаза и заметил, что на упряжи что-то белеет; поднеся фонарь поближе, он увидел сложенный листок бумаги — записку; он развернул ее, адреса не было, но письмо начиналось обращением: «Дьяволу с фабрики в лощине».

Мы не будем приводить это послание в том виде, как оно было написано, со всеми его ошибками, но стояло там примерно следующее:

«Обломки твоих проклятых машин валяются на Стилброской пустоши, а твои люди, связанные по рукам и ногам, брошены в канаву у дороги. Пусть это послужит тебе предостережением от голодных, которые, покончив с этим делом, вернутся домой, где их ждут такие же голодные жены и дети. А если попробуешь завести новые машины или будешь стоять на своем, ты о нас еще услышишь. Берегись!»

— Услышу о вас? Да, я о вас услышу, но и вы обо мне услышите. Я сейчас же поговорю с ними. Вы еще обо мне услышите!

Мур завел фургоны во двор и поспешил к домику; там он открыл дверь и торопливо, но спокойно сказал несколько слов двум женщинам, выбежавшим ему навстречу в прихожую. Одну из них, очень взволнованную, он постарался успокоить, осторожно рассказав ей о происшедшем, а другой приказал: «Вот вам ключ, Сара, бегите на фабрику и ударьте изо всех сил в колокол. Потом помогите мне зажечь все фонари».

Вернувшись к лошадям, Мур поспешно распряг их, завел в конюшню и задал им корму. По временам он останавливался, как бы прислушиваясь к ударам колокола, — не привычно размеренным, но громким и тревожным. В ночной тишине далеко вокруг разносился его гул, необычный для столь позднего часа; посетители, сидевшие на кухне трактира, всполошились, услыхав его. «Видно, на фабрике Мура что-то стряслось», — решили они и, захватив с собой фонари, поспешили всей компанией на фабрику. Едва эти люди со своими мигающими фонарями ввалились всей гурьбой во двор, как послышался цокот копыт, и сухопарый человечек в широкополой шляпе, сидя очень прямо на своей маленькой косматой лошадке, въехал вслед за ними бойкой рысцой в сопровождении «адъютанта» на коне покрупнее.

Тем временем Мур оседлал верховую лошадь и с помощью служанки Сары осветил всю фабрику. На дворе теперь стало светло, как днем, и можно было не опасаться никакой суматохи из-за темноты. Вскоре со двора донесся неясный гул многих голосов. Из конторы вышел Мелоун, предварительно обдав голову и лицо холодной водой из кувшина, — эта благоразумная мера и внезапный испуг прояснили его мозг, слегка затуманенный щедрыми возлияниями. Он остановился на пороге конторы, отвечая наобум на вопросы, сыпавшиеся со всех сторон; шляпа его была сдвинута на затылок, в правом кулаке он сжимал палку. Следом за ним вышел и Мур, к которому тотчас же направил свою лошадку человечек в широкополой шляпе.

— Что вам нужно, Мур? Я так и знал, что нынче ночью мы вам понадобимся, — мы с этим воякой, — он ласково потрепал лошадку по загривку, — да и Том на боевом коне. Как услышал я звон, уж не мог усидеть на месте и оставил Болтби заканчивать свой ужин в одиночестве. Но где же враг? Я что-то не вижу ни масок, ни вымазанных сажей физиономий,[21] да и окна все целы. На вас нападали, или вы только ждете этого?

— Вовсе нет! Никто не нападал, и ничего я не жду, — невозмутимо ответил Мур. — Я приказал ударить в колокол потому, что мне нужно кое-кого из соседей оставить здесь, а самому с двумя-тремя другими поехать на Стилброскую пустошь.

— Зачем? Встречать фургоны?

— Фургоны прибыли час тому назад.

— Значит, все в порядке. Что же вам еще нужно?

— Они приехали порожними, а Джо Скотт и остальные сброшены в канаву вместе с машинами. Почитайте это письмецо…

Хелстоун принялся внимательно изучать уже известный нам документ.

— Гм! Они попотчевали вас тем же, чем потчуют и других! Однако пострадавшие, я полагаю, жаждут избавления. Пустошь — неподходящее место для ночевки в такое ненастье. Мы с Томом проводим вас, ну, а Мелоун пусть остается здесь охранять фабрику. Что это с ним? Глаза у него вот-вот выскочат из орбит.

— Он ел бараньи отбивные.

— Вот как! Питер Огест, будь осторожнее; не ешь больше отбивных. Тебе поручается этот дом. Почетное поручение!

— А кто-нибудь еще останется со мной?

— Выбирай кого угодно! Ну-с, друзья мои, кто из вас хочет остаться здесь, а кто не прочь отправиться со мной в Стилбро на помощь несчастным пострадавшим?

Всего трое вызвались идти; остальные предпочли остаться. Когда Мур садился на лошадь, мистер Хелстоун шепотом осведомился, не забыл ли он припрятать отбивные от Мелоуна. Мур утвердительно кивнул, и маленький отряд двинулся в путь.

ГЛАВА III

Мистер Йорк

Хорошее настроение зависит обычно не только от того, что происходит в нас самих, но и от всего, что окружает нас, совершается вокруг нас. Я делаю это банальное замечание потому, что, как мне известно, и Хелстоун и Мур выехали из ворот фабричного двора во главе маленького отряда в наилучшем расположении духа. Когда свет фонаря (каждый из пешеходов нес по фонарю) падал на смуглое лицо Мура, видно было, что оно дышит оживлением, что глаза его необычно блестят; да и суровые черты мистера Хелстоуна преобразились, озаренные ликованием. Однако непогожая ночь и опасное предприятие не должны были бы веселить тех, кто мокнул под дождем и рисковал жизнью. Если бы хоть один из участников нападения в Стилбро увидел этот отряд, он, конечно, не отказал бы себе в удовольствии пристрелить Мура или священника из-за угла; и те это знали, но опасность только воодушевляла их, ибо у людей этих были стальные нервы и закаленные сердца.

Я и сама знаю, читатель, что священника как пастыря душ человеческих украшает не воинственность, а миролюбие; я помню, какова его миссия, чье слово он доносит до нас, по чьим стопам следует; и все же, если ты сам ненавидишь духовенство, не думай, что и я готова по твоему примеру вступить на безотрадный, печальный путь отступничества; не думай, что и я присоединю свой голос к твоим проклятиям, проклятиям, в сущности, мелким и огульным, или что я разделю твою лютую, но неразумную ненависть к духовным лицам; что я, подняв глаза и руки к небу вместе с Сапплхью или же крича во всю мощь своих легких вместе с Барраклу, примусь обличать и клеймить дьявольское отродье — священника Брайерфилда.

А ведь, в сущности, он был вовсе не дьяволом, а просто человеком, к несчастью, не понявшим своего призвания: ему следовало бы стать воином, а обстоятельства сделали его священником. Это был добросовестный, неподкупно честный, храбрый, крутой в обхождении, строгий человек трезвого и проницательного ума, с железным характером, лишенный чувства снисходительности к ближним, суровый, непреклонный в своих пристрастиях, но достойный, искренний и верный своим убеждениям. Мне кажется, читатель, что люди не всегда созданы для своей профессии и иному профессия его не подходит, как платье, сшитое не по мерке, поэтому я и не собираюсь осуждать Хелстоуна, хоть он и отчаянный вояка по характеру; правда, многие из прихожан его ненавидели, зато другие души в нем не чаяли, как это всегда бывает с теми, кто слишком снисходителен к друзьям и нетерпим к врагам, кто непоколебимо верен своим убеждениям, так же как и своим предубеждениям.

Видя, как Мур и Хелстоун едут рядом, оба в отличном настроении, объединенные одной целью, можно было бы предположить, что они дружески беседуют. Ничуть не бывало! Этим двум желчным, суровым людям редко случалось встретиться без того, чтобы не поспорить. Нередко яблоком раздора им служила война. Хелстоун был рьяным тори,[22] а Мур — заядлым вигом; во всяком случае он разделял точку зрения вигов на войну (виги были ее противниками), ибо тут были затронуты его собственные интересы, а вопросы торговли были единственным, что его интересовало в британской политике. Он не мог отказать себе в удовольствии побесить Хелстоуна, высказывая уверенность в непобедимости Бонапарта, в бессилии Англии и всей Европы тягаться с ним, и заявил с полнейшим хладнокровием, что сопротивляться ему бесполезно и что вскоре он разделается с последним противником и станет безраздельным властителем мира.

Подобного рода суждения обычно выводили Хелстоуна из себя; но, вспоминая, что Мур чужеземец, выходец из другой страны, что в его жилах английская кровь испорчена инородной примесью, он крепился, сдерживая желание отколотить собеседника. Отчасти же его негодование умерялось и тем, что самоуверенный тон Мура и его постоянная желчность внушали ему известное уважение.

Путники свернули на дорогу к Стилбро; и тут в лицо им ударил встречный ветер и захлестали струи дождя. Мур, словно подстрекаемый колючим дождем и порывами ветра, пустился донимать своего собеседника пуще прежнего.

— Вас все еще радуют известия с Пиренейского полуострова?

— Я вас не совсем понимаю, — хмуро ответил священник.

— Вы все еще верите в вашего Ваала — лорда Веллингтона?[23]

— Что вы хотите этим сказать?

— Вы все еще верите, что этот кумир Англии с деревянным лицом и каменным сердцем властен ниспослать на французов небесный огонь и истребить их дотла?

— Да, я верю, что Веллингтон сбросит в море всех маршалов Бонапарта, стоит ему захотеть.

— Но, дорогой мой сэр, не можете же вы всерьез так думать! Маршалы Бонапарта — великие полководцы, и ими руководит величайший гений; ваш Веллингтон ничем не примечательный, самый что ни на есть заурядный военный педант, а наше невежественное правительство на каждом шагу связывает его и без того медлительные действия.

— Веллингтон — воплощение британского духа, защитник правого дела, достойный представитель могучей, решительной, умной и честной нации.

— Под правым делом вы, как видно, подразумеваете не что иное, как восстановление жалкого Фердинанда[24] на престоле, который он покрыл позором; достойный представитель честного народа напоминает мне тупого пастуха на службе у не менее тупого фермера; а им противостоит непобедимый гений, победоносный титан.

— На законную власть посягает захватчик; скромный, прямодушный, справедливый народ отважно обороняется против ополчившегося на него хвастливого, вероломного, себялюбивого и коварного честолюбца. Боже, помоги правому!

— Бог чаще помогает сильному.

— Что? Неужели же горстка израильтян,[25] стоявших станом на азиатской стороне Черного моря, которое они перешли, даже не замочив ног, была сильнее полчищ египетских, расположившихся на африканском берегу? Или их было больше? Или они оказались лучше снаряжены? Одним словом — были они могущественнее? Молчите, Мур, а не то вы солжете. Это была жалкая кучка измученных рабов; на протяжении четырех веков их угнетали тираны; часть этой и без того небольшой горстки составляли беспомощные женщины и дети, а грозные военачальники-эфиопы гнали войско египетское вслед за ними в расступившееся море, и эфиопы эти были сильны и свирепы, как ливийские львы; у них были колесницы и мечи, а бедные иудейские странники были пешими, большинству из них оружием служили пастушьи посохи да кирки каменотесов; их кроткий и великий вождь держал в руках только жезл; но вспомните, Роберт Мур, — их дело было правое; бог брани был на их стороне, а фараоновым воинством командовали греховность и падший ангел, — и кто восторжествовал? Вы сами знаете: «И избавил Господь в день тот Израильтян из рук Египтян, и увидели сыны Израилевы Египтян мертвыми на берегу моря» и «Пучины покрыли их; они пошли в глубину, как камень». Десница Господня прославилась силою; десница твоя, Господи, сразила врага.

— Все это так, только сравниваете вы неправильно: Франция — это Израиль, Наполеон — Моисей. Пресыщенная Европа с ее одряхлевшими империями и насквозь прогнившими королевскими династиями — растленный Египет; доблестная Франция — это двенадцать колен израилевых,[26] а ее энергичный завоеватель сам Моисей.

— Не считаю нужным отвечать вам.

Мур продолжал вполголоса, как бы рассуждая сам с собой:

— О да! В Италии он был велик, как Моисей! Только он и смог возродить народы. Не понимаю, как мог победитель в битве при Лоди[27] согласиться стать императором — такой нелепый, грубый обман… И почему страна, когда-то именовавшая себя республикой, снова впала чуть ли не в рабство. За это я презираю Францию! Если бы Англия продвинулась по пути цивилизации так же далеко, как Франция, она не повернула бы вспять столь постыдно!

— Словом, вы хотите доказать, что кровавая французская республика все же лучше этой нелепой французской империи? — грозно спросил Хелстоун.

— Ничего я не хочу доказывать, но у меня есть свое мнение о Франции и Англии, о революциях, цареубийствах и восстановлении монархии, о священном праве монархов, за которое вы ратуете в своих проповедях, и о долге непротивления властям, и о разумности войн…

Но тут рассуждения Мура были прерваны тарахтеньем двуколки, которая, поравнявшись с ними, внезапно остановилась посреди дороги; Мур и Хелстоун, увлеченные спором, не заметили ее приближения. Кто-то крикнул:

— Эй, хозяин, фургоны доехали?

— Ты ли это, Джо?

— Он, он самый! — раздался другой голос.

Вооруженные фонарями пешеходы немного отстали от всадников, но в двуколке мерцал свой фонарь и можно было разглядеть двух ездоков.

— Возвращаю твоего Джо Скотта, правда, в плачевном виде; я нашел на пустоши его и еще троих. Что ты мне дашь за то, что я доставил его в целости и сохранности?

— Что же, скажу спасибо. Я готов потерять кого угодно, только не его; но я как будто узнаю голос мистера Йорка, — это вы?

— Я, я, дружище! Ехал я домой с базара в Стилбро и только добрался до середины пустоши, а нахлестывал я коня вовсю, теперь, говорят, дороги небезопасны (спасибо нашим властям), как вдруг слышу — стонет кто-то. Другой на моем месте поскорее дал бы тягу, а я остановился; чего мне бояться? В наших краях не найдется никого, кто вздумал бы напасть на меня, а найдись такой озорник — я тоже не останусь в долгу. Вот я и спрашиваю: «Что-нибудь стряслось с вами?» — «Еще как стряслось», — отвечает мне голос, словно из-под земли. «Да говорите толком — в чем дело?» — «Ничего особенного, только лежим все четверо в канаве», — отвечает мне Джо так спокойно. Я, конечно, решаю, что все они пьяны, принимаюсь стыдить их, приказываю вылезать из канавы, а не то, мол, попробуете моего кнута. «Мы бы давно отсюда выбрались, да у нас ноги связаны». Ну, я мигом спустился в канаву и перерезал веревки перочинным ножом; Джо захотел поехать со мной, чтобы по дороге рассказать обо всем, а остальные бегут где-то сзади…

— Ну, спасибо, очень вам благодарен, мистер Йорк!

— Неужели? Не может быть! Но вот подоспели и все остальные. Ба! Там еще кто-то идет? Бог ты мой, люди с факелами, прямо-таки воинство Гедеона.[28] Ну, раз и пастырь наш оказался здесь, — добрый вечер, мистер Хелстоун! значит, все в порядке.

На приветствие человека в двуколке мистер Хелстоун ответил весьма сухо; тот продолжал:

— Нас тут собралось одиннадцать сильных мужей. Есть у нас лошади и колесницы. Попадись нам только эти оборванцы! Уж мы бы их одолели и прославились бы не хуже Веллингтона, — надеюсь, это сравнение вам по душе, мистер Хелстоун? А какую пищу дали бы мы газетам и как бы прославили Брайерфилд! Впрочем, уже и так этому делу должны отвести столбец, а то и полтора в «Курьере Стилбро».

— Это я вам обещаю, мистер Йорк, я сам напишу статью, — сказал священник.

— Разумеется! Вот и отлично! И не забудьте позаботиться о том, чтобы негодяи, которые переломали машины и связали Джо Скотта, были повешены без отпущения грехов. За такие дела полагается виселица.

— Если бы их судил я, у меня с ними был бы короткий разговор, вскричал Мур, — но пусть еще погуляют на свободе — может, сами сломают себе шею!

— Что? Ты хочешь оставить их в покое? Это серьезно?

— Я хочу сказать, что не буду особенно стараться изловить их. Но если хоть один повстречается мне на пути…

— Ты его сцапаешь, конечно. Но тебе, видно, хотелось бы, чтобы они натворили что-нибудь посерьезнее, и тогда уж ты с ними рассчитаешься сполна. Но пока довольно об этом. Мы уже у дверей моего дома, и надеюсь, джентльмены, что вы не откажетесь заглянуть ко мне? Вам всем не мешало бы отдохнуть и перекусить…

Мур и Хелстоун начали было отказываться, но хозяин дома приглашал их так радушно, ночь была такой ненастной, а окна возвышавшегося перед ними дома, затянутые легкими муслиновыми занавесками, светились так приветливо, что они позволили уговорить себя.

Выйдя из двуколки и передав экипаж на попечение слуги, Йорк провел своих гостей в дом.

Следует заметить, что мистер Йорк любил разнообразить свою речь. То он говорил с резко выраженным йоркширским акцентом, то на чистейшем английском языке. Неровность отличала и его обращение с людьми: подчас он был учтив и приветлив, а подчас груб и суров. По его поведению и манере разговаривать трудно было бы определить его положение в обществе. Но, быть может, внутреннее убранство его дома подскажет нам кое-что.

Работникам он предложил пройти на кухню, сказав, что распорядится угостить их. Мур и Хелстоун вошли в парадный подъезд и очутились в вестибюле, устланном коврами и увешанном картинами чуть не до самого потолка. Затем их провели в просторную гостиную, где в камине пылал яркий огонь. В этой комнате вам сразу становилось веселее на душе, и отрадное впечатление только усиливалось, когда вы принимались ее рассматривать; она не была обставлена роскошно, но на всем лежал отпечаток необычайно тонкого вкуса — вкуса путешественника, ученого и аристократа. Стены были украшены видами Италии, причем каждая картина представляла собой истинное произведение искусства; все это были подлинники, и очень ценные: сразу видно было, что собирал их знаток. Даже при свечах ярко-синее небо, зыбкие дали, голубой воздух, который, казалось, трепетал между холмами, свежие тона зелени и прихотливая игра света и теней ласкали глаз; на фоне этих залитых солнцем пейзажей разыгрывались пасторальные сценки. На диване лежала гитара к ноты; были в комнате камеи и прелестные миниатюры; на камине стояли вазы в греческом стиле. В двух изящных книжных шкафах были аккуратно расставлены книги.

Мистер Йорк попросил гостей садиться; позвонив в колокольчик, он велел слуге принести вино и позаботиться о том, чтобы на кухне хорошо угостили работников. Однако священник продолжал стоять; казалось, в этой уютной комнате ему было не по себе; отказался он и от вина, предложенного хозяином.

— Как вам угодно, — сказал мистер Йорк. — Вам, видно, вспомнились восточные обычаи, — вы не хотите пить и есть под моим кровом из опасения, что это обяжет вас к дружбе со мной? Успокойтесь, я не столь щепетилен или суеверен. Вы можете выпить хоть весь графин или угостить меня бутылкой лучшего вина из вашего погреба, я все равно буду с вами спорить, где бы мы ни встретились — в церкви или в суде.

— В этом я ничуть не сомневаюсь, мистер Йорк.

— Мистер Хелстоун, неужели вам в вашем возрасте не тяжело гоняться за бунтовщиками, да еще в такую непогоду?

— Мне никогда не тяжело выполнять мой долг, а в данном случае мой долг — истинное удовольствие. Поймать преступников — дело благородное, достойное самого архиепископа.

— Вас-то оно во всяком случае достойно. Но где же Мелоун? Уж не навещает ли он больных и страждущих? Или тоже ловит преступников, но в другом месте?

— Он сторожит фабрику Мура.

— Вот как! Надеюсь, Боб, — Йорк обернулся к Муру, — ты не забыл оставить ему вина для храбрости? — И, не дожидаясь ответа, быстро продолжал, по-прежнему обращаясь к Муру, расположившемуся тем временем в старинном кресле у камина: — А ну вставай, Роберт! Вставай, дружище! Здесь сижу я. Усаживайся на диван или на любой стул, только не сюда… Это мое место и больше ничье…

— Почему вы так пристрастны к этому креслу, мистер Йорк? — осведомился Мур, лениво повинуясь приказанию.

— Мой отец любил его прежде меня — вот тебе и весь сказ. Этот довод ничуть не хуже доводов мистера Хелстоуна, которые он приводит в оправдание многих своих взглядов.

— Мур, вы собираетесь уходить? — спросил мистер Хелстоун.

— Нет, Мур еще не собирается, — вернее, я еще не собираюсь отпустить его: этого скверного малого еще надо отчитать.

— За что, сэр? В чем я провинился?

— На каждом шагу наживаешь себе врагов.

— А мне-то что! Мне безразлично — любят или ненавидят меня ваши йоркширские болваны!

— То-то и оно! Ты считаешь себя чужим среди нас! Отец твой, тот никогда бы так не сказал. Что ж, отправляйся обратно в свой Антверпен, где ты родился и вырос, mauvaise tête.[29]

— Mauvaise tête vous-meme; je ne fais que mon devoir: quant a vos lourdauds de paysans, je m'en moque![30]

— En revanche, mon garcon, nos lourdouds de paysans se moqueront de toi; sois en certain,[31] - ответил Йорк; он говорил по-французски почти столь же безукоризненно, как и сам Мур.

— C'est bon! C'est bon! Et puisque cela m'est egal, que mes amis ne s'en inquietent pas!

— Tes amis! Ou sont-ils, tes amis?

— Je fais, echo, ou sont-ils? Et je suis fort aise que l'echo seul y repond. Au diable les amis! Je me souviens encore du moment ou mon pere et mes oncles Gerard appellerent autour d'eux leurs amis, et, Dieu sait si les amis se sont empresses d'accourir a secours! Tenez, M. Yorke, ce mot, ami, m'irrite trop; ne m'en parlez plus.

— Comme tu voudras.[32] — Мистер Йорк замолчал; пока он сидит, откинувшись на резную спинку своего дубового кресла с треугольной спинкой, я воспользуюсь возможностью набросать вам портрет этого йоркширского джентльмена, столь превосходно говорящего по-французски.

ГЛАВА IV

Мистер Йорк

[Продолжение]

Это был йоркширский джентльмен до мозга костей. Ему было около пятидесяти пяти лет, но на первый взгляд он казался даже старше — голова у него была совсем седая. У него был широкий, но невысокий лоб, свежий, здоровый цвет лица; в его чертах, так же как и в манере говорить, проступала резкость, свойственная северянам; его лицо типичного англосакса, без единой норманской черты, нельзя было отнести к разряду изящных, правильных, породистых. Люди изысканного вкуса нашли бы его грубоватым, проницательные назвали бы его характерным; тонкие люди сумели бы оценить ярко выраженное своеобразие, отмечавшее каждый изгиб, каждую морщинку этого сурового, умного, энергичного лица, и залюбовались бы им. Однако на нем была написана также и строптивость, высокомерие, насмешливость, — словом, оно показывало, что этому человеку нелегко приказывать, что он не терпит принуждения. Мистер Йорк был довольно высокого роста; строимый и подтянутый, он обладал величественной осанкой. Да, это был джентльмен с головы до пят.

Не легко было мне обрисовать внешность мистера Йорка, а определить его характер еще труднее. Ты ошибаешься, читатель, если предполагаешь, что я собираюсь вывести некоего безупречного героя или благодушного пожилого помещика-филантропа; правда, разговаривая с Муром, Йорк выказал немало здравого смысла и доброжелательности, но из этого вовсе не следует, что он всегда обходителен с людьми и справедлив в своих суждениях.

Во-первых, природа не наделила мистера Йорка чувством почтительности существенный недостаток, немало вредящий человеку в тех случаях, когда требуется быть почтительным. Во-вторых, ему было отказано в способности сопоставлять и сравнивать — недостаток, который лишает человека снисходительности к себе подобным. В-третьих, природа скудно одарила его добродушием и склонностью к мечтательности, что лишило его характер мягкости и просветленности и обесценило в его глазах эти свойства, столь украшающие наш мир.

Неспособность быть почтительным делала его нетерпимым к сильным мира сего: ему были отвратительны короли, вельможи и духовенство, династии, парламенты и правительства, со всеми их деяниями, законами, образом правления, правами и требованиями; он считал, что от них нет ни проку, ни радости и человечество ничего не потеряет, если все высокие троны будут снесены и все высокопоставленные лица при этом погибнут.

Неспособность быть почтительным лишала его также и высшего наслаждения — восхищаться тем, что прекрасно; иссушило в его душе живительные родники множества чистых радостей и в корне убило ростки многих удовольствий. Неверующим его нельзя было назвать, хотя он и не исповедовал какой-либо определенной веры, но вера его не была исполнена смиренного почитания; он верил, что есть Бог и высшая справедливость, но без благоговения, воображения и чувствительности.

Не обладая способностью сравнивать, Йорк часто был непоследователен: он провозглашал высокие принципы терпимости и снисходительности, а сам тем не менее питал слепую неприязнь к некоторым слоям общества; он говорил о попах и о всех им подобных, о лордах и их прихлебателях в грубых, подчас оскорбительных выражениях, и это вызывало законное возмущение. Он не умел поставить себя на место тех, кого поносил, не умел найти оправдание их порокам и заблуждениям в тех искушениях и трудностях, которые их окружали, не мог вообразить себе, как повлияли бы на него те или иные обстоятельства, будь он в их положении, и часто высказывал самые жестокие, иногда бесчеловечные пожелания относительно тех, кого обвинял в жестокости и бесчеловечности. Если верить его угрозам, он не остановился бы перед самыми решительными, даже насильственными мерами, чтобы помочь делу Свободы и Равенства. Равенство! Да, мистер Йорк любил поговорить о равенстве, а ведь, в сущности, он был большим гордецом. Приветливый со своими рабочими и добрый с теми, кто стоял ниже него и покорно с этим мирился, он был надменен, как Вельзевул, с теми, кого свет считал выше него, ибо сам он ни за кем не признавал превосходства. По природе человек непокорный, он никому не желал повиноваться; таковы же были его отец и дед, эту же черту унаследовали от него дети.

Отсутствие добродушия делало его нетерпимым к проявлениям людской глупости и к некоторым слабостям, которые ему, сильному и умному человеку, представлялись непростительными; поэтому в своей язвительной насмешливости он не знал удержу и способен был подчас колоть и колоть своего ближнего, не замечая, как яростно он нападает, не печалясь о том, как больно ранит.

Что же до отсутствия мечтательности — это вряд ли можно назвать недостатком: тонкий музыкальный слух, глаз, умеющий видеть цвет и форму, наделили его хорошим вкусом, а кому нужно воображение? Разве оно не представляется большинству из нас бесполезным и даже опасным свойством, чем-то вроде болезни, близкой к безумию, или пагубным пристрастием, а не высоким даром?

Пожалуй, так думают все, кроме тех, кто наделен воображением или считает, что наделен им. Послушать их, так выходит, что сердца их были бы мертвы, если бы живительный ток воображения не омывал их; мир казался бы тусклым их глазам, если бы это пламя не проясняло их зрения; одиноко было бы им жить на свете, не будь с ними этого странного спутника. Можно подумать, что именно воображение дарит радужные надежды весне, тонкое очарование лету, тихие радости осенней поре и утешение зиме, — чего остальным людям не дано испытать. Все это, разумеется, не более как самообман. Однако мечтатели цепляются за свои призрачные иллюзии и не променяют их и на груды золота.

Мистер Йорк сам не обладал поэтическим воображением и считал это свойство совершенно излишним в других. Художников и музыкантов он еще терпел и даже поощрял, так как способен был наслаждаться произведениями их искусства, — понимал прелесть хорошей картины и с удовольствием слушал хорошую музыку, но скромный поэт, — пусть даже с пламенным сердцем и бурными страстями, — неспособный стать конторским клерком или биржевиком на товарной бирже, мог бы влачить свои дни в унижении и умереть с голоду на глазах у Хайрама Йорка.

В мире множество таких Хайрамов Йорков, и очень хорошо, что истинный поэт под внешним невозмутимым спокойствием и кротостью скрывает мятежный дух и проницательный ум; он способен оценивать по достоинству тех, кто смотрит на него свысока, и понимать, чего стоит та карьера, которую он отверг, за что навлек на себя их презрение; очень отрадно, что он, понимая язык великого друга, матери-природы, нашел в слиянии с ней свои радости и легко обходится без тех, кому он сам мало приятен и кто ему совсем не приятен. Справедливо и то, что хотя мир и обстоятельства не балуют его, поворачиваясь к нему нередко своей неприветливой, хмурой стороной, — не потому ли, что он и сам холодно и безучастно относится к ним? — в душе его царит лучистое сияние, неугасимый огонь, который согревает и освещает все вокруг него, тогда как постороннему наблюдателю его жизнь может показаться полярной зимой, без тепла, без солнца. Истинный поэт вовсе не заслуживает жалости и сам втихомолку смеется над тем непрошеным утешителем, который принимается оплакивать его печальную участь. Даже когда поклонники утилитарной философии[33] утверждают, что ни он, ни его искусство никому не нужны, он отвечает незадачливым фарисеям столь откровенной насмешкой, столь глубоким, беспощадным, бичующим презрением, что скорее заслуживает упрека, чем соболезнования. Обо всем этом, впрочем, мистер Йорк и не думает, а нам сейчас предстоит заняться мистером Йорком.

Я уже говорила тебе, читатель, о его недостатках, однако можно о нем сказать и два-три добрых слова: он был одним из самых уважаемых и дельных людей в Йоркшире; даже недруги вынуждены были его уважать. Бедняки его любили, он всегда был к ним ласков и добр. С рабочими он обращался по-отечески заботливо: увольняя своего работника, он старался устроить его на другое место, а если это не удавалось, то помогал ему переехать с семьей туда, где было легче получить работу. Следует, впрочем, заметить, что, когда кому-нибудь из его рабочих случалось проявить непочтительность, Йорк, — как и многие из тех, кто не терпит над собой принуждения, но отлично умеет принуждать других, — быстро подавлял бунтарские настроения в самом их зародыше, искоренял их, как сорную траву, чтобы они не разрослись и не возникали впредь в его владениях. Да, у него все обстояло благополучно, и поэтому он считал себя вправе строго осуждать своих менее удачливых соседей, полагая, что во всех неприятностях виноваты они сами, и неизменно становясь на сторону рабочего, а не хозяина.

Род Йорка был одним из самых старинных и уважаемых в округе; мистер Йорк был хотя и не самым богатым, но одним из влиятельнейших людей. Образование он получил прекрасное; еще юношей, в годы, предшествовавшие французской революции, он много путешествовал по Европе и хорошо знал французский и итальянский языки. За свое двухлетнее пребывание в Италии он собрал коллекцию хороших картин и изящных антикварных вещиц, которые теперь украшали его дом. При желании он держался как образованный джентльмен старинного закала. Речь его, когда он хотел понравиться, становилась занимательной и полной блеска; и если он чаще всего прибегал к родному йоркширскому диалекту, то делал это по прихоти, предпочитая его более изысканному способу выражения. «Картавость йоркширца, — утверждал он, настолько же приятнее шепелявости лондонского щеголя, насколько рев быка приятнее писка крысенка».

Мистер Йорк знал всех соседей на много миль кругом, и все знали его, но настоящих друзей у него почти не было. Будучи сам человеком своеобразного склада, он не любил людей заурядных. Люди самобытного, необычного склада любого звания были ему по душе, но благовоспитанный и бесцветный человек, даже самого высокого положения, вызывал в нем неприязнь. Он охотно проводил часок-другой в беседе с каким-нибудь смышленым работником или со старой крестьянкой, умной и острой на язык, но жалел минуты, потраченные на разговор с учтивым, но ничем не примечательным джентльменом или светской, элегантной, но легкомысленной дамой. В своих симпатиях и антипатиях он не знал никакой меры и забывал, что среди тех, кому отказано в своеобразии, могут попадаться приятные и даже превосходные люди. Иногда, впрочем, он изменял своему правилу; он чувствовал себя как нельзя лучше среди людей простых, чистосердечных, не тронутых воспитанием, неразвитых и неспособных оценить его образованность и ум: с ними он мог позволить себе колкости и насмешки, не боясь оскорбить их или задеть; да они и не вдумывались в его слова, не присматривались к его поступкам, не обсуждали его мнений. С ними он чувствовал себя весьма непринужденно и поэтому предпочитал их общество всякому другому. Среди них он царил. Они подчинялись его воле слепо и бездумно, не отдавая себе отчета в его власти над собой; в их безоговорочном повиновении не было и тени услужливости или подобострастия, поэтому-то их доверчивость и покорность были удобны ему, как удобны человеку кресло, в котором он сидит, или пол, по которому он ходит.

Читатель, наверно, уже заметил, что мистер Йорк выказывал некоторое расположение к Муру; для этой благосклонности имелись свои причины: как это ни странно, но одной из причин было то, что Мур говорил по-английски с акцентом, а по-французски безукоризненно правильно и что его смуглое, тонко очерченное худощавое лицо было отнюдь не йоркширского и вообще не британского типа. Казалось бы, такое незначительное обстоятельство едва ли могло повлиять на человека, подобного Йорку; но дело в том, что эти особенности пробуждали в его душе давние и приятные воспоминания, унося его вновь к поре юности, к годам путешествий. В Италии, в ее городах и селениях, Йорк видел лица такого типа, как у Мура; в Париже, в театрах и кафе, он слышал говор, подобный говору Мура; тогда он был молод, и вот всякий раз, когда он видел или слышал этого иностранца, ему казалось, что благословенная пора юности снова вернулась.

Кроме того, он в свое время знавал отца Роберта и вел с ним торговые дела; это было уже существенной, хотя и нельзя сказать, чтобы приятной связью между ними: банкротство торгового дома Мура нанесло Йорку некоторый ущерб.

К тому же он питал уважение к Роберту как к умелому дельцу. Наблюдая за ним, он все больше убеждался, что Роберт в конце концов тем или иным путем разбогатеет; ему нравились его решительность, проницательный ум, а возможно, жесткость характера. К тому же Йорк был одним из опекунов несовершеннолетней наследницы, на чьей земле была расположена фабрика Мура, и тому часто приходилось советоваться с ним по всякого рода делам, и это тоже их сближало.

Что касается Хелстоуна, то между ним и хозяином дома чувствовалась взаимная неприязнь, вдвойне сильная, ибо она была порождена различием характеров и житейскими обстоятельствами. Вольнодумец не выносил догматика, поклонник свободы — страстного приверженца существующего порядка; кроме того, по слухам, они в былые годы добивались руки одной и той же девушки.

Мистер Йорк в молодости отдавал предпочтение веселым и бойким женщинам: его пленяли эффектность, живой ум и острый язычок. Однако ни одной из этих блестящих красавиц он не сделал предложения и вдруг не на шутку влюбился; его избранница была ничуть не похожа на тех, кому он до сих пор дарил свою благосклонность; это была девушка с лицом мадонны, ожившее мраморное изваяние, воплощенная кротость и смирение. Неважно, что она едва отвечала, когда он к ней обращался; неважно, что она будто не слышала его вздохов, не видела его нежных взглядов, редко улыбалась его шуткам, не уделяла ему внимания и не питала уважения; неважно, что она не обладала теми достоинствами, которые всегда восхищали его в женщине; для него Мэри Кейв была совершенством, потому что он, по той или иной причине, полюбил ее.

Мистер Хелстоун, в то время младший священник Брайерфилда, тоже любил Мэри или во всяком случае увлекался ею. Многие пленялись этой девушкой, прекрасной, как те мраморные ангелы, что украшают гробницы. Однако всем своим поклонникам она предпочла священника из уважения к его сану; этот сан, по-видимому, наделил его ореолом, достаточным для того, чтобы она сделала свой выбор, — тем ореолом, которого мисс Кейв не видела в других своих поклонниках-коммерсантах. Мистер Хелстоун не питал к Мэри ни всепоглощающей страсти, подобно мистеру Йорку, ни почтительного благоговения, подобно большинству ее поклонников. Не в пример другим он видел ее такой, какой она была на самом деле, и потому ему было нетрудно полностью подчинить себе ее волю. На его предложение она без колебаний ответила согласием, и они поженились.

Однако по самой своей природе Хелстоун не мог быть хорошим мужем, в особенности женщине тихой и мягкой; он полагал, что, если жена молчит, значит, ей ничего не надо, ничто ее не беспокоит. Если она на жалуется на одиночество, — значит, постоянное одиночество ей не в тягость. Если она не требует к себе внимания, не заявляет, что к тому-то у нее лежит сердце, а к тому-то не лежит, — значит, у нее нет собственных вкусов и склонностей и ее мнения можно и не спрашивать; он и не пытался понять, что женщина во многом не похожа на мужчину; он видел в ней лишь существо иного, скорее всего низшего порядка. Жена не могла быть ни другом своего мужа, ни тем более его советчицей или опорой. Два-три года спустя он почти охладел к ней и был чрезвычайно изумлен, когда в один прекрасный день увидел на супружеском ложе бездыханным ее прекрасное тело; он почти не замечал, что она таяла, хотя все кругом давно уже это видели. Утрата, казалось, не потрясла его, хотя — как знать? — его равнодушие могло быть и напускным, ибо скорбь не легко исторгала слезы из его глаз.

Его сухие глаза и внешне бесстрастный вид оскорбляли чувства старой домоправительницы и служанки, — ухаживая за больной, они имели случай лучше ее супруга узнать, что у их госпожи было доброе и любящее сердце; обряжая тело усопшей, они усердно сплетничали, вдаваясь во всевозможные подробности и не жалея прикрас, об истинной и предполагаемой причине ее смерти; словом, они всячески разжигали друг в друге негодование против сурового маленького человечка, который занимался делами в соседней комнате, не подозревая о том, как его осуждают за спиной.

И вот едва бренные останки миссис Хелстоун были преданы земле, как в округе поползли слухи о том, что ее сгубило тайное страдание. Слухи вскоре превратились в подробные рассказы о холодности и даже бессердечии ее супруга, и эта явная клевета была всеми с легкостью принята на веру. Дошли толки и до мистера Йорка, который отчасти поверил им. Он и без того не питал дружеских чувств к своему счастливому сопернику; хотя он и был женат, притом на женщине совсем иного склада, чем Мэри Кейв, он не мог забыть безответной любви своей юности, а узнав, что Хелстоун не любил и, быть может, даже оскорблял ту, которая была ему так дорога, Йорк проникся к нему жгучей неприязнью.

О причине и силе этой неприязни мистер Хелстоун лишь смутно догадывался; он не знал, как сильно Йорк любил Мэри Кейв, что пережил он, потеряв ее; вдобавок ходившие на его счет слухи не достигали ушей священника. Он предполагал, что его с Йорком разделяли только политические и религиозные разногласия, и знай он подоплеку этой неприязни, никакая сила не заставила бы его переступить порог дома своего бывшего соперника.

Мистер Йорк оставил Мура в покое, и разговор перешел на более общие темы, порой, однако, вновь сбиваясь на спор. Тревожное положение в стране и частые случаи нападения на фабрики в здешних краях давали собеседникам обильную пищу для подобных споров, тем более что все трое по-разному смотрели на происходящее: Хелстоун считал хозяев пострадавшими, а рабочих безрассудными; он осуждал недовольство властями, охватившее население, так же как растущее нежелание народа терпеливо сносить неизбежное, по его мнению, зло; он требовал крутых мер со стороны правительства, беспощадных приговоров смутьянам и в случае необходимости быстрого применения военной силы.

Мистер Йорк спрашивал, насытят ли эти строгие насильственные меры голодных, дадут ли работу тем, кто безуспешно ее ищет, и с негодованием отвергал идею неизбежности зла; он говорил, что чаша терпения народа уже полна и что сопротивление в наши дни стало гражданским долгом; утверждал, что широко распространенный дух недовольства властями — весьма отрадное знамение нашего времени; да, фабрикантам приходится сейчас трудно, но виновато в этом их собственное «растленное, продажное и кровавое» правительство. Всему виной безумцы, подобные Питту,[34] дьяволы, подобные Каслри, злобные болваны, подобные Персевалю, — вот они тираны, проклятье Англии, губители ее торговли. Это их тупое упорство в ведении ничем не оправданной, безнадежной, разорительной войны завело страну в тупик; это их непомерные налоги и позорные Приказы Совета камнем висят на шее нашей страны; и за это они заслуживают осуждения и виселицы.

— Но что толку говорить? — вопрошал Йорк. — Нет никакой надежды, что доводы разума будут услышаны в стране, угнетаемой королями, попами и пэрами, в стране, где номинальный монарх — умалишенный, а подлинный правитель беспринципный распутник;[35] где терпят такое издевательство над здравым смыслом, как наследственные законодатели, такую нелепость, как епископы-законодатели, где благоговейно почитают государственную церковь, разжиревшую, проникнутую духом нетерпимости и злоупотребляющую своей властью, где держат постоянную армию и целое полчище попов-тунеядцев, которые со своими нищими семьями обирают страну.

Тут мистер Хелстоун поднялся и, надев свою широкополую шляпу, ответил, что ему случалось два-три раза в жизни встречать людей, которые придерживались подобного образа мыслей до тех пор, пока они были здоровы, полны сил и преуспевали. Но, добавил он, грядет час, «когда стражи содрогнутся; когда узрят они перст всевышнего и страх встанет у них на пути; это время будет временем испытания для вождя анархии и мятежа, врата религии и порядка»; был случай, когда его, священника Хелстоуна, призвали, чтобы прочесть молитвы, предназначенные церковью для болящих, — прочесть их у изголовья несчастного умирающего, одного из самых лютых врагов нашей религии; и он увидел, как тот, охваченный раскаянием, жаждал найти путь к покаянию и не мог этот путь найти, хотя искал его усердно, со слезами на глазах. Вот он и считает своим долгом напомнить мистеру Йорку о том, что всякое богохульство — это смертный грех и что наступит когда-нибудь день Страшного суда.

Да, мистер Йорк тоже верит, что наступит когда-нибудь день Страшного суда, иначе как же будет воздано по заслугам всем негодяям, которые торжествуют в этом мире, безнаказанно разбивают невинные сердца, злоупотребляют незаслуженными привилегиями, позорят свое высокое звание, вырывают изо рта у бедняка кусок хлеба, подавляют своим высокомерием честных людей и подло раболепствуют перед знатными господами. Когда же будет им отплачено той же монетой?

— И вот, — говорил Йорк, — когда я готов был пасть духом при виде зла, торжествующего на этой нечестивой, мерзкой планете, я брал в руки вон ту книгу, — он указал на стоявшую в книжном шкафу библию, — наугад открывал ее, и мне неизменно попадалось изречение, как бы светившееся сернистым голубым пламенем. И мне становилось ясно, — утверждал Йорк, — что ожидает в будущей жизни иных из нас, словно ангел с большими белыми крыльями появился на пороге и возвестил мне это.

— Сэр, — ответил Хелстоун со всем достоинством, на какое был способен, — высокая мудрость человека состоит в том, чтобы познавать самого себя и тот предел, куда он направляет стопы свои.

— Да, да, но вспомните, мистер Хелстоун. Невежество было унесено от самых врат небесных и брошено у врат ада на склоне горы.

— Но я помню также, мистер Йорк, что слепая Гордыня, не видя дороги, рухнула в глубокую пропасть, вырытую князем тьмы, чтобы завлекать туда тщеславных дураков, и разбилась вдребезги.

Тут Мур, который, не принимая участия в споре, давно прислушивался к нему с любопытством беспристрастного свидетеля, — ибо его равнодушие к политике, так же как и к досужей болтовне соседей, позволяло ему быть беспристрастным судьей в подобного рода перепалках, — счел нужным вмешаться:

— Хватит вам оскорблять друг друга и доказывать, как искренне вы друг друга ненавидите и презираете. Что касается меня, то вся моя ненависть направлена против негодяев, переломавших мои машины, и ее не осталось ни для моих приятелей, ни тем более для столь смутных понятий, как вера или правительство. Но должен вам сказать, джентльмены, вы оба показали себя в весьма невыгодном свете. Я не решаюсь провести ночь под крышей такого бунтовщика и богохульника, как вы, мистер Йорк; боюсь я и возвращаться домой вместе с таким жестоким, деспотичным священником, как вы, мистер Хелстоун.

— Я-то во всяком случае ухожу, — мрачно заявил священник. — Поедемте вместе, если хотите, или оставайтесь — как вам угодно.

— Нет, совсем не «как угодно». Он тоже отправится с вами, — заявил Йорк. — Уже за полночь; а у меня в доме никому не позволено засиживаться позднее. Ступайте оба.

Он позвонил в колокольчик.

— Сара, — сказал он вошедшей служанке, — выпроводи людей из дома, запри дверь и ложись спать. А вы, джентльмены, пожалуйте уходите, — добавил он, обращаясь к гостям.

Он посветил им, пока они шли к выходу, и чуть ли не вытолкал их вон.

На дворе они увидели своих людей, тоже спешно выгнанных из кухни; у ворот стояли их лошади; они сели верхом и поехали, Мур, посмеиваясь над тем, как бесцеремонно их выставили за дверь, а Хелстоун — сердясь и негодуя.

ГЛАВА V

Домик в лощине

Когда Мур проснулся на следующее утро, хорошее настроение еще не покинуло его. Он вместе с Джо Скоттом переночевал на фабрике, соорудив для себя ложе из всех подходящих предметов, какие оказались под рукой в различных уголках конторы. Хозяин — всегда ранняя пташка — на этот раз поднялся раньше обычного; одеваясь, он даже принялся напевать французскую песенку и разбудил Джо.

— Да вы, я вижу, не унываете, хозяин?

— Ничуть, mon garcon, что означает «дружище», — вставай-ка и ты поживее, и пока мы с тобой будем обходить фабрику, до начала работы я успею посвятить тебя в свои планы. У нас все-таки будут машины, Джозеф: слыхал ли ты что-нибудь о Брюсе?[36]

— И о пауке? Слыхал, как же; я читал историю Шотландии и знаю ее небось не хуже вашего; вы хотите сказать — не уступим?

— Вот именно.

— Любопытно, а много в ваших краях таких вот упорных, как вы? осведомился Джо, складывая и убирая в угол свою временную постель.

— В моих краях? А где же это — мои края?

— Как же! Франция — разве нет?

— Ну уж нет! Правда, Франция завладела Антверпеном, где я родился, но это еще не делает меня французом!

— Значит, Голландия?

— Тоже нет. Я не голландец; ты путаешь Антверпен с Амстердамом.

— Так Фландрия?

— Что ты выдумываешь, Джо! Какой я фламандец! Разве у меня лицо фламандца? Нескладный нос картошкой, низкий, словно срезанный, лоб, водянистые глаза a fleur de tête?[37] Или я коротконогий толстяк, как все эти фламандцы? Впрочем, ты и представления не имеешь, как они выглядят нидерландцы. Нет, Джо, я уроженец Антверпена, так же как и моя мать, но родом она была из Франции, вот почему я и говорю по-французски.

— Зато отец ваш был йоркширцем, — значит, и вы немного йоркширец; да оно и видно, что вы нам сродни, вам только бы наживать денежки да идти в гору!

— Джо, ты просто наглец! Правда, такой тон для меня не новость. И в Бельгии рабочие держатся очень развязно с хозяевами, то есть я хочу сказать brutalement, что, пожалуй, вернее всего перевести как «грубо».

— Что ж, у нас тут принято говорить, что думаешь, без обиняков! Молодые священники и большие господа из Лондона иной раз поражаются на нашу неотесанность, а мы и рады подразнить их; смешно смотреть, как они негодуют, закрывают глаза и разводят руками, словно им выворачивает душу, да так и сыплют словами: «Ужас! Вот дикари! До чего же грубы!»

— Вы и есть дикари, Джо. Что ты думаешь, вы здесь образованные?

— Не то чтобы очень, но кое-что знаем! Мне сдается, рабочий люд на севере посмышленее, да и посметливее этих пахарей-южан. Ремесло отточило нам мозги; а механикам вроде меня и подавно приходится шевелить мозгами; сами знаете, что значит следить за машинами, — вот я уже и навострился; если мне что не понятно, я стараюсь дойти своим умом, и бывает, соображу что к чему; да и почитать я охотник — интересуюсь, что наши правители думают делать с нами и для нас; а есть у нас и посмышленее меня! Среди тех же замасленных парней и красильщиков, измазанных краской, найдется немало толковых, что и в законах разбираются не хуже вас и старого Йорка и, уж конечно, лучше этого слюнтяя, Кристофера Сайкса из Уинбери, или того же долговязого, хвастливого болтуна — ирландского Питера, помощника Хелстоуна.

— Знаю, Джо, ты считаешь себя умником!

— Н-да, меня не проведешь, разберу что к чему, да и подходящего случая не упущу; я половчее тех, кто считает меня за низшего. Что толковать, в Йоркшире у нас много таких, как я, а есть и получше меня.

— Ну, разумеется — ты великий человек, ты просто самородок. Но вместе с тем ты наглец и самодовольный болван; если ты понахватался кое-каких начатков практической математики да, глядя в красильный чан, усвоил в химии кое-какие азы, тебе еще не стоит считать себя каким-то непризнанным ученым. Ни к чему также спешить с выводом, что если в торговом деле не всегда все идет гладко и ваш брат, рабочий, остается иной раз без работы и куска хлеба, то значит, все вы мученики и весь образ правления в нашей стране никуда не годен. И незачем вбивать себе в голову, что добродетель ютится только в хижинах и никогда не заглядывает в каменные дома; должен признаться, меня раздражает эта ерунда, — уверяю тебя, род людской везде одинаков, будь то под соломенной кровлей или черепичной крышей, в каждом живом существе перемешаны и пороки и добродетели, а уж чего больше — это определяется отнюдь не званием или положением; мне приходилось встречать негодяев среди богатых, и бедных, и среди людей среднего достатка, которые умеют довольствоваться малым. Но вот уже и шесть часов! Хватит болтать, Джо, пора звонить в колокол!

Была середина февраля: в шесть часов заря едва занималась, под ее бледными лучами плотный мрак ночи редел, переходя в полупрозрачную молочную мглу. В это утро заря была особенно бледной: восток не заалел, розовое сияние не согрело его. День медленно поднимал веки, мутным и скучным взглядом окидывал холмы, и вам уже не верилось, что может выглянуть солнце, что его не загасил ночной ливень. Дыхание утра было таким же холодным, как его лик. Сырой ветер разгонял ночные тучи, и когда они разошлись, глазам открылся тускло-серебристый круг, опоясавший горизонт, и застланный пеленой тумана небосвод. Дождь перестал, но земля была еще совсем мокрая, лужи и ручейки набухли от воды.

Окна фабрики засветились, колокол зазвонил — и вот уже начали сбегаться детишки; будем надеяться, что в спешке они не успели очень прозябнуть в это неприветливое утро; но, быть может, оно показалось им не особенно суровым они ходили на фабрику и в ливень, и в метели, и в трескучие морозы.

Мур стоял у ворот, считал их и пропускал во двор; тем, кто опаздывал, он делал замечание, а Джо Скотт, со своей стороны, добавлял два-три словечка покрепче, когда они входили в цех; однако ни хозяина, ни старшего мастера нельзя было упрекнуть в излишней суровости; ни тот, ни другой не были грубыми или жестокими людьми, хотя такое впечатление и могло создаться, ибо один опоздавший рабочий был оштрафован; Мур тут же у ворот взял с него пенни и предупредил, что в следующий раз взыщет вдвое.

В подобных случаях правила, разумеется, необходимы, и понятно, что чересчур строгие и жестокие хозяева вводят у себя чересчур строгие и жестокие правила, иногда даже и бесчеловечные, как это бывало в описываемое время; но хоть я и показываю характеры, далекие от совершенства (каждое лицо, выведенное в этом романе, будет страдать кое-какими недостатками, ибо перо мое отказывается рисовать идеальные образы), однако я не ставлю своей задачей показывать совсем уж скверных, порочных людей. Истязателей детей, мучителей и тиранов я препоручаю ведению тюремщиков: романист же вправе не пятнать страниц своей книги описанием их позорных деяний.

Итак, я не стану терзать моего читателя, поражая его воображение рассказами о бичеваниях и побоях, но рада буду сообщить ему, что ни Мур, ни его старший мастер ни разу не ударили ребенка, из числа работавших на фабрике. Правда, Джо однажды высек собственного сына за ложь и упорство во лжи; однако, будучи, как и его хозяин, человеком уравновешенным, спокойным и благоразумным, предпочитал избегать телесных наказаний.

Мур бродил по фабрике, заходя то в красильню, то на фабричный двор, то на товарный склад до тех пор, пока не рассвело. Но вот наконец взошло и солнце, — бледное, бесцветное, словно ледяной шар, — оно показалось из-за темного гребня холма, слегка посеребрило тускло-свинцовый край плывшего над холмом облака к словно нехотя заглянуло во все концы той лощины, или узкой долины, за которой мы с вами наблюдаем. Пробило восемь часов; огни на фабрике погасли; прозвучал сигнал к завтраку; дети, освободясь на полчаса от своего тяжкого труда, принялись за еду: в корзиночках у них был хлеб, а в маленьких жестянках — кофе. Будем надеяться, что этот скудный завтрак утолит их голод, и очень жаль, если это не так.

Теперь наконец Мур покинул фабричный двор и направился к своему жилищу. Оно было расположено недалеко от фабрики, но живая изгородь и насыпь по обе стороны дорожки придавали ему вид уединенного, тихого уголка. Это был небольшой, чисто выбеленный домик с зеленым крыльцом; возле него, так же как и под окнами, вытянулись тонкие коричневые стебли вьющихся растений, еще совсем голые, но обещавшие одеться к лету пышной листвой и цветами. Перед домом расстилалась лужайка, были разбиты цветочные грядки, на их темных полосах кое-где в укромных уголках из земли уже пробивались первые ростки подснежника и изумрудно-зеленого крокуса. Весна в этом году была поздняя; зима была суровой и затяжной, последний снег сошел только перед ливнем прошлой ночью, и отдельные его клочья еще тускло белели кое-где на склонах холмов и на их вершинах; на лужайке, на пригорках и под живой изгородью трава была не сочно-зеленой, но блекло-желтой. Позади домика возвышались три стройных дерева, не особенно раскидистых, но так как у них не было соперников, то и они радовали взгляд и хоть немного украшали садик. Таким было жилье Мура; это уютное гнездышко, созданное для тихих радостей, для созерцательной жизни, показалось бы тесным человеку энергичному и честолюбивому.

Скромное, приятное жилье это, очевидно, не слишком привлекало к себе владельца; не входя в дом, Мур взял из-под навеса лопату и принялся работать в саду. С четверть часа он копал землю, когда вдруг отворилось окно и женский голос окликнул его:

— Eh bien! Tu ne déjeunes pas ce matin?[38]

Мур ответил тоже по-французски, и дальнейшая беседа между ними продолжалась на том же языке; однако я предпочитаю перевести тебе, читатель, их разговор.

— А завтрак готов, Гортензия?

— Конечно, уже с полчаса, как он тебя ждет.

— И я тоже жду; я голоден как волк.

Бросив лопату, Мур поднялся на крыльцо и узким коридором прошел в маленькую столовую, где был уже приготовлен завтрак — кофе, хлеб с маслом и отнюдь не английское блюдо — пареные груши. За столом хозяйничала дама, только что беседовавшая с ним. Я хочу описать ее, прежде чем продолжать повествование.

Эта особа высокого роста, в меру полная, выглядела чуть постарше Мура ей было лет тридцать пять; у нее были очень темные волосы, накрученные на папильотки, румяные щеки, короткий нос и черные глазки-бусинки. Нижняя часть лица казалась тяжеловатой в сравнении с верхней, так как у нее был низкий лоб, изрезанный морщинами; выражение лица не то чтобы злое, однако несколько недовольное; в ее внешности было нечто забавное и вместе с тем раздражающее. Особенно нелепым был ее костюм — полотняная кофта в полоску и короткая шерстяная юбка, открывавшая до щиколоток не слишком изящные ноги.

Читатель, тебе, конечно, показалось, что я вывела перед тобой неряху? Вовсе нет. Гортензия Мур (она приходилась Муру сестрой) была хозяйственной и аккуратной женщиной; юбка, кофта и папильотки составляли ее домашний утренний наряд, в котором она привыкла до полудня «заниматься хозяйством» на родине. Она не считала обязательным для себя одеваться на английский лад только потому, что вынуждена была жить в Англии; сохраняя верность старинным бельгийским модам, она ставила себе это в заслугу.

Мадемуазель была самого высокого мнения о своей особе, и нельзя утверждать, чтобы такое мнение было совершенно незаслуженным, — кое-какими хорошими и даже ценными качествами она обладала. Однако она несколько преувеличивала ценность этих качеств, не придавая никакого значения сопровождавшим их недостаткам. Вам не удалось бы убедить ее в том, что она женщина ограниченная, не свободная от предрассудков, мелочно обидчивая, слишком носится со своей собственной персоной, со своим достоинством, а ведь это было именно так. Но когда никто не оспаривал ее притязаний на изысканность и не оскорблял ее предрассудков, она становилась доброй и дружелюбной. К обоим своим братьям (кроме Роберта, у нее был еще один брат) она была очень привязана. Последние представители угасающего рода, оба они были для нее почти священны; Луи, однако, она знала гораздо меньше, чем старшего брата; еще совсем мальчиком он был отправлен в Англию и окончил там английскую школу. Ни по образованию, ни по природным склонностям он не годился в предприниматели, и когда рухнули его надежды на наследство и ему пришлось подумать о заработке, он избрал суровый и скромный путь учителя. Сперва он был репетитором в школе, а сейчас, по слухам, служил гувернером в частном доме. О Луи мадемуазель отзывалась как о человеке, не лишенном способностей, но чересчур робком и тихом; ее похвала Роберту звучала по-иному, без всяких оговорок, она гордилась им и считала его величайшим человеком в Европе: в ее глазах все его слова и поступки были достойны похвалы, и весь мир должен был разделять ее мнение. Ничто не может быть чудовищнее и постыднее, чем мешать Роберту в его делах, — разве не мешать ей самой.

И вот едва лишь ее любимый Роберт сел за стол, как она, положив ему на тарелку пареных груш и большой кусок сладкого пирога, принялась ахать и изливать свое негодование по поводу ночного происшествия.

— Quelle idee! Ломать машины! Quelle action honteuse! On voyait Bien que les ouvriers de ce pays etaient a la fois betes et mechants. C'etait absolument comme les domestiques Anglais, les servantes surtout: rien d'insupportable commme cette Sarah, par exemple!.[39]

— Она производит впечатление опрятной и старательной девушки, — заметил Мур.

— Не знаю уж, какое она производит впечатление! Да я и не говорю, что она ленива или грязна, mais elle est d'une insolense![40] Вчера, например, спорила со мною целых четверть часа насчет приготовления говядины; говорит, что я ее вывариваю и она становится как тряпка, что ни один англичанин не стал бы есть такого блюда, как наша bouilli,[41] что мой бульон — просто теплая, мутная вода, а что касается choucroute,[42] так ее и в рот не возьмешь! Бочонок, который стоит у нас в погребе, отлично приготовленный моими собственными руками, она называет свиным пойлом, помоями! Я измучилась с этой девчонкой, а прогнать ее не решаюсь — вдруг попадется еще худшая. Так-то вот и ты, мой бедный дорогой брат, бьешься со своими рабочими!

— Боюсь, что ты не очень хорошо чувствуешь себя в Англии, Гортензия.

— Мой долг, дорогой брат, чувствовать себя хорошо там, где находишься ты; если бы не это, многое заставило бы меня пожалеть о нашем родном городе. По-моему, люди здесь дурно воспитаны, они позволяют себе насмехаться над моими привычками: если работница с твоей фабрики, зайдя иной раз к нам на кухню, застает меня за стряпней (ты же знаешь, я не могу доверить Саре ни одного блюда), она позволяет себе усмехаться при виде моей кофты и юбки. А если я принимаю приглашение и еду в гости, как это было раза два-три, я замечаю, что на меня не обращают внимания, мне не оказывают должного уважения. Представительница таких достойных семей, как Жерары и Муры, вправе требовать к себе уважения и, не видя его, чувствовать себя задетой. В Антверпене ко мне относились почтительно! Здесь же стоит мне открыть рот в обществе, как все начинают переглядываться, словно я скверно говорю по-английски, а ведь я-то знаю, что мое произношение безупречно.

— Не забывай, Гортензия, что в Антверпене мы слыли богачами; в Англии нас считают бедняками.

— Разумеется, но до чего же люди корыстолюбивы! Помнишь, мой друг, в прошлое воскресенье лил дождь, и я, отправляясь в церковь, надела свои опрятные черные сабо, — в них, конечно, неудобно выйти на улицу большого города, но нет ничего предосудительного в том, чтобы шлепать в них по грязи здесь, — и вот когда я спокойно и с достоинством, по своему обыкновению, вошла в церковь, четыре дамы и четыре джентльмена фыркнули и уткнулись носами в молитвенники.

— Ну что ж, не надевай больше сабо… Я и раньше говорил тебе, что здесь это не принято.

— Но, брат, это не простые сабо, какие носят крестьяне. Это sabots noirs, tres-propres, tres-convenables.[43] Весьма почтенные жители городов Монс и Лёз, расположенных неподалеку от такой элегантной столицы, как Брюссель, в зимнюю пору чаще всего надевают именно такие башмаки. Пусть бы кто отважился походить по грязи фламандских дорог в парижских ботинках, on m'en dirait des nouvelles.[44]

— Что нам теперь Монс и Лёз и фламандские дороги! С волками жить по-волчьи выть, и мне кажется, тебе не следует носить здесь кофту и юбку. Я что-то не видел, чтобы английские дамы так одевались. Спроси хотя бы Каролину Хелстоун.

— Каролину? Мне спрашивать Каролину? Советоваться с ней насчет моих платьев? Это она должна во всем со мной советоваться — она еще совсем девочка.

— Ей восемнадцать или во всяком случае семнадцать лет. В этом возрасте девушки уже знают, как надо одеваться.

— Нет уж, прошу тебя, брат, не балуй Каролину. Не нужно, чтобы она о себе возомнила; сейчас она скромна и непритязательна, пусть такой и останется.

— Это и мое желание. А сегодня ты ее ждешь?

— Да, как всегда к десяти часам, на урок французского языка.

— Она-то, надеюсь, не смеется над тобой?

— Нет, она уважает меня больше, чем кто бы то ни было; правда, у нее была возможность ближе познакомиться со мной. Она убедилась, что я умна, образованна, справедлива, обладаю хорошими манерами и всеми достоинствами настоящей дамы из порядочной семьи.

— И ты ее любишь?

— Люблю? Этого я не могу сказать. Я не из тех, кто способен на пылкие чувства, но зато на мою дружбу всегда можно положиться. Она мне родственница, и я отношусь к ней с участием; как сирота, она вызывает мое сострадание, да и поведение ее на уроках до сих пор было таково, что могло только увеличить мою зародившуюся симпатию к ней.

— Она хорошо себя ведет на уроках?

— Очень хорошо. Ты знаешь, я умею пресекать фамильярность, внушать к себе уважение и почтение! Но я проницательна и вижу, что Каролина отнюдь не безупречна; характер ее оставляет желать лучшего.

— Налей мне еще кофе и, пока я буду пить, позабавь меня рассказом о ее недостатках.

— Дорогой брат, как я рада, что ты завтракаешь с аппетитом после столь утомительной ночи! Что и говорить, у Каролины есть недостатки, но при моей чуть ли не материнской заботе и твердом руководстве она, надо надеяться, исправится. Есть в ней какая-то скрытность, и это мне не нравится: девушке подобает быть кроткой и покорной. И потом я замечаю в ней излишнюю восторженность, и это тоже меня раздражает. Но чаще всего она тиха, даже задумчива и печальна. Надеюсь, что со временем мне удастся выработать в ней более ровный, степенный характер и искоренить эту непонятную задумчивость. Все непонятное я не одобряю.

— Должен сказать, я ничего не понял. Что ты подразумеваешь под излишней восторженностью?

— Лучше всего, пожалуй, объяснить примером: иногда, как тебе известно, для улучшения произношения я заставляю ее декламировать французские стихи. На таких уроках я познакомила ее с Корнелем и Расином, и она изучала их вдумчиво, с похвальным благонравием, которое я постоянно стараюсь ей привить; но иногда она вдруг делается вялой, на лице у нее появляется скучающее выражение, а я не терплю равнодушия в тех, кому посчастливилось учиться у меня; кроме того, неприлично выказывать скуку, изучая классические произведения. На днях я вручила ей томик стихов малоизвестных поэтов и предложила сесть у окна и выучить что-нибудь наизусть. Когда же я вскоре взглянула на нее, она нетерпеливо листала книгу, пробегала глазами строчки, и губы ее презрительно кривились. Я сделала ей выговор. «Ma cousine, ответила она, — tout cela m'ennuie a la mort».[45] Я заметила, что так говорить неприлично. «Dieu! Il n'y a donc pas deux lignes de poesie dans toute la literature française?»[46] — воскликнула она. Я осведомилась, что она хочет этим сказать. Она попросила прощения с должной скромностью, притихла и продолжала читать, улыбаясь иногда своим мыслям. Спустя полчаса она подошла ко мне, вернула книгу и, сложив руки, как я всегда ее учила, принялась декламировать небольшое стихотворение из Шенье, «La Jeune Captive».[47] Если бы ты только слышал, с каким пылом она читала и какие невразумительные суждения высказывала потом, тебе стало бы понятно, что я подразумеваю, говоря об «излишней восторженности»; можно было подумать, что Шенье способен волновать гораздо глубже, чем Корнель или Расин. Ты человек проницательный и, конечно, согласишься, что такое нелепое предпочтение говорит о неуравновешенности. К счастью, у нее есть хорошая наставница; я научу ее понимать литературу, привью правильные взгляды и хороший вкус. Я научу ее владеть своими чувствами и руководить ими.

— Научи, Гортензия, непременно научи. Но вот как будто и она сама.

— Ты прав, — однако она пришла на полчаса раньше, чем всегда. Что это ты так рано, дитя мое? Я еще не успела позавтракать.

Слова эти были обращены к девушке, появившейся в комнате; зимняя накидка, падавшая изящными складками, скрывала ее стройную фигурку.

— Мне не терпелось узнать, как вы оба себя чувствуете. Вы, должно быть, расстроены тем, что случилось ночью? Дядя сейчас за завтраком рассказал мне обо всем.

— Не правда ли, какая неслыханная наглость! Так ты нам сочувствуешь? И дядя твой тоже нам сочувствует?

— Дядя возмущен. Но ведь он ездил с вами, Роберт, на пустошь в Стилбро?

— Ну как же! Мы с ним отправились туда в самом воинственном настроении; но пленники, которых мы собралась выручать, встретились нам по дороге.

— Никто не пострадал?

— Нет, только у Джо на руках были ссадины от веревок, которыми его скрутили.

— А вас там не было? Вы не присутствовали при нападении?

— Увы! Человеку редко выпадает удача находиться там, где следовало бы!

— А куда вы едете сейчас? Мергатройд седлает вашу лошадь во дворе.

— В Уинбери. Сегодня базарный день.

— Мистер Йорк тоже отправился туда. Он проехал мимо меня в своей двуколке. Вот бы вам и вернуться вместе!

— Почему?

— Вдвоем всегда лучше, чем одному; кроме того, никто не питает вражды к мистеру Йорку; уж во всяком случае не бедняки.

— Следовательно, я буду как бы под охраной, я, которого все ненавидят?

— Скорее не понимают, это, пожалуй, будет вернее. Вы поздно вернетесь? Он поздно приедет, Гортензия?

— По всей вероятности; у него всегда много деловых встреч в Уинбери; ну, а ты, девочка, принесла свою тетрадь?

— Да. Когда же вы вернетесь, Роберт?

— Обычно я возвращаюсь часам к семи. А вам хочется, чтобы я вернулся пораньше?

— Постарайтесь быть дома засветло — часам к шести; в семь уже темнеет.

— А чего я должен опасаться, Каролина? Что угрожает мне в темноте?

— Я и сама толком не знаю, но все мы сейчас тревожимся за друзей. Дядя часто говорит, что сейчас время неспокойное, что фабрикантов здесь не любят.

— И я один из самых нелюбимых, не так ли? Вы не хотите говорить открыто, а в глубине души опасаетесь, что я разделю участь Пирсона! Но ведь он погиб у себя в доме — пуля влетела в окно в ту минуту, когда он поднимался по лестнице в спальню.

— Энн Пирсон показывала мне пулю, застрявшую в двери, — печально сказала Каролина, складывая на столике у стены свою накидку и муфту. — Не забывайте, что вдоль всей дороги до Уинбери тянется живая изгородь, а возле Филдхеда вам придется ехать через рощу. Возвращайтесь к шести часам или еще раньше.

— Он вернется раньше, — заявила Гортензия. — Ну-с, девочка, теперь повторяй свои уроки, а я тем временем замочу горох для супа.

И она вышла из комнаты.

— Так вы считаете, что я нажил себе много врагов, — заметил Мур, — и уверены, что друзей у меня нет?

— Это неверно; у вас есть друзья, Роберт: ваша сестра, ваш брат Луи, еще не знакомый мне, — мистер Йорк, мой дядя, да и многие другие.

— Вам, наверное, трудно было бы назвать этих «многих других», — с улыбкой возразил Мур. — Покажите-ка мне лучше свою тетрадь. Ого, да вы старательны в чистописании! Вероятно, сестра моя требовательна и строга; она старается сделать из вас примерную фламандскую школьницу. Что-то ждет вас в жизни, Каролина? Пригодится ли вам французский язык, рисование, да и все, чему вы еще обучитесь!

— Вы правильно сказали — чему я обучусь; что скрывать — пока Гортензия со мной не занималась, мои знания были весьма скудными; а что ждет меня — не знаю, наверное, буду хозяйничать в доме дяди до тех пор, пока…

Она замялась и умолкла.

— Пока что? Пока он не умрет?

— Ах, что вы! Нехорошо так говорить! У меня этого и в мыслях не было, ведь ему всего пятьдесят пять лет. Нет, до тех пор, пока… пока у меня не появятся другие обязанности.

— Весьма неопределенное будущее! И оно вас удовлетворяет?

— Прежде удовлетворяло. Дети, как известно, ни над чем не задумываются, а живут только в своем особом фантастическом мирке. Но теперь мне этого уже недостаточно.

— Почему?

— У меня нет денег, я ничего не зарабатываю.

— Ах вот оно что, Лина, и вам тоже хочется зарабатывать деньги?

— Да, мне хотелось бы работать; будь я мальчиком, все было бы проще, я могла бы с легкостью научиться настоящему делу и проложить себе дорогу в жизни.

— Любопытно — что же это за дорога?

— Я могла бы научиться вашему ремеслу, ведь вы все-таки мой родственник и не отказались бы обучить меня кое-чему. Я бы вела конторские книги и переписку во время ваших отлучек. Я знаю, вы стремитесь разбогатеть и выплатить долги вашего отца, вот я и помогла бы вам нажить состояние.

— Помогли бы мне? Вам следовало бы думать о самой себе.

— Я так и делаю. Но неужели люди должны думать только о себе?

— О ком же еще думать? О ком я смею думать? Бедные не должны быть щедры на чувства, им следует их ограничивать.

— Нет, Роберт…

— Да, Каролина. В бедности поневоле становишься эгоистичным, мелочным, вечно недовольным. Бывает, правда, что сердце бедняка, согретое лучами любви, готово пустить свежие побеги, подобно вешней зелени в саду; оно чувствует, что для него настала пора одеться молодой листвой, может быть, расцвести, но бедняк не смеет поддаваться обольщению, он обязан воззвать к благоразумию, которое своим холодным, как северный ветер, дыханием заморозит это цветение.

— Что же, в хижинах счастье невозможно?

— Видите ли, я имею в виду не привычную бедность рабочего, но стесненное положение человека в долгах. Образ промышленника, живущего в неослабной борьбе и напряжении, изнемогающего от забот, всегда стоит перед моим взором.

— Забудьте о своих тревогах, надейтесь на удачу; вас слишком неотвязно терзают одни и те же мысли. Не сердитесь на мою смелость, но мне кажется, что ваше представление о счастье не совсем правильно, так же как не совсем правильно, не совсем справедливо…

Она замялась.

— Я слушаю вас внимательно.

— Ваше обращение (смелее! Надо же сказать правду!), не отношение, а именно обращение со здешними рабочими…

— Вам давно хочется поговорить со мной об этом, Каролина?

— Давно.

— Я, может быть, несколько суров с ними, но это оттого, что сам я человек молчаливый, замкнутый, мрачный, а вовсе не от гордости. Да и мне ли гордиться в моем положении?

— Но ваши рабочие — это живые люди, а не бездушные предметы, как ваши станки и стригальные машины. Со своими вы ведь совсем другой.

— Для своих я не чужеземец, каким меня считают йоркширские мужланы. Я мог бы, конечно, разыгрывать из себя доброжелателя, но притворство не мое forte.[48] Я считаю их неразумными и тупыми; они чинят всевозможные препятствия на моем пути к успеху. Я обращаюсь с ними по справедливости — как они того заслуживают.

— Тогда трудно рассчитывать, что вы завоюете их расположение!

— Я к этому и не стремлюсь.

— Увы!

Юная наставница тяжело вздохнула и покачала головой; видно было, что ей очень хочется в чем-то убедить своего кузена, но она бессильна это сделать. Склонив голову над грамматикой, она принялась искать урок, заданный ей на сегодня.

— Боюсь, что я не особенно добрый и привязчивый человек, Каролина. Мне достаточно привязанности немногих.

— Роберт, не будете ли вы так любезны очинить мне два-три перышка?

— Пожалуйста, и вдобавок разлиную вам тетрадку, а то у вас строчки всегда ложатся косо… Вот так… теперь давайте перья. Вам очинить их тонко?

— Как вы всегда чините для меня и Гортензии; не с широкими концами, как для себя.

— Будь я учителем, как Луи, я остался бы дома и посвятил бы все утро вам и вашим занятиям. А мне придется провести весь день на складе шерсти Сайкса.

— Но вы заработаете много денег.

— Скорее потеряю их.

Когда он кончил чинить перья, к калитке подвели оседланную и взнузданную лошадь.

— Вот и Фред уже меня ждет, пора идти; посмотрю только, как в нашем садике хозяйничает весна.

Он вышел в сад. Там, у фабричной стены, на солнце расцветала ласкающая взгляд полоса свежей зелени и цветов — подснежники, крокусы, даже примулы. Мур нарвал букетик, вернулся в гостиную, достал из рабочей шкатулки сестры шелковинку, перевязал его и положил на письменный стол перед Каролиной.

— Всего хорошего!

— Спасибо, Роберт, какая прелесть! На цветах словно сверкают еще отблески солнца и лазурного неба! Всего хорошего!

Мур направился к выходу. Внезапно он остановился в дверях, как бы собираясь что-то сказать, но так ничего и не сказал; потом вышел за калитку и уже сел было на лошадь и вдруг соскочил с седла, бросил поводья Мергатройду и вернулся в комнату.

— Я забыл взять перчатки, — заметил он, подойдя к столику у двери. Кстати, вас ждут сегодня вечером какие-нибудь неотложные дела, Каролина? добавил он как бы между прочим.

— У меня их не бывает; я обещала, правда, связать детские носочки для благотворительной корзинки по просьбе миссис Рэмсден, но это может подождать.

— Ох уж эта корзинка!.. Название, правда, ей дано подходящее, нельзя и представить себе ничего более благотворительного, чем ее вещицы и цены; по вашей лукавой улыбке я вижу, что вы и сами это понимаете. Итак, забудьте о вашей корзинке и оставайтесь на весь день у нас. Это немного развлечет вас, а дядюшка, надеюсь, не заплачет в одиночестве?

Каролина улыбнулась.

— Разумеется, нет.

— Что ему сделается, старому вояке! — пробормотал Мур. — Словом, оставайтесь у нас; пообедаете с Гортензией, ей это будет приятно, а я вернусь сегодня пораньше, и вечером мы почитаем вслух. Луна восходит в половине девятого, и в девять я провожу вас домой. Согласны?

Она кивнула головой, и глаза ее вспыхнули радостью.

Мур помедлил еще немного. Он наклонился над письменным столом и заглянул в грамматику Каролины, повертел в руках перо, затем букет; у ворот лошадь от нетерпения била копытом; Мергатройд покашливал и крякал у калитки, недоумевая, что могло задержать его хозяина.

— Всего хорошего, — повторил Мур и наконец ушел.

Минут десять спустя вошла Гортензия и очень удивилась, увидев, что Каролина даже не раскрыла учебника.

ГЛАВА VI

Кориолан

Ученица Гортензии была в то утро на редкость рассеянной. Она поминутно забывала объяснения своей наставницы и со смиренным видом выслушивала вполне заслуженные выговоры. Она сидела у окна, залитая лучами солнца, которое, казалось, дарило ей вместе с теплом и частицу светлой радости, — оттого-то она и выглядела такой счастливой и кроткой. В эту минуту нельзя было не залюбоваться ею.

Природа не обидела эту девушку красотой. Чтобы полюбить ее, не требовалось долгое знакомство, она с первого взгляда располагала к себе. Девически стройная, гибкая и легкая фигурка поражала изяществом и соразмерностью линий; лицо было нежное и выразительное, тонко очерченный рот, бархатистая кожа; прекрасные большие глаза излучали сияние, проникавшее в душу человека и будившее теплое чувство. Она красиво причесывала свои густые шелковистые каштановые волосы, — локоны рассыпались по плечам в живописном беспорядке, что очень шло ей, — и одевалась со вкусом. Каролина не гналась за модой, но ее непритязательные, сшитые из недорогих тканей платья хорошо сидели на ее тонкой фигурке и по тонам гармонировали с нежным цветом лица. Сейчас на ней было зимнее шерстяное платье того же оттенка, что и каштановые волосы; его украшала только розовая лента, подложенная под небольшой круглый воротничок и спереди завязанная бантом.

Вот вам портрет Каролины Хелстоун. Что касается свойств ее ума и характера, то они проявятся в свое время.

Историю ее жизни можно рассказать в двух словах. Родители Каролины вскоре после рождения дочери расстались из-за несходства характеров. Мать ее приходилась сводной сестрой отцу Мура, так что Каролина считалась родственницей Роберта, Луи и Гортензии, хотя кровного родства между ними не было. Отец ее, брат Хелстоуна, был из тех людей, о которых их близкие предпочитают не вспоминать, после того как смерть разрешит все земные споры. Жена была несчастлива с ним. Слухи о его семейной жизни, вполне правдивые, придали вид достоверности ложным слухам, ходившим о его брате, — человеке куда более добропорядочном. Каролина совсем не знала своей матери, она была увезена от нее в младенчестве и с тех пор ни разу ее не видала. Отец ее умер сравнительно молодым, и вот уже несколько лет ее единственным опекуном был дядя, мистер Хелстоун. Однако ни по складу характера, ни по привычкам он не годился в воспитатели юной девушке; он мало заботился об ее образовании, да, пожалуй, и вовсе не позаботился бы, если бы она сама, видя, что никто ею не занимается, не встревожилась и не попросила дядю дать ей возможность приобрести хоть какие-нибудь знания… Каролине было грустно сознавать, что она невежественна, менее образованна, чем девушки ее круга, и когда приехала ее родственница Гортензия Мур, она с радостью воспользовалась любезным предложением научить ее французскому языку и рукоделию. Мадемуазель Мур тоже была довольна — эти занятия придавали ей вес; кроме того, ей нравилось командовать послушной и понятливой ученицей. Мнение Каролины о себе самой как о неразвитой и даже невежественной девушке она полностью разделяла и потому, видя, что ученица ее делает большие успехи, приписала это отнюдь не ее способностям и усердию, а только своему умению преподавать; даже обнаружив, что Каролина, не получившая систематического образования, все же обладает довольно разнообразными, хотя и случайными познаниями, она не удивилась, ибо решила, что девушка, сама того не замечая, почерпнула эти ценные крупицы знания от нее же — из бесед; она продолжала так думать даже после того, как обнаружилось, что ученице известно о некоторых предметах много больше, чем самой наставнице; это было уже совсем не логично, но разуверить Гортензию никому бы не удалось.

Мадемуазель гордилась своим esprit positif[49] и питала пристрастие к сухому методу обучения, который она неукоснительно применяла, занимаясь со своей юной кузиной. Она заставляла ее усердно зубрить французскую грамматику и заниматься бесконечными analyses logiques,[50] самым полезным, по ее мнению, упражнением в языке. Все эти «analyses» основательно докучали Каролине; ей казалось, что отлично можно было бы изучить французский язык, не тратя столько времени на propositions principales, et incidentes[51] и прочие тонкости французского синтаксиса. Иногда, совсем запутавшись, она отправлялась за советом к Роберту (без ведома Гортензии, которая нередко чуть не полдня просиживала у себя наверху, неизвестно зачем роясь в комодах, раскладывая, укладывая и перекладывая свои вещи), и все непонятное сразу становилось ясным. Мур обладал ясным логическим умом; стоило ему заглянуть в книгу — и маленьких трудностей как не бывало; в одну минуту он все объяснял, в двух словах разрешал все загадки. «Вот если бы Гортензия так преподавала, — думала Каролина, — насколько быстрее можно было бы все узнать!» Поблагодарив кузена улыбкой, полной восхищения и благодарности, и, как всегда, не поднимая глаз, Каролина неохотно возвращалась в белый домик и, заканчивая упражнение или решая задачу (мадемуазель Мур преподавала ей и арифметику), досадовала, что не родилась мальчиком, — Роберт взял бы ее тогда в помощники и сидела бы она около него в конторе, вместо того чтобы сидеть с Гортензией в гостиной.

Иногда, правда, очень редко, она проводила в домике целый вечер. Однако Мур не всегда бывал с ними: он уезжал на базар или к мистеру Йорку или сидел в соседней комнате, занятый деловым разговором с посетителем; но когда он бывал свободен, то посвящал свой досуг Каролине. Тогда вечерние часы пролетали быстро, словно на светлых крыльях, увы, слишком быстро.

Во всей Англии не найти было уголка приятнее этой гостиной, когда в ней собирались Каролина, Гортензия и ее брат. Гортензию в те минуты, когда она не преподавала, не сердилась, не стряпала, нельзя было назвать женщиной неприятной. К вечеру она обычно становилась добрее и обращалась ласковее со своей молоденькой родственницей-англичанкой; если же ее просили спеть что-нибудь под аккомпанемент гитары, она и совсем смягчалась и приходила в прекрасное расположение духа; к тому же играла она неплохо и обладала приятным голосом, так что слушать ее можно было с некоторым удовольствием, именно некоторым, ибо присущий ей церемонный и натянутый вид и тут не оставлял ее и портил впечатление.

Мур, отдыхая от обычных забот, хотя и не казался особенно оживленным, но с удовольствием смотрел на Каролину, слушал ее болтовню, охотно отвечал на ее вопросы. Каролине доставляло удовольствие быть около него, сидеть рядом с ним, говорить и даже просто смотреть на него; а если ему случалось развеселиться, то он становился почти приветливым, внимательным и любезным.

К сожалению, на следующее же утро он снова замыкался в себе. По-видимому, эти тихие семейные вечера были ему по душе, но он почти никогда не высказывал желания повторить их. Это очень озадачивало его неискушенную кузину. «Если бы у меня была возможность доставлять себе радость, я бы делала это как можно чаще, пользуясь любым случаем», — говорила она себе.

Однако сама она не решалась следовать этому правилу; как ни радовали ее вечера, проведенные в белом домике, она никогда не ходила туда без приглашения. И даже если ее приглашала Гортензия, а Роберт не поддерживал сестру или поддерживал, но не очень настойчиво, девушка отказывалась. Сегодня же утром он впервые сам предложил ей остаться; вдобавок он так ласково говорил с ней, что Каролина почувствовала себя счастливой, и это счастливое настроение не покидало ее весь день.

Утро прошло как обычно: Гортензия хлопотливо бегала из кухни в столовую и обратно, то отчитывая Сару, то проверяя упражнения, заданные Каролине. Но даже если девушка безупречно знала урок, она никогда ее не хвалила, придерживаясь правила, что уважающей себя учительнице не подобает хвалить ученицу и что необходимо всегда бранить ее; мадемуазель Мур полагала, что бесконечные замечания только укрепляют авторитет преподавателя; и если в ответе ученицы нельзя было обнаружить ни одной ошибки, она находила изъяны в ее манере держаться, наружности, одежде или выражении лица.

Обычная сцена разразилась по поводу обеда, когда Сара, внеся наконец суповую миску, в сердцах чуть не бросила ее на стол, всем своим видом как бы говоря: «В жизни не подавала такой гадости! Собаки и те есть не станут!» Однако обед, столь презираемый Сарой, был довольно вкусен; на первое суп-пюре из сушеного гороха, который мадемуазель готовила, непрерывно сетуя на то, что в этой разнесчастной Англии не найти белых бобов. На второе мясо, неизвестно какое — вероятно, смесь, перемешанное с кусочками хлеба, запеченное в тесте и своеобразно, но вкусно и остро приправленное; это замысловатое блюдо, поданное с гарниром мелко нарубленной зелени, отнюдь не было несъедобным. Обед завершал пирог с вареньем, приготовленный на патоке вместо сахара по особому рецепту, унаследованному госпожой Жерар Мур от ее бабушки.

Каролина охотно ела эту бельгийскую стряпню, столь непохожую на ее обычный стол; и хорошо, что это было так, — выкажи она неодобрение, она навсегда лишилась бы благосклонности Гортензии, которая простила бы что угодно, только не отвращение к своему национальному блюду.

После обеда Каролине удалось уговорить свою наставницу подняться наверх и переодеться, однако это потребовало умелого подхода. Намекнуть, что папильотки, юбка и блуза отнюдь не украшают женщину и что их нужно снять, было бы непростительной ошибкой и только привело бы к обратному: Гортензия из упрямства не снимала бы их весь день. Осторожно обходя все подводные камни и водовороты, Каролина под благовидным предлогом увела свою наставницу наверх, в спальню, и убедила ее переодеться, чтобы не подниматься вторично; и пока мадемуазель произносила торжественную проповедь в осуждение женских прихотей по части нарядов, ставя себе в заслугу свое пренебрежение к капризам моды, Каролина сняла с нее блузу, облачила ее в приличное платье, прикрепила воротничок, пригладила волосы и превратила в довольно благообразную женщину. Однако Гортензия настойчиво пожелала сделать завершающие штрихи сама, а эти завершающие штрихи в виде плотной косынки, завязанной под самым горлом, и большого черного, как у служанки, фартука сразу все испортили. Мадемуазель ни под каким видом не соглашалась показываться в своем собственном доме без этой плотной косынки и широченного фартука: первая была атрибутом строгой нравственности, — она считала неприличным ходить с открытой шеей; второй — отличительным признаком хорошей хозяйки, — она как будто и вправду верила, что, нося фартук, экономит деньги своего брата. Гортензия преподнесла Каролине косынку и фартук, сшитые своими руками; и единственная серьезная ссора между кузинами, оставившая неизгладимую обиду в душе старшей, возникла из-за того, что младшая отвергла эти изысканные подарки.

— Я ношу закрытые платья с воротничками и совсем задохнусь, если надену еще и косынку; а мои короткие фартучки ничуть не хуже, чем этот длинный, и мне не хочется их менять.

Упрямая мадемуазель Мур безусловно настояла бы на своем, заставив Каролину одеваться по своему вкусу, если бы ее брат, случайно услыхав их разговор, не вмешался, заявив, что, по его мнению, Каролине вполне подходят ее короткие фартуки и что ей, совсем еще девочке, незачем носить косынку, тем более что ее длинные локоны закрывают плечи.

Мнение Роберта было законом, и сестра уступила скрепя сердце; но втайне она не одобряла кокетливые, опрятные платья Каролины, так же как и женственное изящество ее облика; побольше простоты, побольше степенности вот что было, по ее мнению, beaucoup plus convenable.[52]

После обеда дамы занялись шитьем. Мадемуазель, как и большинство бельгийских дам, была искусной рукодельницей. Бесчисленные часы, посвященные тонким вышивкам, утомительному для глаз плетению кружев, затейливой вязке или больше всего искусной штопке чулок, не представлялись ей потерей времени. Она могла просидеть целый день за штопкой двух-трех дырочек и, заштопав их, чувствовать, что ее миссия достойно выполнена. Для Каролины же было сущей мукой обучаться этой сложной манере штопания и аккуратно класть стежок за стежком, подражая ткани чулка; это утомительнейшее занятие считалось как самой Гортензией, так и всеми ее предками по женской линии одной из первых обязанностей женщины. Ей и самой еще в ту пору, когда она носила детскую coif[53] на темной головке, дали в руки изорванный чулок, штопальную иглу и нитки; когда ей было всего лишь шесть лет, ее мать с гордостью показывала дамам hauts faits[54] дочери по части штопки, и, естественно, что, обнаружив полное невежество Каролины в столь важном искусстве, она готова была заплакать от жалости к несчастной девушке, воспитанием которой столь преступно пренебрегали.

Не теряя времени, она извлекла никуда не годную пару чулок с начисто сношенными пятками и засадила свою родственницу за починку; но хотя с того знаменательного дня прошло уже целых два года, эта пара чулок все еще не покинула рабочей сумочки Каролины. Делая по нескольку рядов каждый день, она видела в этом занятии наказание за свои грехи и не раз уже готова была бросить чулки в огонь; однажды Мур увидел, как она томится и вздыхает над ними, и предложил тайно предать их сожжению у себя в конторе, но Каролина понимала, что это не поможет, — Гортензия тотчас же найдет новую, быть может еще более сношенную пару, а потому лучше из двух зол выбрать меньшее.

Обе женщины просидели за шитьем немало часов; наконец у младшей устали глаза и пальцы и она вся поникла. Небо во второй половине дня заметно потемнело; пошел проливной дождь. Каролину втайне терзала тревога, что Сайкс или Йорк уговорят Мура подождать в Уинбери, пока не пройдет дождь, а он лил все сильнее. Вот уже пробило пять часов, стрелка двинулась дальше, а дождь все не переставал; в ветвях деревьев, осенявших крышу дома, шелестел ветер. Сгущались сумерки, огонь в камине горел багровым пламенем.

— Теперь не прояснится, пока не взойдет луна, — заметила мадемуазель Мур, — значит, брат до тех пор не вернется, да и незачем ему возвращаться. Давай-ка пить кофе, ждать его бесполезно.

— Я устала, можно мне теперь отложить работу?

— Конечно, уже стемнело, и ты все равно не сможешь делать ее как следует. Положи шитье аккуратно в сумочку да пойди на кухню и попроси Сару принести gouter.

— Но ведь шести часов еще нет. Роберт может и приехать.

— Не приедет он, говорю тебе. Я всегда предвижу, как он поступит, уж я знаю своего брата.

Всем известно, как тягостна неопределенность и как горько разочарование. Каролина послушно направилась на кухню. Сара, сидя у стола, шила платье.

— Вас просят принести кофе, — безучастно сказала молодая девушка; она подсела к кухонному столу, склонила голову и замерла.

— Что это вы такая грустная, мисс? Ваша кузина совсем замучила вас работой. Как ей только не стыдно!

— Вовсе нет, Сара! — коротко ответила Каролина.

— Как бы не так. Вот вы готовы заплакать, и все потому, что просидели не сходя с места целый день. И котенок бы затосковал, если бы его держали взаперти.

— Сара, в непогоду ваш хозяин, наверное, задерживается в городе?

— Да, почти всегда. Но только не сегодня.

— Что вы хотите сказать?

— А то, что он уже вернулся. Сама видела минут пять тому назад, когда ходила за водой, как Мергатройд вел его лошадь во двор. Сейчас он, кажется, в конторе с Джо Скоттом…

— Да вы ошиблись…

— С чего это мне ошибаться? Разве я не знаю его лошадь?

— Но вы не видели его самого?

— Нет, зато слышала его голос. Он говорил Джо Скотту, что уже насчет всего распорядился и не пройдет и недели, как на фабрику прибудут новые машины, и что на этот раз он потребует для их охраны четырех солдат из гарнизона Стилбро.

— Сара, это вы платье шьете?

— Да, хорошо получается?

— Превосходно! Вот что: вы готовьте кофе, а я скрою вам этот рукав. У меня найдется и отделка, — узенькая атласная ленточка подходящего цвета, — я ее вам подарю.

— Вы очень добры, мисс.

— Поторопитесь, милая; но сперва поставьте к огню его туфли, он, конечно, захочет снять сапоги. Вот и он, я слышу его шаги.

— Мисс, да вы не так кроите!

— Верно, верно, но я только еще надрезала, ничего страшного.

Дверь в кухню отворилась, и вошел Мур, промокший и озябший. Каролина оторвалась было от материи, но сейчас же опять склонилась над работой, словно хотела скрыть лицо и придать ему спокойное выражение; однако это ей не удалось, и когда глаза их встретились, она вся сияла радостью.

— А мы вас уже не ждали, меня уверили, что вы задержитесь.

— Но я обещал вам вернуться пораньше, и уж вы-то, надеюсь, меня ждали?

— Нет, Роберт, и я уже отчаялась, ведь шел такой дождь. Но вы промокли, озябли, скорей переоденьтесь; если вы простудитесь, я… мы все будем виноваты.

— Я не промок, ведь я был в плаще. Все, что мне нужно, — это сухие туфли… До чего же приятен огонь после того, как проедешь несколько миль под дождем и ветром.

Мур стоял рядом с Каролиной у плиты, грелся, наслаждаясь благодатным теплом, и смотрел на медную посуду, блестевшую на полке. Случайно опустив взгляд, он увидел раскрасневшееся личико, обрамленное шелковистыми прядями волос, сияющие от счастья лучистые глаза. Сары в эту минуту в кухне не было — она понесла поднос в гостиную и теперь выслушивала там очередной выговор хозяйки.

Мур положил руку на плечо кузины, наклонился к ней и поцеловал в лоб.

— Ах, — вырвалось у нее, словно этот поцелуй придал ей смелости, — я чувствовала себя такой несчастной, когда думала, что вы не приедете. Зато теперь я счастлива! А вы счастливы, Роберт? Вам приятно возвращаться домой?

— Да, — во всяком случае сегодня.

— Вы в самом деле не думаете больше о машинах, о делах, о войне?

— Сейчас нет.

— Значит, вам уже не кажется, что ваш домик слишком тесен и беден для вас?

— В эту минуту нет.

— И вас уже не печалит мысль, что богатые и влиятельные люди забыли о вас?

— Хватит, Лина. Вы напрасно думаете, что я добиваюсь милостей сильных мира сего. Мне нужны только деньги, прочное положение, успех в делах.

— Вы всего добьетесь своими достоинствами и талантом. Вам суждено стать большим человеком — и вы им станете!

— Если вы говорите от чистого сердца, то укажите мне способ достичь такого благополучия. Впрочем, я и сам знаю этот способ не хуже вас, но выйдет ли что из моих усилий? Боюсь, что нет!.. Мой удел — бедность, невзгоды, банкротство. Жизнь совсем не такая, какой она представляется вам, Лина.

— Но вы такой, каким мне кажетесь.

— Нет, не такой.

— Значит, лучше?

— Гораздо хуже.

— Нет, лучше, я знаю: вы хороший.

— Откуда вам это известно?

— Я вижу это по вашему лицу; и я чувствую, что вы на самом деле такой.

— Вы это чувствуете?

— Да, всем сердцем.

— Вот как! Ваше суждение обо мне, Лина, идет от сердца, а должно бы идти от головы.

— И от головы тоже; и тогда я горжусь вами, Роберт. Вы и не представляете себе, что я о вас думаю!

Смуглое лицо Мура покраснело; легкая улыбка скользнула по его сжатым губам, глаза весело заискрились, но он решительно сдвинул брови.

— Не преувеличивайте моих достоинств, Лина. Мужчины в большинстве случаев порядочные негодяи и весьма далеки от вашего представления о них; я не считаю себя ни выше, ни лучше других.

— А иначе я бы вас на уважала, именно ваша скромность и внушает мне уверенность в ваших достоинствах.

— Уж не льстите ли вы мне?

Он порывисто повернулся к ней и стал внимательно вглядываться в ее лицо, словно стремясь прочесть ее мысли.

Она засмеялась и только мягко уронила «нет», как бы не считая необходимым оправдываться.

— Вам все равно, что я об этом думаю?

— Да…

— Вам так ясны ваши намерения?

— Мне кажется, да.

— А каковы же они, Каролина?

— Высказать то, что у меня на душе, и заставить вас лучше думать о самом себе.

— Убедив меня в том, что моя кузина — мой искренний друг?

— Вот именно; я — ваш искренний друг, Роберт.

— А я… впрочем, время и обстоятельства покажут, кем я смогу стать для вас.

— Надеюсь, не врагом, Роберт?

Мур не успел ответить — в эту минуту Сара и ее хозяйка распахнули дверь в кухню, обе в сильном волнении. Пока мистер Мур беседовал с мисс Хелстоун, у них возник спор относительно cafe au lait.[55] Сара утверждала, что в жизни еще не видела такой бурды и что варить кофе в молоке — это расточать понапрасну дары божьи; что кофе должно прокипеть в воде, — так уж ему положено. Мадемуазель же утверждала, что это — un breuvage royl[56] и что Сара по серости своей не способна оценить его.

Мур и Каролина перешли в гостиную; Гортензия еще с минуту задержалась на кухне, дав Каролине возможность повторить свой вопрос: «Надеюсь, не врагом, Роберт?», и Муру серьезно ответить ей тоже вопросом: «Возможно ли это?» Затем он сел за стол, усадив Каролину рядом с собой.

Каролина едва слышала полные негодования речи Гортензии; пространные тирады относительно conduite ingigne de cette mechante creature[57] почти не достигали ее ушей, сливаясь со звоном посуды. Роберт вначале посмеивался, затем очень мягко и ласково принялся успокаивать сестру, предлагая ей взять в служанки любую девушку из фабричных работниц; правда, они вряд ли ей подойдут, так как большинство из них не имеет никакого понятия о ведении домашнего хозяйства; дерзкая, своевольная Сара, по всей вероятности, не хуже большинства женщин ее сословия.

Мадемуазель с этим согласилась: по ее мнению, ces paysannes Anglaises etait toutes insupportables,[58] и она многое отдала бы, чтобы иметь в услужении bonne cuisiniere Anversoise[59] в высоком чепце, короткой юбочке и подобающих служанке скромных сабо, — девушку куда более приятную, чем эта наглая кокетка в пышном платье с сборками и даже без чепца на голове! Сара, не разделяя мнения св. Павла, что «женщине непристойно ходить с непокрытой головой», решительно отказывалась прятать под полотняным или муслиновым чепцом свои пышные золотистые волосы и любила укладывать их в высокую прическу, скрепляя сзади изящным гребнем, а по воскресеньям еще и завивала спереди.

— А и в самом деле, не выписать ли тебе служанку из Антверпена? предложил Мур; суровый на людях, он был, в сущности, очень добрым человеком.

— Merci du cadeau![60] — был ответ. — Антверпенская девушка не выдержит здесь и десяти дней, ее спугнут насмешки фабричных coquines.[61] — Затем, смягчившись, она добавила: — Ты очень добр, дорогой брат, прости, что я погорячилась, но уж очень мне тяжко приходится; что ж, видно, так мне суждено; помнится, и незабвенная наша матушка немало с ними мучилась, хотя к ее услугам были лучшие служанки Антверпена. Служанки всегда и везде народ испорченный и грубый.

Мур тоже помнил кое-что о страданиях незабвенной матушки; она была ему хорошей матерью, и он чтил ее память, но не мог забыть и о том, сколько жару задавала она у себя на кухне в Антверпене так же вот, как и преданная ему сестрица здесь, в Англии. Поэтому он промолчал, и разговор оборвался, а как только посуда была убрана, Мур принес Гортензии ноты и гитару, чтобы немного утешить ее, — он знал, что это было лучшим средством ее успокоить, когда она выходила из себя, — заботливо расправил у нее на шее ленту и попросил спеть любимые песни их матери.

Ничто не действует на человека столь благотворно, как участие; раздоры в семье ожесточают, а согласие смягчает. Гортензия, довольная и благодарная брату, выглядела в ту минуту даже изящной и почти красивой: кислое выражение лица исчезло, его сменила sourire plein de bonte.[62] Она с большим чувством спела несколько песен. Они напомнили ей о матери, к которой она питала искреннюю привязанность, напомнили о днях ее юности. Она заметила, что Каролина слушает ее с простодушным удовольствием, и еще больше повеселела. А восклицание: «Если бы я могла петь и играть, как Гортензия!», вырвавшееся у Каролины, окончательно довершило метаморфозу и сделало мадемуазель Мур очаровательной до конца вечера.

Правда, Каролине пришлось выслушать небольшое поучение о том, что только хотеть недостаточно, что необходимо добиваться желаемого. Было сказано, что подобно тому как Рим был построен не в один день, так же и музыкальное образование мадемуазель Мур было приобретено не за одну неделю и не только благодаря желанию, — для этого потребовалось немало усилий; она всегда славилась усердием, прилежанием, и учителя отмечали в ней редчайшее и приятнейшее сочетание таланта и трудолюбия. Мадемуазель всегда становилась словоохотливой, как только речь заходила о ее достоинствах.

Наконец, исполнившись блаженного самодовольства, умиротворенная Гортензия взялась за вязание. Вечером, при спущенных шторах, озаренная ярко пылавшим камином и мягким светом лампы, маленькая гостиная выглядела веселой и уютной. Это, видимо, чувствовали все трое, и все они казались счастливыми.

— Чем же нам теперь заняться, Каролина? — спросил Мур, снова садясь возле своей кузины.

— Чем же нам заняться, Роберт? — шутливо повторила она. — Решайте сами.

— Не сыграть ли в шахматы?

— Нет.

— В триктрак или в шашки?

— Нет, нет, оба мы не любим таких игр, когда приходится молчать.

— Пожалуй, вы правы; так посплетничаем?

— О ком? Мы никем не интересуемся настолько, чтобы разбирать его по косточкам.

— Что верно, то верно. Может быть, это звучит нелюбезно, но должен признаться, меня никто не интересует.

— И меня тоже. Но вот что странно: хотя нам не нужен сейчас третий, то есть я хочу сказать четвертый, — она поспешно бросила смущенный взгляд на Гортензию, — как все счастливые люди, мы эгоистичны и нам нет дела до остального мира, все же нам приятно было бы кинуть взгляд в прошлое, вызвать к жизни тех, кто проспал не один век в могилах, — хотя и от их могил, наверное, давно уже не осталось и следа, — услышать их голос, узнать их мысли, их чувства.

— Кого же мы выберем в собеседники? И на каком языке будет он говорить? На французском?

— Нет, ваши французские предки не умеют говорить таким возвышенным, торжественным и в то же время волнующим сердце языком, как ваши английские праотцы. На сегодняшний вечер вы станете чистокровным англичанином. Вы будете читать английскую книгу.

— Старинную книгу?

— Да, старинную книгу, любимую вами, а я выберу в ней то, что созвучно вашей натуре. Книга эта разбудит вашу душу и наполнит ее музыкой, подобно искусной руке, коснется струн вашего сердца, и струны эти зазвучат; ваше сердце, Роберт, — это лира, но жребий ваш не исторгает из него сладостных звуков, подобно менестрелю; оно часто молчит; пусть же великий Вильям коснется его, и струны зазвучат прекрасными английскими мелодиями.

— Вы хотите, чтобы я читал Шекспира?

— Вы должны приобщиться к его мыслям и услышать его голос своим сердцем; вы должны принять в свою душу частицу его души.

— Словом, это чтение должно сделать меня чище и возвышеннее? Должно повлиять на меня так, как влияют проповеди?

— Оно должно взволновать вас, вызвать в вас новые чувства; вы должны увидеть себя во всей полноте: не только свои хорошие, но и дурные, темные стороны…

— Dieu! Que dit-elle![63] — воскликнула Гортензия. Она считала петли, не прислушиваясь к разговору, но эти два слова неожиданно резанули ей слух.

— Оставь ее, сестра, пусть говорит свободно все, что ей хочется, — она любит пожурить твоего брата, но меня это очень забавляет, так что не мешай ей.

Каролина тем временем взобралась на стул, порылась в книжном шкафу и, найдя нужную книгу, снова подошла к Роберту.

— Вот вам Шекспир, — сказала она, — и вот «Кориолан». Читайте, и пусть чувства, которые он пробудит в вас, откроют вам, как велики вы и как ничтожны.

— А вы садитесь рядом со мной и поправляйте меня, если я буду неправильно произносить слова.

— Я буду вашей учительницей, а вы моим учеником?

— Ainsi, soit-il![64]

— А Шекспир — предмет, который нам предстоит изучить?

— По-видимому, так.

— И вы откажетесь от своего французского скептицизма и насмешливости? И не будете думать, что ничем не восхищаться — признак высокой мудрости?

— Ну, не знаю…

— Если я это замечу, я отниму у вас Шекспира и, оскорбленная в своих лучших чувствах, надену шляпу и тут же отправлюсь домой.

— Садитесь, я начинаю.

— Подожди минутку, брат, — вмешалась Гортензия. — Когда глава семьи читает, дамам следует заниматься рукоделием. Каролина, дитя мое, бери свое вышивание; ты успеешь вышить за вечер две-три веточки.

Лицо Каролины вытянулось.

— Я плохо вижу при свете лампы, глаза у меня устали, да я и не способна делать два дела сразу. Если я вышиваю, я не слышу чтения; если слушаю внимательно, я не могу вышивать.

— Fi, donc! Quel enfantillage![65] — начала было Гортензия, но тут Мур, по своему обыкновению, мягко вступился за Каролину:

— Позволь ей сегодня не заниматься рукоделием; мне хочется, чтобы она как можно внимательнее следила за моим произношением, а для этого ей придется смотреть в книгу.

Мур положил книгу между собой и Каролиной, облокотился на спинку ее стула и начал читать.

Первая же сцена «Кориолана» захватила его, и, читая, он все больше воодушевлялся. Высокомерную речь Кая Марция перед голодающими горожанами он продекламировал с большим подъемом. Хоть он и не высказал своего мнения, но видно было, что непомерная гордость римского патриция находит отклик в его душе. Каролина подняла на него глаза с улыбкой.

— Вот сразу и нашли темную сторону, — сказала она. — Вам по душе гордец, который не сочувствует своим голодающим согражданам и оскорбляет их. Читайте дальше.

Мур продолжал читать. Военные эпизоды не взволновали его; он заметил, что все это было слишком давно и к тому же проникнуто духом варварства; однако поединок между Марцием и Туллом Авфидием доставил ему наслаждение. Постепенно чтение совершенно захватило его; сцены трагедии, исполненные силы и правды, находили отклик в его душе. Он забыл о собственных горестях и обидах и любовался картиной человеческих страстей, видел, как живых, людей, говоривших с ним со страниц книги.

Комические сцены он читал плохо, и Каролина, взяв у него книгу, сама прочла их. Теперь они, видимо, ему понравились, да она и в самом деле читала с тонким пониманием, вдохновенно и выразительно, словно природа внезапно наделила ее этим даром. Да и вообще, о чем бы она ни говорила в этот вечер: о вещах незначительных или серьезных, веселых или грустных, — в ней светилось что-то своеобразное, непосредственное, самобытное, порывистое, что-то неуловимое и неповторимое, как неповторимы огнистая черта падающей звезды, переливный блеск росинки, очертание и окраска облачка в лучах закатного солнца или струящаяся серебристая рябь ручейка.

Кориолан в блеске славы; Кориолан в несчастье; Кориолан в изгнании, образы сменяли друг друга подобно исполинским теням; образ изгнанника, казалось, потряс воображение Мура. Он мысленно перенесся к очагу в доме Авфидия и видел униженного полководца, — еще более великого в своем унижении, чем прежде в своем величии; видел «грозный облик», угрюмое лицо, на котором «читается привычка к власти», «могучий корабль с изодранными снастями». Месть Кая Марция вызвала у Мура сочувствие, а не возмущение, и Каролина, заметив это, снова прошептала: «Опять сочувствие родственной души».

Поход на Рим, мольбы матери, длительное сопротивление, наконец, торжество добрых чувств над злыми, — они всегда берут верх в душе человека, достойного называться благородным, — гнев Авфидия на Кориолана за его, как он считал, слабость, смерть Кориолана и печаль его великого противника сцены, исполненные правды и силы, увлекали в своем стремительном, могучем движении сердце и помыслы чтеца и слушательницы.

Когда Мур закрыл книгу, наступило долгое молчание.

— Теперь вы почувствовали Шекспира? — спросила наконец Каролина.

— Мне кажется, да.

— И почувствовали в Кориолане что-то близкое себе?

— Пожалуй.

— Вы не находите, что наряду с величием в нем были и недостатки?

Мур утвердительно кивнул головой.

— А в чем его ошибка? Что возбудило к нему ненависть горожан? Почему его изгнали из родного города?

— А как вы сами думаете?

— Я вновь спрошу:

То гордость ли была, что при удачах

Бессменных развращает человека;

Иль пылкость, неспособная вести

Весь ряд удач к одной разумной цели;

Иль, может быть, сама его природа

Упорная, не склонная к уступкам,

Из-за которой на скамьях совета

Он шлема не снимал и в мирном деле

Был грозен, словно муж на поле брани?[66]

— Может быть, вы сами ответите, Сфинкс?

— Все вместе взятое; вот и вам не следует высокомерно обращаться с рабочими; старайтесь пользоваться любым случаем, чтобы их успокоить, не будьте для них только неумолимым хозяином, даже просьба которого звучит как приказание.

— Так вот как вы понимаете эту пьесу! Откуда у вас такие мысли?

— Я желаю вам добра, тревожусь за вас, дорогой Роберт, а многое, что мне рассказывают в последнее время, заставляет меня опасаться, как бы с вами не случилось беды.

— Кто же вам обо мне рассказывает?

— Дядя; он хвалит вашу твердость и решительность, ваше презрение к подлым врагам, ваше нежелание «подчиниться черни», как он говорит.

— А вы считаете, что я должен был бы подчиниться?

— Вовсе нет! Я не хочу, чтобы вы унижались; но мне кажется несправедливым объединять всех бедных тружеников под общим и оскорбительным названием «черни» и смотреть на них свысока.

— Да вы демократка, Лина; если бы вас услышал дядюшка, что бы он сказал?

— Вы же знаете, я редко разговариваю с дядей, тем более о таких вещах; по его мнению, для женщины существуют только стряпня и шитье, а все остальное выше ее понимания, и незачем ей вмешиваться не в свое дело.

— А вы думаете, что разбираетесь в этих сложных вопросах достаточно хорошо, чтобы давать мне советы?

— В том, что касается вас, я разбираюсь; я знаю, для вас лучше, если рабочие будут любить вас, а не возненавидят, уверена и в том, что добротой вы скорее завоюете их уважение, чем гордостью. Будь вы холодны или надменны со мной или с Гортензией, разве мы любили бы вас? Когда вы бываете холодны со мной, как это подчас случается, я и сама не отваживаюсь быть приветливой с вами.

— Что ж, Лина, вы уже преподали мне урок языка и морали, слегка коснувшись и политики. Теперь моя очередь: Гортензия говорила мне, что вам пришлось по вкусу одно стихотворение несчастного Андре Шенье, «La Jeune Captive», и вы его выучили наизусть; вы все еще его помните?

— Мне кажется, да.

— Ну так прочитайте, не торопясь, тщательно следя за произношением.

Каролина начала декламировать пленительные стихи Шенье, и ее дрожащий голос постепенно становился все более уверенным; особенно выразительно прочитала она последние строфы:

Я только вышла в путь, — он весь передо мной,

Зовет и манит вдаль тенистых вязов строй,

Я первые лишь миновала.

Пир жизни закипел, роскошен и широк;

Но я пока смогла всего один глоток

Отпить из полного бокала.

Покамест для меня еще цветет весна,

А мне хотелось бы все года времена

Познать и увидать воочью;

Цветок, сверкающий росой в родном саду,

Я утро встретила, теперь полудня жду.

Чтоб опочить лишь с солнцем, ночью.

Мур слушал, опустив глаза, затем украдкой поднял их на девушку; откинувшись в кресле, он незаметно для нее принялся ее разглядывать. Разрумянившаяся, с сияющими глазами, она была полна того оживления, которое скрасило бы и невзрачную внешность; но здесь такое слово неуместно. Солнце проливало свой свет не на бесплодную сухую почву, а на нежное цветение юности. Все черты ее лица были изящны, весь ее облик дышал очарованием. В эту минуту — взволнованная, увлеченная, полная воодушевления — она казалась красавицей. Такое лицо способно было пробудить не только спокойные чувства, уважение или почтительное восхищение, но и более нежные, теплые, глубокие: симпатию, увлечение, быть может, любовь.

Окончив читать, она повернулась к Муру, и глаза их встретились.

— Ну, как я читала — хорошо? — спросила она, и на губах ее заиграла беззаботная улыбка счастливого ребенка.

— Право, не знаю…

— Как не знаете? Вы не слушали?

— Слушал и смотрел. Вы очень любите стихи, Лина?

— Прекрасные стихи не дают мне покоя, пока я не выучу их наизусть и не сроднюсь с ними навсегда.

Мур ничего не ответил, и несколько минут прошло в молчании. Пробило девять часов; вошла Сара и сказала, что за мисс Каролиной пришли.

— Вот и окончен наш вечер, — заметила Каролина. — Не скоро еще удастся мне провести здесь другой такой же.

Гортензия давно уже клевала носом над вязаньем; в полудремоте она, очевидно, не расслышала слов Каролины.

— А почему бы вам не оставаться у нас почаще? — заметил Роберт. Взяв со столика ее зимнюю накидку, он заботливо укутал кузину.

— Я люблю приходить сюда, но навязывать свое общество, добиваться приглашений мне не хочется, — вы и сами это понимаете.

— О, я все понимаю, девочка. Подчас, Лина, вы журите меня за желание разбогатеть; но ведь если бы я стал богатым, вы всегда жили бы здесь; вернее, вы были бы со мной, где бы я ни жил.

— Это было бы хорошо, но даже если бы вы остались бедным, очень бедным, мне было бы хорошо с вами! Спокойной ночи, Роберт!

— Я обещал проводить вас.

— Да, но мне показалось, что вы об этом забыли, и я не решалась напомнить вам, хоть мне и очень хотелось. Стоит ли вам идти? На дворе холодно, и раз за мной пришла Фанни, право, нет никакой необходимости…

— Вот ваша муфта. Не станем будить Гортензию, идемте.

Быстрым шагом прошли они короткий путь и расстались в саду, даже не поцеловав друг друга, а только обменявшись коротким рукопожатием. И все же, когда Роберт ушел, Каролина продолжала ощущать радостное возбуждение. Он был необычно внимателен к ней весь этот день, но проявилось это не в громких словах, комплиментах или признаниях, а в ласковом обращении, взгляде и теплых нотках голоса.

Сам же Роберт вернулся домой сумрачный, даже угрюмый; прислонясь к калитке, он постоял некоторое время в саду, погруженный в глубокую задумчивость, глядя на залитую бледным лунным светом лощину, на обступившие ее холмы, на безмолвную темную фабрику, и вдруг громко воскликнул: «Нет, с этим надо покончить! Все это может оказаться губительным. — Затем добавил уже спокойнее: — Ничего, это мимолетное наваждение, оно пройдет, как проходило и раньше, я знаю, завтра от него не останется и следа».

ГЛАВА VII

Священники в гостях

Каролине Хелстоун только что исполнилось восемнадцать лет; в таком возрасте настоящая повесть жизни едва начинается. До этой поры мы только внимаем сказке, чудесному вымыслу, иногда веселому, иногда печальному, но почти всегда фантастическому. До этой поры мы живем в мире возвышенном; его населяют полубоги или полудемоны; его пейзажи — как бы видения сна; просторы этой зачарованной страны украшают более темные леса и причудливые холмы, более лучезарное небо и опасные воды, более нежные цветы и соблазнительные плоды, более обширные равнины, более унылые пустыни, более веселые поля, чем те, какие мы видим в действительности. Какой дивной луной мы любуемся в ранней юности! Сердце наше замирает при виде ее несказанной красоты, а наше солнце — это пылающее небо, обиталище богов.

Но когда нам минет восемнадцать лет, мы приближаемся к пределу этого призрачного, обманчивого мира, — страна Мечты, край эльфов остается позади, а впереди уже виднеются берега Действительности. Берега эти, еще далекие от нас, окутаны голубой дымкой, сквозь которую проступают пленительные очертания, — и мы жаждем поскорее подойти к ним. Под ясным лазурным небом нам мерещится свежая зелень — зелень вешних лугов; наши глаза ловят серебристый, переливный блеск, и нам кажется, что это струятся живые воды. Только бы добраться до этой страны — там мы будем избавлены от голода и жажды! Но ведь нам предстоит еще пересечь дикие пустыни, быть может, и поток смерти или пучину горестей, часто такую же холодную и мрачную, как сама смерть, прежде чем дано будет вкусить истинное блаженство. Малейшую радость жизни приходится завоевывать. И завоевывать, не щадя сил; это хорошо знает тот, кто бился за высокие награды. Чело воина всегда покрывается алыми рубинами крови, прежде чем над ним зашелестит победный венец.

Но в восемнадцать лет эти истины нам еще неведомы. Мы слепо верим надежде, когда она улыбается нам и обещает счастье назавтра; когда любовь постучится в наши двери, словно заблудившийся ангел, мы тотчас впускаем ее, приветствуем и лелеем, не замечая ее колчана; пронзенные ее стрелой, мы ощущаем живительный трепет. Мы не страшимся яда этих зазубренных стрел, извлечь которые бессильна рука врача; эта пагубная страсть, всегда в чем-то мучительная, а для многих мучительная от начала до конца, считается, однако, неслыханным благом. Короче говоря, в восемнадцать лет мы еще не вступили в школу Опыта, где наш дух будет усмирен и переплавлен, но также закален и очищен.

Увы, Опыт! Ты — наставник с самым суровым и бесстрастным лицом, облаченный в самое мрачное одеяние, с грозной лозой в руках. Непреклонный, ты неумолимо заставляешь новичка творить твою волю, ты властно приказываешь ему не отступать ни перед чем. Только благодаря твоим наставлениям люди способны находить безопасный путь в дебрях жизни; без твоих уроков они сбиваются с пути, спотыкаются и падают, вторгаются в запретные чащи, срываются в ужасные пропасти!

У Каролины по возвращении домой не было ни малейшей охоты провести конец вечера в обществе дяди; его комната была для нее заповедным местом, и она редко туда заходила. Вот и сегодня она просидела у себя наверху до тех пор, пока колокол не возвестил час молитвы; вечернее богослужение благочестиво соблюдалось в доме мистера Хелстоуна. Он монотонно читал молитвы гнусавым, но внятным и громким голосом. Когда он кончил, племянница, как всегда, подошла к нему проститься:

— Спокойной ночи, дядя.

— Хм! Ты где-то пропадала весь день! У кого-то была в гостях, даже обедала?

— Только у Муров.

— Занималась?

— Да.

— И сшила рубашку?

— Не до конца.

— Ну что ж, довольно и этого; тебе нужно думать только об одном, учись обращаться с иглой, шить рубашки и платья, печь пироги, и со временем выйдет из тебя толковая хозяйка.

Ну, ложись спать; я занят тут одной брошюрой. И вот Каролина одна в своей маленькой спальне; дверь заперта, надет белый капотик, волосы распущены и длинными пышными волнами падают до талии; устав расчесывать их, она оперлась на локоть, устремила глаза вниз, и перед ней возникли, замелькали те видения, какие являются нам в восемнадцать лет.

Каролина мысленно беседует сама с собой, и, по-видимому, беседа эта приятна — она улыбается. Она очень мила сейчас, погруженная в раздумье; но в этой комнате незримо присутствует еще более прекрасное создание — Юная Надежда. Эта добрая предсказательница шепчет Каролине, что ей нечего больше опасаться огорчений или разочарований: для нее уже наступил рассвет лучезарного дня, ей светит не обманчивое сияние, но лучи весеннего утра, и солнце ее восходит. Мысль о том, что она жертва самообольщения, не приходила ей в голову; казалось, мечты ее — не пустые грезы, она вправе надеяться, что они сбудутся.

«Полюбив друг друга, люди женятся, — рассуждала она сама с собой. — Я люблю Роберта, и он любит меня, я в этом теперь уверена. Мне и прежде так казалось, но сегодня я это почувствовала. Когда я прочитала стихи Шенье и взглянула на него, глаза его (как они красивы!) открыли мне правду. Иногда я боюсь говорить с ним, боюсь быть слишком откровенной, слишком нескромной, ибо я уже не раз горько упрекала себя за несдержанность, и мне казалось, что он порицает меня за слова, которые, быть может, мне не следовало ему говорить. Но сегодня вечером я могла бы смело говорить о чем угодно, он был таким снисходительным. Как ласков был он со мной, пока мы шли по тропинке! Правда, он не льстил мне, не говорил глупостей; он ухаживает за мной (вернее, дружески относится, я еще не считаю его своим возлюбленным, но надеюсь, со временем он меня полюбит) не так, как описывают в книгах, а гораздо лучше, как-то по-своему, более мужественно, более искренне. Мне он очень нравится, и я буду ему преданной женой, если только он на мне женится; конечно, я укажу ему его недостатки (кое-какие недостатки у него есть), но стану печься о нем и лелеять его, — словом, сделаю все, чтобы он был счастлив. Надеюсь, он не будет холоден со мной завтра; я уверена, что завтра вечером он либо придет сюда, либо пригласит меня к ним».

Каролина снова принялась расчесывать свои длинные, как у русалки, волосы и, повернув голову, чтобы заплести их на ночь, увидела свое отражение в зеркале. Некрасивые не любят смотреться в зеркало — они понимают, что глаза других не видят в них прелести; зато красивые думают совсем другое: лицо в зеркале очаровательно и должно очаровывать. Каролина увидела в зеркале отражение прелестной головки и фигуры, которое словно просилось на портрет, и это вселило в нее еще больше веры в свое счастье; в безмятежно радостном настроении она легла спать.

И в таком же безмятежно радостном настроении встала Каролина на следующее утро; когда же, войдя в столовую к завтраку, она ласково — и приветливо поздоровалась с дядей, то даже этот маленький бесстрастный человек не мог не заметить, что племянница его становится «премилой девушкой».

Обычно она была тиха и робка, послушна, отнюдь не словоохотлива, но сегодня она разговорилась. Их беседы ограничивались повседневными мелочами: с женщиной, тем более с девушкой, мистер Хелстоун не считал нужным говорить на более серьезные темы. Каролина уже побывала в саду и теперь сообщила ему, какие цветы начинают показываться на клумбах, спросила, когда садовник придет привести в порядок лужайки, и заметила, что скворцы уже поселились на колокольне (церковь Брайерфилда была расположена рядом с домом священника), — удивительно, однако, что их не отпугивает звон колоколов!

Мистер Хелстоун на это ответил, что «птицы, как и все другие глупцы, которые только что соединились, заняты друг другом и бесчувственны ко всяким неудобствам». Но Каролина, счастливая и потому осмелевшая, отважилась на этот раз возразить дядюшке:

— Дядя, вы всегда говорите о супружеской жизни с оттенком презрения. Вы считаете, что люди не должны вступать в брак?

— Разумеется! Самое умное — жить в одиночестве, в особенности женщинам.

— Разве все браки неудачны?

— Почти все, а если бы люди не скрывали правды, то выяснилось бы, что счастливых браков вообще не бывает.

— Вы всегда недовольны, когда вам приходится венчать, — почему?

— Не особенно приятно быть посредником в явных глупостях.

Мистер Хелстоун разговаривал очень охотно, казалось, он был рад поучить племянницу уму-разуму. Она же, видя, что ее дерзость сходит ей с рук, отважилась спросить:

— Но почему брак — это глупость? Если двое любят друг друга, почему им не соединить свои жизни?

— Они наскучат друг другу, наскучат не позже, чем через месяц, — двое в одном хомуте не могут быть друзьями: они товарищи по несчастью.

— Можно подумать, дядя, что вы сами никогда не были женаты и прожили всю свою жизнь холостяком!

Замечание Каролины было продиктовано отнюдь не простодушной наивностью, но чувством протеста, досадой на дядю за его нелепые взгляды.

— Да так оно и есть.

— Но ведь вы были женаты! Почему же вы изменили своим взглядам?

— Нет человека, который бы хоть раз в жизни не наглупил!

— И что же, вы с тетей наскучили друг другу и страдали, живя вместе?

Мистер Хелстоун только презрительно выпятил нижнюю губу, наморщил свой смуглый лоб и буркнул что-то невразумительное.

— Разве она не была для вас подходящей женой? Доброй и послушной? Разве вы не были к ней привязаны? Не горевали, когда она скончалась?

— Каролина, пойми раз и навсегда, — проговорил мистер Хелстоун, ударив рукой по столу, — смешивать общее с частным — смешно и глупо: для всего в жизни есть правила и есть исключения; ты задаешь ребяческие вопросы; позвони, если ты уже позавтракала.

Посуда была убрана со стола; обычно после завтрака дядя с племянницей расставались до обеда. Но сегодня Каролина, вместо того чтобы покинуть комнату, направилась к окну и уселась в его широкой нише. Хелстоун раза два недовольно оглянулся на нее, как бы намекая, что предпочитает остаться в одиночестве, но она смотрела в окно, забыв о его присутствии, и он продолжал читать утреннюю газету, на сей раз особенно интересную, ибо на Пиренейском полуострове разыгрались важные события и целые столбцы были посвящены официальным сообщениям генерала Веллингтона. Занятый чтением, он и не подозревал, какие мысли роятся в голове его племянницы, — мысли, которые их беседа оживила, но отнюдь не породила; сейчас эти мысли метались, как потревоженные в улье пчелы, но уже давно таились они в ее головке.

Каролина пыталась разобраться в характере и взглядах дяди, понять его странное отношение к браку. Не впервые раздумывала она об этом, пытаясь разгадать, почему они с дядей так далеки друг от друга, и всегда по ту сторону разделявшей их пропасти возникала, как возникла и сейчас, еще одна фигура, призрачная, туманная, зловещая — полузабытый образ ее родного отца, Джеймса Хелстоуна, брата Мэттьюсона Хелстоуна.

Кое-что ей было известно о нем из разговоров: старым служанкам случалось обронить намек; она знала, что он не был хорошим человеком и неласково обращался с ней. У нее сохранились воспоминания, хотя и очень смутные, о каком-то времени, проведенном с отцом в большом незнакомом городе, где у нее не было даже няни, которая бы заботилась о ней; ее держали взаперти в высокой мансарде, почти без мебели, без ковра на полу, без полога над кроватью. Отец уходил из дому с раннего утра, нередко пропадал по целым дням, оставляя девочку без всякой еды, а когда возвращался поздно вечером, казался свирепым, страшным или, что еще хуже, полубезумным. Наконец она тяжело заболела, и однажды ночью, когда ей было очень плохо, отец ворвался в комнату, крича, что она для него обуза и что он убьет ее. К счастью, к девочке поспешили на помощь и отняли ее у отца. Впоследствии ей довелось увидеть его еще только один раз — в гробу.

Таков был ее отец. Была у нее также и мать, и хотя мистер Хелстоун никогда не упоминал ее имени, хотя у самой Каролины не сохранилось о ней никаких воспоминаний, ей все же было известно, что мать ее жива. Итак, она была женой пьяницы. Какова же была их совместная жизнь? Каролина отвела глаза от скворцов, на которых она глядела невидящим взглядом, и повернулась спиной к частому переплету окна. Ее зазвеневший печалью голос нарушил молчание.

— Мне кажется, пример моих родителей заставляет вас считать все браки несчастливыми. Да, если моя мать выстрадала все, что мне пришлось выстрадать, пока я жила с отцом, то у нее действительно была ужасная жизнь…

Мистер Хелстоун круто повернулся в кресле и бросил поверх очков быстрый взгляд на племянницу: слова Каролины ошеломили его.

Ее родители! Что заставило ее вспомнить о родителях, о которых он никогда за все двенадцать лет, прожитые под одним кровом, не сказал ей ни слова? Ему и в голову не приходило, что мысли эти созревали сами по себе, что Каролина вспоминала и раздумывала о своих родителях.

— Твои родители? Кто говорил с тобой о них?

— Никто. Но я помню, каким был отец, и мне жаль маму. Где она?

Этот вопрос не раз уже готов был сорваться с губ Каролины, но она не решалась задать его.

— Право, не знаю, — ответил мистер Хелстоун, — я почти не был знаком с ней, и вот уже много лет ничего о ней не слышал; впрочем, где бы она ни была, она, видно, совсем о тебе забыла и не интересуется тобой. У меня есть основания полагать, что она не хочет тебя видеть. Однако тебе пора собираться на урок к твоей кузине — уже пробило десять.

Каролина хотела еще о чем-то спросить, но тут вошла Фанни и сказала хозяину, что к нему пришли церковные старосты. Он поспешил к ним, а племянница его вскоре отправилась на занятия.

Путь от церковного дома до фабрики в лощине лежал под гору, и Каролина всю дорогу чуть ли не бежала. Прогулка на свежем воздухе и мысль о том, что сейчас она увидит Роберта или хотя бы побудет в его доме, поблизости от него, вскоре рассеяла ее грусть. Вот уже показался белый домик, до ее слуха донесся фабричный грохот и шум бегущего ручья, и она сразу же увидела Мура у садовой калитки; на нем была полотняная блуза, перетянутая поясом, и легкая фуражка — простой домашний костюм, который очень ему шел; он стоял, глядя на дорогу, но не в ту сторону, откуда появилась его кузина. Каролина остановилась и принялась внимательно разглядывать его, притаившись за стволом ивы.

«Нет никого, равного ему, — думала она, — он и красив и умен! Какие у него проницательные глаза! И какое прекрасное, одухотворенное лицо вдумчивое, выразительное, с правильными тонкими чертами! Мне нравится его лицо, мне нравится он весь — я люблю его! Никто не может сравниться с ним! Насколько он лучше этих лукавых священников, да и вообще лучше всех! Милый мой Роберт!»

Она бросилась к «милому Роберту». Но тот, увидев представшую перед ним девушку, казалось, рад был бы раствориться в воздухе, подобно видению; однако, будучи не видением, а человеком из плоти и крови, он вынужден был поздороваться, но держался очень сухо: так мог бы держаться кузен, брат или родственник, но не влюбленный. Того обаятельного Роберта, которого Каролина видела вчера, словно подменили; перед ней стоял совсем другой человек; во всяком случае сердце у этого человека было другое. Острая боль разочарования пронзила ее. В первую минуту девушка не могла поверить своим глазам — так разительна была перемена. Как трудно было опустить руку, не дождавшись хотя бы легкого пожатия, трудно было отвести взгляд от его глаз, не увидав в них чувства более теплого, чем спокойная приветливость!

Влюбленный мужчина, обманутый в своих надеждах, вправе расспрашивать, требовать объяснений — влюбленная женщина должна молчать, не то она будет наказана стыдом, страданием, укорами совести за измену своей скромности. Несдержанность в женщине противна самой природе, и природа заставит провинившуюся расплачиваться острым презрением к самой себе, презрением, которое втайне ее истерзает. Женщины, принимайте случившееся как должное: не задавайте вопросов, не выказывайте неудовольствия, — в этом ваша мудрость. Вы просили хлеба, а вам дали камень; ломайте об него зубы, но, даже если сердце разрывается, сдерживайте стон боли. Не бойтесь, у вас хватит сил перенести это испытание. Вы протянули руку за яблоком, а судьба вложила в нее скорпиона: не показывайте своего ужаса, крепко сожмите в руке этот дар; жало вонзится вам в ладонь — и пусть: ладонь и рука распухнут и будут долго еще дрожать от боли, но со временем скорпион погибнет, а вы научитесь страдать молча, без слез. Зато потом, если вы переживете это испытание, говорят, некоторые его не выдерживают, — вы закалитесь на всю жизнь, станете умнее и менее чувствительной к боли. Но вам этого знать еще не дано и в этой мысли вы не можете почерпнуть мужество; и только сама природа — ваш лучший друг — подсказывает, как вести себя: она налагает на ваши уста печать молчания и приказывает вам скрывать свои чувства под притворным спокойствием, вначале даже окрашенным налетом беззаботности и веселости, сквозь которые постепенно проступают уныние и печаль: со временем они переходят в стоицизм, укрепляющий дух, — в стоицизм с примесью горечи.

С примесью горечи? Но разве это плохо? Нет, пусть будет горечь: эта горечь закаляет нас, в ней мы черпаем силу. После острого страдания никто не может оставаться мягким, нежным; говорить об этом — значит, сознательно обманывать себя. Пережив эту пытку, человек становится обессиленным, вялым; если же он сохранит свою энергию, то это уже опасная сила, которая становится даже грозной при столкновении с новой несправедливостью.

Кто из вас, читатели, знаком со старинной шотландской балладой «Бедняжка Мэри Ли», сложенной в давние времена неизвестным певцом? Мэри обманул ее возлюбленный, а она принимала ложь за правду. Она не жалуется, но сидит одна-одинешенька, — а кругом бушует вьюга, — и высказывает свои чувства; это не чувства идеальной героини, это чувства крестьянской девушки с любящим сердцем, глубоко переживающей обиду. Страдание прогнало ее от теплого камелька на покрытые снежным саваном льдистые кручи; она сидит, скорчившись у сугроба, и перед ней встают кошмарные видения: «желтобрюхий ящер», «волосатый змей», «старый пес, воющий на луну», «пучеглазое привидение», «разъяренный бык», «молоко жабы», и воспоминания о Робине Ри, которые для нее ужаснее всех кошмаров.

Беспечно я пела, встречая весну,

Гори, огонек мой, гори!

А ныне под стоны метели кляну

Жестокого Робина Ри.

Пускай же деревья скрипят на ветру,

Шумят над моей головой,

Покойно мне будет, когда я умру,

В могиле моей снеговой.

Укрой меня снегом, метель, поскорей

От света постылой зари,

От злобы и смеха коварных людей,

Похожих на Робина Ри!

Впрочем, все это не имеет отношения ни к Каролине, ни к чувствам, связывающим ее с Робертом Муром; Роберт не причинил ей ни малейшего зла: он ее не обманывал, и ей приходится пенять только на себя; она сама виновница своего горя, непрошено полюбив, что иногда случается не по нашей воле, но всегда чревато страданием.

Правда, иногда казалось, будто Роберт питает к Каролине не только братские чувства, но не сама ли она своим вниманием к нему пробуждала эти чувства, против которых восставали его разум и воля? Теперь же он решил пресечь возникавшую между ними близость, потому что не хочет, чтобы его привязанность крепла и пускала глубокие корни, не хочет вступать в брак, который считает безрассудным. Как же следует вести себя Каролине? Дать волю своей любви или затаить ее? Добиваться расположения Роберта или постараться вырвать его из сердца? Если она слаба духом, то изберет первое, уронит себя в глазах Мура и вызовет к себе презрение; если же она умна, то возьмет себя в руки, успокоит свои смятенные чувства, постарается взглянуть на жизнь трезво, постичь ее суровую правду и понять всю ее сложность.

По-видимому, Каролина обладала здравым смыслом, ибо спокойно, без жалоб и расспросов рассталась с Робертом; девушка не изменилась в лице, глаза ее остались сухими, и она заставила себя заниматься с Гортензией как обычно, а к обеду, не задерживаясь, поспешила домой.

После обеда, оставив дядю в столовой за стаканом портвейна, она перешла в гостиную и задумалась — как ей пережить этот мучительный день.

Накануне она верила, что он пройдет так же, как и вчерашний, а вечером она встретится с Робертом, со своим счастьем. Теперь она знала, что на это надеяться нельзя, и все же ничем не могла заняться, не могла примириться с мыслью, что ее не позовут в белый домик и что никакая случайность не приведет к ней Мура.

Он иногда приходил провести часок-другой с ее дядей, после чая, в сумерки, когда она уже не надеялась на такое счастье; колокольчик у двери звонил, и в передней раздавался знакомый голос. Случалось ему приходить и после того, как он выказывал ей некоторую холодность; он редко заговаривал с ней в присутствии дядюшки, но во время своих визитов, сидя неподалеку от ее рабочего столика, поглядывал на нее как бы с раскаянием: те немногие слова, с которыми он обращался к ней, успокаивали ее, а уходя, он особенно тепло с ней прощался. Вот и сегодня вечером он еще может прийти, внушала ей Ложная Надежда; она и сама понимала, что Надежда эта ложная, но позволяла ей нашептывать слова утешения.

Она пыталась читать, но мысли ее разбегались; пыталась вышивать, но дело двигалось плохо, каждый стежок требовал усилий; тогда, вынув из письменного стола тетрадь, она попыталась написать французское сочинение, но и тут поминутно ошибалась.

Вдруг раздался резкий звонок. Каролина затрепетала от радости; она побежала к двери гостиной и, приотворив ее, осторожно заглянула в щелку: Фанни впустила гостя, высокого, ростом с Мура; на мгновенье Каролина подумала, что это он, и была счастлива, но голос, спросивший, дома ли мистер Хелстоун, вывел ее из заблуждения: гость говорил с ирландским акцентом, следовательно то был не Мур, а Мелоун. Его провели в столовую, где он, вне всякого сомнения, охотно помог хозяину дома осушить графин.

Следует отметить, что стоило одному из трех священников зайти в какой-либо дом в Брайерфилде, Уинбери или Наннли и остаться там на обед или чай, в зависимости от часа, как следом за ним появлялся второй, а часто еще и третий. Это происходило не потому, что они уславливались о встрече, — нет, просто все они ходили в гости в одно и то же время. Если Донн, зайдя к Мелоуну, не заставал его дома, он спрашивал у квартирной хозяйки, куда тот направил стопы свои, и спешил по указанному адресу. Точно так же поступал и Суитинг. И, таким образом, сегодня после обеда Каролину три раза тревожил звон колокольчика и появление нежеланных гостей; вслед за Мелоуном пожаловал Донн, а вслед за Донном — Суитинг; в столовую — подали еще вина из погреба (хотя старик Хелстоун и бранил своих младших собратьев, заставая их за «пирушкой», как он говорил, но у себя, как старший, любил попотчевать гостей стаканчиком), и Каролина слышала доносившиеся из-за дверей звуки их голосов и громкий хохот. «Как бы они не остались пить чай», — думала она с тревогой, ибо угощать их не доставило бы ей ни малейшего удовольствия. До чего же различны люди! Эти трое тоже молоды и образованны, как и Мур; но какая между ними разница! В их обществе ей невыносимо скучно, в обществе Мура ей так хорошо!

Но судьбе в этот день угодно было побаловать ее и другими гостями, вернее, гостьями, которые, теснясь в коляске, запряженной низкорослой лошадкой, через силу тащившей ее, катили в это время из Уинбери; пожилая леди с тремя краснощекими дочками ехали навестить ее по-дружески, как водится между добрыми соседями. Вот и в четвертый раз затрезвонил колокольчик, и Фанни доложила:

— Миссис Сайкс с дочерьми.

Когда Каролине случалось принимать гостей, она, вся вспыхнув, начинала нервно потирать руки и, стараясь побороть свое замешательство, поспешно выходила им навстречу, втайне желая провалиться сквозь землю. В такие минуты ей весьма не хватало уменья держаться, хотя она и пробыла целый год в пансионе. И сейчас тоже она нервно потирала свои маленькие ручки, ожидая появления миссис Сайкс.

Вскоре в комнату торжественно вступила миссис Сайкс, высокая, желчного вида особа, которая любила всячески выставлять напоказ свое благочестие, впрочем, достаточно искреннее, — и славилась гостеприимством по отношению к священникам. За ней в комнату вплыли ее дочери, все три видные, статные и довольно красивые.

Следует отметить, что английских провинциалок роднит одна особенность: у всех — или почти у всех, молоды они или стары, хороши собой или дурны, жизнерадостны или печальны — застыло на лице многозначительное выражение. «Я знаю, — как бы говорит оно, — я этим не хвастаюсь, но твердо знаю, что я образец благопристойности; поэтому пусть все, кто приближается ко мне или к кому приближаюсь я, глядят в оба, ибо если что-либо отличает их от меня — в одежде или манере держаться, во взглядах, убеждениях или в поступках, — то это совсем не похвально».

Миссис Сайкс и ее дочери не только не были исключением из этого правила, но, напротив, представляли собой его блистательное подтверждение. В мисс Мэри, привлекательной, любезной и добродушной девушке, самодовольство проявлялось довольно мягко, в виде величавости; но в красавице Гарриет, которая держалась высокомерно и холодно, оно сказывалось резче, а тщеславная, бойкая, дерзкая, вертлявая мисс Ханна и не думала скрывать высокого мнения о своей особе; что касается их матери, то в ней это чувство таилось под степенностью, приличествующей ее возрасту и славе доброй христианки.

Первые минуты встречи прошли довольно благополучно. Каролина была рада их видеть (отъявленная ложь!), выразила надежду, что все они в добром здоровье, что миссис Сайкс уже не так сильно кашляет (миссис Сайкс кашляла уже лет двадцать), справилась, здоровы ли оставшиеся дома сестры; на последний вопрос все три мисс Сайкс, сидевшие на стульях напротив вращающегося табурета, на который, после небольшого колебания, уселась Каролина, сообразив, что кресло следует предложить миссис Сайкс, — впрочем, эта дама предупредила ее, завладев им без приглашения, — все три мисс Сайкс ответили дружным, чрезвычайно величественным кивком. Столь торжественный кивок потребовал молчания, и оно наступило на целых пять минут.

Миссис Сайкс нарушила его, осведомившись, не было ли у мистера Хелстоуна приступа ревматизма, не утомительны ли для него две воскресных проповеди и в силах ли он отправлять церковную службу полностью. Услыхав, что он ни на что не жалуется, она и три ее дочери хором воскликнули, что он «для своих лет удивительно сохранился».

Вновь воцарилось молчание.

На этот раз мисс Мэри попыталась поддержать беседу и спросила Каролину, была ли она в прошлый четверг на собрании библейского общества в Наннли. Каролина, не умевшая лгать, вынуждена была признаться, что не была, — в прошлый четверг она весь вечер просидела за романом, который ей дал Роберт, — и гостьи в один голос выразили изумление.

— А мы все были, — заявила мисс Мэри, — и мама, и даже папа; трудно было уговорить его, но Ханна настояла; правда, во время проповеди немецкого священника, члена секты моравских братьев,[67] мистера Лангвейлига, он задремал и так клевал носом, что мне было за него стыдно!

— Был там и доктор Бродбент, — воскликнула Ханна, — вот прекрасный проповедник! А на вид никак не скажешь — такое у него грубое лицо!

— Зато славный человек, — вмешалась Мэри.

— Да, хороший, полезный человек, — подтвердила мать.

— А выглядит как мясник, — вставила гордая красавица Гарриет, — я не могла смотреть на него; я слушала, закрыв глаза.

Мисс Хелстоун нечего было добавить, — она никогда не видела доктора Бродбента и теперь глубоко почувствовала свою невежественность. Наступила третья пауза, и пока она длилась, Каролина размышляла о том, что она, в сущности, просто наивная мечтательница, оторванная от настоящей жизни, не знающая людей и не умеющая жить их жизнью, всецело поглощенная тем, что происходит в белом домике: весь мир для нее сосредоточен на одном из обитателей этого домика. Она понимала, что так не годится и что рано или поздно все это придется изменить; не то чтобы ей хотелось во всем походить на сидевших перед нею дам — нет, ей только хотелось бы иметь хоть немного больше уверенности в себе, не чувствовать себя подавленной их превосходством.

Разговор не клеился, и, чтобы хоть что-нибудь сказать, она предложила гостьям выпить по чашке чая, хотя эта любезность стоила ей больших усилий. Миссис Сайкс уже начала было отказываться: «Мы, конечно, очень благодарны за приглашение, но…» — когда в комнату вновь вошла Фанни с поручением от мистера Хелстоуна.

— Джентльмены проведут у нас весь вечер, мисс.

— Какие джентльмены? — полюбопытствовала миссис Сайкс.

Каролина назвала их имена; мать и дочери обменялись многозначительными взглядами: для них общество молодых священников было совсем не тем, чем оно было для Каролины. Суитинг был их любимцем, нравился им и Мелоун — как-никак он тоже носил сан.

— Что ж, раз у вас еще гости, я думаю, и нам следует остаться, заявила миссис Сайкс. — Провести вечер в обществе священников всегда приятно.

Каролине пришлось проводить дам наверх, помочь им снять шали и поправить прически; когда они кончили прихорашиваться, она снова привела их в гостиную и принялась занимать, как умела, показывая им книжки с гравюрами и всевозможные вещицы из «Палестинской корзинки». Покупать она была принуждена, но неохотно вносила свою лепту, и когда эту громоздкую корзину приносили к ним в дом, она, кажется, предпочла бы купить всю целиком — будь у нее деньги, — чем пополнить ее хотя бы одной подушечкой для булавок.

Не лишнее сообщить для пользы тех, кто не au fait,[68] что представляет собой «Палестинская корзинка» и «Миссионерская корзинка»: эти meubles,[69] величиной с корзину для белья, сплетены из ивовых прутьев, и назначение их состоит в переноске из дома в дом несметного количества подушечек для булавок, игольниц, коробочек для карт, рабочих мешочков, детского белья и прочего; все это сшито руками благочестивых прихожанок, охотно или по обязанности, и продается чуть ли не насильно варварам мужчинам по баснословно высоким ценам. Выручка от такой принудительной продажи идет на обращение иудеев в христианство, на розыски исчезнувших десяти колен израилевых[70] и на обращение цветных рас земного шара. Каждая из дам-благотворительниц по очереди держит у себя корзину в течение месяца, изготовляет для нее разные вещи и сбывает их всячески сопротивляющимся мужчинам. В этом-то и заключается самое интересное. Женщины деятельные, с торговой жилкой, всей душой отдаются этому занятию, приходя в восторг, когда им удается навязать суровым труженикам-ткачам совершенно ненужную вещицу по цене вчетверо или впятеро выше ее настоящей стоимости. Менее предприимчивые со страхом ждут своей очереди и, кажется, предпочли бы увидеть у своих дверей самого князя тьмы, чем эту роковую корзину, которую им вручают в одно прекрасное утро со словами: «Миссис Рауз шлет вам поклон и просит передать, что теперь ваша очередь».

Итак, мисс Хелстоун выполнила свою роль хозяйки дома без всякой радости и с большим волнением, после чего поспешила на кухню, чтобы обсудить с Фанни и Элизой, чем угощать гостей.

— Принесло же их столько! — воскликнула кухарка Элиза. — А я сегодня и хлеба не пекла, думала, до утра нам хватит. Да где там!

— Нет ли у нас кексов? — спросила молодая хозяйка.

— Только три и булка. Сидели бы все они лучше дома, покамест их не позовут. А я-то собиралась отделать свою шляпку!

— Вот что, — сказала Каролина (необходимость найти выход придала ей энергии), — пусть Фанни сбегает в Брайерфилд и купит сдобных булок, пышек, печенья. Не сердись, Элиза, раз уж так вышло — что поделать!

— Какой же подавать прибор к чаю?

— Самый лучший, серебряный. Я сейчас его принесу.

Она побежала наверх в буфетную и вернулась с чайником, сливочником и сахарницей.

— А чайник вы нам дадите?

— Конечно, и сделай все побыстрее, — я надеюсь, они уйдут сразу после чая.

«Уф! Хоть бы поскорее ушли! — со вздохом прошептала Каролина у дверей гостиной. — И все-таки, приди сейчас Роберт, все выглядело бы иначе! Насколько мне было бы легче занимать этих людей при нем! Я бы хоть слушала его, — впрочем, в обществе он довольно молчалив, — и охотнее разговаривала бы сама, зная, что он здесь. А слушать их разговоры и говорить с ними мне скучно. Воображаю, как они затрещат, когда войдут священники, и как это будет тоскливо! Однако я порядочная эгоистка, они очень уважаемые люди, и я должна была бы гордиться такой честью. Да я и не считаю, что они хуже меня, отнюдь нет, просто мы очень разные».

Она вошла в гостиную.

В Йоркшире в те времена пили чай солидно и основательно. Полагалось, чтобы стол был уставлен множеством тарелок со всевозможными булочками, намазанными маслом; чтобы в середине стола возвышалась большая стеклянная ваза с вареньем; среди прочих яств непременно должны были красоваться ватрушки и сладкие пирожки; а если можно было добавить блюдо ветчины, нарезанной тонкими ломтиками и украшенной свежей петрушкой, то ничего лучшего не приходилось и желать.

К счастью, кухарка Элиза хорошо знала свое дело; она заворчала только в первую минуту при виде незваных гостей, но стоило ей захлопотать, и веселое настроение вернулось к ней, поэтому чай был сервирован наилучшим образом, на столе появились ветчина, и сладкий пирог, и варенье.

Священники, приглашенные на столь роскошное угощение, весело и шумно вошли в столовую, но при виде дам, о чьем присутствии они не были предупреждены, замерли на месте. Мелоун шел впереди; он резко остановился и отступил назад, чуть не сбив с ног Донна, следовавшего за ним. Донн покачнулся, в свою очередь отступил на три шага и толкнул Суитинга прямо в объятия Хелстоуна, замыкавшего шествие. Послышались восклицания, хихиканье; Мелоуна попросили быть поосторожнее и потребовали, чтобы он вошел первым, что он и сделал; однако лицо его до корней волос залилось багрово-сизым румянцем. Но тут Хелстоун, выступив вперед из-за спин застенчивых священников, приветствовал прекрасных гостий, обменялся с каждой из них рукопожатием и любезной шуткой и уютно уселся между прелестной Гарриет и бойкой Ханной, попросив при этом мисс Мэри занять место напротив, чтобы он мог хоть любоваться ею. С девицами он всегда держался обходительно и непринужденно и поэтому пользовался их расположением; но, в сущности, женщин он не уважал и не любил, и те из них, кому доводилось короче познакомиться с ним, скорее побаивались, чем любили его.

Священники уселись кто где хотел; Суитинг, оробевший меньше других, пристроился под крылышком миссис Сайкс, которая, — он это отлично знал, относилась к нему чуть ли не как к родному сыну. Донн, отвесив с присущим одному ему «изяществом» и наглым видом общий поклон, сказал Каролине визгливым голосом: «Здравствуйте, мисс Хелстоун», — и опустился на стул возле нее, к ее крайнему неудовольствию, ибо Донна она особенно не любила за тупое, несокрушимое самомнение и ограниченность. Мелоун, бессмысленно ухмыляясь, уселся по другую сторону от нее, так что Каролина очутилась между двумя кавалерами, однако толку от них было мало, — ни тот, ни другой не способен был поддержать разговор за столом, передать чашку чая, тарелку с булочками или чистое блюдце. Суитинг, тщедушный, как мальчик, был куда проворнее и обходительнее.

Неутомимый говорун в обществе мужчин, Мелоун лишался дара речи, как только попадал в общество дам; однако три фразы всегда имелись у него наготове:

Первая: «Вы сегодня гуляли, мисс Хелстоун?»

Вторая: «Давно ли вы видели вашего кузена?»

Третья: «Как идут дела в воскресной школе?»

Когда эти вопросы были заданы и ответы на них получены, разговор иссяк, и между Каролиной и Мелоуном прочно воцарилось молчание.

С Донном дело обстояло хуже. Он был нуден и надоедлив, а его пошлая болтовня отличалась к тому же и ядовитостью: он бранил обитателей Брайерфилда, да и весь Йоркшир в целом; сетовал на отсутствие здесь хорошего общества и на всеобщую невежественность; возмущался непочтительностью простолюдинов к дворянам; насмехался над привычками здешних жителей, которым, по его мнению, не хватало хорошего вкуса и уменья одеваться, словно сам он принадлежал к сливкам общества, что, однако, трудно было предположить по его манерам и внешнему облику. Он, очевидно, полагал, что подобного рода нападки должны бы возвысить его во мнении мисс Хелстоун или любой другой дамы; между тем он достигал обратного — во всяком случае с Каролиной — и окончательно ронял себя в ее мнении; иногда, слушая, как этот ничтожный болтун порочит ее родной край, она, уроженка Йоркшира, загоралась негодованием и, резко обернувшись к нему, высказывала ему в глаза горькие истины: она говорила, что упрекать других в неотесанности — еще не признак хорошего воспитания и что плох тот пастырь, который постоянно высмеивает свою паству. Ему, как служителю церкви, доказывала она, не пристало сетовать на то, что приходится посещать только бедняков и произносить проповеди только перед бедняками. Неужели он полагает, что духовный сан принимают ради того, чтобы облачаться в роскошные одежды и восседать во дворцах? В подобного рода суждениях все трое младших священников усматривали недопустимую дерзость и неблагочестие.

Чаепитие тем временем шло своим чередом, гости болтали без умолку, как и предвидела хозяйка. Мистер Хелстоун был в ударе (впрочем, он всегда блистал в обществе, в милом, дамском обществе; ведь только наедине со своей юной племянницей он угрюмо замыкался в себе) и поддерживал непринужденную беседу со своими соседками, не забывая и о мисс Мэри, сидевшей напротив; правда, к ней пожилой вдовец не проявлял особого интереса — Мэри была самой умной из сестер и наименее кокетливой, а Хелстоун терпеть не мог умниц. Он предпочитал им женщин глупеньких, тщеславных, ветреных и даже со смешными слабостями, — ведь тогда они отвечали его представлению о них, они и на самом деле были такими, какими он хотел их видеть, — куклами, с которыми можно позабавиться на досуге, а потом выбросить.

Его любимицей была Ханна; эгоистичная и самовлюбленная красавица Гарриет была все же недостаточно пуста, чтобы вполне удовлетворять его вкус; наряду с ложным самолюбием Гарриет обладала также и врожденным чувством собственного достоинства; если она и не изрекала мудрых истин, как оракул, то и глупостей особых не болтала. Она не позволила бы обращаться с собой как с игрушкой, куклой, ребенком: она требовала поклонения.

Ханна же ценила не уважение, а одну только лесть, стоило ее поклонникам сказать ей, что она ангел, и она позволяла обращаться с собой как с дурочкой. Она была так легковерна и ветрена, так глупела, когда ее окружали лестью, вниманием, восхищением, что Хелстоун в иные минуты поддавался соблазну вновь вступить в брак, избрав Ханну спутницей жизни; и только спасительное воспоминание о бремени супружества, некогда столь тяготившем его, да взгляд на семейную жизнь вообще охлаждали его чувства, подавляли нежный вздох, готовый вырваться из его старой закаленной груди, и не позволяли ему сделать Ханне предложение руки и сердца, которое польстило бы ей, а быть может, и обрадовало бы.

Весьма вероятно, что она вышла бы за него замуж; родители дали бы благословение на этот брак, и ни пожилой возраст Хелстоуна, ни его душевная черствость не испугали бы их; он был священник, жил в достатке, дом у него был хороший, по слухам, он даже располагал значительным состоянием (на этот счет люди ошибались: пять тысяч фунтов, унаследованные им от отца, он пожертвовал до последнего пенни на постройку и украшение новой церкви в его родной деревне в Ланкашире, — он любил иной раз позволять себе царственно щедрые жесты и, если что-нибудь забирало его за живое, готов был, не задумываясь, многим пожертвовать) и родители Ханны без колебаний вверили бы дочь его любви и попечению; и блистательная бабочка, вторая миссис Хелстоун, нарушив все законы природы, порхала бы в первый, медовый месяц, а остальную жизнь ползала бы жалкой, раздавленной гусеницей.

Суитинг сидел между миссис Сайкс и мисс Мэри, которые наперебой ухаживали за ним, видел перед собой сладкие пирожки, а на тарелке у себя варенье и печенье и был на верху блаженства. Он любил всех мисс Сайкс, и все они отвечали ему тем же; он считал их очаровательными девушками, любая из них могла составить счастье порядочного человека. Единственно, что омрачало для него эту счастливую минуту, было отсутствие мисс Доры; мисс Дора была именно той девушкой, которую он втайне надеялся в один прекрасный день назвать миссис Суитинг; с ней, величественной, как королева, он мечтал важно прогуливаться по Наннли. Да и в самом деле, если бы королевами становились благодаря внушительным размерам, она непременно стала бы королевой, так она была дородна и могуча: сзади ее можно было принять за раздобревшую даму лет сорока; но лицо у нее было красивое и характер довольно добрый.

Наконец с чаепитием было покончено; да и затянулось оно, собственно говоря, из-за Донна, который почему-то все медлил над чашкой недопитого, остывшего чая, несмотря на то что все вокруг него отпили, да и сам он вдоволь насладился едой; гости за столом начали выказывать признаки нетерпения: уже и стулья заскрипели, уже и разговор иссяк и наступило молчание; тщетно Каролина спрашивала соседа, не желает ли он горячего чая вместо остывшего, не налить ли ему свежего, — он почему-то не мог ни допить свою чашку, ни отодвинуть ее: ему, очевидно, казалось, что такое особенное поведение придает ему важности; что оставаться последним и заставлять ждать себя — признак величия и благородства. Чайник успел остыть, когда наконец хозяин дома, не заметивший в пылу приятного разговора с Ханной, как затянулось чаепитие, нетерпеливо спросил:

— А кого мы ждем?

— Меня, по-видимому, — снисходительно уронил Донн с таким видом, словно это очень похвально задерживать столько людей.

— Ах вот как? — воскликнул Хелстоун. — Прочтем благодарственную молитву, — добавил он, поднимаясь; гости тоже встали из-за стола.

Однако Донн и после этого просидел еще минут десять в полном одиночестве как ни в чем не бывало, пока мистер Хелстоун не позвонил и не приказал убирать со стола; тут уж ему волей-неволей пришлось допить чай и отказаться от выигрышной роли, которая, по его мнению, выделила его среди других и привлекла к нему всеобщее лестное внимание.

После чая, как и следовало ожидать, гостям захотелось послушать музыку (Каролина уже успела открыть фортепьяно и приготовить ноты). Суитингу представился прекрасный случай показать себя с лучшей стороны, и ему не терпелось поскорее начать; поэтому он с жаром взял на себя трудную задачу упросить хоть одну из дам осчастливить общество и исполнить какой-нибудь романс. Он упрашивал, отклонял отговорки, устранял трудности с таким рвением, что наконец добился успеха: мисс Гарриет милостиво разрешила подвести себя к фортепьяно. Тогда Суитинг вынул из кармана разобранную флейту (он носил ее в кармане постоянно, как носят носовой платок) и свинтил ее. Тем временем Мелоун и Донн стояли рядом и посмеивались над ним, что не ускользнуло от внимания случайно оглянувшегося Суитинга; впрочем, в предвкушении своего торжества, он ничуть не обиделся, убежденный, что в них говорит зависть.

И торжество началось. Мелоуну и вправду стало досадно, когда он услышал, как Суитинг бойко играет на флейте, и он решил тоже чем-нибудь отличиться, — ну, скажем, разыграть роль нежного вздыхателя (ему уже случалось разок-другой выступать в этой роли, но довольно безуспешно, ибо его старания, как ни странно, не были оценены должным образом); он приблизился к дивану, где сидела мисс Хелстоун, и, грузно опустившись рядом с ней, попытался завязать светскую беседу, всячески при этом гримасничая и ухмыляясь. Стремясь очаровать ее, он вертел в руках диванные подушки и соорудил наконец нечто вроде преграды между собой и предметом своего внимания. Каролина, желая от него отделаться, под первым же благовидным предлогом перешла в другой конец комнаты и уселась рядом с миссис Сайкс; по ее просьбе эта любезная дама с большой охотой принялась показывать ей новый узор для вязки; и, таким образом, Питер Огест остался ни при чем.

Он заметно приуныл, увидев себя покинутым, и не знал, что ему теперь делать на диване с подушками в руках. А он-то собирался серьезно поухаживать за мисс Хелстоун; подобно многим, он полагал, что ее дядя обладает значительным состоянием, и раз детей у него нет, оно, вероятно, со временем перейдет к его племяннице. Жерар Мур был на этот счет лучше осведомлен; он своими глазами видел красивую церковь, воздвигнутую на деньги благочестивого мистера Хелстоуна, и в глубине души не раз проклинал эту дорогостоящую прихоть, вставшую на его пути к желанной цели.

Бесконечно тянулся для Каролины этот вечер. По временам она роняла на колени вязанье, опускала голову, закрывала глаза и погружалась в полузабытье, уставшая от бессмысленного гула, наполнявшего комнату, от слишком громкой и фальшивой игры на фортепьяно, пискливых, прерывистых звуков флейты, от смеха дяди, развеселившегося в обществе Ханны и Мэри (хотя, по ее мнению, в их словах не было ничего забавного), но более всего от неумолкаемо трещавшей у нее над ухом миссис Сайкс, болтовня которой сводилась к четырем темам: ее собственное здоровье и здоровье многочисленных членов ее семьи; «Миссионерская» и «Палестинская» корзины; последнее собрание библейского общества в Наннли и то, которое состоится на следующей неделе в Уинбери.

Но вот к миссис Сайкс подошел Суитинг, и вконец утомленная Каролина ухватилась за представившуюся ей возможность выскользнуть из комнаты. Она направилась в столовую, чтобы передохнуть с минутку в одиночестве у камина, где еще тлели угли; здесь было пусто и тихо, со стола убрано, стулья расставлены по местам; Каролина опустилась в большое удобное дядино кресло и сомкнула веки, чтобы отдохнуть, не слушать пустые разговоры, не глядеть на пустых людей. Однако мысль ее тотчас же унеслась к белому домику, воображение помедлило на пороге гостиной и заглянуло в контору в поисках благословенного места, осчастливленного присутствием Роберта. Однако Роберт был вовсе не там, он находился на расстоянии полумили от дома и был гораздо ближе к Каролине, чем она могла предположить. В эту минуту он уже пересекал церковный двор и подходил к их дому, однако он пришел вовсе не к Каролине, просто ему нужно было кое о чем сообщить мистеру Хелстоуну.

И вот ты снова слышишь, Каролина, как зазвонил дверной колокольчик; он звонит сегодня уже в пятый раз; ты вздрогнула, ты уверена, что уж это-то он, — он, о ком ты все время мечтаешь. Ты сама не знаешь почему, но сердце твое чует, что это так; Фанни открывает дверь, ты напряженно прислушиваешься: так оно и есть! Это его голос — низкий, с легким иностранным акцентом, в котором для тебя столько прелести; ты привстала — «Фанни скажет ему, что у дяди гости, и он тотчас уйдет! Нет, нет, этого нельзя допустить» — и против воли, наперекор рассудку, ты идешь к дверям и замираешь у порога, готовая броситься вперед, не дать гостю уйти; но нет, он входит в переднюю и говорит: «Раз уж ваш хозяин занят, проводите меня, Фанни, в столовую да принесите чернила и перо, я напишу ему записку».

При звуках его голоса и приближающихся шагов Каролине теперь уже хочется ускользнуть, скрыться куда-нибудь, но в столовую ведет только одна дверь; выхода нет, она в западне; а ведь Муру, наверно, будет неприятно ее видеть; только что она готова была бежать ему навстречу, — сейчас она готова бежать прочь от него. Но бежать некуда, и кузен уже входит в столовую. Да, этого она и боялась, — на его лице мелькнули недовольство и удивление, мелькнули и исчезли. Каролина растерянно пробормотала что-то вроде: «Я только на минутку зашла сюда… отдохнуть…»

Услыхав ее грустный голос, увидав ее такой смущенной и подавленной, всякий понял бы, что в ее жизни произошла какая-то горестная перемена, лишив ее веселости и самообладания. Муру, наверно, вспомнилось, как, бывало, вся просияв, она доверчиво бросалась ему навстречу; он, конечно, заметил, что потрясение, пережитое утром, не прошло для нее даром; сейчас была возможность еще раз выказать своей кузине холодность, если уж он твердо решил изменить их отношения. Но, как видно, на фабричном дворе, днем, среди деловых забот это сделать было легче, чем в тихой комнате, в минуту вечернего отдохновения. Фанни зажгла стоявшие на столе свечи, принесла чернила, перо и бумагу и удалилась. Каролина метнулась было за ней, и Мур, будь он последователен в своем поведении, должен был бы позволить ей уйти; однако он продолжал как ни в чем не бывало стоять в дверях, преграждая ей путь; он не просил ее остаться, но и не выпускал из комнаты.

— Не сообщить ли дяде о вашем приходе? — спросила она все тем же сдавленным голосом.

— Зачем же? Я могу передать через вас все, что нужно, а вы будете моим гонцом.

— Хорошо, Роберт.

— Так вот, мне удалось напасть на след одного из негодяев, сломавших мои машины; он из той же шайки, которая напала на склады Сайкса и Пирсона, и я надеюсь, что завтра утром он будет уже в тюрьме. Вы запомните?

— Да, конечно. — Эти два слова были произнесены еще более печальным тоном; она даже покачала головой и вздохнула. — Вы хотите, чтобы его судили?

— Безусловно.

— Не надо, Роберт.

— Почему же, Каролина?

— Вы еще больше восстановите против себя всю округу.

— Но не могу же я из-за этого отказаться от выполнения своего долга, от защиты своей собственности. Этот человек — опасный негодяй, его необходимо обезвредить, лишить возможности причинять зло!

— Да, но его сообщники отомстят вам. Вы не знаете, насколько у нас люди злопамятны. Некоторые хвастают тем, что способны держать камень за пазухой целых семь лет, затем перевернуть его, подождать еще семь лет и наконец бросить в намеченную жертву.

Мур засмеялся.

— Что ж, столь хвастливые заявления даже делают честь вашим милым землякам! Но не беспокойтесь за меня, Лина. Я всегда начеку с вашими добродушными соотечественниками. Не тревожьтесь за меня.

— Могу ли я не тревожиться? Вы мне родной. Если что-нибудь случится… — Она умолкла.

— Ничего со мной не случится. Как вы сами говорите, — на все воля Божья, не так ли?

— Конечно, дорогой Роберт. Да храни вас Господь!

— И если молитвы имеют силу, ваша молитва будет хранить меня. Вы иногда за меня молитесь?

— Вовсе не иногда, Роберт, я всегда поминаю в своих молитвах и вас, и Луи, и Гортензию.

— Я так и думал. Когда усталый и злой я бросаюсь в постель, как язычник, мне приходит в голову, что кто-то молится о прощении моих грехов, содеянных за день, и о мирной ночи для меня. Я не верю в силу официальных молитв, но молитвы искренние, слетающие с невинных уст, восходят к небесам и принимаются как жертва Авеля, если тот, о ком молятся, хоть немного достоин их.

— Как вы можете в этом сомневаться?

— Когда человека с детства приучали лишь наживать деньги и он живет только для этого, дышит воздухом одних только фабрик и базаров, странно произносить его имя в молитве и вспоминать о нем среди благочестивых помыслов; и тем более странно, что доброе чистое сердце готово приютить его, защитить его, хотя он этого и не заслуживает. Будь я советчиком моего великодушного друга, я просил бы его забыть о недостойном, у которого единственная цель в жизни — склеить свое разбитое состояние и очистить свое имя от позорного пятна банкротства.

Намек, хотя и выраженный в мягкой и тактичной форме, проник глубоко в сердце девушки.

— Конечно, я думаю о вас только… вернее, я буду думать о вас только как о родственнике, — с живостью ответила она. — Теперь я уже лучше понимаю жизнь, Роберт, чем в дни вашего приезда в Англию, лучше даже, чем неделю тому назад, чем вчера. Знаю, ваш долг — поправить свои пошатнувшиеся дела, и вам сейчас не до сентиментальностей. Но и вы не должны впредь истолковывать ложно мое дружеское отношение к вам, — ведь сегодня утром вы меня неверно поняли.

— Что заставляет вас так думать?

— Ваш взгляд, ваше обращение со мной.

— Что вы! Взгляните же на меня…

— О, сейчас вы совсем другой, сейчас я не боюсь разговаривать с вами…

— Да нет, я тот же самый, только Мур-торговец остался там, в лощине; перед вами ваш родственник, Каролина.

— Да, мой кузен Роберт, а не мистер Мур.

— Вовсе не мистер Мур. Каролина…

Но тут из соседней комнаты донесся шум, гости собрались уходить. Дверь в прихожую отворилась: приказано было подать к крыльцу коляску, гостьи попросили свои шали и шляпки; мистер Хелстоун позвал племянницу.

— Роберт, мне надо идти.

— Да, идите, не то они еще заглянут сюда и увидят меня. А я, чтобы не встретиться с ними в коридоре, выберусь через это окно, — к счастью, оно открывается, как дверь. Но подождите минутку, поставьте подсвечник, я должен еще пожелать вам спокойной ночи. Мы родственники, и нам разрешается поцеловаться; да, как родственник я могу поцеловать вас — и один раз, и второй, и третий… Спокойной ночи, Каролина.

ГЛАВА VIII

Ной и Моисей

На следующее утро Мур встал чуть свет и успел съездить верхом в Уинбери, прежде чем его сестра сварила кофе и приготовила бутерброды. Он не сказал ей ни слова о цели своей поездки, и Гортензия ни о чем не расспрашивала; так уж у них было заведено. Деловые тайны — сложные, а подчас и неприятные — хранились глубоко в его сердце, и лишь изредка прорывались наружу, пугая Джо Скотта или какого-нибудь корреспондента за границей; сдержанность и скрытность во всех важных делах вошла у него в плоть и кровь.

После завтрака Мур отправился в контору. Генри, сын Джо Скотта, принес ему почту и газеты; Мур сел за стол, вскрыл письма и пробежал их глазами. В них, очевидно, не сообщалось ничего хорошего, скорее даже они содержали неприятные известия, потому что, окончив просматривать последнее письмо, Мур с досадой фыркнул: он ничего не сказал, но злой блеск его глаз говорил о том, что мысленно он клянет эти вести на чем свет стоит. Выбрав перо и резким движением оборвав его верхушку, только в этом и сказался его гнев, а лицо, как всегда, было невозмутимо спокойным, — он набросал несколько писем, запечатал их, затем вышел и направился к фабрике; спустя некоторое время он вернулся и принялся просматривать газеты.

Однако чтение не увлекло его; он то и дело опускал листок на колени и, скрестив руки на груди, то задумчиво глядел на огонь камина, то в окно, то на часы — словом, явно был чем-то озабочен. Может быть, он думал о том, что на дворе прекрасная погода, — утро было на редкость ясным и теплым для февраля, — и что неплохо было бы побродить по полям. Дверь конторы была отворена настежь, легкий ветерок и солнечный свет свободно проникали в нее, хотя первый из этих приятных посетителей время от времени приносил на своих крыльях не весеннее благоухание полей, а запах черного удушливого дыма, валившего из высокой фабричной трубы.

Темно-синяя фигура обрисовалась на мгновенье в дверях (Джо Скотт только что вышел из красильни); рабочий произнес: «Он пришел, сэр!» — и снова исчез.

Но Мур даже не потрудился поднять глаза. В комнату вошел грузный широкоплечий мужчина, одетый в бумазейный костюм и серые шерстяные чулки; Мур небрежно кивнул ему и предложил присесть, что тот и сделал. Затем он снял поношенную шляпу, засунул ее под стул и отер лоб грязным носовым платком, вынутым из тульи, заметив, что, «пожалуй, жарковато для февраля». Мур в ответ только буркнул что-то невнятное, что можно было принять за согласие. Посетитель осторожно поставил в уголок возле себя свой жезл, потом посвистал, желая, вероятно, показать этим, что чувствует себя вполне свободно.

— Вы захватили с собой все нужное? — осведомился Мур.

— А то как же!

Он снова засвистал, а Мур снова погрузился в чтение. Газета, по-видимому, стала интересней. Вскоре, однако, он повернулся к буфету, не вставая открыл дверцу, вынул оттуда темную бутылку, из которой на днях потчевал Мелоуна, стопку и кружку, поставил все это на стол и, обратясь к своему гостю, сказал:

— Пейте, вода в том кувшине.

— Что ж, не помешает, утром что-то в горле пересыхает, — ответил посетитель в бумазейном костюме, вставая и наполняя стопку. — А вы сами не выпьете? — спросил он, привычным движением помешивая напиток, затем сделал порядочный глоток и откинулся на стуле, довольный и благодушный.

Мур, как всегда скупой на слова, отрицательно мотнул головой и снова что-то буркнул.

— Выпили бы! Уж как славно! Один глоток, и сразу на душе веселее. Добрая водка! Небось выписали из-за границы?

— Да.

— Послушайтесь меня, выпейте стопку; наши дружки как разговорятся, так и конца-краю не будет! Надо подкрепиться.

— Вы видели сегодня мистера Сайкса? — спросил Мур.

— Видел этак за полчаса… да нет, — верно, за четверть часа до того, как отправился сюда. Он сказал, что придет, да, думается мне, и старик Хелстоун пожалует: когда я проходил мимо его дома, ему седлали лошадку.

И действительно, минут пять спустя на дворе послышалось цокание копыт и раздался характерный гнусавый голос:

— Парень (видимо, это относилось к Гарри Скотту, ибо он постоянно слонялся возле фабрики с десяти утра до пяти вечера), отведи-ка мою лошадь в конюшню!

После этого Хелстоун вошел в контору, как всегда, прямой, смуглый и подвижный, а вид у него был оживленнее и деловитее обычного.

— Какое погожее утро, Мур! Как поживаете, друг мой? Ба! Кого я вижу! воскликнул он, заметив человека с жезлом. — Сегден! Как! Вы во всеоружии? Н-да, вы не теряете времени даром. Но я жду объяснений; мне передали ваше сообщение, но уверены ли вы, что напали на правильный след? Что вы намерены предпринять? Есть у вас разрешение на арест?

— Да, он у Сегдена.

— Значит, вы сейчас отправляетесь? Я еду с вами.

— Вы избавлены от лишних хлопот, сэр. Он сам явится ко мне. Я готовлю ему торжественную встречу.

— Да кто же это? Один из моих прихожан?

Никем не замеченный, в контору вошел Джо Скотт и остановился у стола; выглядел он довольно зловеще, ибо его рабочий костюм, так же как и лицо, были основательно измазаны темно-синей краской; Мур не ответил на вопрос Хелстоуна и только усмехнулся; тогда Джо с вкрадчивым и лукавым видом выступил вперед и заявил:

— Это один из ваших друзей, мистер Хелстоун, вы о нем частенько вспоминаете.

— В самом деле? Как же его зовут? Ты что-то сегодня повеселел, Джо, как я замечаю.

— Это не кто иной, как преподобный Моисей Барраклу; вы его, кажется, называете «оратор на бочке».

— Вот как, — произнес мистер Хелстоун; он вынул табакерку и взял основательную понюшку. — Вот бы не подумал! Ведь этот благочестивый человек — портной и никогда у вас не работал, Мур?

— Вот это меня и возмущает больше всего. Зачем он вмешивается в мои дела? С какой стати натравливает на меня людей, которых я выгнал?

— Неужели он принимал участие в битве у Стилбро? Ведь он калека, с деревянной ногой!

— Да, сэр, — ответил Джо, — только он был верхом, чтобы скрыть деревяшку. Он их всех и вел, и на нем была маска, а остальные только вымазали физиономии сажей.

— И как же все это открылось?

— Давайте уж я расскажу вам, — ответил Джо. — Хозяин не любит тратить слов попусту, я не прочь поговорить. Так вот, Моисей ухаживал за Сарой, служанкой мистера Мура, но, видно, ничего от нее не добился; то ли ее отпугнула деревянная нога, или она просто смекнула, что он шельма, но, возможно (женщины, между нами говоря, престранный народ), она его поощряла, невзирая на деревяшку и плутоватость, — просто забавы ради; они это любят, даже самые приятные и скромные. Этакая чистенькая, аккуратненькая, на вид нежный цветочек, а как узнаешь поближе, так всего-навсего кусачая крапива.

— Джо смышленый парень, — вставил Хелстоун.

— Однако Сара имела еще кое-кого на примете; приглянулась она Фреду Мергатройду, одному из наших работников; этот собой пригож, не в пример Моисею, а что еще нужно женщинам? Вот она и пустилась любезничать с ним. И вот не то два, не то три месяца тому назад Моисей и Мергатройд повстречались воскресным вечером; оба шатались возле хозяйского дома, чтобы вызвать Сару погулять, ну и повздорили; завязалась драка, и тут Фред сплоховал; да и не мудрено, он еще молод, мал ростом, а Барраклу — тот силач, даром что одноногий, не уступит и самому Сегдену. Послушайте, как он орет на своих молитвенных собраниях, сразу видно, что он не из слабых.

— Ты просто невыносим, Джо, — вмешался Мур. — Тянешь, тянешь, ну прямо как тот же Моисей свои проповеди! Короче говоря, Мергатройд приревновал Сару к Барраклу, и вот прошлой ночью он с одним приятелем укрылся от ливня под навесом амбара и случайно подслушал, как внутри в амбаре Моисей сговаривался со своими сообщниками: открылось, что он был вожаком в ту памятную ночь на Стилброской пустоши, а также и при нападении на склад Сайкса; далее выяснилось, что на сегодня у них намечено явиться ко мне целой депутацией во главе с Моисеем, чтобы самым мирным и благочестивым образом уговорить меня уничтожить ненавистные им машины. Утром я съездил в Уинбери, попросил прислать мне констебля с разрешением на арест и вот сижу здесь, чтобы встретить моего приятеля с должными почестями. А-а, вот уже к нам жалует и Сайкс. Мистер Хелстоун, постарайтесь подбодрить его; одна мысль о передаче дела в суд приводит его в трепет.

Во дворе затарахтела двуколка. Через минуту в комнату вошел Сайкс, высокий дородный мужчина лет пятидесяти, с приятным, но бесхарактерным лицом; вид у него был растерянный.

— Они уже были? Уже ушли? Вы его схватили? Все уже кончилось? — один за другим посыпались вопросы.

— Нет еще, — хладнокровно бросил Мур. — Мы как раз их ждем.

— Да не придут они; уже около двенадцати. Лучше оставить эту затею; мы только их раздразним, разозлим и лишь ухудшим дело.

— Вы можете не показываться, — ответил Мур, — я сам встречу их во дворе, а вы сидите здесь.

— Но мое имя будет упомянуто на судебном процессе! Жена и дети, мистер Мур, поневоле заставляют человека быть осторожным.

Лицо Мура выразило отвращение.

— Отступайте, если хотите; предоставьте мне действовать одному, я не возражаю. Только имейте в виду, — вы напрасно ищете спасения в уступках; ваш компаньон Пирсон, как известно, уступал и терпеливо мирился со многим, но это не остановило негодяев, пристреливших его в собственном доме.

— Дорогой сэр, выпейте вина с водой, — предложил Хелстоун.

Вино с водой, — вернее, все та же голландская водка с водой, — не замедлило оказать свое действие на Сайкса, как только он одним глотком опорожнил стакан. Он сразу преобразился, румянец окрасил его побледневшие щеки и он сделался удивительно храбрым, по крайней мере на словах; он не намерен, заявил он, позволять простолюдинам топтать его ногами, с наглостью рабочих пора покончить; он взвесил все и твердо настроен не останавливаться ни перед чем; если деньги и мужество могут усмирить бунтовщиков, то они будут усмирены; Мур, конечно, волен поступать, как ему заблагорассудится, но он — Кристи Сайкс — готов просудить все свои деньги до последнего пенни, прежде чем отступиться. Он расправится с бунтовщиками, вот увидите.

— Еще стаканчик? — предложил Мур.

Мистер Сайкс охотно согласился: сегодня так холодно (Сегдену казалось, что тепло); в такое время года надо беречься, и, конечно, не мешает согреться, а то он совсем окоченел; он и без того кашляет (тут он кашлянул в подтверждение своих слов); этот вот напиток (он приподнял темную бутылку) очень полезен как лекарство (он наполнил свой стакан); не в его правилах употреблять спиртное с утра, но в известных случаях это только благоразумно.

— Вполне благоразумно, пейте на здоровье, — подтвердил Мур.

Теперь Сайкс обратился к Хелстоуну, который стоял у камина, не снимая шляпы, и многозначительно смотрел на него своими умными глазами.

— Вы, сэр, — священнослужитель, и вам, должно быть, неприятно присутствовать при такого рода шумных, волнующих и, можно даже сказать, опасных происшествиях. Осмелюсь заметить, это не для ваших нервов; вы, сэр, человек миролюбивый, ну а мы, промышленники, живем в самой гуще жизни, кипим в ее котле, и мы — народ воинственный; право же, самая мысль об опасности возбуждает, заставляет сердце трепетать. Миссис Сайкс боится, боится каждую ночь, что к нам вломятся и разгромят наш дом, ну, а я… я чувствую прилив энергии. Я не могу выразить вам моих чувств, сэр, но уверяю вас, если что-нибудь произойдет, — влезут ли воры или что другое, — мне кажется, я буду только доволен, такова уж моя натура.

У священника вырвался короткий приглушенный смешок. Мур начал было уговаривать отважного фабриканта выпить еще и третий стакан, но священник, сам человек воздержанный и никому не позволявший в своем присутствии переступать границы приличия, остановил его:

— Хорошенького понемножку, не так ли, мистер Сайкс? — заметил он.

Мистер Сайкс с ним согласился. Приятно, но бессмысленно улыбаясь, он с некоторым сожалением наблюдал за Джо Скоттом, который по знаку Хелстоуна убрал бутылку со стола. Мур, казалось, был не прочь еще позабавиться и подтрунить над своим гостем. Что сказала бы его молодая родственница, если бы могла именно в эту минуту увидеть своего любимого, дорогого, замечательного Роберта, своего Кориолана? Нашла бы она в этом озорном, насмешливом лице что-либо общее с тем лицом, на которое поднимала любящий взгляд, когда оно с такой нежностью склонилось над ней накануне вечером? Неужели это тот самый человек, который провел позавчера вечер в тихом семейном кругу с сестрой и кузиной — такой снисходительный с одной, такой ласковый с другой, — читая Шекспира и слушая стихи Шенье?

Да, это был тот же человек, но сейчас сказались другие особенности его характера, о которых Каролина только смутно догадывалась. Ну что ж, ведь и сама она, вероятно, не лишена недостатков, как и всякий человек, и, случись ей узнать Мура с худшей стороны, она не осудила бы его слишком строго. Любовь прощает все, кроме низости. Низость убивает любовь, ослабляет даже родственную привязанность; без уважения нет настоящей любви. Мур, невзирая на все свои недостатки, заслуживал уважения: у него не было постыдных и пятнающих человека пороков, как, например, лживость; не был он и рабом своих страстей; деятельная жизнь, к которой его предназначили и подготавливали чуть ли не со дня рождения, поставила перед ним цели более достойные, чем легкомысленная погоня за развлечениями. Поклонник разума, а не раб своих чувств, он никогда и ничем себя не унизил. Таков же был и старик Хелстоун. Для этих двоих ложь, будь то на словах, в помыслах или действиях, была невозможна; ни для того, ни для другого не представляла соблазна только что убранная злополучная темная бутылка; каждому из них подходило гордое звание «венца творения», ибо животные инстинкты не имели над ними власти: они были неизмеримо выше жалкого Сайкса.

Со двора донесся неясный гул голосов и шагов, затем все стихло. Мур подошел к окну, за ним Хелстоун; младший и более высокий стал позади старшего так, чтобы, оставаясь незамеченными, следить за происходившим во дворе; время от времени они молча обменивались красноречивыми взглядами, и в их обычно строгих глазах светилась насмешка.

Раздалось многозначительное покашливание, — очевидно, будущий оратор готовился произнести речь, — затем энергичное «ш-ш» по адресу расшумевшихся. Чтобы лучше слышать, Мур чуть приотворил окно.

— Джозеф Скотт, — заговорил кто-то гнусавым голосом (Скотт стоял как часовой у дверей конторы), — разрешите узнать, находится ли ваш хозяин в конторе и может ли нас выслушать?

— А где же ему еще быть! — небрежно бросил Джо.

— Тогда не будете ли вы так добры, — посетитель сделал ударение на «вы», — не будете ли вы так добры доложить, что двенадцать джентльменов желали бы повидать его.

— А коли он спросит, зачем он им нужен, что прикажете ему сообщить?

— Есть к нему дело.

Джо вошел в контору.

— Смею доложить, сэр, двенадцать джентльменов желали бы повидать вас, говорят, «есть дело».

— Хорошо, Джо. Я к их услугам. Сегден, выходите, как только я свистну.

Мур вышел из конторы, сухо улыбаясь; держа одну руку в кармане, другую заложив за борт жилета, он с независимым видом вышел на середину двора; его фуражка была надвинута на самые глаза и затеняла взгляд, светившийся презрением. Его поджидали двенадцать человек, кто в одних рубашках, кто в синих фартуках; как бы возглавляя группу, впереди стояли двое: невысокий человечек со вздернутым носом, вертлявый и жеманный, и широкоплечий мужчина, весьма приметный не только из-за своего хитрого лица и лукавых кошачьих глаз, но и благодаря деревянной ноге и костылю; губы его беспрестанно кривились, словно он все время исподтишка усмехался, да и весь его облик не производил впечатления искреннего, честного человека.

— Доброе утро, мистер Барраклу, — довольно приветливо промолвил Мур.

— Мир да пребудет с вами, — прозвучало в ответ, и мистер Барраклу совсем прикрыл свои и без того сощуренные глазки.

— Спасибо за пожелание; мир — отличная штука; я и сам больше всего на свете ценю мир. Но я полагаю, это не все, что вы хотите мне сказать? Я думаю, вы пришли сюда не из мирных побуждений?

— Что до наших побуждений, они могут показаться странными и нелепыми таким людям, как вы, — ведь вы, сыны мирские, считаете себя умнее «детей света».

— Поближе к делу: что вам надо?

— Сейчас услышите, сэр; если я сам не сумею толком разъяснить вам, то здесь еще одиннадцать человек, они мне помогут: перед нами великая цель и, тут он перешел с несколько глумливого тона на плаксивый, — даже больше того — это цель самого нашего господа!

— Вы, очевидно, собираете пожертвования, чтобы открыть новую молельню, мистер Барраклу? Какое еще у вас может быть дело ко мне?

— Нет, не это было у меня на уме, сэр; но раз провидение внушило вам эту мысль, приму от вас всякую лепту, какую соблаговолите пожертвовать, даже самую малую.

Он снял с головы шляпу и протянул ее за подаянием, наглая усмешка мелькнула на его лице.

— Если я дам вам шесть пенсов, вы их пропьете.

Барраклу воздел руки ладонями кверху, закатил глаза и застыл в смехотворно ханжеской позе.

— Хороши вы, нечего сказать, — хладнокровно продолжал Мур, — даже не считаете нужным скрывать от меня, что вы отъявленный лицемер и мошенник, что ваша профессия — плутовство; грубо играя свою шутовскую роль, вы рассчитываете меня позабавить и в то же время одурачить людей, которые пришли вместе с вами.

Лицо Моисея вытянулось; он понял, что зашел слишком далеко; пока он обдумывал свой ответ, другой вожак, — ему тоже не терпелось себя показать, выступил вперед. Этот человек при всей своей самонадеянности и заносчивости все же не походил на предателя.

— Мистер Мур, — заговорил он гнусавым и сиплым голосом, растягивая слова как бы для того, чтобы присутствующие могли оценить его изысканную манеру выражаться, — правильнее было бы сказать, что мы не столько ратуем за мир, сколько взываем к разуму. Мы пришли, во-первых, чтобы просить вас внять голосу рассудка, если же вы откажетесь это сделать, то считаю своим долгом вас предупредить, притом самым решительным образом, что мы вынуждены будем прибегнуть к мерам, которые, возможно, приведут к тому, что вы… что вы поймете все безрассудство, всю… всю глупость, которые, очевидно, руководят вашей деятельностью как фабриканта в здешнем промышленном округе… гм… я позволю себе заметить, что вы, сэр, как чужеземец, прибывший с дальних берегов, из другой четверти… из другого полушария земли, выброшенный, можно сказать, на скалы, скалы Альбиона, вы не можете понять нас и наших обычаев и не знаете, что идет на пользу рабочим людям, — короче говоря, неплохо было бы вам оставить эту фабрику и без промедления убраться восвояси туда, откуда вы явились. По-моему, так будет правильно. Что скажете, друзья? — обратился он к остальным, которые хором откликнулись: «Правильно, правильно!»

— Бр-р-раво, Ной О'Тимз! — пробормотал Джо Скотт, стоявший рядом с Муром. — Куда там Моисею! Скалы Альбиона, другое полушарие! Ну и ну! Да не из Антарктики ли вы прибыли к нам, хозяин? Моисею крыть нечем!

Моисей, однако, не пожелал признать себя побежденным и, метнув неприязненный взгляд на Ноя О'Тимза, снова заговорил, на этот раз более серьезно, отказавшись от язвительного тона, который не принес ему успеха.

— Пока вы не раскинули свои шатры среди нас, мистер Мур, мы жили в мире и покое; можно даже сказать — в дружбе и любви; хотя сам я еще не старый человек, однако помню, как здесь жилось лет двадцать тому назад, когда ручной труд уважали и поощряли и ни один вредный человек не пытался навязать нам эти проклятые машины; я-то сам не суконщик, я — портной, но сердце у меня мягкое, я человек добрый, и когда вижу, как моих братьев притесняют, то, как и мой тезка, великий пророк древних веков, я за них заступаюсь; вот почему я сегодня и говорю с вами напрямик и советую вам выкинуть ваши чертовы машины и взять на работу еще людей.

— А что, если я не последую вашему совету, мистер Барраклу?

— Господь да простит вас. Господь да смягчит ваше ожесточенное сердце, сэр.

— Вы теперь член веслеянской секты,[71] мистер Барраклу?

— Хвала всевышнему! Да будет благословенно имя его! Да, я принадлежу к методистскому братству.

— Что не мешает вам быть пьяницей и жуликом. С неделю тому назад я возвращался поздно вечером из Стилбро и видел, как вы валялись на дороге мертвецки пьяный. На словах вы проповедуете миролюбие, а на деле только и помышляете о том, чтобы сеять раздоры и распри. Несчастным, попавшим в беду, вы сочувствуете ничуть не больше, чем мне; из каких-то темных побуждений вы подбиваете их на дурные дела, и точно так же поступает субъект, именуемый Ноем О'Тимзом. Оба вы неисправимые интриганы и наглые негодяя, и вами руководит только пустое, но очень опасное честолюбие и корысть. Среди тех, кто пришел с вами, есть люди честные, хотя и заблуждающиеся, но вы оба закоренелые мерзавцы.

Барраклу хотел было возразить.

— Молчите! Вы свое сказали, теперь буду говорить я. Я не потерплю, чтобы мной командовали вы, или еще какой-нибудь Джек или Джонатан. Вы хотите, чтобы я уехал отсюда; вы желаете, чтобы я отказался от своих машин; вы пускаете в ход угрозы, на случай если я откажусь это сделать; но я отказываюсь, и наотрез. Я остаюсь здесь, я не покину своей фабрики, а в ее стенах поставлю самые лучшие машины, какие только придумают изобретатели. Как вы можете помешать мне? Самое большее, что вы можете сделать, но никогда не осмелитесь, — это сжечь мою фабрику, разгромить ее и застрелить меня самого. Ну, а что дальше? Предположим, от фабрики останутся одни развалины, да и меня уже не будет в живых — и что же? Отвечайте, вы все, стоящие за спинами этих мерзавцев: разве это приостановит прогресс науки и изобретение новых машин? Ни на секунду! Другая, более совершенная суконная фабрика поднимется на ее развалинах, и другой, возможно, более предприимчивый владелец придет на мое место. Так вот: я по-прежнему буду выделывать свои сукна как смогу лучше и буду пользоваться теми способами, какими мне заблагорассудится. И если после всего сказанного кто-нибудь еще осмелится мешать мне, пусть пеняет на себя! Вы сейчас убедитесь, что я не шучу!

Он громко свистнул. Констебль Сегден, держа в руках свой жезл и разрешение на арест, тотчас же вышел из конторы.

Мур круто повернулся к Барраклу.

— Я знаю, что вы тоже были в Стилбро, у меня есть тому доказательства. Вы были в маске и своей рукой сбили с ног моего рабочего, вы — проповедник слова Божьего! Сегден, арестуйте его!

Моисей был схвачен; у присутствующих вырвался крик, они бросились было к нему на выручку, но тут Мур поднял руку (которую до того держал за бортом жилета), и в ней блеснул пистолет.

— Оба ствола заряжены, и шутить с вами я не намерен! Назад!

Пятясь и не спуская глаз со своих противников, Мур проводил Барраклу до конторы; затем он приказал Джо Скотту войти туда вместе с Сегденом и арестованным и заложить дверь на засов. Сам же он принялся ходить взад и вперед перед фабрикой, задумчиво потупив взор и все еще держа пистолет в небрежно опущенной руке. Оставшиеся некоторое время наблюдали за ним, тихонько переговариваясь; наконец один из них подошел к Муру. Человек этот не походил на двух предыдущих ораторов; его мужественное лицо было несколько суровым, но держался он скромно и с достоинством.

— Я не очень-то верю Моисею Барраклу, — начал он, — и хочу поговорить с вами сам по себе, мистер Мур. Я пришел сюда не со злым умыслом, а чтобы сказать вам — надо что-то изменить, сейчас все идет неладно. Нам приходится туго, очень туго. Семьи наши бедствуют, голодают, из-за машин нас выбрасывают на улицу, мы не находим работы, ничего не зарабатываем; что же нам остается? Сказать — пропади все пропадом, лечь и умереть? Нет! Говорить я не мастер, хозяин, но знаю твердо: недостойно человека, наделенного разумом, сразу сдаться без борьбы, умереть с голоду, как бессловесная скотина, нет, это не годится. Я против кровопролития; не то чтобы убить, но даже обидеть человека не мог бы, и я против того, чтобы разрушать фабрики и ломать машины; вы верно сказали — ничего от этого не изменится; но говорить я буду, и пусть все слушают. Изобретения, может, и хорошая штука, но нельзя же, чтобы люди из-за них умирали с голоду. Те, кто наверху, должны помочь нам, должны найти какой-то выход, завести другие порядки. Вы скажете — это очень трудно. Ну что ж, стало быть, тем громче нам придется требовать, потому что там, в парламенте, им не захочется браться за такое трудное дело.

— Требуйте от парламента всего, что вам угодно, — оборвал его Мур, — но бессмысленно предъявлять такие требования к владельцам фабрик. Я лично этого не потерплю.

— Жестокий вы человек, мистер Мур, — заметил рабочий. — Может, вы не будете так спешить? Может, повремените с вашими машинами?

— Что же, по-вашему, я представляю всю корпорацию суконщиков Йоркшира? Ну, отвечайте.

— Нет, только самого себя.

— Да, только самого себя. И стоит мне на минуту остановиться, отстать от других, как меня раздавят. Если бы я вас послушался, то не далее как через месяц я был бы разорен. Но разве мое разорение дало бы вашим голодным детям кусок хлеба? Нет, Вильям Фаррен, я не подчинюсь ничьим требованиям ни вашим, ни ваших товарищей. И не говорите со мной больше об этом; я буду поступать, как нахожу нужным. Завтра же мне доставят новые машины, а сломаете вы их, я закажу новые, и ни за что не отступлюсь.

Фабричный колокол возвестил час обеда. Мур круто повернулся и вошел в контору.

Его последние слова произвели гнетущее впечатление на присутствующих, да и сам он упустил случай приобрести верного друга, поговорив сердечно с Вильямом Фарреном, честным рабочим, который не питал ненависти и зависти к людям более преуспевающим, не смотрел на необходимость трудиться как на тягостное бремя, а напротив, был всем доволен, если только ему удавалось получить работу. Странно, что Мур отвернулся от такого человека, не сказав ему доброго слова, не посочувствовав ему. Изможденный вид бедняги говорил о том, как трудна его жизнь, о том, что он неделями, а может, и месяцами лишен был достатка и благополучия. Однако лицо его не выражало ни ожесточенности, ни озлобления. Оно было измученным, удрученным, суровым, но взгляд был терпеливым. Как же мог Мур сказать ему «я не отступлюсь» и уйти без единого слова участия, ничего не пообещав, ничем его не обнадежив?

Об этом и раздумывал Фаррен, возвращаясь к себе; дом его — некогда уютное, чистое, приятное жилье — теперь выглядел мрачно, хоть и по-прежнему сверкал чистотой. В нем царила нужда. Фаррен наконец решил, что этот иностранец, должно быть, себялюбивый, черствый и просто неразумный человек и что даже переезд в чужие края, — имей он только для этого средства, — лучше, чем работа у такого хозяина. Придя к этому выводу, он совсем расстроился и пал духом.

Как только Вильям вошел в комнату, жена поставила на стол скудную еду: это была всего лишь миска овсянки, да и той было мало. Младшие детишки съели свою порцию и попросили добавки; этого Вильям не мог выдержать. Он встал и вышел за дверь, между тем как жена его осталась успокаивать малышей. Для бодрости он принялся насвистывать веселую песенку, однако из его серых глаз скатились по щекам и упали на порог две крупные слезы, куда больше похожие на «первые капли грозового ливня»,[72] чем кровь, сочившаяся из раны гладиатора. Он вытер глаза рукавом и, поборов отчаяние, серьезно задумался.

Фаррен все еще стоял на пороге, когда невдалеке показался человек в черной одежде, — по виду священник, но это был не Хелстоун, не Мелоун, не Донн и не Суитинг. Ему можно было дать лет сорок; у него было смуглое, ничем не примечательное лицо и преждевременно поседевшие волосы; он шел слегка сгорбившись и казался задумчивым, даже печальным; но, приблизившись к дому, он заметил Фаррена, и приветливая улыбка озарила его озабоченное, серьезное лицо.

— Это ты, Вильям? Как поживаешь?

— Неважно, мистер Холл. Вы сами-то как поживаете? Не хотите ли зайти передохнуть?

Мистер Холл (имя его уже знакомо читателю) был приходским священником в Наннли; там же родился и вырос Фаррен, всего лишь три года как перебравшийся в Брайерфилд, чтобы жить поближе к фабрике Мура, где он нашел работу. Войдя в домик и приветливо поздоровавшись с хозяйкой и детишками, он принялся оживленно говорить о том, как много воды утекло с тех пор, как они виделись в последний раз, ответил на вопросы хозяев о его сестре Маргарет, затем принялся в свою очередь расспрашивать их о том о сем, и, наконец, бросив быстрый и тревожный взгляд сквозь очки (он был близорук) на голую комнату, на исхудалые, бледные лица детей, обступивших его тесным кругом, на стоявших перед ним Фаррена и его жену, он спросил коротко:

— Ну, а с вами-то что? Как вам живется?

К слову сказать, мистер Холл, хотя и вполне образованный человек, вообще говорил с отчетливым северным акцентом, а иногда переходил и на местное просторечье.

— Туго нам приходится, работы нет, — ответил Вильям. — Сами видите, уже продали все, что только можно было, а что будем дальше делать, один Бог ведает.

— Разве мистер Мур вас уволил?

— Уволил; и теперь я так его узнал, что, предложи он мне вернуться, я и сам к нему не пойду.

— Ты никогда прежде так не говорил, Вильям.

— Знаю, но я никогда прежде и не был таким; я стал совсем другим человеком; я бы не тревожился, если бы не жена и ребятишки. Вон какие они у меня худые, изголодавшиеся.

— Ты тоже плохо выглядишь, дружок; уж я-то вижу. Тяжелые настали времена; куда ни глянешь — везде горе. Ну что же, присядь, Вильям, присядь, Грейс; давайте потолкуем.

Чтобы спокойнее потолковать, мистер Холл посадил себе на колени самого маленького и положил руку на голову другого малыша; те принялись было щебетать, но он унял их, помолчал с минуту, задумчиво глядя на горстку золы, тлевшую в камине, затем промолвил:

— Да, печальные времена. И конца им не видно; так уж Богу угодно! Да будет его святая воля! Но тяжко испытывает он нас. — Священник снова призадумался. — Итак, у тебя нет денег, Вильям, и нечего продать, хотя бы на небольшую сумму?

— Нечего; я продал и комод, и часы, и этажерку красного дерева, и чайный поднос, и фарфоровый сервиз, что я получил за женой в приданое.

— А если бы кто-нибудь дал тебе в долг фунт-другой, сумел бы ты их с толком употребить? Сумел бы снова встать на ноги?

Вильям молчал, но жена поспешила ответить за него:

— А то как же, сэр, конечно сумел бы: он смышленый, наш Вильям. Будь у него два-три фунта, он мог бы заняться торговлей.

— Что скажешь, Вильям?

— С Божьей помощью! — неторопливо ответил тот. — Я набрал бы бакалейного товара, тесьмы, ниток и всего, что ходко раскупается, и поначалу занялся бы торговлей в разнос.

— И уверяю вас, сэр, — вмешалась Грейс, — Вильям не станет ни лениться, ни пьянствовать и не растратит деньги попусту. Он мой муж, и не годится мне хвалить его, но я должна сказать, что во всей Англии не сыщешь более честного, степенного человека.

— Ну что ж, я поговорю кое с кем из друзей и думаю, мне удастся достать пять фунтов через денек-другой. Но я их не дарю, а даю в долг; потом ты их вернешь.

— Я понимаю, сэр, и охотно соглашаюсь.

— А пока, Грейс, вот тебе несколько шиллингов на первое время, пока не заведутся покупатели; ну-с, ребятишки, встаньте-ка вокруг меня и покажите, как вы знаете Закон Божий, а мать отправится за покупками к обеду, — ведь обед-то у вас был не слишком сытный, я знаю. Ну, начнем с тебя, Бен.

Мистер Холл просидел у Фарренов до возвращения Грейс и затем собрался уходить; он пожал руки Вильяму и его жене и уже с порога обратился к ним с коротким наставлением и теплыми словами утешения; затем они расстались, взаимно пожелав друг другу: «Да благословит вас Бог, сэр», «Да благословят вас Бог, друзья мои!»

ГЛАВА IX

Брайермейнс

Когда Мур после разговора с ткачами вернулся в контору, Хелстоун и Сайкс приветствовали его шумными поздравлениями и веселыми шутками. Однако Мур так равнодушно выслушивал комплименты по поводу своего мужества и твердости характера и вид у него был такой хмурый, что священник, бросив на него пристальный взгляд, замолк и сказал Сайксу (ибо тот не отличался догадливостью и не способен был без посторонней помощи понять, что своим присутствием и разговорами докучает людям):

— Пойдемте, сэр, нам с вами по пути, вот и составим друг другу компанию. Простимся с хозяином, ему не до нас: у него сейчас мечтательное настроение.

— Но где же Сегден? — спросил Мур, озираясь по сторонам.

— Вот то-то! — вскричал Хелстоун. — Вы были заняты, но и я не сидел сложа руки и скажу без хвастовства, немного помог вам. Я решил не терять времени зря, и, пока вы разговаривали с Фарреном, — так, кажется, зовут этого унылого субъекта, — я отворил окно на задний двор и приказал Мергатройду, который был в конюшне, подать двуколку Сайкса к крыльцу; потом выпроводил Сегдена и Моисея с его деревяшкой, посмотрел, как они садились в экипаж (все это, разумеется, с разрешения нашего доброго приятеля Сайкса) и как Сегден взял в руки вожжи, — а правит он отлично. Словом, через каких-нибудь четверть часа наш Барраклу будет в надежном месте — в стенах Стилброской тюрьмы.

— Отлично, очень вам благодарен, — ответил Мур и затем, помолчав, добавил: — Прощайте, джентльмены.

Он вежливо проводил их до дверей конторы и смотрел им вслед, пока они не скрылись из вида.

Весь день он был молчалив, угрюм и ни разу не обменялся шуткой с Джо Скоттом; тот, со своей стороны, обращался к хозяину только за самым необходимым, однако то и дело забегал в контору помешать в камине и при этом краешком глаза поглядывал на хозяина. Уже запирая двери по окончании работы (в торговле был застой, и фабрика оканчивала теперь работу ранее обычного), он заметил, что сегодня прекрасная погода и он позволит себе посоветовать мистеру Муру прогуляться; это его развлечет.

Мур только коротко рассмеялся и спросил Джо, что, собственно, означает эта удивительная заботливость, — уж не принимает ли он его за женщину или ребенка? Затем выхватил у него из рук связку ключей и подтолкнул к двери. Однако не успел Джо дойти до фабричных ворот, как Мур его окликнул:

— Джо, ты, кажется, знаешь этих Фарренов? Что, худо им приходится?

— А то как же — Вильям не работает уже больше трех месяцев. Вы сами видели, как он сдал. Они распродали чуть ли не все, что было в доме.

— Он ведь, кажется, был неплохим рабочим?

— Лучшего у нас не было, сэр, с тех пор как вы ведете дело!

— А семья у него хорошая?

— Еще бы! Жена такая милая, работящая женщина и до чего же опрятная! Держит дом в такой чистоте, что, как ни старайся — не найдешь и пылинки. Но теперь-то им туго приходится. Хорошо бы Вильяму устроиться куда-нибудь садовником, что ли, он эту работу знает, жил когда-то у одного шотландца, тот и обучил его разным премудростям.

— Ладно, Джо, можешь идти; чего ты на меня уставился?

— У вас нет больше распоряжений, хозяин?

— Только одно — чтобы ты поскорее убрался отсюда.

Джо повиновался.

* * *

Весной вечера нередко бывают холодными и сырыми, и хотя весь день с самого утра держалась ясная и солнечная погода, однако на закате похолодало и землю прихватило изморозью; в сумерки серебристый иней покрыл первую траву и набухшие почки, побелил площадку перед Брайермейнсом — жилищем мистера Йорка — и прихватил нежные ростки в саду и на бархатистой лужайке. Что до могучего дерева, осенявшего своими раскидистыми ветвями дом, то оно, казалось, ничуть не страшилось заморозков, — да и что могло сделаться его голым сучьям! Так же гордо держалась еще не одевшаяся листвой ореховая рощица, высоко поднявшая свои вершины за домом.

Окна дома ярко светили во мгле безлунного, хотя и звездного вечера. Место здесь не было ни мрачным, ни уединенным, ни даже тихим. Дом стоял у проезжей дороги, но выстроен он был в старину, когда этой дороги еще не было, и в те времена к нему вела лишь извилистая тропинка среди полей. Не далее мили отсюда лежал Брейерфилд, — его шум ясно слышался здесь, и виднелись его огни. Поблизости возвышалась методистская молельня — большой, суровый, сумрачный дом; несмотря на поздний час, в его стенах шло молитвенное собрание, из окон падали на дорогу полосы света, и диковинные псалмы, от которых самый мрачный из квакеров способен был бы пуститься в пляс, будили веселое эхо в окрестностях. Из дома доносились отдельные фразы; вот несколько отрывков из различных псалмов, ибо поющие с необычайной легкостью переходили от гимна к гимну, от напева к напеву.

Кто объяснит

Смысл жизни сей?

Голод томит,

Войны все злей,

Смуты терзают,

Горе гнетет.

Но все возвещает

Иисуса приход!

Наша судьба

Бой без пощады.

Кровь и борьба

Смелых отрада.

Время ль укорам?

Все мы умрем,

Сраженные мором,

Огнем и мечом!

Тут пение внезапно сменилось молитвой, выкрикиваемой в полный голос, и ужасающими стонами; одинокий вопль: «Я обрел свободу! Дод О'Биллс обрел свободу!» — разнесся далеко вокруг, и в ответ снова грянул хор.

Милость так высока!

Благость так велика!

Сколь я счастлив, не в силах сказать!

Как овечки в стада,

Собрались мы сюда,

Жизнь и гибель готовы принять.

Славословить Христа

Не устанут уста!

За великое счастье почту

Божий стяг поднимать

И везде прославлять

Неземную его доброту.

Нас Господь возлюбил,

Труд наш благословил;

Словно пастырь сзывает нас он!

Отовсюду сошлись.

Струи в реки слились,

И, смотри, стало нас легион!

Что собрало всех нас?

Может, ангельский глас?

Нет! Сошлись мы сюда для того,

Чтобы дух наш воскрес,

Чтобы с хором небес

Славить Бога и агнца его!

Снова раздались восклицания, вопли, неистовые выкрики, мучительные стоны, затем с предельным воодушевлением и страстью были пропеты следующие строфы:

Днем и ночью, каждый час

Ад подстерегает нас,

И от дьявольских тенет

Только вера нас спасет!

Даже в логовище льва

Вера в Господа жива,

Даже через море вброд

Нас Христос перенесет!

Последняя строфа прозвучала душераздирающим визгом:

В очистительном огне

Славим Господа вдвойне;

Выше пламя, громче глас:

Не покинь, Всевышний, нас!

И крыша не взлетела на воздух от этих воплей, что как нельзя более красноречиво свидетельствует о ее прочности.

В Брайермейнсе тоже царило оживление, хотя, конечно, куда более умеренное, чем в молельне. Кое-где в окнах нижнего этажа, выходивших на лужайку, виднелся свет; спущенные занавеси скрывали от посторонних взоров ярко освещенные комнаты, но не совсем заглушали звуки голосов и смеха. Что ж, воспользуемся возможностью войти туда, проникнуть в святая святых этого дома.

В жилище мистера Йорка так весело сейчас вовсе не потому, что туда съехались гости. Нет, там никого не видно, кроме его домашних, и все они собрались в самой дальней комнате правого крыла, в небольшой гостиной, отведенной для вечернего досуга.

Днем вы увидели бы здесь сверкающие окна из цветных, главным образом янтарных и лиловых, стекол, которые поблескивают вокруг двух темных медальонов — на одном изображена величественная голова Шекспира, а на другом безмятежно спокойное лицо Джона Милтона. Стены увешаны видами Канады с ее зелеными лесами и голубыми водами, а среди них пылает ночное извержение Везувия. Багровое зарево кажется особенно ярким на фоне остальных картин с их холодными тонами — лазурью и белоснежной пеной водопадов и сумрачными лесными дебрями.

Комнату освещает огонь, какого тебе, читатель, если ты приехал из южных краев, наверно, не доводилось еще видеть ни в одном жилище, — это горит жарким чистым пламенем груда угля, заполнившая большой камин. Мистер Йорк приказывает поддерживать такой огонь даже в теплую летнюю пору. Сейчас он сидит у огня с книгой в руках, а возле на небольшой круглой подставке стоит зажженная свеча; однако он не читает, а смотрит на своих детей. Напротив него сидит подруга его жизни; я могу сейчас подробно описать ее, хотя это не доставит мне большого удовольствия. Она отчетливо видна мне, эта дородная особа весьма мрачного вида; ее чело и вся осанка говорят о бремени забот, не то чтобы гнетущих и неотвратимых, нет, но о тех повседневных, мелких заботах и тяготах, которые любят добровольно возлагать на свои плечи люди, считающие своим долгом выглядеть хмурыми. Увы! У миссис Йорк было именно такое представление о своих обязанностях, и она упорно выглядела угрюмой и мрачной во всякое время дня и ночи. И она жестоко осуждала то несчастное существо, — в особенности женского пола, — которое осмеливалось в ее присутствии радостной улыбкой проявлять свой веселый нрав; веселость она неукоснительно считала признаком неблагочестия, приветливость — признаком легкомыслия.

Впрочем, она была очень хорошей женой и заботливой матерью, неустанно пеклась о своих детях, была искренне привязана к мужу; плохо было только одно: если бы ей дали волю, она бы приковала к себе мужа и заставила его забыть обо всех своих друзьях; его родню она не выносила и держала их всех на почтительном расстоянии.

Супруги жили в полном согласии, несмотря на различие характеров: муж был по природе общительным, гостеприимным человеком, любил всех своих многочисленных родичей, а в юности, как уже упоминалось, предпочитал общество веселых, бойких женщин; и почему он выбрал в жены именно эту особу, как случилось, что они подошли друг другу, представляется трудно разрешимой загадкой, которую можно, однако, разрешить, если дать себе труд вникнуть в существо дела. Сейчас же я ограничусь замечанием, что в натуре мистера Йорка наряду с жизнерадостностью уживалась и некоторая мрачность, и потому-то ему пришлась по душе угрюмость его супруги. Впрочем, это была женщина трезвого ума; с ее уст ни разу не слетело ни одно необдуманное или пустое слово. Она придерживалась строгих демократических взглядов на общество в целом и несколько циничных на человеческую натуру; самое себя она считала безупречно добродетельной, а весь остальной мир — порочным. Основным ее недостатком была неискоренимая подозрительность, мрачное предубеждение против всех людей, их поступков и взглядов; эта подозрительность туманила ей глаза и была ей плохим советчиком в жизни.

Трудно предположить, чтобы у таких супругов были заурядные, ничем не примечательные дети; и заурядными они, конечно, не были. Перед вами, читатель, их шестеро: самого младшего, грудного младенца, мать держит на руках; он пока еще безраздельно принадлежит ей, в нем — одном-единственном она еще не сомневается, не подозревает его, не осуждает; она его кормилица, он тянется, льнет к ней, любит ее превыше всего на свете, в этом она уверена, — ведь его жизнь всецело зависит от нее, иначе он относиться к ней не может, и поэтому-то он так ей дорог.

Две девочки, Роза и Джесси, стоят возле отца; они всегда сторонятся матери и никогда по своей воле к ней не подходят. Старшей, Розе, двенадцать лет; она похожа на отца больше всех братьев и сестер — образно говоря, ее головка воспроизводит в слоновой кости черты отца, как бы высеченные из гранита, — все линии и краски гораздо мягче, чем на жестком лице Йорка; лицо дочери лишено жесткости, однако особенно хорошеньким назвать его нельзя; это обыкновенное детское личико с круглыми румяными щечками; только взгляд ее серых глаз отнюдь не детский, в нем уже светится серьезная мысль, — правда, пока еще незрелая, но она разовьется, если девочке дано будет жить, и тогда уж дочь намного опередит своих родителей. Их характеры получат в ней иное воплощение — более светлое, благородное, сильное. Сейчас это тихая девочка, в которой иногда проскальзывает упрямство; мать хотела бы воспитать из нее женщину, подобную самой себе, — рабу сурового и скучного долга; однако у Розы уже намечается особый склад ума, в ее головке зреют мысли, о которых мать не имеет и понятия; она по-настоящему страдает, когда взрослые смеются над этими мыслями. Против воли родителей она еще не восставала; но если чересчур натянуть удила, она взбунтуется и раз и навсегда выйдет из повиновения. Роза любит отца, он обращается с ней мягко, без деспотизма, он к ней добр. Мистеру Йорку иногда кажется, что его дочь не жилица на этом свете, — слишком пытливый ум сквозит в ее глазах и в ее суждениях, и поэтому его отношение к Розе окрашено налетом печальной нежности.

Что касается малютки Джесси, то отец далек от мысли, что она недолго проживет: она ведь так весела, так мило болтает, уже и сейчас такая лукавая, такая остроумная! Она может вспылить, если ее заденут, но зато как она ласкова, если с ней добры! Послушание сменяется в ней шаловливостью, капризы — порывами великодушия; она никого не боится — даже своей матери, и не всегда подчиняется ее неумеренно строгим и жестким требованиям, зато она мила и доверчива с теми, кто к ней добр. Очаровательной Джесси суждено быть всеобщей любимицей, — и сейчас она любимица своего отца. Если Роза похожа на отца, то эта девчушка, как ни странно, вылитая мать, хотя в выражении их лиц нет ничего общего!

Мистер Йорк, как вы думаете, что бы вы увидели в волшебном зеркале, если бы вам показали в нем ваших дочерей, какими они станут через двадцать лет? Вот оно, это волшебное зеркало; оно поведает вам об их судьбах и прежде всего о судьбе вашей любимицы Джесси.

Знакомо ли вам это место? Нет, никогда прежде вы его не видели; но вы узнаете эти деревья и зелень — это кипарис, ива, тисс. Вам случалось видеть и такие каменные кресты, и такие тусклые венки из бессмертника. Вот оно, это место, — зеленый дерн и серая мраморная плита — под ней покоится Джесси. Она прожила только весну своей жизни; была горячо любима, и сама горячо любила. За время своей короткой жизни она нередко проливала слезы, изведала много огорчений, но и часто улыбалась, радуя всех, кто ее видел. Умерла она мирно, без страданий, в объятиях преданной ей Розы, которая служила ей опорой и защитой среди многих житейских бурь; обе девушки были в тот час одни в чужом краю, и чужая земля приняла усопшую Джесси в свое лоно.

Теперь взгляните на Розу еще два года спустя. Необычно выглядел тот уголок земли с крестами и венками, но еще необычнее представшие перед вами сейчас горы и леса. Эта местность, одетая буйной, роскошной растительностью, конечно, лежит далеко от Англии. Перед нами девственная глушь, диковинные птицы порхают у опушки леса; не европейская это река, на берегу которой сидит погруженная в раздумье Роза — скромная йоркширская девушка, одинокая изгнанница в одной из стран южного полушария. Вернется ли она когда-нибудь на родину?

Трое старших детей — мальчики: Мэттью, Марк и Мартин. Вот они сидят все вместе в углу, занятые какой-то игрой. Присмотритесь к ним: на первый взгляд вам покажется, что они как две капли воды похожи друг на друга, затем вы подметите, что у каждого есть что-то свое, отличающее его от других, и наконец придете к выводу, что они совсем разные. Все трое темноволосые, темноглазые, краснощекие мальчуганы с мелкими чертами лица — характерная особенность английского типа; у всех разительное сходство с отцом и матерью, и в то же время у каждого на лице отпечаток своеобразия, у каждого из них свой характер.

Я не стану обстоятельно описывать первенца — Мэттью, хотя лицо его привлекает внимание и невольно заставляет призадуматься о тех свойствах, о которых оно говорит открыто или которые скрывает. Мальчик не лишен привлекательности; черные как смоль волосы, белый лоб, яркий румянец, живые темные глаза — в отдельности все его черты приятны. В этой комнате его можно сравнить лишь с одной картиной, притом зловещей, которая чем-то напоминает вам внешность Мэттью, а именно — «Извержение Везувия». Душа мальчика, кажется, состоит из двух стихий: из пламени и мрака; в ней не светит ясный солнечный свет, не мерцает зыбкое холодное лунное сияние; за его наружностью англичанина кроется не английский характер; его хочется сравнить с итальянским кинжалом в ножнах британской выделки. Вот что-то досаждает ему и как грозно он нахмурился! Мистер Йорк замечает это, но что же он говорит? Тихим, вкрадчивым голосом он просит: «Марк, Мартин! Зачем вы сердите брата?» — и никогда ничего другого.

На словах родители осуждают всякое пристрастие; казалось бы, в их доме не должно быть права первородства. Однако младшим детям не разрешается задевать Мэттью, ему нельзя даже возражать: родители стараются оградить его от малейшей неприятности так же усердно, как ограждали бы от огня бочку с порохом. «Уступите, не спорьте» — вот их девиз, как только дело коснется их первенца. Эти республиканцы прилагают все усилия к тому, чтобы их родной сын вырос деспотом. Такое явное предпочтение до глубины души возмущает младших сыновей; они не понимают поведения родителей, но видят разницу в обращении и чувствуют несправедливость. Драконовы зубы уже посеяны[73] среди юных оливковых деревьев в семье Йорка, и урожаем будет междоусобная война.

Второй сын Марк красивее других детей, у него очень правильные черты лица. Он всегда невозмутимо спокоен, но улыбка у него лукавая и он умеет с самым хладнокровным видом говорить самые неприятные и обидные вещи; несколько нависший лоб свидетельствует о том, что, несмотря на внешнюю невозмутимость, у мальчика есть характер, и вы невольно вспоминаете, что в тихом омуте черти водятся. Кроме того, он слишком замкнут, неподвижен и флегматичен, чтобы стать счастливым. Жизнь никогда не будет казаться ему радостной; в двадцатипятилетнем возрасте он уже будет удивляться при виде смеющихся людей и считать глупцами всех, кто веселится. Поэзия, как в жизни, так и в литературе, не найдет отклика в его душе; прекрасные лирические выражения чувств он будет воспринимать как пустословие и относиться с презрением к душевным порывам и восторгам; Марку не дано изведать молодости; с виду еще цветущий юноша, в душе он будет уже почти стариком. И сейчас у этого четырнадцатилетнего мальчика душа тридцатилетнего мужчины.

Совсем другой склад характера у младшего из сыновей — Мартина. Никто не может сказать, будет ли его жизнь короткой или долгой, но несомненно одно: она будет блистательной. Он изведает все земные обольщения, отчасти поверит в них и полностью насладится ими, но затем они потеряют над ним свою власть. У этого мальчика ничем не примечательная внешность, он не так красив, как его старшие братья; он весь словно скованный, на нем — жесткий панцирь отрочества, который он сбросит только к двадцати годам, и сразу окажется красивым юношей; но до той поры он останется неуклюжим подростком, всегда одетым очень просто; однако со временем куколка неизбежно превратится в бабочку. Тогда он станет, — правда, ненадолго, — тщеславным юнцом, чуть ли не фатом, жаждущим поклонения, жадным до удовольствий, но жадным также и до знаний; он будет тянуться ко всему, что можно взять от жизни, ко всей полноте наслаждений, ко всей полноте знаний; он припадет к этим двум источникам и будет пить жадно, захлебываясь. Но вот жажда его утолена, — и что дальше? Не знаю. Мартин может стать выдающимся человеком, но станет ли он им — это скрыто от провидца.

Теперь посмотрим на семейство мистера Йорка в целом. Если бы все сокровища ума, энергии, предприимчивости, которые таятся в этих шести головках, распределить между двенадцатью заурядными детьми, то на каждого из них пришлась бы, пожалуй, частица ума и способностей побольше средней меры. Мистер Йорк это знает и гордится своим потомством.

Кое-где в Йоркшире среди его холмов и лесов попадаются такие семьи своеобразные, колоритные, полные жизни. Бурные и необузданные от избытка энергии и природной силы, может быть, не слишком воспитанные, деликатные и послушные, но зато здоровые, смелые и породистые, как орел на утесе, как чистокровный жеребец в степи.

В дверь гостиной негромко постучали. Мальчики шумели, увлеченные игрой. Джесси напевала отцу прелестную шотландскую песенку, — мистер Йорк любил шотландские и итальянские песни и обучил им свою способную дочь, — и потому никто не слышал, как позвонил колокольчик у входной двери.

— Войдите, — медленно произнесла миссис Йорк, подчеркнуто торжественным тоном; в ее голосе всегда звучало какое-то уныние, нечто погребальное, даже когда она распоряжалась на кухне, просила мальчиков повесить шапки на место или усаживала дочерей за шитье. — Войдите, — повторила она, и в гостиную вошел Роберт Мур.

Серьезность и воздержанность Мура (во время его вечерних посещений на стол никогда не подавалось вино) расположили миссис Йорк в его пользу, и он ни разу еще не послужил предлогом для супружеской перепалки; миссис Йорк еще не удалось выяснить, что он волк в овечьей шкуре или что у него есть тайная связь, которая не позволяет ему жениться; выйдя замуж, она очень скоро обнаружила, что за многими холостыми приятелями ее мужа водятся кое-какие грешки, и немедленно отказала им от дома. Что ж, нельзя не признать, что подобного рода твердость имеет наряду с дурной и хорошую сторону.

— Кого я вижу! — сказала она Муру, когда тот подошел к ней и протянул руку. — Что это вы бродите в такой поздний час? Вам следовало бы сидеть дома.

— Какой же дом у холостяка, миссис Йорк? — возразил Мур.

— Чушь! — бросила миссис Йорк, которая, как и ее муж, не признавала светских условностей; ее грубоватая прямолинейность была иногда рассчитана на восхищение людей, но чаще их отпугивала. — Нечего говорить мне такой вздор! И холостой человек может при желании иметь уютный дом… разве ваша сестра не создает вам семейного уюта?

— Ну уж нет, — вмешался мистер Йорк, — Гортензия, безусловно, весьма достойная особа, но ведь и у меня в его возрасте было целых пять или шесть сестриц, очень милых и приятных, однако это не помешало мне искать и найти себе жену.

— И сколько раз потом горестно сожалеть об этом, — вставила миссис Йорк, любившая иной раз съязвить по поводу брака, хотя бы это касалось и ее собственной супружеской жизни, — и, посыпав пеплом главу, оплакивать свою ошибку! Да вы и сами в этом убедитесь, Роберт Мур. Видите, как он расплачивается, — она указала на детей. — Кому охота обзаводиться целой кучей сорванцов, если можно этого избежать? Мало того что нужно произвести их на свет Божий, — хотя это само по себе дело тяжкое, — нет, изволь еще каждого накормить, одеть, воспитать и направить в жизни. Так-то, молодой человек, когда у вас будет соблазн жениться, вспомните о наших четырех сыновьях и двух дочерях и примерьте семь раз, прежде чем отрезать.

— Пока еще женитьба меня не соблазняет, да и не такое сейчас время, чтобы обзаводиться семьей.

Это мрачное суждение, разумеется, пришлось по вкусу миссис Йорк. Она одобрительно закивала головой и тяжело вздохнула; однако минуту спустя заметила:

— Не очень-то я доверяю такой соломоновой мудрости в ваши годы! Она улетучится, как только кто-нибудь вскружит вам голову. Но сделайте милость, садитесь, сэр, ведь беседовать сидя можно так же хорошо, как и стоя.

Это была свойственная ей манера приглашать человека сесть; но едва Мур повиновался, как Джесси, соскочив с колен отца, бросилась в объятия гостя, охотно раскрывшиеся ей навстречу.

— Что это вам вздумалось женить его? — с негодованием обратилась она к матери, после того как Мур усадил ее к себе на колени. — Да ведь он уже женат или почти женат; он обещал жениться на мне еще прошлым летом, когда в первый раз увидел меня в новом белом платьице с голубым поясом. Не правда ли, отец? (Дети Йорков не привыкли называть родителей — «папа» или «мама», подобного рода «нежностей» миссис Йорк не допускала.)

— Как же, моя девочка, конечно, обещал; я сам свидетель; но заставь-ка его повторить свое обещание, Джесси; молодые люди часто оказываются обманщиками.

— Нет, он не обманщик; он слишком красив, чтобы быть обманщиком, заявила Джесси, закинув голову и глядя в глаза своему любимцу взглядом, полным несокрушимого доверия.

— Красив! — воскликнул Йорк. — Вот это как раз и доказывает, что он негодяй.

— Для обманщика он слишком печален, — вмешался тихий голосок из-за кресла отца, — если бы он постоянно смеялся, я бы поверила, что он может забыть о своем обещании, но он всегда задумчив.

— Твой сентиментальный красавчик — первый плут в мире! — заметил мистер Йорк.

— Но он вовсе не сентиментальный!

Мур обернулся и удивленно, хотя и с улыбкой, взглянул на девочку.

— Почему ты думаешь, что я не сентиментален?

— Так по крайней мере сказала одна дама.

— Voilà, qui devient intéressant![74] — воскликнул мистер Йорк, пододвигая кресло ближе к огню. — Одна дама! Тут уже пахнет романтикой! Кто же это? Ну-ка, Роза, шепни отцу на ухо ее имя, да тихонько, чтобы он не услышал.

— Ты ведешь себя чересчур нескромно, Роза, — раздался ледяной голос миссис Йорк, способный заморозить любое веселье, — и ты, Джесси, тоже; детям, в особенности девочкам, полагается молчать в присутствии старших.

— Так на что же нам дан язык? — бойко спросила Джесси, а Роза только взглянула на мать, и взгляд ее говорил о том, что она запомнила замечание матери и призадумается над ним; действительно, минуты две спустя она спросила:

— А почему же в особенности девочкам?

— Хотя бы потому, что я так говорю; и еще потому, что скромность и сдержанность — лучшее украшение девушки.

— Дорогая миссис Йорк, — заметил Мур, — ваши правила безукоризненны, в таком же духе всегда высказывается и моя сестра; однако мне кажется, что к этим девочкам они еще не применимы. Разрешите Розе и Джесси говорить со мной вполне свободно и непринужденно, не то я лишусь самого большого удовольствия, какое здесь нахожу. Я люблю слушать их болтовню, мне становится веселее на душе.

— Не правда ли? — подхватила Джесси. — Вам веселее с нами, чем с нашими сорванцами-братцами? Матушка и сама называет их грубыми.

— Да, моя крошка, гораздо веселее. Целый день я только и вижу вокруг себя грубиянов.

— Всех занимают одни мальчики, — продолжала Джесси, — наши тети и дяди, кажется, думают, что их племянники лучше, чем племянницы, а когда к обеду приходят гости, они разговаривают только с Мэттью, Мартином и Марком, а со мной или с Розой никогда. Но мистер Мур наш друг, и мы его не отдадим. Только помни, Роза, он больше мой друг, чем твой. Он мой собственный знакомый! — И она предостерегающе подняла свою маленькую ручку.

Роза привыкла повиноваться мановению этой ручки; ее воля ежедневно подчинялась воле маленькой взбалмошной Джесси; младшая сестра во многом ею руководила и повелевала. Во всех случаях, когда можно было покрасоваться и развлечься, на первое место выступала Джесси, а Роза скромно отходила в тень; когда же дело касалось жизненных будней, трудов, забот и лишений, Роза добровольно брала на себя сверх своей доли и часть сестриной. Джесси уже решила, что она со временем выйдет замуж, а Роза должна оставаться старой девой, чтобы жить при ней, ухаживать за ее детьми, вести ее хозяйство. Такие отношения нередко складываются между сестрами в тех семьях, где одна сестра хороша собой, а другая нет. Здесь же, если одну из девочек и можно было считать привлекательнее другой, то это была именно Роза; черты лица у нее были тоньше и правильнее, чем у хорошенькой Джесси. Зато Джесси, помимо живости ума и душевной пылкости, наделена была еще и обаянием, умением пленять кого угодно, когда угодно и где угодно. Роза обладала благородным и развитым умом, любящим, преданным, великодушным сердцем, но не обаянием.

— Ну, пожалуйста, Роза, скажи мне имя тон дамы, которая говорила, что я вовсе не сентиментальный.

Розе представлялась отличная возможность подразнить Мура, если бы она умела это делать, но простодушная девочка только коротко ответила:

— Не могу. Я не знаю ее имени.

— Ну хотя бы опиши мне ее, как она выглядит? Где ты ее видела?

— Когда мы с Джесси ездили в Уинбери в гости к Кэт и Сьюзен Пирсон, они тогда только что вернулись домой из пансиона, — в гостиной были и взрослые дамы, — они сидели кучкой в уголке и говорили о вас.

— И ты никого из них не знаешь?

— Знаю Ханну, Гарриет, Дору и Мэри Сайкс.

— И что же, они меня ругали?

— Некоторые — да; они называли вас мизантропом; я даже запомнила это слово и потом посмотрела в словаре: оно означает «человеконенавистник».

— И что же еще они говорили?

— Ханна Сайкс сказала, что вы надутый фат.

— Час от часу не легче, — воскликнул, смеясь, мистер Йорк. — Прекрасно! Ханна, это которая — рыжая? Славная девушка, только полоумная.

— Ну, на этот раз она оказалась вполне умной, — чем я не надутый фат! И что же дальше, Роза?

— Мисс Пирсон сказала, что вы любите порисоваться и что с вашим бледным лицом и черными волосами вы представляетесь ей каким-то сентиментальным чудаком.

Мистер Йорк опять рассмеялся, улыбнулась даже миссис Йорк.

— Вот видите, вы занимаете воображение наших дам, а вам и невдомек, заметила она. — Однако эта же мисс Пирсон, несмотря на свой возраст, была бы не прочь поймать вас в свои сети: она имеет на вас виды с самого вашего приезда сюда.

— А кто же защитил меня, Роза? — спросил Мур.

— Я не знаю этой дамы, потому что она не бывает у нас, но в церкви я вижу ее каждое воскресенье; она сидит неподалеку от кафедры. Я всегда смотрю на нее и забываю смотреть в молитвенник; она точь-в-точь, как девушка с голубем, что на картине у нас в столовой, у этой незнакомки такие же большие глаза и прямой нос и лицо тонкое и правильное, какое-то ясное.

— И ты не знаешь, кто она? — воскликнула Джесси с видом крайнего изумления. — Как это похоже на нашу Розу, мистер Мур! Я часто замечаю, что моя сестрица витает в облаках, а не живет с нами на земле; она иногда и понятия не имеет о том, что знают решительно все! Подумать только — каждое воскресенье она отправляется в церковь, не сводит там глаз с одной и той же особы и даже не догадывается узнать ее имя! Она имеет в виду Каролину Хелстоун, племянницу нашего священника; я помню, как все это было: мисс Хелстоун очень рассердилась тогда на Энн Пирсон и возразила ей: «Роберт Мур вовсе не рисуется и ничуть не сентиментален, вы глубоко ошибаетесь в нем, а вернее, просто никто из вас его не знает». Хотите, я опишу вам ее внешность? Я сумею рассказать, как человек выглядит и как одет, получше, чем Роза.

— Ну-ка, послушаем.

— Она милая, даже очень хорошенькая; у нее белая точеная шея, длинные локоны светло-каштановые и очень мягкие; разговаривает она спокойно, приятным, чистым голосом, да и все движения у нее мягкие и сдержанные; на ней чаще всего светло-серое шелковое платье; вся она с ног до головы такая аккуратненькая! И одета со вкусом, все у нее изящно — и платье, и туфли, и перчатки! Вот такой и должна быть, по-моему, настоящая леди, и когда я вырасту, я стану такой же, как она. Тогда я вам понравлюсь? Вы и вправду женитесь на мне?

Мур ласково потрепал Джесси по головке; казалось, он хотел было привлечь ее к себе, но передумал и даже слегка отстранил.

— Я вам не нравлюсь? Вы меня отталкиваете?

— Ах, Джесси, ты и сама меня не любишь, никогда не зайдешь навестить!

— Но вы меня не приглашали!

Тут Мур торжественно пригласил обеих девочек нанести ему завтра визит, пообещав купить им подарок в Стилбро, куда ему придется съездить рано утром, — какой именно, он не открыл, пусть сами придут и увидят. Джесси хотела что-то сказать, как вдруг один из мальчиков перебил ее:

— Знаю я эту мисс Хелстоун, о которой вы столько наболтали; это противная девица — и ничего больше! Я ее терпеть не могу! Я терпеть не могу вообще всех женщин. На что они нужны?

— Мартин! — крикнул отец.

Мальчик обернул к нему полусердитое, полунасмешливое лицо.

— Пока ты еще маленький фанфарон, но я вижу, что из тебя выйдет большой фат! Так вот, запомни свои теперешние слова: давай-ка запишем их. — Он вынул записную книжечку в сафьяновом переплете и что-то написал в ней. — Лет через десять, Мартин, если мы оба будем живы, я напомню тебе наш сегодняшний разговор.

— Я и тогда скажу то же самое, я всегда буду ненавидеть женщин. Это просто куклы, они думают только о нарядах, им только бы повертеться и покрасоваться перед мужчинами; нет, я никогда не женюсь, лучше оставаться холостяком.

— Смотри же не изменяй своим взглядам! Эстер, — обратился мистер Йорк к жене: — И я был в его возрасте точно таким же лютым женоненавистником, но когда мне исполнилось года двадцать три, — я, помнится, тогда путешествовал по Франции и Италии и невесть где еще! — я начал перед сном накручивать волосы на папильотки, продел серьгу в ухо и готов был бы продеть ее в ноздрю, если бы ввели такую моду; и все ради того, чтобы нравиться дамам, пленять их; то же самое будет и с тобой. Мартин.

— Со мной? Вот уж никогда! У меня есть голова на плечах. Ох, и смешон же ты был, отец! А я клянусь всю жизнь одеваться так же просто, как сейчас. Мистер Мур, глядите, я хожу в синем с ног до головы, и в школе надо мной смеются и дразнят меня матросом. Я же смеюсь еще громче и называю их сороками и попугаями, так как у них сюртучки одного цвета, жилеты другого и панталоны третьего; я всегда буду носить только синее и ничего, кроме синего; я считаю, что одеваться пестро — унижать свое достоинство.

— Через десять лет, Мартин, на твой привередливый вкус не угодит ни один портной, какие бы разнообразные ткани любого цвета он тебе ни предлагал; ни в одной парфюмерной лавке ты не найдешь духов, достаточно изысканных для твоего изощренного обоняния.

Мартин презрительно улыбнулся, но ничего не добавил; вместо него заговорил Марк, — он стоял у небольшого столика в углу комнаты, перебирая книги. Мальчик заговорил очень медленно и спокойно, причем на лице у него застыло ироническое выражение.

— Мистер Мур, вы, может быть, полагаете, что мисс Каролина Хелстоун сделала вам комплимент, сказав, что вы не сентиментальны; вы смутились, услыхав об этом, — значит, вы были польщены; вы покраснели, точь-в-точь как у нас в классе один тщеславный мальчишка, который считает необходимым краснеть, когда его хвалят. Я проверил это слово в словаре, мистер Мур, оно означает — окрашенный чувствительностью. Но дальше корень этого слова объясняется так: «Мысль, идея, понятие». Следовательно, сентиментальный человек — это тот, у кого есть мысли, идеи, понятия; не сентиментальный человек лишен мыслей, идей, понятий.

Мальчик не улыбнулся, не посмотрел вокруг, рассчитывал на одобрение; он просто сказал то, что хотел, — и замолчал.

— Ma foi! Mon ami, — сказал Мур, — ce sont vraiment des enfants terribles, que les votres![75]

Роза, внимательно слушавшая Марка, возразила ему:

— Да, но мысли, понятия и идеи бывают разные — и хорошие и дурные; под «сентиментальными», очевидно, подразумеваются дурные или во всяком случае мисс Хелстоун понимала это в таком смысле, она ведь не бранила мистера Мура, а защищала его.

— Ах ты моя милая маленькая заступница, — сказал Мур, ласково взяв Розу за руку.

— Да, она защищала его, — повторила Роза, — как сделала бы и я на ее месте, потому что остальные говорили о нем дурно.

— Дамы всегда дурно говорят о людях, — заметил Мартин, — это у них в крови.

Тут в разговор вмешался Мэттью:

— Ну и балбес наш Мартин! Вечно рассуждает о том, чего не понимает.

— Рассуждать о чем угодно, — это мое право свободного человека, отпарировал Мартин.

— Да, но ты слишком часто пользуешься этим правом, — вернее, даже злоупотребляешь им и тем самым доказываешь, что тебе следовало бы родиться рабом, — продолжал старший.

— Рабом! И это Йорк осмеливается говорить Йорку! Этот субъект, — Мартин привстал и указал пальцем на брата, — как видно, забывает о том, что известно каждому фермеру в Брайерфилде, — что у нас у всех в семье такой крутой изгиб ступни, что под ней может протечь струйка воды, а это доказывает, что в роду Йорков не было рабов на протяжении трех столетий.

— Ах ты фигляр! — бросил Мэттью.

— Мальчики, замолчите! — приказал Йорк. — Мартин, какой ты задира! Вечно затеваешь ссору!

— Неужели? Разве это справедливо? Кто затеял, я или Мэттью? Я с ним даже не разговаривал, а он вдруг объявил, что я болтаю как балбес!

— Да, как самонадеянный балбес! — повторил Мэттью.

При этих словах миссис Йорк начала беспокойно раскачиваться, — грозный признак, часто предвещавший истерический припадок, особенно в тех случаях, когда ей казалось что кто-то обижает Мэттью.

— Почему я должен сносить всякие дерзости от Мэттью? Кто дал ему право грубить мне? — запальчиво крикнул Мартин.

— Никто не давал ему такого права, друг мой, — примирительным тоном сказал мистер Йорк, — но прости своему брату до семидесяти семи раз.

— Всегда одно и то же, всегда поступки противоречат словам, пробормотал Мартин, направляясь к двери.

— Куда ты идешь, сын мой? — спросил мистер Йорк.

— Туда, где я не буду подвергаться оскорблениям, если в этом доме мне удастся найти такое место.

Мэттью презрительно рассмеялся; Мартин, дрожа всем своим худеньким телом, бросил на брата красноречивый взгляд, — видно было, что он едва сдерживается.

— Я полагаю, вы не станете возражать, если я вас покину? — спросил он.

— Нет, нет, ступай, мой мальчик, но советую тебе не быть злопамятным.

Мартин удалился, а Мэттью все еще презрительно смеялся. Роза, приподняв свою изящную головку с плеча Мура, пристально и серьезно взглянула на старшего брата и сказала:

— Мартин огорчен, а тебя это радует, но я предпочла бы быть Мартином, а не тобой. Мне противен твой характер.

Тут Мур, желая предотвратить семейную сцену или хотя бы не присутствовать при ней, — ибо всхлипывания миссис Йорк были весьма зловещими, — встал, поцеловал Джесси и Розу и еще раз напомнил им, что ждет их у себя завтра днем. Простясь с хозяйкой дома, он спросил мистера Йорка: «Не можете ли вы уделить мне минутку?» — и тот проводил его до вестибюля, где и состоялась их краткая беседа.

— Не найдется ли у вас места для хорошего работника? — спросил Мур.

— Нелепый вопрос в наше время, когда у каждого хозяина не хватает работы и для своих хороших работников.

— Вы оказали бы мне большую услугу, взяв к себе одного человека.

— Друг мой, я никого больше не могу взять к себе, даже если я этим окажу услугу всей Англии.

— Я непременно должен найти для него какую-нибудь работу.

— Да кто это?

— Вильям Фаррен.

— Ну что ж, Вильяма я знаю. На редкость честный человек.

— Он без работы уже три месяца, а семья у него большая, и без его заработка им не прожить. Он был в депутации ткачей, которая явилась ко мне сегодня утром с жалобами и угрозами; Вильям не угрожал мне, он только просил меня повременить, — не очень спешить с новыми машинами. Но ведь вы знаете, я этого сделать не могу, на меня давят со всех сторон, я вынужден спешить. Объяснять им это я не стал и отослал их прочь, а одного упрятал в тюрьму, негодяя, который проповедует вон в той молельне, — и, надеюсь, его отправят на каторгу.

— Уж не Моисея ли Барраклу?

— Его самого.

— И ты отдал его в руки властей? Отлично! Из мошенника ты сделал мученика. Умно — нечего сказать!

— Во всяком случае, справедливо. Но сейчас мне важно другое — так или иначе обеспечить Фаррена работой, и в этом я рассчитываю на вас.

— Ну и ну! — воскликнул Йорк. — Да какое же ты имеешь право рассчитывать, чтобы я заботился об уволенных тобой рабочих? Мне-то какое дело до всех твоих Фарренов и Вильямов! Правда, я слышал, что он честный человек, но не обязан же я помогать всем честным людям в Йоркшире. Ты еще скажешь, что мне не так трудно это сделать? Трудно или легко, но я этого не сделаю!

— А все-таки, мистер Йорк, какое дело могли бы вы найти для него?

— Найти для него дело! Да ты заставишь меня заговорить с тобой таким языком, каким я не привык разговаривать с гостями! Не пора ли тебе домой? Вот дверь, отправляйся!

В ответ на это Мур уселся на стул.

— Вам трудно взять его на фабрику, — допустим; но в вашем поместье может найтись для него занятие.

— Мне всегда казалось, что тебе наплевать на наших lourdauds de paysans,[76] Боб. Отчего вдруг такая перемена?

— Вот отчего: этот парень высказал мне чистую правду, а я ответил ему так же грубо, как и всем остальным, кто нес чепуху; в ту минуту на фабричном дворе я не мог поступить иначе. Но его лицо сказало мне яснее всяких слов, как тяжко ему приходится в последнее время. Да что там толковать! Возьмите его.

— Раз это тебя так волнует, бери его к себе, придумай что-нибудь.

— Будь у меня возможность что-нибудь придумать, я бы давно это сделал, но сегодня утром я получил несколько писем и теперь ясно вижу, что нахожусь на краю гибели: на экспорт во всяком случае рассчитывать нечего. Если ближайшее время не принесет перемен, если не забрезжит надежда на мир, не будут отменены Приказы Совета и не откроются пути в Америку, то я и не знаю, откуда ждать спасения. Вокруг меня такая тьма, словно я замурован в скале! Так что с моей стороны просто нечестно делать вид, будто я могу обеспечить человеку надежный заработок.

— Пройдемся немного по саду, сегодня такая звездная ночь, — предложил мистер Йорк.

Они вышли на воздух и принялись расхаживать рядом по белой от инея площадке перед домом.

— Ну, решайте же с Фарреном, — настаивал Мур. — У вас большие фруктовые сады возле фабрики, возьмите его в садовники, он хорошо знает это дело.

— Ладно, будь по-твоему. Завтра я пошлю за ним, и мы что-нибудь придумаем. А теперь, друг мой, я вижу, тебя тревожит и твое собственное положение?

— Да. Еще один крах, который я могу отдалить, но предотвратить бессилен, и имя Мура окончательно исчезнет из коммерческого мира, а вы знаете, что у меня было самое искреннее желание выплатить все долги и полностью восстановить старую фирму.

— Деньги — вот все, что тебе нужно!

— Разумеется, но с таким же успехом можно сказать: дыхание — вот все, что нужно умершему.

— Я знаю, деньги не заводятся только оттого, что они нужны, и если бы у тебя на руках были жена и дети, как у меня, я, может быть, и считал бы твое положение безнадежным. Однако перед человеком молодым и неженатым могут открыться особые возможности; до меня доходят толки о том, что ты собираешься жениться то на одной девице, то на другой, но я не особенно им верю!

— И правильно делаете! Куда уж там! Я и не думаю о женитьбе. Я даже слова «женитьба» не могу слышать, до того это кажется мне сейчас несбыточным и нелепым. Любовь и супружество — излишняя роскошь, доступная только богатым, не задумывающимся над тем, как им прожить завтрашний день; или же, напротив — безрассудный, отчаянный шаг, последняя радость неудачника, которому уже не подняться со дна.

— Я бы на твоем месте рассудил иначе: чем падать духом, искал бы лучше хорошую жену с хорошим приданым.

— Где же я ее найду?

— А если такой случай представится, ты им воспользуешься?

— Не знаю. Это зависит от многого.

— Женился бы ты на старухе?

— Уж лучше дробить камни на мостовой!

— Я тебя понимаю. А уродливую взял бы?

— Бр-р! Уродство мне ненавистно, я поклонник красоты; юное, красивое, нежное личико радует мой взор и сердце, а унылые, грубые, мрачные лица мне отвратительны; меня привлекает мягкость, изящество, нежные краски, а грубость отталкивает. Нет, на уродливой женщине я не женюсь.

— Даже на богатой?

— Даже на осыпанной драгоценностями. Я не смог бы ни полюбить ее, ни привязаться к ней, и вскоре она стала бы мне ненавистна. Если жена окажется не в моем вкусе, она найдет во мне тирана или, что еще хуже, человека чужого и равнодушного.

— Ну, а если бы ты женился на честной девушке, богатой, с добрым нравом, но некрасивой, — неужели ты не мог бы примириться с тем, что она скуласта, что у нее большой рот и рыжие волосы?

— Нет, ни за что, говорю прямо. В жене я хочу видеть изящество и еще то, что я считаю красотой.

— И бедность, и малышей, которых ты не в состоянии прокормить и одеть, и мать их, вечно озабоченную, преждевременно увядшую, и, наконец, банкротство, унижение и тяжелую борьбу за существование до конца своих дней.

— Полно вам, Йорк!

— Если ты настроен романтически, Роберт, может быть, даже влюблен, продолжать этот разговор бесполезно.

— Я вовсе не романтичен. В моей душе нет и следа романтики так же, как в сушильнях, вон там, на поле, нет и следа сукон.

— Всегда прибегай к таким сравнениям, это в моем вкусе. И никакая любовь не заставит тебя отказаться от твоих взглядов?

— Мне кажется, я достаточно ясно высказался. Мне любить? Чепуха!

— Отлично. Если у тебя сердце и разум холодны и трезвы, почему бы тебе не воспользоваться случаем, если он представится? Так что жди и дождешься.

— Вы говорите как оракул, Йорк.

— Может быть, я в некотором роде и оракул. Правда, я ничего не обещаю и ничего не советую, но прошу тебя: не унывай, а подвернется счастливый случай — не упусти его.

— Астрономический альманах моего тезки[77] не мог бы выразиться более осторожно!

— А пока твое время не пришло, ты меня не интересуешь, Роберт Мур; ты мне не родня, ты мне никто. Потеряешь ли ты или приобретешь состояние — не моя печаль! Ступай-ка домой — уже пробило десять, и мисс Гортензия, наверное, беспокоится!

ГЛАВА X

Старые девы

Время шло своей чередой, и весна расцветала. Облик Англии изменился к лучшему. Ее луга зазеленели, холмы оделись свежим покровом, сады украсились цветами; но жизнь в стране не улучшилась, бедняки по-прежнему бедствовали, предприниматели вконец разорялись. Торговля в некоторых отраслях была на грани катастрофы, ибо война все не кончалась; лилась кровь Англии, истощалось ее богатство, и все во имя каких-то бессмысленных целей. Правда, с Пиренейского полуострова изредка приходили известия о победах британского оружия, но в промежутки между ними по всему миру гремела наглая похвальба Наполеона по поводу его нескончаемых триумфов. Те, кто страдал от тягот войны, дошли до предела терпения, находя безнадежной эту затянувшуюся войну против, как им казалось, неодолимой силы, — одни считали ее неодолимой со страха, другие потому, что это было им выгодно. Они требовали заключения мира на любых условиях: люди, подобные Йорку и Муру, и тысячи других, доведенных войной до грани банкротства, настаивали на этом с энергией отчаяния. Они устраивали собрания, произносили речи, составляли петиции о том, в чем видели свое единственное спасение; какой ценой будет куплен этот благословенный мир, их вовсе не интересовало.

Каждый человек в той или иной мере эгоистичен; если же людей что-либо объединяет, то эгоизм сказывается в них с особой силой. Английский коммерсант не является исключением из этого правила; напротив, все торговое сословие ярко его подтверждает, ибо оно занято одной только мыслью — о наживе; коммерсантов не волнуют никакие национальные интересы, кроме расширения английской (то есть их собственной) торговли. Благородство, бескорыстие, высокое чувство чести — все это давно уже умерло в их сердцах. Если бы страной управляли только они, то правительство слишком часто проявляло бы позорное смирение, руководствуясь, однако, не учением Христа, а скорее внушениями Маммоны. Во время последней войны английские коммерсанты не только стерпели бы от французского завоевателя пощечину, но даже подставили бы ему и другую щеку; не только отдали бы Наполеону верхнее платье, но вежливо предложили бы и сюртук, и даже жилет, если бы он этого потребовал. Они попросили бы только разрешения оставить себе ту принадлежность костюма, где находится карман с кошельком. В них не заговорило бы мужество, они бы и не подумали о сопротивлении, пока корсиканский разбойник не протянул бы руку к их драгоценному кошельку; тогда, и только тогда, они с яростью английских бульдогов вцепятся грабителю в горло и, не разжимая зубов, будут на нем висеть — ожесточенные и неумолимые — до тех пор, пока не вырвут у него свое сокровище. Выступая против войны, торговцы красноречиво говорят о своей ненависти к ней как к дикому варварству; послушать их, так подумаешь, что они чрезвычайно гуманны и, главное, преисполнены самых лучших чувств к своим соотечественникам. Однако это не так. Большинство из них — люди ограниченные, черствые, не питающие никаких добрых чувств ни к одному сословию, кроме своего собственного, равнодушные, даже враждебные ко всем остальным представителям рода человеческого; они считают их бесполезными и не признают за ними даже простого права на существование; кажется, им жаль даже воздуха, которым те дышат, и, уж конечно, они уверены, что желание низших классов пить, есть и жить в сносных условиях просто нелепо. Все, что предпринимают другие люди, помогая друг другу, обучая себе подобных или доставляя им радость, их не касается; они не дают себе труда этим поинтересоваться; всякого, кто не занимается торговлей, они обвиняют в том, что он даром ест хлеб и влачит бесполезное существование. Не дай Боже нашей Англии превратиться в нацию лавочников.

Как мы уже знаем, Мур отнюдь не был преисполнен самоотверженных патриотических чувств, и знаем также, какие обстоятельства вынуждали его сосредоточивать все свои помыслы и всю энергию на собственном преуспеянии. Очутившись на краю гибели во второй раз в жизни, он изо всех сил боролся против тех общественных тенденций, которые могли бы снова сбросить его вниз. Он прилагал все усилия к тому, чтобы вызвать на севере движение против войны, стараясь найти поддержку у людей более богатых и влиятельных, чем он сам; правда, временами у него мелькала мысль, что от всех требований его партии к правительству толку мало. Когда он слышал, что Бонапарт угрожает всей Европе и вся Европа вооружается, чтобы сопротивляться ему, когда видел, что угроза нависла над Россией и эта суровая Россия в гневе поднялась на защиту своей скованной морозом земли, своих диких рабских вотчин, своего мрачного деспотизма от тяжелой пяты, от тирании чужеземного захватчика, он понимал, что Англия, свободная страна, не может заставить своих сынов идти на соглашение и подчиниться условиям алчного, бесчестного французского владыки. Когда время от времени с полуострова приходили известия о военных действиях Веллингтона, олицетворения Англии на Пиренеях, о его движении от успеха к успеху, об его действиях, обдуманных, неторопливых, но уверенных и упорных, когда Мур читал на страницах газет собственные сообщения лорда Веллингтона, документы, написанные Скромностью под диктовку Истины, он в глубине души понимал, что на стороне британских войск стоит бдительная, выносливая, подлинная, а не показная сила, которая в конечном счете должна принести победу своей стране.

В конечном счете — да! Но до этого еще далеко, а к тому времени он сам, фабрикант Мур, будет раздавлен и мечты его развеются в прах. Значит, нужно думать только о себе, добиваться своего, взять в свои руки свою судьбу.

И он так рьяно защищал свои интересы, что это вскоре привело к разрыву отношений между ним и старым тори, его приятелем-священником. Они поссорились при встрече, затем обменялись ядовитыми письмами в газетах; Хелстоун назвал Мура якобинцем и перестал бывать у него, не разговаривая даже при случайных встречах; он также весьма решительно потребовал от своей племянницы прекратить знакомство с обитателями лощины и отказаться от занятий французским языком.

«Скверный и легкомысленный язык, — добавил он. — Да и вся хваленая французская литература тоже скверная и легкомысленная, очень вредная для женского ума. И кто только ввел эту глупую моду учить женщин французскому языку, — заметил он мимоходом. — Он им вовсе не нужен; это то же самое, что кормить рахитичного ребенка кашицей на воде; Каролине незачем заниматься французским языком и поддерживать знакомство со своими родственниками — это опасные люди!»

Хелстоун ожидал возражений, даже слез. Его мало интересовали чувства Каролины; однако он смутно догадывался, что она любит бывать у Муров и что ее радуют редкие визиты Роберта. От него не укрылось, что если Мелоун заходил провести у них вечер и всячески старался занять и развлечь его племянницу, — дергал за уши почтенную черную кошку, любившую поваляться на скамеечке у ног своей хозяйки, или же, выйдя в сад с охотничьим ружьем, принимался, пока не стемнело, палить по сарайчику, не забыв при этом оставить все двери в доме распахнутыми настежь, с тем чтобы ежеминутно забегать, шумливо сообщая о своем попадании в цель или промахе, — Каролина, невзирая на эти увлекательные забавы, старалась незаметно ускользнуть и скрывалась у себя в комнатке до самого ужина. Напротив, стоило зайти к ним в гости Муру, который не заигрывал с кошкой, разве только брал ее на колени или позволял ей влезать к себе на плечи и с мурлыканием тереться мордой о его щеки, не оглушал обитателей дома ружейной пальбой, от которой в воздухе разливался едкий запах пороха, не шумел и не хвастал, как эта же самая Каролина не покидала гостиной и, по-видимому, находила большое удовольствие в шитье подушечек и вязанье носков для благотворительных корзин.

Она держалась всегда очень скромно, и Роберт не обращал на нее внимания, лишь изредка заговаривая с ней; но мистер Хелстоун не принадлежал к числу добродушных пожилых дядюшек, которых легко провести; он умел смотреть в оба и однажды увидел их в минуту расставания. Он заметил, как их взгляды встретились всего лишь на мгновение; всякого другого растрогал бы этот взгляд, в котором не было ничего предосудительного и светилась радость; то не был многозначительный взгляд двух сговаривающихся любовников — между ними ведь не существовало любовной тайны; не было в нем ни лукавства, ни хитрости; только взгляд Мура сказал Каролине, что у нее ясные, кроткие глаза, а глаза Каролины выразили восхищение его смелым, открытым взглядом; каждый из них по-своему любовался другим: Мур слегка улыбнулся, Каролина слегка покраснела. Хелстоун чуть не набросился на них, так ему стало досадно — но почему же? В этом, пожалуй, он и сам не отдавал себе отчета, однако, будь его воля в эту минуту, он, кажется, отхлестал бы Мура хлыстом, а Каролине надрал уши. Если бы его спросили, чем они заслужили такое суровое наказание, он разразился бы яростной речью против кокетства и любовных шашней и поклялся бы, что не допустит в своем доме подобных глупостей.

Все эти соображения вместе с причинами политического характера склонили Хелстоуна к мысли о необходимости разлучить молодых родственников. Он объявил Каролине о своем решении однажды вечером, когда она сидела за работой у окна в гостиной и свет лампы падал прямо на нее. Он заметил, что она выглядит бледнее и смирнее обычного; не ускользнуло от его внимания и то, что за последние три недели она ни разу не произнесла имени Мура, да и сам он перестал бывать у них в доме. У Хелстоуна зародилось подозрение — уж не встречаются ли они тайно? Недолюбливая женщин, он всегда подозревал их во всяческих кознях и считал, что за ними нужен глаз да глаз. Тоном, не допускающим возражений, он потребовал от нее прекратить ежедневные визиты к Мурам; он ожидал, что она вздрогнет, что ее взор выразит мольбу; да, она слегка вздрогнула, но не подняла глаз от работы.

— Ты слышала, что я сказал? — спросил он.

— Да, дядя.

— Я надеюсь, ты меня послушаешься?

— Конечно, дядя.

— И чтобы не было никаких записочек, никакого общения между тобой и Гортензией. Убеждения этой семьи мне не нравятся; они — якобинцы!

— Хорошо, — негромко ответила Каролина.

Итак, она послушна его воле. Румянец обиды не залил ее щеки, слезы не навернулись на глаза; ее сумрачно-задумчивое лицо не дрогнуло; да, она покорилась.

И покорность эта шла из самого сердца; требование дяди совпало с ее собственным желанием, — посещения домика стали для нее тягостны. Там ее не ждало ничего, кроме разочарования; любовь и надежда покинули это маленькое обиталище вместе с Робертом, который в нем почти не показывался. Когда же Каролина спрашивала о кузене, — впрочем, очень редко, ибо стоило ей произнести его имя, как лицо ее вспыхивало, — ей отвечали, что его нет дома, что он занят делами. Гортензия с тревогой говорила, что он убивает себя непосильным трудом; он буквально переселился в свою контору, и редко случалось, чтобы он пообедал дома.

Каролина могла видеть Роберта только в церкви, но и там она старалась не смотреть на него. Вместе с радостью это причиняло ей слишком много душевной боли, вызывало слишком много лишних волнений; ведь теперь она понимала, что ей не на что надеяться.

Но вот в одно пасмурное дождливое воскресенье, когда в церкви было мало прихожан и отсутствовали некие дамы, чьих нескромных глаз и острых язычков Каролина особенно побаивалась, она позволила себе взглянуть в ту сторону, где обычно сидел Роберт, и задержать на нем взгляд. Он сидел там один, Гортензия не решилась выйти из опасения, что дождь может испортить ее новую весеннюю шляпку. В продолжение всей проповеди Мур сидел неподвижно, с невеселым, отсутствующим видом, скрестив руки на груди и опустив глаза. Когда он бывал угрюм, лицо его казалось темнее, чем при хорошем настроении; вот и сегодня его щеки и лоб были особенно смуглыми, землистыми. Каролина инстинктивно поняла, всматриваясь в это сумрачное лицо, что мысли его заняты совсем незнакомыми ей и, видимо, не очень приятными делами; они витают где-то далеко не только от нее самой, но и от всего, что ей понятно и близко и о чем им случалось беседовать друг с другом. Мура отделяли от нее интересы и обязанности, недоступные ее пониманию.

Каролина задумалась о его взглядах, его жизни, его невзгодах, его судьбе; старалась постигнуть смысл таинственного слова «коммерческая деятельность», о которой имела лишь самое поверхностное представление, уяснить себе ее сложности, обязательства, требования, связанную с ней ответственность; старалась увидеть себя на месте «делового человека», понять, что он чувствует, к чему стремится; ей хотелось разглядеть жизнь в ее подлинной сущности, а не в романтическом свете. Напряженно думая, она уловила, как ей казалось, кое-какие проблески истины, и в ней пробудилась смутная надежда — этот слабый луч света может помочь ей найти путь к его душе.

«И в самом деле, — заключила она, — духовный мир Роберта совсем иной; я думаю только о нем, ему же некогда думать обо мне, он занят важными делами; одно только чувство владело моим сердцем за последние два года — любовь. Она жила в нем постоянно, никогда не угасая; совсем иные мысли занимают его ум и руководят его поступками. Но вот он встает, сейчас уйдет из церкви — служба ведь уже окончилась; посмотрит ли он в мою сторону? Нет, не захотел — ни одного раза не взглянул он на меня; это тяжело, — ведь один ласковый взгляд сделал бы меня счастливой на весь день, но — увы! — он не подарил мне его. Вот он и ушел; странно даже, как может болеть сердце из-за того, что кто-то на тебя не взглянул!»

Когда Мелоун, по своему обыкновению, зашел провести со священником воскресный вечер, Каролина после чая поспешила удалиться к себе в комнату, где в камине пылал веселый огонь, разведенный заботливыми руками Фанни, ведь на дворе было сыро и ветрено. Что оставалось ей делать, как не думать все об одном и том же, сидя в четырех стенах своей комнаты, в тишине и одиночестве? Каролина бесшумно шагала взад и вперед по ковру, опустив голову и скрестив руки на груди. Ей не сиделось на месте; лихорадочные мысли теснились у нее в голове; необычное возбуждение овладело ею.

Тишина царила в комнате, как и во всем доме; двойная дверь кабинета священника не пропускала голоса мужчин. Служанки сидели на кухне за книгами, которые, как сказала им их юная госпожа, можно читать и в воскресенье. Перед ней самой на столе лежала столь же нравоучительная книга, однако она ее не читала. Всевозможные мысли волновали ее, и она не могла сосредоточиться на благочестивых рассуждениях — они оставались для нее непонятными.

В ее памяти всплывали воспоминания о встречах с Муром: зимние вечера у пылающего камина; знойный день, проведенный вместе в лесной глуши Наннли; прелестные картины ласковой весны и золотой осени, когда они, сидя рядом в рощице, раскинувшейся по склону лощины, прислушивались к зову майской кукушки или вкушали дары сентября: орехи и спелые ягоды черной смородины. Каким удовольствием было для нее собирать поутру эти лесные лакомства в корзиночку, заботливо прикрывать листьями и цветущими веточками и потом угощать Мура, передавая ему ягоду за ягодой, орех за орехом, подобно птице, кормящей своего птенца!

Роберт стоял перед ней как живой: она ясно слышала его голос, ощущала прикосновение его ласковых рук. Но эти призрачные видения былой радости вскоре развеялись: лицо расплылось, голос замер; рука, сжимавшая ее пальцы, растаяла, а на лоб, где его губы только что запечатлели теплый поцелуй, теперь, казалось, упала холодная капля дождя.

Из зачарованного мира она вернулась к действительности; вместо привольного июньского леса увидела свою тесную комнатку; вместо пения птиц в густой листве различила, как дождь хлещет в окно; вместо шелеста теплого южного ветерка услышала завывание мрачного восточного ветра, и с ней рядом был уже не друг, а ее собственная смутная тень, падавшая на стену; эта тень в своих очертаниях представила ей поникшую фигуру с опущенной как бы в тяжком раздумье головой, и Каролина отвернулась от нее; в полном унынии опустилась она на стул и принялась рассуждать сама с собой. «Весьма вероятно, что я проживу лет до семидесяти, — здоровье у меня как будто хорошее; значит, передо мной еще целых полвека. Чему же отдать свои силы? Чем заполнить время, лежащее между сегодняшним днем и моим смертным часом? По-видимому, я не выйду замуж, Роберту я не нужна, — значит, мне не суждено иметь любимого мужа, заботиться о своих детях. До последнего времени я надеялась, что меня ждет обычная женская доля жены и матери, что это составит смысл моей жизни и ничего другого мне не придется искать; но теперь мне ясно, что этого не будет, что я останусь в девушках, увижу, как Роберт женится на другой, на богатой; а я никогда не выйду замуж. Для чего же я создана? Где мое место в жизни?»

Она вздохнула и продолжала думать: «Теперь я понимаю: над этим вопросом задумываются все старые девы. Правда, кое-кто решает его за них весьма просто: «Ваша участь — делать добро, помогать людям». В какой-то мере это правильно и, главное, очень удобно для тех, кто это проповедует; есть люди, склонные считать, что их ближние обязаны посвящать им свои заботы и свою жизнь, они же вознаградят их одними восхвалениями, называя добродетельными и благочестивыми. Но разве этого довольно? Разве это означает «жить»? Разве не мученичество такая вот жизнь, отданная на служение чужим людям из-за того, что у вас нет ничего своего, родного, чему вы могли бы посвятить свои силы, — разве не скрывается за ней страдание, неудовлетворенность, пустота? Мне кажется, это именно так. Разве добродетель состоит в самоотречении? Я в это не верю. Чрезмерное самоуничижение порождает деспотизм; чрезмерная уступчивость порождает эгоизм. Католическая религия предъявляет к своим служителям особенно суровые требования полного самоотречения и покорности, и, однако, нигде нет такого множества алчных деспотов, как среди католического духовенства. Каждый человек имеет какие-то свои права. Мне кажется, если бы каждый отстаивал свои права так же страстно, как мученик свою веру, это привело бы ко всеобщему счастью и благоденствию. Но что за странные у меня мысли! Правильно ли я рассуждаю? Кто знает!

Ну что ж, жизнь коротка: семьдесят лет пролетят как дым, как сновидение; и все человеческие тропы ведут к одному пределу — к могиле, к маленькой трещинке на поверхности огромного земного шара, борозде, в которую могучий сеятель с косой сбрасывает со стебля созревшие семена; там они лежат и смешиваются с прахом и снова дают всходы, после того как земля еще несколько раз совершит свой оборот. Все это происходит с телом, а душа, воспарив ввысь, складывает крылья на берегу зеркального моря огня и различает в этой горящей ясности отражение христианской троицы: Бога Отца, Бога Сына, Бога Духа, — по крайней мере такими словами принято выражать невыразимое, описывать то, что не поддается описанию. А что на самом деле происходит с душой — кто знает».

В камине догорал последний уголек; Мелоун ушел, колокольчик в кабинете священника возвестил час вечерней молитвы.

На следующий день Хелстоун отправился обедать в Уинбери к своему старому приятелю, преподобному Болтби, и Каролина в полном одиночестве бесконечно рассуждала сама с собой все об одном и том же: что ждет ее в будущем, какая жизнь ей предстоит. Фанни, то и дело забегая в ее комнату по разным делам, видела, что ее молодая хозяйка весь день сидит на одном месте, склонившись над какой-то вышивкой; она ни разу даже не подняла головы, чтобы сказать слово-другое служанке. Фанни наконец заметила, что погода сегодня прекрасная и не мешало бы барышне прогуляться, но Каролина ответила только:

— Слишком холодно.

— Уж очень вы прилежны сегодня, мисс Каролина, — продолжала служанка, подходя к ее рабочему столику.

— Я даже устала, Фанни!

— Так зачем же вы так работаете? Бросьте шитье, почитайте или развлекитесь немного.

— Как тоскливо у нас в доме, Фанни! Ты не находишь?

— Нет, мисс; мы с Элизой всегда вместе, и нам не скучно, а вот вы и в самом деле живете словно взаперти, вам следовало бы почаще ходить в гости. Послушайтесь меня: приоденьтесь-ка и ступайте выпить чаю запросто к мисс Мэнн или к мисс Эйнли; я уверена, они обе будут вам очень рады.

— Но у них тоже так уныло; мне кажется, все старые девы — пренесчастные создания.

— Ну, про них этого не скажешь, уж очень они пекутся о самих себе: все они эгоистки.

— Мисс Эйнли вовсе не эгоистка, Фанни, она всегда делает добро. Пока ее мачеха была жива, как заботливо она ухаживала за старушкой! А теперь, когда она одна-одинешенька на свете, не имеет ни братьев, ни сестер, ни одного близкого существа, она заботится о бедных и помогает им, сколько может. А вот о ней самой никто не подумает, ни у кого даже нет охоты навещать ее. А мужчины смеются над ней!

— Вот это уж не годится, мисс. Вы правы, она добрая и хорошая. Но мужчины ценят в женщинах только хорошенькое личико!

— И правда, схожу-ка я к ней, — воскликнула Каролина, вскакивая со стула. — И останусь у нее выпить чаю, если она предложит. Нехорошо пренебрегать людьми только потому, что они немолоды, нехороши собой и невеселы. Заодно навещу и мисс Мэнн; правда, она, может быть, примет меня нелюбезно, но с чего ей быть любезной? Что хорошего дала ей жизнь?

Фанни помогла Каролине убрать работу и одеться.

— Уж вы-то не останетесь в девушках, мисс Каролина, — сказала она, завязывая пояс коричневого шелкового платья и приглаживая густые шелковистые локоны. — Не ваша это участь.

Но Каролина, глядя на себя в зеркало, думала обратное; за последний месяц она очень переменилась — румянец поблек, под глазами легли тени, взгляд печален, словом, она уже не так хороша и свежа, как прежде. Она намекнула об этом Фанни, но Фанни, уклонившись от прямого ответа, заметила, что внешность людей иногда меняется, — впрочем, в молодости это ровно ничего не значит: она скоро поправится и снова станет румяной. Затем, решив, что теперь Каролина успокоилась, Фанни принялась с таким усердием кутать ее в теплые шали и платки, что девушка чуть не задохнулась и решительно запротестовала.

Каролина решила начать с менее приятного визита — к мисс Мэнн, которую, безусловно, нельзя было назвать приятной особой. До сих пор девушка не чувствовала к ней ни малейшего расположения и вместе с Робертом нередко подшучивала над ее странностями; как правило, Мур не склонен был насмехаться над людьми, в особенности над слабыми и униженными, но как-то раз ему случилось встретить мисс Мэнн у себя в доме, слышать ее разговор с Гортензией и как следует разглядеть ее. Затем он вышел в сад и, увидав свою юную кузину, ухаживающую за цветами, принялся забавы ради сравнивать ее цветущую юность, нежную и привлекательную, с морщинистой, мертвенно-бледной, не радующей взгляд старостью и шутливо повторять кислые рассуждения угрюмой старой девы так смешно, что Каролина не смогла удержаться от улыбки. Как-то раз, когда такой случай повторился, Каролина подняла глаза от пышного ползучего растения, которое она подвязывала к шпалере, и заметила:

— Ах, Роберт! Вы, я вижу, не благоволите к старым девам! И я попалась бы вам на язычок, будь я старой девой.

— Это вы-то старая дева! — возразил он. — Забавно услышать такое из ваших свежих, румяных уст. Я могу представить себе вас и в сорок лет скромно одетой, поблекшей, осунувшейся, но у вас сохранится вот эта прямая, тонкая линия носа, белый лоб, кроткий взгляд. Думаю, что и голос у вас останется того же тембра, как сейчас, и не станет таким надтреснутым, как у мисс Мэнн. Нет, вам нечего опасаться, Кэри! Даже и в пятьдесят лет вы не станете отталкивающей.

— Мисс Мэнн не виновата в своей внешности и тембре своего голоса, Роберт!

— Природа сотворила ее в минуту дурного настроения, заодно с колючками и шипами, а иных женщин она создала на заре майского дня, в те часы, когда кропила росой и лучами примулы в лугах и лилии на лесном мху.

* * *

Каролина застала мисс Мэнн в ее маленькой гостиной, где все, по обыкновению, блистало чистотой и дышало уютом. Несмотря на одиночество, старые девы, как правило, не опускаются, не становятся неряхами, и это, конечно, их большая заслуга; на полированной мебели и на ковре не было ни пылинки, на столе в вазе стояли свежие цветы, в камине пылал яркий огонь. Сама же мисс Мэнн, несколько натянутая и чопорно-опрятная, сидела и вязала: это было ее любимым занятием, потому что не требовало особых усилий. При виде Каролины она только чуть-чуть приподнялась с подушек в своем кресле-качалке; избегать каких бы то ни было волнений было главной задачей в жизни мисс Мэнн. С той самой минуты, как она спустилась из своей спальни вниз, она старалась настроиться на спокойный лад и уже погрузилась было в приятное полузабытье, когда внезапный стук в дверь все испортил. При виде мисс Хелстоун она не выказала особого удовольствия, сухо поздоровалась с ней, холодно пригласила присесть и, как только гостья уселась, вперила в нее свой холодный взгляд.

Выдержать взгляд мисс Мэнн было трудным испытанием. Роберт Мур подвергся ему однажды и потом никак не мог забыть. По его словам, взгляд мисс Мэнн был подобен взгляду Медузы; он высказывал опасение — не изменилась ли его плоть под воздействием этого взгляда, не происходит ли в ней какого-либо окаменения. Взгляд этот произвел на него такое впечатление, что он поспешно покинул мисс Мэнн и сразу направился к церковному домику; там, представ с расстроенным видом перед Каролиной, он немало позабавил ее просьбой немедленно поцеловать его, чтобы разрушить действие злых чар.

Приходится признать, что столь грозные глаза, как у мисс Мэнн, не украшают женщину. Большие, сильно навыкате, они смотрели на вас пристально, не мигая, — ни дать ни взять два стальных шарика, впаянные в голову, — и когда, уставясь на вас исподлобья, она принималась говорить своим глухим и монотонным голосом, без малейшего выражения или изменения интонации, вам и вправду начинало казаться, что перед вами каменный идол; но все это только казалось. Угрюмой ведьмой она была только с виду, так же как многие прелестницы — только по виду ангелы.

На самом же деле мисс Мэнн была честнейшей женщиной, с высоко развитым чувством долга; в свое время она взвалила на свои плечи такие тяжелые обязанности, от которых в ужасе отпрянули бы нежные создания с шелковистыми кудрями, ясными глазами и серебристым голоском. Ее не пугали самые страшные картины человеческого горя, она была способна на самоотверженные поступки, жертвовала и временем, и деньгами, и здоровьем, а заплатили ей за это черной неблагодарностью; и вот теперь ее основным, вернее, ее единственным недостатком была склонность осуждать весь род человеческий.

Эта черта тотчас же сказалась: не успела Каролина просидеть и пяти минут, как хозяйка дома, все еще не сводя с нее грозного взгляда Горгоны, принялась разносить в пух и прах все соседские семьи. Она предавалась этому занятию с самым рассудительным и холодным видом, словно хирург, кромсающий ножом бесчувственное тело. Она никого не пощадила, разобрала по косточкам всех своих знакомых, и всем было отказано в добрых свойствах. Когда ее гостья время от времени отваживалась вставить слово-другое в их защиту, хозяйка дома с презрением отмахивалась от нее. Но как ни жестоко расправлялась она со своими соседями, ее все еще нельзя было назвать злостной сплетницей: особого вреда она никому не желала, и сердце у нее, в сущности, было совсем не злым.

Каролина впервые поняла это сегодня и сейчас же упрекнула себя в несправедливом отношении к несчастной женщине; поэтому она постаралась выразить ей свое сочувствие если не словами, то хотя бы ласковым, приветливым тоном. Ей внезапно открылась вся горечь одинокой жизни, и изможденное, некрасивое, мертвенно-бледное лицо показалось уже менее отталкивающим. Девушка от всей души пожалела женщину, перенесшую столько горя, и ее взгляд красноречиво говорил об этой жалости; а ведь милое личико привлекательнее всего в те минуты, когда его оживляет сердечное участие. Заметив это, мисс Мэнн была тронута; она оценила внимание, проявленное столь неожиданно к ней, привыкшей встречать только холодность и насмешки, и доверчиво отвечала собеседнице. Старая дева не отличалась словоохотливостью, когда дело касалось ее собственной жизни, — ведь никому не интересно было ее слушать; но сегодня ее уста разомкнулись, и гостья не могла удержаться от слез, слушая горестное повествование о жестоких, медленно, но упорно подтачивающих силы страданиях. Не удивительно, что мертвенно-бледная мисс Мэнн походила на призрак; не удивительно, что она была угрюма и никогда не улыбалась; не удивительно, что она всячески избегала волнений и жаждала одного — покоя! Услышав историю ее жизни, Каролина вынуждена была признать, что следовало скорее восхищаться душевным мужеством мисс Мэнн, чем порицать ее за мрачность.

Читатель! Если тебе случится встретить человека, чью угрюмость ты не сможешь объяснить и она покажется тебе беспричинной, несносной, — знай, что этот человек скрывает свою рану, и рана эта болит, хоть она никому и не видна.

Мисс Мэнн почувствовала, что ее начинают понимать, и ей захотелось большего; ибо как бы мы ни были стары, некрасивы, унижены, раздавлены горем, пока в нашем сердце сохраняется искорка жизни — чуть тлеющий уголек, в нем не угасает и мучительная, острая жажда людского внимания и привязанности. Но страдалец лишен даже крохи участия; и вот когда уста его уже ссохлись от голода и жажды, когда все человечество, казалось, забыло об умирающем обитателе полуразрушенного жилища, божественное милосердие нисходит к несчастному и благодатная манна падает с небес на уста, которым уже отказано в земном хлебе. Евангельские обещания, которым мы внимали равнодушно в дни здоровья и юности, звучат теперь утешением у нашего ложа скорби; страдалец чувствует, что милосердный Бог заботится о нем, всеми забытом; он вспоминает о нежном сострадании Иисуса; потухающий взор смотрит за грань времени и видит отчий дом, и друга, и прибежище в Вечности.

Мисс Мэнн, тронутая добрым вниманием своей слушательницы, принялась во всех подробностях рассказывать ей о своей прошлой жизни. Она говорила одну только правду, с большой простотой и сдержанностью; она себя не превозносила и ничего не преувеличивала. Перед глазами Каролины вставал образ преданной дочери и сестры, которая многие годы самоотверженно и неустанно посвящала себя трудному уходу за неизлечимо больными, что, однако, не прошло для нее безнаказанным, — теперь ее самое снедал мучительный недуг; многим был ей обязан и один несчастный опустившийся родственник, — только ее помощь спасла и все еще спасает его от окончательного падения и гибели.

Каролина просидела у нее весь вечер, забыв о визите к мисс Эйнли. Расставшись с мисс Мэнн, она дала себе слово не замечать впредь ее недостатков и странностей, не смеяться над ней и, главное, не забывать и навещать ее хоть раз в неделю, — несчастной приятно будет видеть участие и уважение со стороны хотя бы одного человека; сейчас Каролина вполне искренне готова была подарить обездоленной женщине эти чувства.

По возвращении домой Каролина сказала Фанни, что она немного развлеклась, побывав в гостях, и очень рада, что послушалась ее совета. На следующий день она отправилась с визитом к мисс Эйнли. Эта соседка находилась в более стесненных обстоятельствах, чем мисс Мэнн, а между тем мисс Эйнли, этой почтенной, но обедневшей женщине было не по средствам держать служанку, она сама вела хозяйство, и только одна девушка с соседней фермы иногда приходила помогать ей.

Мисс Эйнли была не только беднее, но и еще невзрачнее мисс Мэнн. Даже в ранней молодости она, по всей вероятности, была нехороша собой; теперь же, в пятьдесят лет, она выглядела просто безобразной. При первом взгляде на ее отталкивающее лицо всякий, кроме очень воспитанного человека, невольно отшатывался с чувством досады и неприязни и составлял себе о ней предвзятое мнение. Кроме того, ее чопорность, манера держаться и разговаривать, одежда и весь внешний вид не оставляли никаких сомнений в том, что она старая дева.

Мисс Эйнли приветливо, хотя и несколько сухо, поздоровалась с Каролиной, но та не обиделась, зная, какое любвеобильное сердце прячется под ее накрахмаленной косынкой; все соседи, во всяком случае все соседки, знали это, никто не мог сказать худого слова о мисс Эйнли, хотя случалось, что какой-нибудь легкомысленный юнец или человек дурно воспитанный позволял себе посмеяться над ее уродливой внешностью.

Каролина сразу почувствовала себя как дома в этой крохотной гостиной; заботливая рука помогла ей снять шаль и шляпку и усадила ее на самое уютное место — у огня. Обе женщины, юная и пожилая, вскоре дружески беседовали, и Каролина невольно поддавалась тому влиянию, какое всегда оказывает на других чистый, самоотверженный, отзывчивый человек. Мисс Эйнли никогда не говорила о себе, всегда о других. Их недостатки ее не занимали; она стремилась помочь им в их нуждах, облегчить их страдания. Она была глубоко набожна, — ее можно было бы назвать «святой женщиной», — и, беседуя на религиозные темы, она прибегала порой к несколько высокопарным выражениям, давая повод для шуток и глумления недалеким насмешникам, неспособным правильно и справедливо судить о человеке. Они впадали в глубокое заблуждение: искренность не может быть смехотворной и всегда заслуживает уважения. Каким бы языком ни говорила религиозная или нравственная истина — красноречивым или бесхитростным, — ей следует внимать с благоговением. Тем же, кто не способен безошибочно отличить искренность от ханжества, следует воздерживаться от насмешек, ибо их смех может оказаться неуместным и они, полагая, что показывают свое остроумие, выказывают только неблагочестие.

Каролина знала о добрых делах мисс Эйнли, но не от нее самой; бедняки Брайерфилда только о них и говорили. Она не раздавала милостыню, для этого старушка была слишком бедна (впрочем, она обрекала себя на всевозможные лишения, чтобы вносить и свою посильную лепту); нет, она помогала людям как самоотверженная, не отступающая ни перед какими трудностями сестра милосердия, а не как дама-благотворительница. Она ухаживала за тяжелобольными, стараясь облегчить их страдания, ухаживала за последним всеми покинутым бедняком и всегда оставалась кроткой, скромной, ласковой и ровной в обхождении.

Но за все ее благодеяния судьба весьма скудно вознаградила ее. Бедняки привыкли к ее добрым делам и едва благодарили ее. Богатые только молча дивились, — должно быть, стыдясь ничтожности своих пожертвований в сравнении с этим подвигом самоотречения. Правда, многие дамы, — может быть, сами того не желая, — глубоко уважали ее, но только один человек, один-единственный, питал к ней самые дружеские чувства и ценил ее по достоинству; то был мистер Холл, священник Наннли. Он говорил, что за всю свою жизнь не встретил человека, который вел бы более святую жизнь, чем мисс Эйнли, и его суждение было вполне справедливым. Не думай, читатель, что характер мисс Эйнли — плод авторского воображения; нет, образец для ее портрета я взяла из реальной жизни.

Каролина с интересом присматривалась к этой женщине, открывшей ей сокровища своего сердца и ума; правда, глубокого ума она не увидела — всего лишь здравый смысл, зато доброты, деятельной, искренней любви к ближнему, терпеливости и кротости в ней было хоть отбавляй, и Каролина невольно преклонилась перед мисс Эйнли. Чего стоили ее собственные достоинства: любовь к природе, чувство прекрасного, душевная пылкость, восприимчивость и чуткость — в сравнении с добродетелями этой женщины? Все это лишь красивые формы эгоистического наслаждения; сейчас они потеряли цену в ее глазах.

И все же Каролина чувствовала не без грусти, что самоотречение, в котором мисс Эйнли нашла свой счастье, не для нее; такого рода жизнь, при всей ее чистоте и полезности, обрекала человека на одиночество, не согревала его любовью. Но, несомненно, убеждала себя Каролина, занимаясь делом, будешь чувствовать себя спокойнее. Нельзя вечно носиться со своими сердечными горестями, предаваться пустым воспоминаниям, растратить молодость в томительном бездействии и тоске и состариться после бесполезно прожитой жизни.

«Надо взять себя в руки, — решила она, — делать добро хотя бы из соображений благоразумия, если не по влечению сердца».

Она спросила мисс Эйнли, не может ли чем-нибудь помочь ей; та с радостью назвала ей кое-какие бедные семейства в Брайерфилде, которые желательно было бы навестить; сверх того, по ее просьбе, она дала ей сшить кое-что для детей, матери которых не умеют обращаться с иглой.

Придя домой, Каролина составила распорядок своего дня и дала себе слово строго ему следовать; она отвела определенное время для различных своих занятий, для поручений мисс Эйнли и, наконец, для прогулок, не оставив ни минуты для тех гнетущих раздумий, которые терзали ее в прошлое воскресенье.

Надо отдать ей справедливость, — она старалась строго следовать этому расписанию. Это было трудно, в особенности с непривычки, но помогало ей крепиться, рассеивало тоску, заполняло время и мысли; у нее становилось легче на душе от сознания, что она сделала людям что-то полезное, а иногда и приятное и облегчила их страдания.

Но — увы! — эта деятельность не вернула ей ни душевного мира, ни здоровья, она по-прежнему чахла, бледнела, становилась все печальнее; в ее памяти непрестанно звучало одно, — имя Роберта Мура, не умолкала элегическая песня о прошлых днях, а иногда эта песня сменялась стоном глубокого отчаяния; на сердце у нее лежал тяжелый камень, юная душа была подавлена горем. Словно зима пахнула ледяным дыханием на раннюю весну ее жизни и все сокровища ее души застыли в мертвом оцепенении.

ГЛАВА XI

Филдхед

И все же Каролина не хотела падать духом. Она призвала на помощь все свое душевное мужество, стараясь усилием воли побороть гнетущую тоску; но трудна борьба в одиночестве, когда нет ни свидетелей, ни советчиков, ни друзей и не от кого ждать поддержки, совета, сочувствия.

Все это изведала Каролина. Но острота страдания как бы подхлестывала ее. Твердо решив побороть смертельную боль, она делала все, чтобы заглушить ее. Никогда еще ее день не был так насыщен, ни минуты не сидела она без дела; в любую погоду она отправлялась гулять, подолгу бродила по уединенным местам и возвращалась домой только в сумерки, бледная, измученная, но, по-видимому, еще полная бодрости; едва успев снять шляпку и шаль, она, вместо того чтобы передохнуть, принималась расхаживать взад и вперед по комнате до тех пор, пока совсем не валилась с ног. Она утверждала, что тогда ей лучше спится, но, видно, ей это не очень помогало, ибо ночью, когда все в доме затихало, она металась на подушках или неподвижно сидела на краю постели, словно забыв о том, что пора отдыхать. Очень часто бедняжка плакала — нахлынувшее на нее отчаяние лишало ее всякой выдержки, и она становилась беспомощной как дитя.

Когда силы изменяли девушке, ее мучило искушение написать Роберту и поведать ему о том, что ей запрещено видеться с ним и с Гортензией, что она несчастлива и боится, как бы он не лишил ее своего расположения (нет, не любви) и совсем ее не забыл; что она просит помнить о ней и время от времени давать о себе весточку. Раза два она писала ему письма, но стыд и здравый смысл не позволили ей послать их.

Наконец она почувствовала, что дальше так продолжаться не может, что она не вынесет такого напряжения и ей необходимо найти какой-то выход. Ей очень хотелось бы покинуть Брайерфилд, уехать куда-нибудь далеко. И еще одна мысль все больше и больше завладевала ею: разыскать свою мать. Однако вместе с этим желанием возникало и сомнение — полюбит ли она ее, если им суждено встретиться? Поводов для таких опасений было достаточно; она никогда не слышала о своей матери ни одного доброго слова, — все, кто ее знал, отзывались о ней с холодком. Дядя, казалось, относился к невестке со скрытой неприязнью; пожилая горничная, недолго служившая у миссис Хелстоун после ее свадьбы, если и заговаривала о своей прежней госпоже, то всегда сдержанно и сухо, иногда называла ее странной, иногда говорила, что вообще отказывается понимать ее, — и дочери становилось больно от этих слов, и она невольно думала, что, пожалуй, лучше совсем не знать своей матери, чем встретить ее и не полюбить.

В конце концов Каролина решила, что спасение только в одном — найти для себя место гувернантки, ведь ничего другого она не умела. Один случай придал ей решимости поговорить об этом с дядей.

Для вечерних прогулок, как мы уже упоминали, Каролина выбирала обычно самые глухие, уединенные места; но где бы ни случалось ей гулять — по окраине мрачной Стилброской пустоши или по залитому солнцем лугу у Наннли, обратный путь ее всегда лежал мимо лощины. Вниз она сходила редко, но появлялась на склоне в сумерки почти так же неизменно, как звезда над вершинами окрестных холмов. Местом отдыха служила ей приступка у перелаза, под кустом боярышника; отсюда она видела домик Мура, и фабрику, и свежую зелень садика, и тихое озерцо воды у плотины; отсюда было ей видно также и знакомое окно конторы, в котором в определенный час ярко вспыхивал свет знакомой лампы; этого только и ждала она, радуясь, когда блестящий луч внезапно прорезал воздух ясным вечером или тускло мерцал сквозь туман, сквозь завесу дождя, — она ведь приходила сюда в любую погоду.

В иные вечера огонек не светил в окне, — значит, Роберт отсутствовал, и Каролина возвращалась домой еще более печальная, чем обычно; если же в окне горел свет, у нее на душе становилось легче, точно воскресали неясные надежды. Когда же за окном с частым переплетом мелькала чья-то тень, заслоняя свет лампы, сердце ее грохотало: это был Роберт, ей удалось увидеть его, хотя бы мельком! И Каролина возвращалась домой несколько утешенная; его образ отчетливее вставал перед ней, она яснее слышала его голос, припоминала его улыбку, все его движения; в этих воспоминаниях она находила отраду, и ей казалось, что если бы она встретилась с Робертом, он обрадовался бы ей; а может быть, в эту самую минуту ему самому хотелось протянуть к ней руки, привлечь ее к себе и заключить в объятия, как бывало прежде. В такие ночи Каролина не так горько плакала; и подушка, на которую падали ее слезы, казалась ей мягче; и голова, покоившаяся на ней, не так болела.

Кратчайшая дорога от лощины до церковного домика огибала пустынный помещичий дом, мимо которого проходил Мелоун в своем ночном путешествии (мы упоминали об этом в одной из первых глав нашего повествования), — старинную усадьбу под названием Филдхед. Усадьба эта, пустовавшая уже лет десять, не производила, однако, впечатления заброшенной благодаря внимательному надзору мистера Йорка и старика садовника с женой, которые жили там и ухаживали за прилегавшим к дому парком, поддерживая порядок также и в самом доме.

Если усадьба и не имела особых архитектурных достоинств, то ее смело можно было назвать живописной: причудливая форма постройки, мшисто-зеленые тона, наложенные рукой времени, оправдывали этот эпитет. Старинные с решетчатыми переплетами окна, каменное крыльцо, стены, крыша и трубы были словно испещрены штрихами сепии. За домом возвышались статные дубы, раскидистые и могучие, на лужайке перед фасадом высился величественный кедр; гранитные вазы, украшавшие ограду, и резная арка ворот порадовали бы глаз художника.

Однажды майским вечером, незадолго до восхода луны, Каролина проходила мимо этих ворот; несмотря на усталость, ей не хотелось возвращаться домой, где ее ожидало только тернистое ложе и печальная бессонная ночь, и она опустилась на траву у ворот, устремив взгляд сквозь решетку на красивый дом и кедр.

Прохладный вечер был тих и безоблачен. На фронтоне дома, обращенном к западу, играли янтарные отблески догоравшего заката; на его фоне отчетливо вырисовывались темные дубы и еще более темный кедр. В прорезях бархатно-черных густых ветвей задумчиво синело небо, озаренное теперь полной величественной луной, которая со своей высоты мягко лила сияние и на Каролину.

Эта вечерняя картина пленила девушку своей печальной прелестью; в эту минуту она так жаждала счастья, так жаждала душевного мира; почему провидение на сжалится над ней, не дарует ей помощь или утешение? Ее воображению представились радостные встречи счастливых влюбленных, воспетых в старинных балладах; как упоительно, должно быть, свидание в таком уголке! Где-то теперь Роберт? Дома его не было, тщетно ждала она весь вечер заветного огонька лампы; суждено ли им еще встречаться и говорить, как бывало?

Внезапно дверь, выходящая на каменное крыльцо, отворилась, и из дома вышли двое: пожилой мужчина с седыми волосами и молодой высокий брюнет. Они пересекли лужайку и вышли из парка боковой калиткой. Каролина видела, как они перешли дорогу, обогнули перелаз, спустились по пологому склону поля и скрылись из виду. Это были Роберт Мур и его приятель мистер Йорк; ни тот, ни другой не заметили девушку.

Они мелькнули у нее перед глазами и исчезли, но в ее жилах словно вспыхнуло пламя, и все в ней взбунтовалось. До их появления она была в унынии, а теперь пришла в полное отчаяние.

— Почему он был не один, почему не увидел меня! — вскричала Каролина. Он сказал бы мне хоть два-три слова, пожал бы мне руку! Должен же он, не может же он не любить меня, хоть немного! И я, может быть, увидела бы хоть чуточку любви; я почерпнула бы утешение в его взгляде, в его улыбке! Но и в этом мне отказано! Ни ветерок, ни тень от облака не умчится так неслышно, так бесследно, как он. Какая насмешка судьбы! Небеса жестоки ко мне!

Изнывая от тоски, в беспредельном отчаянии она вернулась домой.

На следующее утро Каролина сошла к завтраку очень бледная, с растерянным, блуждающим взглядом, словно смертельно испуганная чем-то, и сразу же обратилась к мистеру Хелстоуну с неожиданным вопросом:

— Вот что, дядя: я хочу искать место гувернантки в каком-нибудь доме. Как вы на это смотрите?

Дядя, ничуть не подозревавший о переживаниях племянницы, не поверил своим ушам.

— Это еще что за новости? — спросил он. — Да ты что, с ума сошла? Объясни, в чем дело.

— Я плохо себя чувствую, мне нужна какая-то перемена.

Внимательно взглянув на племянницу, мистер Хелстоун обнаружил, что перемена уже произошла — во всяком случае в ее внешности. Он и не замечал, как ее румяные щечки бледнели, блекли и теперь своей окраской напоминали скорее подснежники, чем розы; лицо потеряло свежесть и осунулось; она сидела перед ним поникшая, худенькая, чуть ли не прозрачная. И только кроткие глаза, тонкие черты лица, пышные волны волос все еще давали ей право называться хорошенькой.

— Да что с тобой такое? — спросил он. — Что случилось? Что тебя мучает? Уж не больна ли ты?

Ответа не последовало, только глаза наполнились слезами и бледные губы задрожали.

— Придумает тоже — искать себе место! Да что ты умеешь делать? Что с тобой происходит? Ты плохо себя чувствуешь?

— Я, наверное, почувствовала бы себя лучше, если бы уехала отсюда.

— Пойми этих женщин! Кто, как они, умеют поставить человека в тупик, преподнести ему неприятный сюрприз. Сегодня она цветущая и веселая, румяна, как вишня, и кругла, как яблочко, а завтра становится изможденной, как мертвый плевел, вялой, разбитой. А причина? В том-то и загадка. У нее всего вдоволь — есть и крыша над головой, и хороший стол, и наряды, и полная свобода, словом, все как должно. Совсем недавно этого было достаточно, чтобы быть хорошенькой и веселой, а теперь вот она сидит вся съежившаяся, бледная, этакая несчастная, хнычущая девчонка. Непонятно! Но что-то, однако, надо предпринять. Я приглашу к тебе доктора, — хорошо, детка?

— Нет, дядя, незачем. Доктор мне не поможет. Перемена места и обстановки — вот все, что мне нужно.

— Ну, раз уж такова твоя прихоть, я готов удовлетворить ее. Поезжай на воды полечиться, на расходы я не поскуплюсь. Фанни поедет с тобой.

— Но, дядя, ведь настанет день, когда мне придется самой о себе позаботиться. У меня нет состояния. Так не лучше ли начать сейчас же?

— Покамест я жив, не быть тебе гувернанткой, Каролина! Я не допущу, чтобы люди говорили — «его племянница в гувернантках».

— Но чем позднее в жизни происходит такая перемена, тем это труднее и мучительнее; мне хотелось бы приняться за работу раньше, чем у меня сложится привычка к легкой и независимой жизни.

— Каролина, пожалуйста, не серди меня; я намерен позаботиться о твоем будущем, я всегда об этом помню. Я оставлю тебе ежегодную ренту. Господи, да ведь мне всего пятьдесят пять лет, здоровье у меня превосходное. Еще успею принять меры и отложить для тебя деньги! О будущем тебе нечего тревожиться. Тебя это беспокоит?

— Нет, дядюшка, просто мне необходима перемена.

Мистер Хелстоун рассмеялся и воскликнул:

— Вот уж настоящая женщина! Перемена, да и только! Вечные капризы и прихоти! Ну что ж, это у вас в крови.

— Дядя, это совсем не капризы и не прихоти!

— Что же тогда?

— Необходимость! Я слабею с каждым днем; я думаю, мне следовало бы чем-нибудь заняться.

— Великолепно! Она слабеет, поэтому-то ей и следует заняться тяжелой работой, «clair comme le joir»,[78] как говорит Мур… Да что он нам! Ты поедешь в Клифбридж. И вот тебе две гинеи, купи себе новое платье. Подбодрись, Кэри. В Галааде[79] мы найдем исцеление.

— Ах, дядюшка, мне хотелось бы видеть вас менее щедрым и более…

— Каким?

«Участливым» — чуть не сорвалось у нее с языка, но она вовремя спохватилась. Дядя только посмеялся бы над таким «чувствительным» словом.

Не дождавшись ответа, мистер Хелстоун заметил:

— Вот видишь, ты и сама не знаешь, чего хочешь.

— Только одного — стать гувернанткой.

— Фу ты, какая глупость! И слышать об этом не желаю, и не приставай ко мне. Вот уж чисто женская прихоть. Я кончил завтракать, позвони. Выкинь все это из головы, поди погуляй, развлекись немного…

«Чем же? В куклы поиграть?» — спросила себя Каролина, выходя из комнаты.

Прошла неделя-другая; здоровье и настроение Каролины не ухудшались и не улучшались. Состояние у нее было подавленное, и будь она предрасположена к малокровию, лихорадке или чахотке, эти болезни быстро развились бы и преждевременно унесли бы ее в могилу. Люди не умирают из-за одних любовных горестей, но некоторые умирают от тяжелых болезней, которые под влиянием таких потрясений преждевременно начинают свое разрушительное действие. Здоровые же люди слабеют, становятся бледными, хрупкими, похожими на тени; их красота и цветение юности блекнут, но жизнь их не угасает. Кажется, что вскоре они слягут и уже не встанут, что в круг здоровых и счастливых их больше не вернешь; но нет, они продолжают жить. Юность и веселость покинули их навсегда, но силы и душевный мир постепенно вернутся к ним. Цвет, побитый мартовским заморозком, но не сброшенный с ветки, может провисеть до поздней осени, превратясь в сморщенный, высохший плод; уцелев при последних весенних заморозках, он не погибнет и при первых зимних морозах.

Все замечали, что мисс Хелстоун сильно изменилась, и многие высказывали опасение, что дни ее уже сочтены. Но сама она этого не думала; она не чувствовала себя умирающей, у нее не было никаких болей, никаких скрытых недугов. Правда, она лишилась аппетита и становилась все слабее, но это только потому, что она много плакала по ночам и поздно забывалась беспокойным сном, полным кошмаров. И все же она надеялась, что время сделает свое — исцелит ее от горестей и принесет душевный покой, хотя счастья ей уже не знать.

Дядя упорно уговаривал ее развлекаться, принимать частые приглашения соседей и навещать их, но она избегала следовать этому совету, ибо не могла заставить себя быть веселой в обществе; вдобавок она замечала, что за ней наблюдают, причем больше с любопытством, чем с сочувствием. Старые дамы советовали ей прибегнуть к тому или иному испытанному средству лечения, а молодые бросали на нее взгляды, которых она страшилась, — их смысл был ей ясен: эти дамы понимали, что Каролина была «обманута», согласно избитому выражению, только они не догадывались, кем именно.

Заурядные молодые дамы отличаются такой же жестокостью, как и заурядные молодые люди, — они так же суетны и черствы сердцем. Тем, кто страдает, лучше держаться от них подальше; по их мнению, горести и невзгоды заслуживают одного лишь презрения; таков удел, уготованный Господом Богом для малых мира сего; для них же «любить» — означает добиваться выгодной партии, «быть обманутой» — убедиться, что твоя игра разгадана и твои расчеты не оправдались, — только и всего. Предполагая, что чувства и намерения остальных людей в любви ничем не отличаются от их собственных, они и судят обо всех по своей мерке.

Врожденный инстинкт и наблюдательность открыли это Каролине, и она старалась, чтобы ее бледное, осунувшееся лицо поменьше попадалось людям на глаза. Она жила очень замкнуто и до нее не доходили слухи обо всех мелких происшествиях в жизни соседей.

Однажды дядя, войдя в гостиную, где Каролина сидела за мольбертом и с большим усердием писала маслом букетик полевых цветов, сорванных на склоне оврага, решительно заявил ей:

— Вставай, девочка, вечно ты сидишь с кистью, или с книгой, или с вышивкой. Оставь свою мазню. Кстати, когда ты пишешь, не притрагиваешься ли ты иной раз кисточкой к губам?

— Иногда случается, дядя, по рассеянности!

— Вот то-то и оно! Это тебя и отравляет. Ведь краски очень вредны. В их состав входит белый и красный свинец, и яр-медянка, и гуммигут, да и множество других ядов. Живо убери их в ящик и надевай шляпку. Ты пойдешь со мной в гости.

— С вами в гости?

В ее голосе звучало удивление: дядя никогда не брал ее с собой, им ни разу не случалось гулять или ездить куда-либо вместе.

— Живо, живо! У меня, как всегда, масса дел, а времени в обрез.

Каролина поспешно убрала палитру и краски и спросила у дяди, куда он собирается ее вести.

— В Филдхед.

— В Филдхед? Но зачем? Проведать старого садовника Джеймса Бута? Он заболел?

— Мы идем навестить мисс Шерли Килдар.

— Мисс Килдар? Да разве она в Йоркшире? Вернулась в свое поместье?

— Да, уже с неделю. Я встретился с ней вчера у одних знакомых, помнишь, я звал тебя к ним, а ты не пошла. Мне она очень понравилась, вот я и хочу познакомить тебя с ней. Тебе это будет полезно.

— Она теперь уже, наверно, совершеннолетняя?

— Она совершеннолетняя и собирается некоторое время провести у себя в поместье. Я вчера наставлял ее, объяснял ей ее обязанности и увидел, что она девушка умненькая, понятливая. Она тебе покажет, что значит быть жизнерадостной! Уж ее-то не назовешь мечтательницей!

— Но захочется ли ей со мной встречаться? На что я ей нужна? Какая ей от меня польза или радость?

— Ш-ш! Надевай шляпку.

— Она, верно, гордая, дядя?

— Не знаю. Да и не станет же она выказывать свою гордость передо мной! Совсем еще девочка, хоть и богатая, вряд ли позволит себе важничать со священником своего прихода!

— Конечно нет, но какова она с остальными?

— Право, не заметил. Она высоко держит голову, и я думаю, при случае сумеет постоять за себя, — на то она и женщина! Ну, хватит, иди за хвоей шляпкой, и в путь!

Каролина, которая никогда не отличалась самоуверенностью, а теперь вдобавок еще ослабела и пала духом, что не прибавило ей самообладания и непринужденности и не укрепило ее смелости, с замиранием сердца, но всячески стараясь взять себя в руки, последовала за дядей по широкой мощеной аллее Филдхеда, тянувшейся от ворот к крыльцу дома. Нехотя поднялась она на крыльцо и очутилась в старинном темном вестибюле.

Длинный и просторный, он тонул в полумраке; одно-единственное решетчатое окно почти не пропускало дневного света; в большом старинном камине не пылал огонь, — на дворе было уже тепло, и камин был заложен ивовыми сучьями. Галерея, расположенная наверху, прямо против входа, видна была очень смутно, ибо под потолком еще больше сгустились тени; резные оленьи головы с настоящими рогами смотрели со стен. Этот старинный, причудливо построенный дом не отличался пышностью и благоустроенностью ни снаружи, ни внутри. К нему прилегал земельный участок, приносивший около тысячи фунтов годового дохода; имение перешло в женские руки, так как в роду не осталось мужчин. В округе многие семьи коммерсантов обладали в два раза большим доходом, но Килдары превосходили всех древностью рода и к тому же владели фамильным поместьем.

Мистер и мисс Хелстоун были проведены в гостиную. Как и следовало ожидать, гостиная такого старинного готического здания была отделана дубом: красивые, темные, глянцевитые панели украшали стены, придавая комнате величественно-мрачный вид. Да, читатель, прекрасное впечатление производят эти полированные панели мягкого коричневого тона, но когда знаешь, какого труда стоит весной их полировка, то не хочется и смотреть на них. Всякий, кто хоть раз видел, как служанки в теплый майский день натирают эти стены вощеной суконкой до глянца, должен признать, — если он не совсем лишен человеколюбия, — что они ласкают глаз, но возмущают сердце. Я считаю, что достоин всяческих восхвалений милосердный варвар, приказавший выкрасить в нежно-розовый тон другую, более просторную гостиную, прежде тоже обшитую дубом; быть может, кое-кто и упрекнет его за такое бесчинство, но и сама комната стала выглядеть веселей, и целые поколения служанок избавились от тяжелой работы.

Гостиная с панелями была выдержана в готическом стиле и обставлена старинной мебелью; по обе стороны высокого камина стояли дубовые кресла, массивные, как троны лесного царя, и на одном из них сидела дама. Однако если то была мисс Килдар, ее следовало бы уже лет двадцать считать совершеннолетней. Хотя эта почтенная дама еще не прятала под чепец свои каштановые, не тронутые сединой волосы и лицо ее с мелкими чертами сохраняло девически простодушное выражение, ее нельзя было назвать молодой, да она, как видно, и не заботилась об этом. Платье ее было старомодным и оставляло желать лучшего. Возможно, что в хорошо сшитом изящном наряде она выглядела бы более привлекательно, теперь же странно было видеть ее платье из дорогой материи, сшитое устаревшим фасоном, и невольно думалось, что его обладательница — особа со странностями.

Прием, оказанный этой дамой гостям, был чисто английский вежливо-церемонный, но несколько натянутый; только англичанке, и притом немолодой, свойственна такая манера держаться, полная неуверенности в себе, в своих достоинствах, в своем умении занять гостей, несмотря на очевидное желание соблюсти приличия и быть любезной. Однако в данном случае смущение было что-то слишком уж сильным, даже для застенчивой англичанки. Каролина, заметив это, отнеслась с сочувствием к своей новой знакомой и, зная по опыту, как лучше всего ободрить боязливого человека, спокойно уселась возле нее и заговорила с ласковой непринужденностью, бог весть откуда взявшейся у нее, как только она очутилась в присутствии женщины, еще более застенчивой, чем она сама.

Наедине они быстро сошлись бы; почтенная дама обладала на редкость чистым, звучным голосом, гораздо более мягким и певучим, чем можно было ожидать при ее возрасте и склонности к полноте. Ее голос понравился Каролине, своей теплотой он искупал несколько чопорную манеру разговаривать. Дама, вероятно, скоро заметила бы, что понравилась гостье, и минут через десять обе уже стали бы друзьями. Но здесь был также мистер Хелстоун; он стоял на ковре и глядел на них обеих, в особенности на старшую, и когда его проницательный взгляд останавливался на ней, в нем сквозила нескрываемая насмешка и досадливое презрение, вызванное ее чопорностью и скованностью. Она же все больше терялась от его недружелюбного взгляда и резкого голоса, хоть и пыталась произносить какие-то вымученные, отрывистые фразы относительно погоды, прелестных видов и тому подобного, но тут нелюбезный Хелстоун внезапно стал туг на ухо: он притворился, будто не слышит ее слов, и ей приходилось повторять то нескольку раз свои пустые, ничего не значащие фразы. Наконец бедняжка не выдержала, она поднялась и, вся трепеща, нервно забормотала, что ей непонятно, почему задержалась мисс Килдар, и что она, пожалуй, сходит за ней, — но в эту минуту мисс Килдар своим появлением избавила ее от беспокойства; во всяком случае были все данные предположить, что молодая особа, вошедшая из сада через застекленную дверь, и есть сама наследница.

Непринужденность обращения всегда подкупает, что почувствовал и старый Хелстоун, когда к нему приблизилась стройная, изящная девушка; поддерживая левой рукой край шелкового фартучка, полного цветов, она протянула ему правую руку и любезно сказала:

— Я была уверена, что вы зайдете проведать меня, мистер Хелстоун, хотя и считаете, что мистер Йорк воспитал меня якобинкой. Доброе утро.

— Но мы не позволим вам быть якобинкой, — возразил священник. — Нет, мисс Килдар, им не удастся похитить лучший цветок моего прихода; теперь, когда вы снова среди нас, я сам займусь вашим образованием — и политическим и религиозным. Я привью вам здравые понятия.

— Миссис Прайор уже опередила вас, — возразила девушка, указав на пожилую даму. — Вы знаете, миссис Прайор была моей гувернанткой и осталась моим другом, а ведь она самая рьяная среди рьяных и неумолимых тори; она первая среди преданнейших дочерей нашей высокой церкви. Смею заверить вас, мистер Хелстоун, мы с ней достаточно глубоко проходили как историю, так и богословие.

Священник отвесил миссис Прайор низкий поклон, заметив, что он ей чрезвычайно благодарен.

Миссис Прайор принялась отрицать свое умение разбираться в тонкостях политики и религии и объяснила, что считает эти предметы выше женского понимания; однако в общем она подтвердила свою приверженность существующему порядку и законам, а также свою преданность англиканской церкви; заявила о своем недоверии ко всякого рода переменам и едва слышно пролепетала, что совсем незачем с такой готовностью воспринимать любые новые веяния, чем и закончила свою речь.

— Я надеюсь, мисс Килдар придерживается того же образа мыслей, что и вы, сударыня?

— При разном возрасте и разных характерах не может быть одинаковых взглядов и чувств, — отпарировала мисс Килдар. — Трудно рассчитывать, чтобы пылкая юность придерживалась тех же взглядов, что и холодный зрелый возраст.

— Ого, как мы независимы! Хотим жить своим умом! Да вы и впрямь маленькая свободомыслящая якобинка! Ну-ка расскажите, во что вы верите.

Взяв обе руки юной наследницы в свои, — причем весь ворох цветов упал на пол, — он усадил ее возле себя на диван.

— Прочтите Символ Веры, — приказал он.

— Апостольский?[80]

— Да.

Она, как ребенок, повторила его.

— Ну, а теперь Символ Веры святого Афанасия. Вот это — пробный камень.

— Дайте мне сначала собрать цветы, не то их растопчет Варвар.

Варвар, крупный, свирепого вида пес, очень уродливый — помесь бульдога с мастифом, вошел в комнату, направился прямо к ковру и с сосредоточенным видом обнюхал разбросанные там цветы. Рассудив, что в пищу цветы непригодны, но что их бархатистые лепестки могут послужить удобной подстилкой, рыжий пес принялся топтаться возле них с явным намерением привольно разлечься. Но тут Каролина и мисс Килдар одновременно бросились спасать положение.

— Благодарю вас, — произнесла молодая наследница, протягивая концы своего фартука Каролине, помогавшей ей подбирать цветы.

— Так это ваша дочка, мистер Хелстоун? — обратилась она к священнику.

— Моя племянница — Каролина.

Мисс Килдар протянула девушке руку и внимательно посмотрела на нее. Каролина в свою очередь посмотрела на молодую хозяйку дома.

Родители Шерли Килдар страстно желали иметь сына, но когда после восьмилетнего бесплодного супружества провидение подарило им всего лишь дочь, они дали ей то имя, которое предназначалось столь желанному сыну. Шерли отнюдь не была нехороша собой; напротив, ее внешность радовала взгляд: ростом и фигурой она походила на Каролину, только была чуть повыше; сложена она была изящно, а ее матово-бледное, умное, выразительное лицо обладало той прелестью, которую принято определять словом «обаяние». Она не была светло-русой, как Каролина, в ее внешности прихотливо сочетались очень светлые и очень темные тона: кожа у нее была белая, глаза чистейшего темно-серого цвета, без зеленоватого отблеска, волосы темно-каштановые. Черты лица Шерли были полны благородства. Я подразумеваю не чеканную резкость римского типа, напротив, они были мелки и тонки, fins, gracieux, spirituels:[81] лицо, подвижное и выразительное, отражало изменчивые настроения ее души, но уловить прихотливую игру этого лица удавалось не сразу.

Склонив голову набок, Шерли некоторое время с вдумчивым видом присматривалась к Каролине.

— Вы видите, она совсем еще цыпленок, — заметил мистер Хелстоун.

— Да, она выглядит моложе меня. Сколько же вам лет? — спросила она, и вопрос ее мог бы показаться покровительственным, если бы не был задай очень просто и серьезно.

— Восемнадцать с половиной.

— А мне уже двадцать один.

Больше она ничего не добавила и принялась разбирать цветы, лежавшие теперь на столе.

— Ну, как же насчет Символа Веры святого Афанасия? — настаивал священник. — Вы и его знаете, не так ли?

— Я не помню его до конца. Я сделаю букет для вашей племянницы, мистер Хелстоун, и для вас.

Составив небольшой букетик из двух-трех нежно окрашенных цветков и одного яркого, она оттенила его веточкой темной зелени, перевязала шелковинкой и положила на колени Каролине; потом, заложив руки за спину и чуть наклонясь к своей гостье, она постояла несколько минут, пристально глядя на нее, похожая в этой позе на почтительного, внимательного кавалера. Этому впечатлению способствовала и ее прическа, — волосы, разделенные пробором у виска, блестящей волной обрамляли ее лоб и свободно падали на плечи легкими локонами.

— Вас не утомила прогулка? — спросила она.

— Нет, нисколько; да и путь недалекий — не больше мили.

— Вы что-то бледны. Она всегда такая бледная? — обратилась Шерли к священнику.

— Прежде она была розовенькая, как этот вот цветок!

— Что же произошло? Она была больна?

— Она говорит, что ей нужна перемена.

— Да, по-видимому, это так; вам следовало бы позаботиться о ней, послать ее к морю.

— Непременно пошлю еще до конца лета. А пока мне бы хотелось, чтобы вы подружились, если вы ничего не имеете против.

— Я уверена, мисс Килдар будет только рада, — вмешалась миссис Прайор. — Беру на себя смелость заверить вас, что, если мисс Хелстоун будет часто бывать у нас, мы почтем это за честь.

— Сударыня, вы очень верно выразили мои собственные чувства, подтвердила Шерли. — Благодарю вас. Позвольте сказать вам, — продолжала она, обернувшись к Каролине, — что и вам следовало бы поблагодарить мою гувернантку; не всякого принимает она так, как приняла вас. Вам оказана большая честь, чем вы полагаете. И как только вы уйдете, я расспрошу миссис Прайор, что она о вас думает. Я очень доверяю ее суждениям о людях, у меня были случаи убедиться в ее проницательности. Но сейчас я предвижу самый благосклонный отзыв. Не так ли, миссис Прайор?

— Да, моя дорогая, но как вы сами сказали, мы поговорим об этом после ухода мисс Хелстоун; не могу же я говорить о гостье в ее присутствии.

— Увы, мне придется набраться терпения и ждать, пока вы не соблаговолите высказаться. Ах, мистер Хелстоун, своей крайней осторожностью миссис Прайор немало мучает меня. Не удивительно, что ее суждения верны, они вынашиваются иной раз так же долго, как приговоры лорда-канцлера. О некоторых людях она упорно не желает высказать своего мнения, сколько ее ни упрашивай.

Миссис Прайор улыбнулась.

— Да, да, — продолжала ее воспитанница, — я знаю, почему вы улыбаетесь: вы подумали о моем арендаторе? Вам знаком мистер Мур, который живет в лощине? — спросила она мистера Хелстоуна.

— Ах правда, ведь он ваш арендатор! Вы, должно быть, частенько встречаетесь с ним с тех пор, как приехали?

— Мне приходится с ним встречаться, у нас ведь общие дела. Дела! Стоит мне произнести это слово, и я чувствую, что я и вправду не девочка, а вполне взрослая женщина, — и даже более того: я — эсквайр. Шерли Килдар, эсквайр, вот мое звание и титул. Меня назвали мужским именем, я занимаю в обществе положение мужчины, и это наделяет меня некоторой мужественностью, а когда такие люди, как этот статный англобельгиец, этот Жерар Мур, серьезно разговаривают со мной о делах, я и в самом деле начинаю чувствовать себя мужчиной. Вам следовало бы в следующий раз выбрать меня церковным старостой; пусть меня выберут в судьи или назначат капитаном Территориальных войск; ведь была же полковником мать Тони Лэмкина, а его тетя — мировым судьей; так почему бы и мне не последовать их примеру?

— Я бы от всей души поддержал вас. Выдвиньте только свою кандидатуру, и я первый отдам за вас свой голос. Однако мы говорили о Муре?

— Ах да! Я никак не могу понять, что он за человек, и не знаю, как к нему относиться, стоит ли с ним знакомиться короче или нет. Таким арендатором всякий помещик может, конечно, только гордиться, и в этом смысле я горжусь им, но вот как сосед — что он собой представляет? Сколько я ни прошу миссис Прайор высказать свое мнение о нем, она все уклоняется от ответа. Надеюсь, мистер Хелстоун, вы будете откровеннее и скажете мне напрямик: нравится он вам?

— С некоторых пор совсем не нравится! Его имя вычеркнуто из списка моих добрых знакомых.

— Но почему же? Чем он так провинился?

— Просто дядя не сошелся с ним в политических взглядах, — раздался тихий голосок Каролины. Разумеется, ей не следовало этого говорить, — она все время молчала, не вступая в общий разговор, и совсем некстати вмешалась именно теперь; с чуткостью нервного человека она и сама поняла, как неуместны были ее слова, и покраснела до ушей.

— Какие же у Мура политические взгляды? — осведомилась Шерли.

— Взгляды торговца, — ответил священник, — взгляды мелкого эгоиста, лишенного чувства патриотизма. Он постоянно выступает, устно и письменно, за окончание войны. Я уже потерял с ним всякое терпение.

— Война мешает ему развивать свое дело, он говорил мне об этом не далее как вчера. А что еще вы имеете против него?

— По-моему, и этого достаточно.

— На меня он произвел впечатление человека благородного в том смысле, как я это понимаю, — продолжала Шерли. — Мне хотелось бы верить, что он и на самом деле таков.

Каролина, которая в это время теребила алые лепестки самого яркого цветка в своем букетике, проговорила отчеканивая слова:

— Он, безусловно, благородный человек!

Услыхав это решительное заявление, Шерли метнула на говорившую испытующий взгляд, и в ее выразительных глазах засветилось лукавство.

— Вы-то во всяком случае ему друг, — заметила она, — вы защищаете его даже в его отсутствие.

— Я ему не только друг, но и родственница, — поспешила объяснить Каролина, — он ведь мне доводится кузеном.

— О, так от вас я могу узнать все, что меня интересует. Пожалуйста, обрисуйте мне его характер.

Невыразимое замешательство охватило Каролину; выполнить эту просьбу было выше ее сил; к счастью, миссис Прайор вывела ее из затруднения, очень кстати спросив мистера Хелстоуна, не знаком ли он с двумя-тремя семействами, жившими неподалеку, — она имела случай познакомиться на юге с их друзьями. Шерли вскоре отвела глаза от лица Каролины и, не возобновляя своих расспросов, снова занялась цветами, составляя бутоньерку для священника. Она преподнесла ее Хелстоуну при расставании, за что была удостоена почтительного поцелуя ручки.

— Надеюсь, вы будете носить ее ради меня, — сказала она.

— Как же, у самого сердца, — ответил он. — Миссис Прайор, поручаю вашим заботам этого будущего судью, будущего церковного старосту, будущего капитана Территориальных войск, этого юного сквайра Брайерфилда; следите, чтобы он не переутомлялся и не сломал себе шеи во время охоты; и, главное, не позволяйте ему нестись галопом на лошади по опасному спуску в лощину.

— Я люблю крутые спуски, — сказала Шерли, — люблю мчаться по ним, пустив лошадь во весь опор, и не могу высказать вам, до чего мне нравится сама лощина — она так романтична!

— Романтична, несмотря на фабрику?

— Романтична, несмотря на фабрику. Старая фабрика и белый дом тоже прекрасны, каждый в своем роде.

— Ну, а контора, мистер Килдар?

— Контора мне нравится даже больше, чем моя нежно-розовая гостиная. Я в восторге от конторы!

— И от фабрики, от сукон, от жирной шерсти, от грязных красильных чанов?

— Фабрика заслуживает всяческого уважения.

— А сам фабрикант, конечно, герой? Отлично.

— Очень приятно, что мы сошлись во взглядах; я тоже нахожу, что фабрикант выглядит героем.

Она вся сияла оживлением и радостью, лукаво перекидываясь шутками со старым воякой, который также находил большое удовольствие в этой шутливой перестрелке остротами.

— Капитан Килдар, в ваших жилах нет ни капли коммерческой крови откуда же такое пристрастие к торговле?

— Не забывайте, что я владелица фабрики в лощине и именно от нее получаю добрую половину моих доходов.

— Только смотрите, не станьте компаньоном этого фабриканта!

— Вы подали мне отличную мысль! Отличную! — воскликнула Шерли, заливаясь смехом. — Теперь она прочно засядет у меня в голове; благодарю вас!

И, помахав на прощание белой, как лилия, и изящной, как у волшебницы, ручкой, она скрылась в доме, а священник и его племянница направились к сводчатым воротам.

ГЛАВА XII

Шерли и Каролина

Радушно приглашая Каролину почаще навещать ее, Шерли была вполне искренней и сама искала поводов для встреч: да иначе этих встреч и не было бы вовсе, — мисс Хелстоун нелегко сходилась с новыми людьми. Ей всегда казалось, что людям скучно в ее обществе, что она не умеет быть занимательной и потому можно ли ожидать, чтобы за любезным приглашением избалованной, блистательной владелицы поместья Филдхед крылось подлинное желание сблизиться с такой скромной особой, как она.

Шерли и вправду была блистательна, а возможно, и избалованна; однако всякий человек нуждается в добром друге; и хотя за один месяц она успела перезнакомиться со многими семьями в окрестностях и была на короткой ноге чуть ли не со всеми мисс Сайкс, мисс Пирсон и двумя отменными мисс Уинн из поместья Уолден, ни одна не пришлась ей по вкусу; ни в одной из них она не нашла, как она выразилась, родной души. И если бы ей, Шерли Килдар, действительно посчастливилось быть владельцем поместья Филдхед, эсквайром, вряд ли хоть одна из них показалась бы ему достойной стать хозяйкой поместья Филдхед.

Этими мыслями поделилась она однажды с миссис Прайор, но та, уже привыкнув к причудам своей воспитанницы, спокойно ответила:

— Дорогая моя, смотрите, как бы у вас не вошло в привычку говорить о себе как о мужчине: это производит очень странное впечатление. Если вас услышит посторонний, он подумает, что вы и вправду стремитесь подражать мужчине.

Шерли никогда не смеялась над замечаниями своей бывшей гувернантки; относясь к ней с большим уважением, она прощала ей некоторый педантизм и безобидные странности; только недалекие люди позволяют себе смеяться над слабостями достойных, в общем, людей, а Шерли не принадлежала к их числу; поэтому она промолчала. Стоя у окна, она задумчиво наблюдала за птичкой, сидевшей на ветке могучего кедра, потом вдруг принялась насвистывать, как бы подражая ее чириканью, — все громче и громче; и вот уже Шерли насвистывала какую-то мелодию, притом очень искусно.

— Дорогая моя! — раздался негодующий возглас миссис Прайор.

— Разве я свищу? — спросила Шерли. — Я забылась. Прошу прощения, сударыня. Я дала себе слово никогда не свистеть в вашем присутствии.

— Но, мисс Килдар, где вы научились свистеть? Наверное, уже здесь, в Йоркшире. Прежде у вас не было этой привычки.

— Что вы! Я научилась свистеть уже давным-давно.

— Кто же научил вас?

— Никто; сама научилась по слуху, потом отвыкла; но вот вчера вечером, возвращаясь домой, я услышала, как один джентльмен по другую сторону изгороди насвистывает эту самую песенку, и невольно сама засвистела.

— Кто же это был?

— У нас здесь есть только один джентльмен, сударыня, — мистер Мур; во всяком случае единственный не седовласый среди наших джентльменов; правда, мои почтенные любимцы, мистер Хелстоун и мистер Йорк, — превосходные старые рыцари; здешние юнцы глупы, и им далеко до стариков!

Миссис Прайор молчала.

— Вы не очень жалуете мистера Хелстоуна, сударыня?

— Сан мистера Хелстоуна не позволяет мне судить о нем.

— Я заметила, что вы под любым предлогом покидаете комнату, как только о нем докладывают.

— Вы пойдете сегодня гулять?

— Да, я собираюсь зайти за Каролиной Хелстоун, — ей не мешает подышать воздухом, — и мы отправимся побродить по лугу у Наннли.

— Если вы туда пойдете, прошу вас напомнить мисс Хелстоун, чтобы она оделась потеплее, — сегодня ветрено, а ей следует беречься.

— Ваша просьба будет исполнена, миссис Прайор, но, быть может, и вы составите нам компанию?

— Нет, дорогая; боюсь, что я вас стесню: при моей полноте я не могу ходить так быстро, как вы.

Шерли без труда уговорила Каролину погулять с ней; когда же они вышли на пустынную дорогу, пересекавшую широкое раздолье луга, ей с такой же легкостью удалось завязать с Каролиной непринужденный разговор. Застенчивость, сковывавшая Каролину в первые минуты, вскоре прошла, и она охотно беседовала с мисс Килдар. Обменявшись всего лишь двумя-тремя фразами, они уже составили себе некоторое представление друг о друге. Шерли сказала, что ей нравится этот обширный луг, особенно вереск, растущий по его краям, ибо он приводит ей на память вересковые равнины на границе с Шотландией. В особенности запомнилось ей одно место, — Шерли проезжала там летом, в томительный, душный, бессолнечный день; от полудня до заката ехали они по необозримому, покрытому густым вереском степному простору, не видя ничего, кроме диких овец, не слыша ничего, кроме крика диких птиц.

— Я представляю себе, как выглядит вересковая равнина в такой день, подхватила Каролина, — темно-багровая, еще темнее тоном, чем зловещее небо.

— Да, небо было зловещим, только края облаков светились медью, — во всех его концах вспыхивали белые зарницы, и это придавало ему еще более грозный вид. Так и казалось, что сейчас сверкнет ослепительная молния.

— И гром гремел?

— Да, в отдалении были слышны глухие раскаты, но гроза разразилась позднее, вечером, когда мы уже добрались до постоялого двора — уединенного домика у подножия горной гряды.

— А видели вы, как на горные вершины опускаются облака?

— Да, я стояла у окна и целый час любовалась этой картиной; сначала холмы окутала серая пелена тумана, когда же ливень хлынул сплошной белой завесой, их очертания совсем скрылись из виду, словно их смыло с лица земли.

— И мне случалось наблюдать такие ливни среди холмов Йоркшира; в самый разгар грозы, когда небо превращалось в сплошную струящуюся мглу, а земля скрывалась под сплошными потоками воды, я живо представляла себе, каким был всемирный потоп.

— Зато после бури так отрадна наступающая в природе тишина, когда в разрывы облаков пробиваются ласковые лучи и утешают вас, возвещая, что солнце не угасло.

— Мисс Килдар, остановитесь на минутку и взгляните отсюда на долину и лес.

Обе замерли на склоне небольшого холма, глядя вдаль, на долину, расстилавшуюся в весеннем убранстве, на ее лужайки, золотые от лютиков и жемчужно-белые от маргариток; сегодня свежая зелень долины улыбалась под лучами солнца, сверкая прозрачными изумрудами и янтарем. Тень от облаков окутывала Наннлийский лес — остаток тех древних заповедных чащ, что некогда покрывали равнины северной Англии в старину, когда ее горы устилали густые, высокие, чуть ли не в рост человека, заросли вереска. Отдаленные холмы были испещрены темными и светлыми бликами, меркнувшая даль переливалась перламутровыми оттенками: серебристо-голубые, нежно-пурпурные, прозрачно-зеленые и дымчато-розовые, они таяли среди белых, как горный снег, облачков, представляясь восхищенному взору наблюдателя мимолетным видением сказочной небесной обители. Лица девушек обвевал легкий, живительный ветерок.

— Чудесный край Англия, — заметила Шерли, — а наш Йоркшир — один из самых прелестных ее уголков.

— Разве вы сами родом из Йоркшира?

— Я — йоркширка и по рождению и по крови. Пять поколений моих предков спят под приделами Брайерфилдской церкви; и сама я появилась на свет в том полутемном мрачном доме, который вам знаком.

— Значит, мы землячки, — сказала Каролина и протянула руку.

Шерли крепко пожала ее.

— Да, — произнесла она и торжественно кивнула головой. — А вон там это Наннлийский лес? — продолжала она, указывая на лесную гряду.

— Да.

— Вы туда ходили?

— Много раз!

— В самую глушь?

— Да.

— И каков же он?

— О, это словно лагерь лесных великанов. Если стоять у подножья этих вековых, могучих деревьев, то кажется, что их вершины ушли в заоблачную высь; мощные стволы неподвижны, словно колонны, а ветви шевелятся при малейшем дуновении. Даже при полном затишье листва чуть слышно шелестит, а при ветре над вами словно колышутся волны, словно бушует море.

— Кажется, в этом лесу было пристанище Робина Гуда?

— Как же, и там все еще многое о нем напоминает. Да, мисс Килдар, отправиться в глубь этого леса — это как бы отправиться в глубь седой старины. Виден вам просвет между деревьями в самой чаще?

— Да, хорошо виден.

— Там небольшая долина; у нее вид глубокой чаши с ровными краями, и она вся заросла травой, короткой и ярко-зеленой, как вот здесь, на лугу: у края впадины стоят купами лесные великаны — корявые могучие дубы, а на самом дне — развалины женского монастыря.

— Пойдемте туда как-нибудь вдвоем? Выберем погожее утро и отправимся туда на целый день; захватим с собой альбомы, карандаши и интересную книгу; у меня есть две маленькие корзиночки, в них моя экономка, миссис Джилл, уложит нам еду, и мы возьмем их с собой. Но, может быть, такая длительная прогулка утомит вас?

— Нет, нет, в особенности если мы будем целый день в лесу, — я знаю там самые прелестные уголки, знаю, где можно нарвать орехов, когда они созреют, и где растет дикая земляника, знаю совсем уединенные, нехоженые тропинки, по которым стелются причудливые мхи, то желтые с золотистым отливом, то бледно-серые, то изумрудно-зеленые. Знакомы мне и места, где в живописном беспорядке растут деревья, радуя взгляд: могучий дуб возвышается рядом с нежной березкой и глянцевитым буком; а ясени, величественные, как Саул, стоят поодиночке, так же как и совсем древние патриархи леса, одетые густым плющом, словно ризой. Да, мисс Килдар, я могу вам показать эти места.

— А вы не соскучитесь со мной?

— Что вы! Мне кажется, у нас много общего! Да и кого нам пригласить еще, чтобы не испортить удовольствие?

— Правда, среди наших сверстниц мы не найдем подходящей спутницы, а что касается мужчин…

— Это будет уже совсем не то, — перебила ее Каролина.

— Да, я согласна, это будет уже не то.

— Ведь мы хотим посмотреть на старые деревья, на древние развалины; провести денек как бы в прошлом среди вековечного лесного безмолвия и покоя.

— Да, вы правы; присутствие мужчин испортит все очарование; если они скучны, как Мелоун, или молодой Сайкс, или Уинн, — они только портят настроение; если же они интересны, то все равно что-то меняется, — я не могу точно определить, что именно; это чувствуешь, но выразить трудно.

— Во-первых, мы тогда не обращаем внимания на природу.

— И природа мстит нам за это; она набрасывает покрывало на свое высокое, ясное чело, скрывает свой лик и не дарит нам той безмятежной радости, какой она наполнила бы наши сердца, если бы мы пришли для того, чтобы благоговейно преклониться перед ней.

— И что же она дает нам взамен?

— Волнение и тревогу; волнение, при котором часы проходят как миг, и беспокойство, нарушающее их мирное течение…

— Способность быть счастливым во многом зависит от нас самих, рассудительно заговорила Каролина. — Помнится, я гуляла в этом лесу с большой компанией; там были молодые священники, соседние помещики и несколько дам, и эта прогулка показалась мне невыносимо утомительной и пустой. Но когда я ходила совсем одна или вдвоем с Фанни, у меня весь день было безмятежно-счастливое настроение, — Фанни все сидела в домике лесника, беседуя с его женой и занимаясь шитьем, а я бродила где хотела, рисовала пейзажи или читала. Правда, я тогда была моложе, — это было два года тому назад.

— А вам случалось гулять там с вашим кузеном Робертом Муром?

— Да, прежде случалось.

— Он, должно быть, интересный спутник?

— Как вам сказать: кузен — это ведь не то, что посторонний!

— Я знаю. Но если кузены глупы, они досаждают нам еще больше посторонних — их ведь труднее держать на расстоянии. Но ваш кузен не глуп?

— Нет конечно, но…

— Так что же?

— Видите ли, общество глупцов несносно, вы правы, зато в присутствии умных мужчин всегда появляется странное чувство неловкости: если ваш спутник умен, благороден, образован, то вы невольно начинаете сомневаться, достойны ли вы его общества.

— О нет, тут я с вами не согласна; такое самоуничижение мне чуждо: я не считаю себя недостойной даже лучшего из них — то есть лучшего из джентльменов, хотя это, конечно, звучит нескромно; мне кажется, когда они благородны, то уж в полном смысле этого слова! Кстати сказать, ваш дядюшка, несомненно, относится к лучшим представителям своего поколения. Где бы я его ни встретила, я всегда рада видеть его смуглое, характерное и умное лицо. А вы его любите? Он к вам добр? Ответьте мне откровенно.

— Видите ли, ведь он воспитывал меня с раннего детства и уделял мне столько же внимания, сколько уделил бы родной дочери. Он, конечно, сделал мне много добра, однако я не могу сказать, что люблю его. Я предпочитаю видеть его как можно меньше.

— Странно! Ведь он, несомненно, умеет завоевывать симпатии!

— В обществе — да, но дома он суров и молчалив, и прячет общительность в книжный шкаф или в ящик письменного стола точно так же, как убирает на место трость и шляпу. Своему очагу он дарит только хмурое лицо и отрывистые слова, а улыбку, шутку, острое словцо приберегает для общества.

— У него деспотичный характер?

— О нет, ничуть; он не деспот и не лицемер; о нем можно сказать, что он скорее щедрый, чем добрый, скорее блестящий, чем непосредственно искренний, скорее щепетильно беспристрастный, чем справедливый. Не знаю, понятны ли вам все эти тонкости?

— Понятны. Доброта обычно влечет за собой снисходительность, а ее нет; при непосредственности и искренности неизбежна отзывчивость, а ее тоже нет; справедливость возникает из участия и уважения к ближним, в чем наш почтенный строгий друг никак не повинен!

— Вот я и думаю, Шерли, — неужели все мужчины в семейном кругу таковы, как мой дядя? Неужели женщины их пленяют, внушают им уважение к себе только прелестью новизны и необычности, а видя их каждый день и привыкнув к ним, мужчины уже не способны питать те же чувства?

— Не знаю. Я и сама нередко об этом думаю, но пока не могу рассеять ваши сомнения. Впрочем, откровенно говоря, будь я уверена, что мужчины и вправду так непохожи на нас, так непостоянны, так быстро охладевают и перестают любить, так нечутки и невнимательны, я предпочла бы совсем не выходить замуж. Мне было бы очень тяжело обнаружить, что любимый человек ко мне равнодушен, что я ему наскучила и что все мои усилия угодить ему тщетны, ибо так уж ему положено — быть изменчивым и охладевать. Поняв это, мне не оставалось бы ничего другого, как уйти, навсегда покинуть человека, которому я бессильна подарить счастье.

— Но вы не смогли бы уйти, если бы были замужем.

— Вот то-то и оно, я уже не была бы сама себе госпожа! Я содрогаюсь при одной мысли об этом! Это, должно быть, невыносимо — сознавать, что тобой тяготятся, видят в тебе только обузу, — ненавистную, гнетущую обузу! Сейчас, если я чувствую, что я лишняя, я спокойно окутываюсь своей независимостью, как плащом, прикрываюсь своей гордостью, как вуалью, и удаляюсь в уединение. А замужняя этого не может.

— В таком случае удивительно, что все девушки не дают клятву оставаться старыми девами, — заметила Каролина. — Если верить людям, умудренным опытом, это было бы разумнее всего. Вот и дядя всегда говорит о супружестве как о тяжком бремени и на всякого вступающего в брак смотрит как на безумца или во всяком случае как на глупца.

— Но ведь не все мужчины таковы, как ваш дядюшка, Каролина; разумеется, нет… я надеюсь, что нет, — проговорила Шерли и задумалась.

— Мне кажется, каждая из нас считает исключением из общего правила того, кого она полюбит, но только до замужества, — заметила Каролина.

— Я с вами согласна; и наш избранник кажется нам идеалом; мы верим, что он похож на нас, что между нами полная гармония; в его голосе звучат для нас самые искренние, самые нежные обещания сердца, которое никогда не охладеет к любимой; в его глазах мы видим чувство, которому можно доверять, — любовь. Наверное, нельзя доверять так называемой страсти, — она вспыхнет ярко, как огонь в сухой соломе, но лишь на минуту, и тут же угаснет! Наблюдая за нашим избранником, мы видим, что он ласков к животным, к детям, к бедному люду; и к нам он тоже ласков, добр, внимателен. Он не льстит женщинам, но кроток и терпелив с ними; видно, что ему легко и приятно в их обществе; он любит не из тщеславных и эгоистичных расчетов, а так же, как и мы, — от чистого сердца. Мы замечаем, что он справедлив, не способен лгать, честен, порядочен; как только он входит в комнату, на душе становится светло и радостно; уходит он — мы впадаем в уныние и тоску. Мы узнаем, что он любящий сын и заботливый брат; кто осмелится утверждать, что такой человек не будет хорошим мужем?

— Мой дядя первый же заявит без малейшего колебания: «Через месяц он к тебе охладеет».

— То же самое скажет и миссис Прайор.

— Миссис Йорк и мисс Мэнн будут мрачно намекать на то же.

— Ну, если они правдивые оракулы, то лучше не влюбляться.

— Что может быть лучше! Если только вам это удастся!

— Я предпочитаю сомневаться в их правоте.

— Как, значит, вы уже попались?

— Нет, а уж если бы попалась, то знаете, у каких правдивых советчиков попросила бы я совета?

— Любопытно узнать.

— Не у мужчин, не у женщин, молодых или старых, а у босоногого мальчугана-ирландца, что приходит к моим дверям просить подаяния; у мышки, что украдкой вылезает из норки; у птицы, что в снежную стужу стучит клювом в мое окно, прося бросить ей крошку; у собаки, что лижет мне руки и сидит у моих ног.

— А случалось ли вам встретить человека, ласкового к этим безобидным существам?

— А вам случалось ли встретить человека, к которому льнули бы такие существа, шли бы за ним следом, доверяли бы ему?

— У нас в доме есть старый пес и черная кошка. И я знаю человека, на коленях у которого обязательно усядется эта кошка или влезет к нему на плечо и с мурлыканьем начнет тереться о его щеку, а стоит ему показаться во дворе, как старый пес вылезает из своей конуры, и машет хвостом, и визжит от радости.

— А как же ведет себя этот «некто»?

— Ласково поглаживает кошку, позволяя ей расположиться как можно удобнее, а если встанет, то осторожно поднимет ее и опустит на пол, но никогда не отбросит грубо; так же и с собакой — он посвистит ей и приласкает ее.

— Правда? Уж не Роберт ли это?

— Ну конечно, Роберт.

— Прекрасный человек, — с жаром проговорила Шерли, и глаза ее сверкнули.

— Он и вправду прекрасен! Разве у него не красивые глаза, не тонкие черты лица, не высокий благородный лоб!

— Да, все это так, Каролина! Он и великодушен и хорош собой.

— Я была уверена, что вы сумеете оценить его! С первого же раза, увидев ваше лицо, я это поняла.

— Я была расположена к нему и до того, как узнала его; когда я его увидела, он мне понравился; теперь я восхищаюсь им; красота очаровывает сама по себе, Каролина; если же она сочетается с добротой, то очарование становится всесильным.

— А если прибавляется еще и ум, Шерли?

— Тогда никто не может устоять.

— И тут нам не мешает вспомнить о моем дяде и о наших дамах — Прайор, Йорк и Мэнн.

— Вспомнить, как квакали египетские лягушки! Он — благородный человек! Я уже вам говорила: когда мужчина благороден, — он венец творения, он истинный сын Бога. Он вылеплен по образу и подобию своего создателя, несет в душе его божественную искру и возвышается над всем человечеством! Да, великому, доброму, прекрасному мужчине принадлежит первенство в мироздании!

— Он стоит выше нас, женщин?

— Мне кажется, оспаривать у него первенство — унизительно для нас самих; неужели левая рука должна состязаться в превосходстве с правой? Пристало ли пульсу соперничать с сердцем? Или венам — с наполняющей их кровью?

— Однако мужчины и женщины, мужья и жены ужасно ссорятся, Шерли.

— Несчастные! Испорченные, падшие создания! Им был уготован творцом иной жребий, иные чувства.

— Но можем мы, женщины, считать себя равными мужчинам или нет?

— Я только радуюсь, если мужчина во всех отношениях выше меня и дает мне почувствовать свое превосходство.

— И вы такого встретили?

— Надеюсь встретить когда-нибудь; и если он будет намного выше меня, тем лучше: снисходить — унизительно, преклониться — сладостно. Но вот что грустно — всякий раз как я готова благоговейно преклониться, я обнаруживаю, что введена в заблуждение, что мой избранник — это ложный Бог, недостойный моего почитания.

— Мисс Килдар, не зайдете ли ко мне? Мы у дверей моего дома.

— Сегодня нет, но завтра я зайду и уведу вас к себе на весь вечер. Каролина, если вы и на самом деле такая, какой мне кажетесь сейчас, мы с вами близко сойдемся. Еще ни с одной девушкой мне не случалось беседовать так откровенно, как нынче с вами. Ну, поцелуйте меня на прощание.

* * *

Миссис Прайор не меньше самой Шерли искала встреч с Каролиной. Она, никогда не ходившая по гостям, вскоре после знакомства явилась к ней с визитом. Священника в это время не было дома. День выдался томительно-душный, она раскраснелась и выглядела возбужденной то ли от жары, то ли оттого, что пришла в незнакомый дом: ведь она вела очень замкнутую жизнь. Когда Каролина вышла к ней в столовую, миссис Прайор сидела на диване, обмахиваясь носовым платком, дрожала и, казалось, была близка к истерике.

Каролина в душе подивилась на такое неумение владеть собой в ее возрасте и на такую слабость при таком цветущем виде. Миссис Прайор поспешила сослаться на духоту и усталость от прогулки; пока она, в который уже раз, торопливо, но бессвязно объясняла, чем вызвано ее столь неожиданное волнение, Каролина принялась ласково ухаживать за гостьей, снимая с нее шаль и шляпку. Надо сказать, что миссис Прайор не от всякого соглашалась принимать такие знаки внимания; бывало, стоит кому-нибудь только прикоснуться к ней или подойти близко, как она отпрянет с растерянным и холодным видом, отнюдь не лестным для того, кто вознамерился проявить эту учтивость; однако она с готовностью позволила проворным ручкам Каролины распоряжаться собой и, казалось, даже находила в этом облегчение. Спустя несколько минут она перестала дрожать и успокоилась.

Когда к ней вернулось самообладание, она заговорила о повседневных делах. В многолюдном обществе миссис Прайор редко открывала рот; а если ей все же приходилось вступать в разговор, то она говорила, мучительно стесняясь и с трудом связывая слова; но с глазу на глаз она была приятной собеседницей, отсутствие живости в речи искупалось изяществом оборотов, она судила обо всем здраво и рассудительно и могла поддерживать разговор на самые разнообразные темы; Каролина даже не предполагала, что беседа с этой дамой доставит ей столько удовольствия.

На стене, против дивана, на котором они сидели, висели три портрета; в середине, над камином, — женский портрет, по бокам от него — два мужских.

Миссис Прайор, нарушив минутное молчание, воцарившееся после получасовой оживленной беседы, заметила:

— Какое прекрасное, безукоризненно правильное лицо у этой дамы; здесь даже резцу скульптора нечего было бы исправить. Это портрет?

— Это портрет миссис Хелстоун.

— Миссис Мэттьюсон Хелстоун? Жены вашего дядюшки?

— Да; и говорят, что здесь она как живая. До свадьбы она слыла первой красавицей в наших местах.

— Ну что ж, она заслуживала эту славу. Лицо прекрасное, точеное, только его несколько портит безжизненное выражение; эту особу вряд ли можно назвать женщиной с характером.

— Мне кажется, она была на редкость тихой и молчаливой.

— Вот бы не подумала, что ваш дядюшка выберет себе такую жену! Он ведь как будто любит, чтобы его развлекали, занимали веселой болтовней.

— В обществе — да; но, по его собственным словам, он не ужился бы с женой-болтушкой, у себя дома ему нужен покой. В гости ходят, чтобы развлечься, говорит он, а домой возвращаются, чтобы почитать и поразмышлять.

— Я слышала, что миссис Мэттьюсон скончалась вскоре после своего замужества?

— Спустя пять лет.

— Так вот, моя милочка, — проговорила миссис Прайор, вставая, надеюсь, вы будете частой гостьей у нас в Филдхеде. Хорошо? Вам, вероятно, бывает тоскливо в этом доме, где у вас нет даже близкой вам женщины.

— Я уже привыкла. Я ведь и росла одна. Разрешите, я помогу вам накинуть шаль.

Миссис Прайор покорно приняла ее услуги.

— Если вам понадобится помощь в ваших занятиях, прошу вас, обращайтесь ко мне.

Каролина поблагодарила ее за любезность.

— Я надеюсь часто беседовать с вами совсем запросто, как сегодня. Мне хочется быть вам чем-нибудь полезной.

Каролина снова поблагодарила ее, подумав про себя, что в груди этой дамы под внешней холодностью бьется горячее, доброе сердце. Заметив, что миссис Прайор, направляясь к выходу, еще раз бросила внимательный взгляд на портреты, Каролина как бы между прочим объяснила:

— Портрет, что у самого окна, — дядя, каким он был лет двадцать тому назад; а на этом, слева от камина, изображен его брат Джеймс — мой отец.

— Они немного похожи; однако очертания лба и рта говорят о различии в характерах.

— А в чем оно заключается? — с любопытством спросила Каролина, провожая гостью к выходу. — Джеймса Хелстоуна, моего отца, обычно считают более красивым. Всякий, увидав его впервые, восклицает: «Какой красавец!» А вы, миссис Прайор, с этим согласны?

— Конечно, черты лица у него гораздо приятнее и тоньше, чем у вашего дяди.

— А в чем, скажите, разница в их характерах, о которой вы упомянули? Мне любопытно узнать, правильно ли вы угадали?

— Дорогая моя, дядя ваш человек долга; его лоб и рот выражают твердость характера, а взгляд — спокойствие, уверенность в себе.

— А мой отец? Не бойтесь обидеть меня, я всегда предпочитаю правду.

— Вы предпочитаете правду? Это очень похвально; всегда придерживайтесь правды, не отклоняйтесь от нее. Так вот, ваш отец, — останься он в живых, вряд ли мог бы служить опорой для своей дочери; но голова у него на редкость изящная, — вероятно, его писали в молодости. Дорогая, — внезапно обернулась она к Каролине, — понимаете ли вы неоценимую важность твердости характера?

— Без этого ни один характер нельзя считать положительным.

— Вы говорите от души? Вам случалось задумываться над этим?

— Часто. Этого требовали от меня обстоятельства моей жизни.

— Значит, урок не прошел даром, хотя и был преждевременным; по-видимому, почва не пустая и не каменистая, иначе семена, упавшие раньше срока, не дали бы всхода. Не стойте на сквозняке, дорогая; желаю вам всего хорошего.

Каролина вскоре стала дорожить своим новым знакомством и очень ценила общество Шерли и миссис Прайор. Она поняла, что упустить такой случай внести в свою жизнь известное разнообразие — было бы ошибкой; новые впечатления отвлекли ее от тяжелых мыслей, неустанно сосредоточенных на одном и том же, устремлявшихся по одному и тому же руслу, непрестанно терзавших ее наболевшую душу.

Вскоре она стала охотно проводить целые дни в Филдхеде, в обществе Шерли и миссис Прайор, — обе, казалось, ни минуты не могли обойтись без нее. В постоянном теплом внимании пожилой дамы не было и тени навязчивости, хотя оно и было бдительным и неусыпным. Мне уже приходилось говорить, что она была особа со странностями, и это было очень заметно в ее отношении к Каролине: она не спускала с нее глаз, готова была охранять каждый ее шаг; ей всегда доставляло удовольствие, когда Каролина обращалась к ней за советом или за помощью, и она дарила ей свои советы и помощь с такой радостью, что и Каролина стала ценить эту ласковую опеку.

Полное послушание Шерли своей бывшей наставнице вначале немало удивляло Каролину, так же как и то, что эта замкнутая, сдержанная дама, по-видимому, чувствовала себя совершенно свободно в доме своей юной воспитанницы и, занимая чрезвычайно зависимое положение, держалась весьма независимо; но стоило только ближе сойтись с ними обеими, и все становилось понятным; всякий, так думала теперь Каролина, кому довелось коротко узнать миссис Прайор, не мог оставаться к ней равнодушным, не полюбить, не оценить ее. Пусть она питала пристрастие к старомодным нарядам, разговаривала излишке церемонным языком и была очень замкнутой, пусть за ней водилось множество странностей, — зато она была помощницей, добрым советчиком и по-своему ласковым другом, и всякому, кто привык к ней, уже трудно было обходиться без нее. И если сама Каролина, дружа с Шерли, не испытывала чувства зависимости или унижения, то почему же оно должно было возникнуть у миссис Прайор? Правда, хозяйка поместья была богата, даже очень богата в сравнении со своей новой приятельницей: у одной была тысяча фунтов чистого годового дохода, у другой — ни пенни; однако Шерли никогда не подчеркивала своего превосходства, и все ее друзья чувствовали себя с нею на равной ноге, что было не принято среди помещиков Брайерфилда и Уинбери.

Причина этого заключалась в том, что интересы Шерли не сосредоточивались только на деньгах или положении в обществе. Разумеется, она ценила богатство — основу своей независимости, и временами мысль о том, что она владелица поместья и земельных угодий, что у нее есть свои арендаторы, приводила ее в восторг; особенно отрадно становилось у нее на душе, когда она мысленно обозревала все свои владения, расположенные в лощине и состоявшие из образцовой суконной фабрики, красильни, склада товаров, а также дома, сада и служб, обозначаемых общим названием «усадьба в лощине». Но все эти ничуть не скрываемые восторги были удивительно наивны; что же касается более серьезных стремлений, то они были направлены совсем на другое: почитать все великое, уважать все доброе и радоваться всему веселому — вот в чем выражались наклонности ее души. Она уделяла куда больше сил удовлетворению этих наклонностей, чем упрочению своего высокого положения в обществе.

Сначала мисс Килдар приняла участие в Каролине только потому, что увидела в ней тихое, замкнутое, хрупкое существо, которое как бы требовало забот о себе. Этот интерес стал значительно глубже, когда она заметила, что все ее собственные мысли находят отклик в сердце новой приятельницы. Она бы этого никогда не подумала. Сперва ей показалось, что от хорошенькой Каролины, с ее изящными манерами и приятным голосом, трудно ожидать, чтобы она к тому же могла выделяться по своему развитию среди заурядных девушек. Поэтому Шерли была приятно удивлена при виде лукавой усмешки, озарившей миловидное личико, когда разок-другой позволила себе несколько смелую шутку. Еще больше удивилась она, обнаружив целую сокровищницу самостоятельно накопленных знаний и свежих незаученных мыслей в этой девичьей головке, обрамленной легкими кудрями. Вкусы, понимание прекрасного совпадали у обеих. Книги, которые больше всего доставляли удовольствие мисс Килдар, нравились также и мисс Хелстоун. Точно так же многое из того, что не терпела Каролина, не нравилось и Шерли, — и той и другой, например, была не по душе ходульная напыщенность и фальшивая чувствительность в литературе.

По мнению Шерли, лишь немногие люди обладают хорошим вкусом в поэзии, тем чутьем, которое помогает отличить подлинное от подделки. Нередко бывало, что, прочтя те или иные стихи, вызывающие искренний восторг людей образованных и неглупых, она сама не находила в них ничего, кроме сентиментальности, цветистых выражений, внешнего блеска или в лучшем случае некоторого изящества стиля; правда, в них попадались иной раз умные мысли, ценные сведения и кое-где даже блестки фантазии, но — увы! — они так же отличались от подлинной поэзии, как отличается тяжелая великолепная мозаичная ваза от небольшой чаши, отлитой из чистого золота; или, приводя читателю другое сравнение, — как отличается искусственная гирлянда цветов от свежего, только что сорванного ландыша.

Шерли обнаружила, что Каролина умеет ценить подлинное золото и презирает блестящую мишуру. Словом, души обеих подруг были настроены на один лад и звучали подчас согласно.

Однажды под вечер девушки сидели вдвоем в дубовой гостиной. Весь этот дождливый день они провели вместе и ничуть не скучали; сумерки уже сгущались, однако свечей еще не зажигали, и, сидя в полутемной комнате, подруги притихли и погрузились в раздумье. Западный ветер яростно завывал вокруг дома и гнал с далекого океана косматые дождевые тучи; снаружи, за старинными окнами с частым переплетом, бушевала непогода, внутри все дышало миром и тишиной.

Шерли, сидя у окна, смотрела на потемневшее небо и парк, окутанный мглою, прислушивалась к завыванию ветра, напоминавшему стоны неприкаянных душ, завыванию, которое, будь она не столь юна, здорова и весела, болезненно отозвалось бы в ее сердце, подобно погребальному напеву или недоброму предзнаменованию; а сейчас звуки эти только навеяли на нее задумчивое настроение, спугнув веселость. Отрывки старинных баллад звенели у нее в ушах. Она нет-нет да и принималась напевать, и голос ее, как бы подражая завыванию ветра, то крепнул, то замирал. Каролина бродила в дальней темной части комнаты, слабо освещенная пламенем догоравших в камине угольков, декламируя вполголоса отрывки своих любимых стихов; но как ни тихо она читала, Шерли уловила кое-какие слова и, негромко напевая, прислушалась. Вот эти стихи:

Все небо сплошь окутал мрак,

Шел океан стеною,

Когда такой, как я, бедняк

За борт был смыт волною.

Друзья, любовь, надежда, дом

Исчезли вместе с кораблем.

Внезапно чтение оборвалось; Каролина заметила, что голос Шерли, только что звучавший в полную силу, теперь совсем затих.

— Продолжайте, что же вы умолкли? — сказала Шерли.

— Но тогда и вы продолжайте петь! Я вспоминаю поэму «Отверженный».

— Я знаю. Если вы помните ее всю до конца, прочтите.

В полутьме, перед одной-единственной отнюдь не придирчивой слушательницей Каролина отважилась продекламировать все; она сумела найти верные оттенки — разъяренное море, тонущий моряк, корабль, гонимый бурей, все эти картины живо встали перед глазами Шерли благодаря выразительному чтению; с особенной силой передала Каролина самый конец поэмы — крик глубочайшего отчаяния, вырвавшийся у поэта; он не оплакивал отверженного, но, создав в минуту бесслезной скорби образ, отражавший трагедию его собственной жизни, воскликнул в порыве отчаяния:

И Божий глас не звучал из тьмы,

И свет не рассеял ночи,

Из сил выбиваясь, тонули мы,

Гибли поодиночке…

Но бездна подо мной была

Страшней, чем океана мгла!

Будем надеяться, что душа Вильяма Купера[82] обрела на небесах мир и утешение, — заметила Каролина.

— Вы сочувствуете ему в его земных страданиях? — спросила Шерли.

— Сочувствую ли я? Разумеется, как может быть иначе? Его стихи — крик израненного сердца, и крик этот ранит читателя. Но я верю, что, написав их, страдалец нашел в них утешение, и мне кажется, что поэтический дар — самый высокий из всех, дарованных человеку, — служит для умиротворения страстей, когда их сила грозит стать губительной. По-моему, Шерли, не следует писать стихи ради того только, чтобы блеснуть умом, похвастать знаниями, — кому это нужно? Кто обращается к поэзии ради знаний, ради блестящей игры слов? И кто не жаждет увидеть в ней чувство глубокое, настоящее чувство, пусть даже выраженное простым, безыскусственным языком?

— Вы, как видно, ищете именно чувств. Но действительно, слушая эту поэму, понимаешь, что Купер был во власти побуждения, могучего, как ветер, гнавший корабль, — побуждения, которое, заставляя его писать стремительно, не думая о том, чтобы расцветить, приукрасить ту или иную строфу, вместе с тем дало ему силу насытить свое произведение предельной выразительностью. Но каким твердым, не дрогнувшим голосом вы читали — даже удивительно!

— Рука самого Купера не дрожала, когда он писал эти строки, почему же мой голос, произнося их, должен был дрогнуть? Уверяю вас, Шерли, что на рукопись «Отверженного» не упало ни одной слезы, в его строках не рыдает скорбь, только слышен крик отчаяния; но после того как этот крик вырвался у поэта, смертельная тоска притупилась, и он заплакал горючими слезами.

Шерли снова принялась было напевать старинную рыцарскую балладу, но вдруг остановилась и заметила:

— Мне кажется, одно лишь желание облегчить его муки заставило бы меня полюбить Купера.

— Никогда бы вы не полюбили Купера, — с живостью возразила Каролина, он не способен был пробудить любовь в женщине.

— Что вы хотите этим сказать?

— Именно то, что говорю. Я знаю, в мире есть такие люди, — и люди очень благородные и возвышенные, — которых обходит любовь. Допустим, вы искренне стремились бы полюбить Купера, но, узнав его ближе, вы только пожалели бы его и отошли; понимание неизбежности, неотвратимости его гибели заставило бы вас покинуть его, так же как «яростный ветра порыв» помешал экипажу корабля спасти их тонущего товарища.

— Пожалуй, вы правы! Но кто вам все это открыл?

— Кстати, все, сказанное мной о Купере, применимо и к Руссо. Был ли Руссо любим какой-нибудь женщиной? Сам он любил страстно, но был ли любим взаимно? Никогда, я в этом уверена. И найдись в мире женщины, подобные Куперу или Руссо, их, несомненно, постигла бы та же участь.

— Да кто же, скажите, открыл вам все это? Уж не Мур ли?

— Почему кто-то должен был мне это открыть? Разве у меня самой нет чутья? Разве я не могла многое отгадать, читая и раздумывая? Мур никогда не говорил со мной о Купере, Руссо или о любви. Все, что я об этом знаю, поведал мне голос, которому мы внимаем в уединении.

— Ну, а вам самой нравятся личности, подобные Руссо?

— В общем — ничуть. Конечно, некоторые их свойства находят отклик в моей душе; иной раз божественная искра в них ослепляет мой взор и согревает мое сердце. Но многое для меня неприемлемо. Они — как бы смесь золота и глины, слишком слабая, рыхлая масса. В целом мне они кажутся нездоровыми, противоестественными, даже отталкивающими.

— Я, пожалуй, терпимее отнеслась бы к Руссо, чем вы, Кэри: натуры такого мягкого, созерцательного склада, как ваша, тянутся обычно к натурам решительным и деятельным. Кстати, вы, должно быть, очень скучаете, не видясь теперь с вашим кузеном Робертом?

— Да, скучаю.

— И он, по всей вероятности, тоже?

— Нет, не думаю.

— Я не сомневаюсь, — продолжала Шерли (последнее время она постоянно, кстати или некстати, заговаривала о Муре), — я ничуть не сомневаюсь, что он питает к вам самые нежные чувства; иначе зачем бы ему уделять вам столько внимания, беседовать с вами, многому учить вас?

— Нет, он никогда не питал ко мне нежных чувств и не давал никакого повода так думать; напротив, он всячески старался показать, что только терпит меня.

Каролина твердо решила не льстить себя надеждой на то, что между нею и Муром может быть что-либо, кроме родственных отношений. У нее были свои причины полагать, что теперь уже ничто не изменится к лучшему и, следовательно, неблагоразумно терзаться воспоминаниями о радостном прошлом.

— Значит, — продолжала Шерли, — и вы только терпели его?

— Ах, Шерли, мужчины и женщины так несхожи! И положение их различно; круг интересов у женщин узок, а у мужчин — широк и разнообразен; вы можете питать самые дружеские чувства к мужчине, совершенно равнодушному к вам. Он может скрашивать вашу жизнь тогда как ни в его сердце, ни в его мыслях нет места для вас. Вот, например, когда Роберту приходилось уезжать в Лондон по делам на неделю-другую, его отсутствие всегда было для меня очень заметно; мне чего-то не хватало, в Брайерфилде становилось пусто и тоскливо. Конечно, я жила, как и раньше, но очень скучала без него. И вот по вечерам я, бывало, задумаюсь о нем, и у меня возникает такая странная уверенность: если бы какой-нибудь волшебник или добрый дух предложил мне подзорную трубу принца Али (помните «Тысячу и одну ночь»?) и я смогла бы в эту минуту увидеть Роберта, увидеть, где он, чем занят, мне сразу стало бы ясно, как глубоко различие между нами; я всей душой тянусь к нему, а он и не думает обо мне…

— Каролина, — неожиданно прервала ее Шерли, — вам не хотелось бы заняться каким-нибудь делом?

— Я очень много об этом думаю и часто спрашиваю себя — где же мое место в жизни? Я жажду настоящего дела, которое захватило бы меня целиком.

— Но разве может человек найти счастье только в работе?

— Нет. Но работа отвлекает от одной и той же непрерывно терзающей вашу душу мысли. Да и, кроме того, всякий усердный труд приносит какие-нибудь плоды, а пустое, одинокое, бесцельное прозябание — никаких.

— Однако считается, что от тяжелого труда или ученых занятий женщина становится грубой, неженственной, мужеподобной!

— А не все ли равно, привлекательна или нет женщина незамужняя и обреченная оставаться незамужней? Ей достаточно быть опрятной и аккуратной, держаться скромно и прилично. От старых дев можно требовать только одного не оскорблять своей внешностью взгляд окружающих. А если они нелюдимы, суровы, некрасивы, бедно одеты, за это на них нечего пенять!

— Уж не думаете ли вы, что и сами останетесь в девушках? Что-то чересчур горячо вы о них говорите!

— Да я в этом не сомневаюсь: такова моя судьба. Я никогда не выйду замуж за такого, как Мелоун или Сайкс, а никто другой на мне не женится.

Наступило молчание. Шерли нарушила его и снова заговорила о человеке, который, по-видимому, завладел ее мыслями:

— Лина, — мне кажется, Мур иногда называл вас так?

— Да, у него на родине это уменьшительное от Каролины.

— Так вот, Лина: помните, я как-то заметила, что в ваших волосах есть прядь короче других, и вы сказали мне, что это Роберт срезал локон с вашей головы?

— Помню.

— Но если он всегда был равнодушен к вам, как вы утверждаете, зачем же ему понадобился ваш локон?

— Право, не помню… Ах нет, кажется, вспоминаю: это произошло по моей вине, подобные глупости выдумывала именно я. Он как-то собрался уехать в Лондон, а накануне отъезда я заметила в шкатулке его сестры короткий черный завиток; Гортензия сказала, что она хранит на память волосы брата. Роберт сидел тут же, я посмотрела на его голову, на густые мелкие завитки волос, подумала, как мне было бы приятно получить от него на память такой завиток, и попросила его об этом. Он согласился, но при условии, что и я позволю ему отрезать прядь моих волос; вот так-то мы и обменялись. Я храню его прядь, но уверена, что он давно уже потерял мою. Да, это была одна из тех глупостей, за которые впоследствии краснеешь, одна из тех мелочей, воспоминание о которых колет самолюбие словно иголкой.

— Что вы, Каролина!

— Да, Шерли, я часто бываю глупа, я знаю, и ругаю себя за это. Однако чего ради я откровенничаю с вами? Вы не сможете открыться мне в таких же слабостях: у вас их нет. Что вы так испытующе смотрите? Отведите от меня свои ясные всевидящие глаза орлицы, — такой взгляд даже оскорбляет.

— Интересный у вас характер! Слабый — это правда, но не в том смысле, как вы думаете. Войдите!

Это было сказано в ответ на стук; Шерли в эту минуту стояла у самой двери, а Каролина была в другом конце комнаты. Она увидела, что Шерли было подано письмо, и услышала:

— От мистера Мура, мисс…

— Принесите свечи, — сказала молодая хозяйка.

Каролина настороженно ждала.

— Какое-нибудь деловое сообщение, — небрежно обронила Шерли; однако свечи были принесены, а письмо так и осталось нераспечатанным. Вскоре доложили о приходе Фанни, и Каролина отправилась домой.

ГЛАВА XIII

Дальнейшие деловые отношения

По временам приятная истома овладевала Шерли. Бывали минуты, когда она находила наслаждение в безмятежной праздности, давая полный отдых телу и уму, — минуты, когда ее мысли, само ощущение жизни, природы, неба над головой, — все дарило ей полноту счастья, к которому уже нечего прибавить. Нередко после хлопотливого утра она проводила самые знойные часы, растянувшись на траве под благодатной тенью дерева или куста; ей никто не был нужен, хотя и приятно было, если Каролина находилась поблизости; ничего не хотелось видеть, кроме необъятного неба с облачками, плывшими высоко-высоко по его бездонной синеве; ничего не хотелось слышать, кроме гудения пчел и шелеста листвы. Книгой в такие минуты ей служила туманная летопись воспоминаний или пророческая страница предвидения, и читать ей было легко: ее ясные глаза излучали столько света на эти строки! Улыбка, игравшая у нее на губах, позволяла угадывать, что пророчество не предвещало ничего печального, ничего мрачного. Судьба, до сих пор благоволившая к счастливой мечтательнице, обещала осыпать ее своими милостями и впредь. У нее было много отрадного в прошлом, и радужные надежды озаряли будущее.

Однажды Каролина, подойдя к Шерли, чтобы вывести ее из приятного, но несколько затянувшегося полузабытья, заметила, что лицо подруги мокро, как от росы, а большие глаза сияют влажным блеском и полны слез.

— Шерли, вы-то от чего плачете? — спросила Каролина, невольно выделяя слово «вы».

Шерли улыбнулась и, повернув к ней свою очаровательную головку, ответила:

— Потому что мне доставляет удовольствие поплакать; в моем сердце и радость и печаль. Но почему вы, тихое, кроткое дитя, не поплачете вместе со мной? Я плачу от радости — эти слезы быстро просыхают, а ваши слезы были бы полны горечи.

— Почему мои слезы были бы полны горечи?

— Вы такая одинокая, сиротливая птица.

— А вы, Шерли, разве не одиноки?

— Сердцем — нет.

— И кто же свил там свое гнездышко?

Но Шерли только рассмеялась, с живостью вскочила на ноги и сказала:

— Я видела сон, всего лишь сон наяву, прекрасный, но, наверное, несбыточный!

* * *

К этому времени Каролина почти распростилась со своими призрачными надеждами и будущее рисовалось ей в довольно мрачном свете: она знала — так по крайней мере ей казалось, — как сложится в дальнейшем ее жизнь и жизнь ее друзей. Однако воспоминания прошлого еще сохранили над ней власть и часто по вечерам невольно приводили ее к приступке у перелаза над обрывом, поросшим боярышником.

На следующий вечер после только что описанного эпизода Каролина долго прождала на своем излюбленном месте, не блеснет ли огонек, но — увы! — лампу так и не зажгли. Она ждала до тех пор, пока замерцавшие на небе звезды не возвестили ей, что час уже поздний и что пора возвращаться. Но, проходя мимо Филдхеда, она невольно остановилась, любуясь живописным зрелищем: купа деревьев и дом величаво рисовались на фоне ночного неба, ярко светила полная луна, обливая дом серебристо-жемчужным светом; у подножья он был окутан мраком; темно-зеленые тени стлались на крыше, осененной ветвями дуба; площадка перед домом отсвечивала матовым блеском — ее темный гранит словно преобразился в паросский мрамор, и на серебристом фоне покоились резко очерченные тени двух человеческих фигур, застывших в безмолвной неподвижности; но вот они зашевелились, согласно двинулись рядом, и беседа их тоже течет согласно. Каролина впилась в них взглядом, когда они выступили из-за ствола могучего кедра. «Это, наверное, Шерли и… миссис Прайор?..»

Да, несомненно, это Шерли. Кто еще обладает такой гибкой, изящной фигурой и горделивой осанкой? Можно разглядеть уже и лицо ее со своеобразным выражением беспечности и задумчивости, мечтательности и веселости, лукавства и нежности. Не опасаясь вечерней прохлады, она гуляет с непокрытой головой; волосы ее развеваются и падают на плечи легкими кудрями. Золотое ожерелье поблескивает сквозь складки шарфа, обвивающего ее легкий стан, крупный драгоценный камень горит на белой руке. Да, это, несомненно, Шерли.

Но кто же рядом с ней — миссис Прайор, надо полагать?

По-видимому, если только ее рост равняется шести футам и если она сменила свой скромный вдовий наряд на мужской костюм. Мисс Килдар сопровождает мужчина, высокий, статный, молодой, — ее арендатор, Роберт Мур.

Они беседуют вполголоса, так что слов нельзя разобрать. Постоять минуту и посмотреть на них — вовсе не значит быть соглядатаем; да и трудно оторвать взгляд от этой красивой пары, которую сейчас ярко озаряет луна. Каролине во всяком случае трудно, и она не спешит уйти.

Бывало, в летние вечера Мур любил погулять со своей кузиной, вот как сейчас он гуляет с ее подругой. Часто после захода солнца бродили они по лощине, наслаждаясь прохладой и благоуханием усеянного цветами уступа над оврагом и прислушиваясь к доносящемуся из его мрака глухому рокоту журчанью уединенного потока, который бежал внизу по своему каменному ложу меж густых зарослей, под сенью ольховых кустов.

«Только мы с ним держались ближе друг к другу, — думала Каролина, — ко мне он не обязан был проявлять почтительность, я нуждалась только в ласке. Он держал меня за руку, а ее руки он не касается: а ведь Шерли не высокомерна с теми, кого любит, и сейчас в ней не чувствуется высокомерия, разве что немножко, но это уж ее особенность, так она держится всегда, как в самые беспечные, так и в самые напряженные минуты. Роберт, наверно, думает сейчас, как и я, что лицо ее очень красиво, и видит это лицо глазами мужчины. Как ярко и в то же время мягко сверкают ее глаза! Она улыбается… Почему эта улыбка так нежна? Конечно, Роберт видит, как пленительна ее улыбка, и восхищается ею по-мужски, не так, как я. Оба они кажутся сейчас великими, счастливыми, блаженными духами; посеребренная луной площадка словно тот светлый берег, который ждет нас после смерти; они уже достигли его, уже ступают по нему, соединенные навеки. А я — что я такое? Почему я притаилась здесь в тени и на душе у меня темнее, чем в моем темном убежище? Я — не лучезарный дух, а бедная простая жительница земли, и я вопрошаю в слепоте и безнадежности, зачем родилась я на свет, ради какой цели живу? Как суждено мне встретить конец мой и кто поддержит меня в этот страшный час?

Тяжелее этого у меня еще ничего не было в жизни, хотя я давно ко всему готова; я отказалась от Роберта, и отказалась ради Шерли, как только узнала о ее приезде, — как только увидела ее — богатую, молодую, прелестную. И вот он с ней. Он ее возлюбленный, она его любимая; и будет еще более любима, когда они поженятся; узнавая ее ближе, он будет все сильнее к ней привязываться. Они будут счастливы, и я не хочу завидовать им; но я не могу не роптать на свою горестную судьбу; я так жестоко страдаю! Лучше бы мне и не рождаться на свет! Лучше бы меня умертвили при первом крике!»

Вдруг Шерли свернула в сторону, чтобы сорвать цветок, обрызганный росой, и оба вышли на дорожку, тянувшуюся вдоль ограды; теперь отдельные слова стали слышны; Каролина не хотела подслушивать и бесшумно удалилась; а лунное сияние ласково коснулось ограды, на которую только что падала тень девушки. Читателю же предоставляется возможность остаться и послушать разговор этой пары.

— Странно, — говорила Шерли, — почему это природа, наделив вас упрямством и цепкостью бульдога, не наградила вас и его внешностью?

— Какое нелестное сравнение! Неужели я так отвратителен?

— У вас и приемы бульдога: вы не предупреждаете, а бесшумно подкрадываетесь — хвать! — и уже не выпускаете своей жертвы.

— Это все игра вашего воображения, ничего такого вы не могли видеть, с вами я не был бульдогом.

— Даже скрытность ваша указывает, что вы из их породы; вы мало говорите, зато как тонко ведете игру! Вы дальновидны, каждый ваш шаг рассчитан.

— Потому что я знаю, чего можно ждать от этих людей, мне было передано о том, что они замышляют. В своем письме я уже сообщил вам, что суд признал Барраклу виновным и приговорил его к ссылке на каторгу; его сообщники, конечно, замышляют месть. Мое намерение — заранее расстроить их козни или, на худой конец, приготовиться к решительному отпору. Ну вот, теперь я обрисовал вам положение дел, насколько это возможно, и хочу спросить, — могу ли я рассчитывать на ваше одобрение?

— Да, я останусь на вашей стороне до тех пор, пока вы будете защищаться.

— Отлично. Скажу прямо — и без вашего одобрения или содействия я поступил бы так, как задумал, но, конечно, с другим настроением. Теперь я доволен. В общем, мне по душе эта борьба.

— Оно и видно. Мне кажется, что даже правительственный заказ на поставки сукна для армии не радовал бы ваше сердце больше, чем предвкушение этой схватки.

— Пожалуй, вы правы.

— То же чувствовал бы и старый Хелстоун; правда, по причинам совсем иного характера, чем ваши. Что ж, поговорить мне с ним? Хотите?

— Поговорите, если считаете нужным, — вы сами знаете, что делать; я не побоялся бы положиться на вас и в более трудном случае. Но должен предупредить вас, мисс Килдар: священник сейчас настроен против меня.

— Да, я уже слышала о вашей ссоре; ничего, он быстро смягчится. При создавшемся положении он не устоит против соблазна заключить с вами союз.

— И я был бы рад иметь его на своей стороне; это человек надежный.

— Я тоже так думаю.

— Старый боевой клинок отличной закалки; немного заржавел, но еще может послужить.

— Ну что ж, он к вам присоединится, мистер Мур. Конечно, если только мне удастся его убедить.

— Вы сумеете убедить всякого!

— С нашим священником не так-то легко иметь дело. Но я постараюсь.

— Постараетесь! Это будет стоить вам одного слова, одной улыбки.

— Вовсе нет. Это будет стоить мне нескольких чашек чая, нескольких пирожков и пирожных и множества доводов, объяснений и уговоров. Однако становится прохладно.

— Вы как будто дрожите. Может быть, я напрасно удерживаю вас здесь? Но сегодня такой тихий и теплый вечер и мне так редко выпадает удовольствие побыть в таком обществе, как ваше… Будь вы одеты потеплее…

— Мы могли бы погулять еще, забыв о позднем часе и о том, что миссис Прайор уже беспокоится? Мы с ней ведем размеренный образ жизни и рано ложимся, так же как и ваша сестра, вероятно?

— Да, но у меня с Гортензией есть договоренность о полной свободе действий для нас обоих. Так гораздо удобнее.

— И как же вы пользуетесь своей свободой?

— Три раза в неделю ночую на фабрике; но я не люблю много спать, и если ночь тихая и ясная, я готов до рассвета бродить по лощине.

— Когда я была совсем маленькая, мистер Мур, я нередко слушала сказки нянюшки про фей, которых якобы видели в лощине. До того как мой отец построил здесь фабрику, это было совсем глухое, уединенное место; смотрите, как бы вас там не околдовали!

— Боюсь, что это уже произошло, — тихо проговорил Мур.

— Советую остерегаться: там бывает кое-кто пострашнее всяких фей, продолжала мисс Килдар.

— Кое-кто пострашнее, — согласился Мур.

— Куда страшнее. Например, как бы вам понравилось встретиться с Майком Хартли, этим сумасшедшим ткачом, кальвинистом и якобинцем? Говорят, он любит охотиться в чужих владениях и частенько бродит ночью с ружьем в руках по уединенным местам.

— Я уже имел удовольствие с ним встретиться: как-то ночью мы с ним побеседовали по душам, — был такой любопытный случай. Мне даже понравилось!

— Понравилось! Ну, знаете, у вас странный вкус! Майк ведь не в своем уме. Где вы его встретили?

— На самом дне лощины, под сенью густого кустарника у потока. Мы с ним посидели у бревенчатого мостика, луна ярко светила, но небо было облачное и дул ветер. Мы тогда славно побеседовали.

— О политике?

— И о религии тоже. Было полнолуние, и Майк был совсем как сумасшедший. Он все выкликал какие-то странные проклятья — богохульствовал в антиномистском духе.

— Простите меня, но и сами-то вы хороши! Надо же вам было сидеть и слушать его разглагольствования!

— Его фантазии очень любопытны; он мог бы стать поэтом, не будь он вполне законченным маниаком; или пророком, если бы уже не стал забулдыгой; он торжественно изрек, что мне уготован ад, что на лбу у меня он видит печать зверя,[83] что я — отверженный с самого сотворения мира, что Бог покарает меня, — и при этом он добавил, что прошлой ночью ему было видение, возвестившее, когда и от чьей руки мне суждено погибнуть. Тут мне уже стало любопытно, но он покинул меня со словами: «Конец еще не настал!»

— А после этого вы с ним виделись?

— Да, месяц спустя, возвращаясь с базара; он и Моисей Барраклу стояли у края дороги пьяные и истово молились. Они приветствовали меня воплем: «Изыди, сатана», и молили Бога избавить их от искушения… А потом, совсем на днях, Майк пожаловал ко мне в контору, остановился на пороге, без шляпы, — выяснилось, что он оставил куртку и шляпу в залог в кабаке, — и торжественно предупредил меня о том, что мне следовало бы привести в порядок все свои дела, ибо похоже на то, что Господь скоро призовет мою душу.

— И вы можете этим шутить?

— Да ведь после долгого запоя бедняга был на грани белой горячки!

— Тем хуже! Похоже, что он сам способен выполнить свое зловещее пророчество.

— Однако нельзя же и распускать себя, позволять, чтобы всякий вздор действовал на нервы!

— Мистер Мур, ступайте-ка домой!

— Так скоро?

— Идите напрямик через луга, но ни в коем случае не кружным путем, не через рощу.

— Да ведь совсем еще рано.

— Нет, поздно. Что до меня, я иду домой. Вы обещаете мне не бродить сегодня вечером по лощине?

— Если таково ваше желание…

— Я на этом настаиваю. Скажите мне, неужели жизнь не имеет цены в ваших глазах?

— Напротив, в последнее время жизнь представляется мне бесценным благом.

— В последнее время?

— Да. Она уже не бесцельна и безнадежна, какой была всего лишь три месяца тому назад. Я был тогда как выбившийся из сил утопающий, который уже готов покориться неизбежному. И вдруг мне на помощь протянули руку, вернее, нежную ручку, я едва посмел опереться на нее, — и, однако, у нее хватило силы спасти меня от гибели.

— И вы действительно спасены?

— Во всяком случае, на время; ваша помощь позволяет мне надеяться.

— Живите и не падайте духом. Смотрите, только не подставьте себя под пулю Майка Хартли! Спокойной ночи!

* * *

Пообещав накануне зайти под вечер к Шерли, Каролина считала себя связанной словом; но мрачные часы провела она в ожидании вечера. Она почти весь день просидела взаперти у себя в комнате и сошла вниз только дважды, чтобы позавтракать и пообедать с дядей; избегая расспросов, она сказала Фанни, что занята переделкой платья и предпочитает шить наверху, где ее ничто не отвлекает.

Она и в самом деле шила; но как ни проворно мелькала ее игла, мысли ее мелькали еще проворнее. Никогда еще ей так не хотелось посвятить себя какому-то настоящему делу, пусть даже неблагодарному и утомительному. Нужно еще раз поговорить с дядей, но сначала хорошо бы посоветоваться с миссис Прайор. Строя всевозможные планы, Каролина в то же время усердно шила легкое муслиновое платье, разостланное на кушетке, в ногах которой она сидела. Но как ни старалась бедняжка отвлечься от грустных мыслей, слезы то и дело навертывались ей на глаза; впрочем, это бывало редко, и ей удавалось быстро пересилить свое волнение; острая боль затихала, слезы, туманившие взор, высыхали; Каролина снова продевала нитку в иголку, выравнивала складки и продолжала шить.

Под вечер она переоделась и отправилась в Филдхед; в дубовую гостиную она вошла, когда подавали чай. На вопрос Шерли, почему она так запоздала, Каролина ответила:

— Я занималась шитьем. В такие ясные солнечные дни стыдно ходить в зимнем платье, вот я и привела в порядок свой весенний наряд.

— В нем вы мне особенно нравитесь, — заметила Шерли. — Не правда ли, миссис Прайор, наша маленькая Каролина выглядит настоящей леди?

Миссис Прайор никогда не делала комплиментов и редко высказывала в присутствии человека свое мнение — пусть даже благоприятное — о его внешности. И сейчас, подсев к Каролине, она только ласково отвела рукой пряди волос, упавшие ей на лоб, погладила ее по щеке и заметила:

— Что-то вы все бледнеете и худеете, милочка моя. Вы, наверное, плохо спите? Да и глаза у вас невеселые. — И миссис Прайор тревожно взглянула на девушку.

— Мне часто снятся печальные сны, — призналась Каролина, — а в те часы, когда мне не спится, я почему-то все думаю о том, как стар и мрачен наш церковный домик; он стоит у самого кладбища, и я слышала даже, будто службы в давние времена были построены на месте старого погоста, прямо на могилах. Мне бы очень хотелось уехать из этого дома.

— Дорогая моя! Неужели вы так суеверны?

— Нет, миссис Прайор, но у меня, кажется, нервы расстроены. Все представляется мне в каком-то мрачном свете, меня терзают страхи, каких прежде никогда не было, но я боюсь не привидений, а грозных ударов судьбы, гибельных событии; точно камень давит мне на сердце, и я дала бы что угодно, лишь бы избавиться от этого гнетущего ощущения.

— Странно! Я ничего подобного не испытываю! — воскликнула Шерли.

Миссис Прайор промолчала.

— Ни погожий день, ни солнечный свет, ни природа — ничто меня не радует, — продолжала Каролина. — Тихие ясные вечера не дарят моей душе покоя; ласковый лунный свет теперь наводит на меня одну тоску. Как вы думаете, миссис Прайор, уж не душевная ли это болезнь? Я ничего не могу с собой поделать; я стараюсь побороть это уныние, стараюсь взять себя в руки, — но все бесполезно.

— Вам следует побольше гулять, — заметила миссис Прайор.

— Гулять! Я гуляю до полного изнеможения.

— Старайтесь меньше сидеть дома, ходите в гости.

— Миссис Прайор, я готова совсем не сидеть дома, но не ради праздных прогулок и хождений по гостям. Я хочу стать гувернанткой, как вы. Поговорите об этом с моим дядей, вы меня этим чрезвычайно обяжете.

— Какие глупости! — вмешалась Шерли. — Придумали тоже! Стать гувернанткой! Это хуже, чем стать рабыней. Что за надобность? Что это вам пришло в голову?

— Дорогая моя, вы еще слишком молоды, да и недостаточно сильны, возразила миссис Прайор. — А обязанности гувернантки очень трудны.

— Вот и хорошо. Трудные обязанности больше займут меня.

— Больше займут ее! — вскричала Шерли. — Да вы и так ни минуты не сидите без дела. Всегда за работой! Я в жизни не встречала более трудолюбивой девушки. Сядьте-ка лучше рядом со мной, выпейте чаю, и вам станет веселее на душе. Как видно, вы не дорожите моей дружбой, раз собираетесь покинуть меня?

— Что вы, Шерли! Я очень дорожу вашей дружбой. Мне самой грустно, что придется покинуть вас; где еще я найду такого друга!

При этих словах мисс Килдар схватила Каролину за руку, и лицо ее озарилось нежностью.

— Если так, то вам следовало бы подумать и обо мне, а не оставлять меня, — сказала она. — Это нелегко — расставаться с теми, к кому привяжешься! Вот и миссис Прайор иногда грозится покинуть меня, — говорит, мне больше подошла бы компаньонка помоложе и поинтереснее. Но ведь это все равно, что променять старомодную маму на какую-нибудь светскую модницу! Что касается вас, то я уже льстила себя надеждой, что мы задушевные подруги; что вы любите Шерли почти так же горячо, как и она вас. А если Шерли полюбит то от всего сердца!

— Я очень люблю Шерли. Я люблю ее с каждым днем все больше. Но это не делает меня ни счастливее, ни здоровее.

— А зависимое положение в чужой семье, по-видимому, сделает вас счастливее или здоровее? Нечего и думать об этом — все равно ничего не выйдет; безотрадная жизнь гувернантки совсем не для вас; вы не выдержите и свалитесь с ног; выкиньте это из головы!

Решительно произнеся этот приговор, мисс Килдар умолкла. Несколько минут спустя она продолжала все с тем же сердитым видом:

— А для меня уже стало приятной привычкой высматривать каждый день, когда же мелькнет между деревьями шляпка и шелковый шарф моей тихой, рассудительной, задумчивой подруги; знать, что сейчас она войдет, сядет возле меня и я буду смотреть на нее и говорить с ней или предоставлю ей заниматься, чем она сама найдет нужным. Может быть, я рассуждаю эгоистично, но я обычно говорю то, что думаю!

— Я буду писать вам, Шерли!

— Письма! Это всего лишь pis-aller.[84] Выпейте чаю, Каролина, и съешьте что-нибудь; ну улыбнитесь, успокойтесь и оставайтесь с нами.

Мисс Хелстоун покачала головой и вздохнула. Она поняла, что ей не удастся убедить друзей в необходимости изменить свою жизнь. Но ее не покидала уверенность, что она должна поступить так, как решила, что только серьезное и трудное дело даст ей исцеление от душевной муки. Но так как она никому — а тем более Шерли — не могла открыть свое сердце, то друзьям ее решение представлялось непонятной причудой, и потому они пытались отговорить ее.

У Каролины нет никакой необходимости покидать свое спокойное убежище и наниматься в гувернантки; нечего и сомневаться, что дядя обеспечит ее в будущем, выделив ей долю в наследстве. Так рассуждали ее друзья, — и рассуждали по-своему правильно, — им ведь не все было известно о ее жизни. Они не догадывались о ее затаенном горе, изнемогая от которого она искала спасения в бегстве, не знали и о том, как мучительны для нее ночи и безотрадны дни. Она не могла быть с ними откровенной, да ее никто бы и не понял; оставалось только ждать и терпеть. Многим из тех, кто нуждается в пище и одежде, жизнь представляется не столь безотрадной, как Каролине, да и в будущем им брезжит надежда; многие из тех, кого угнетает бедность, не так горюют, как она.

— Стало у вас веселее на душе? Вы согласны, что лучше не уезжать из дому? — допытывалась Шерли.

— Я не уеду из дому без одобрения друзей, но я убеждена, что и они в конце концов признают мое решение правильным, — ответила Каролина.

Прислушиваясь к разговору подруг, миссис Прайор выглядела несколько встревоженной. Врожденная сдержанность не позволяла ей ни свободно высказывать свое мнение, ни тем более расспрашивать; вопросы замирали у нее на губах; ей хотелось бы дать добрый совет, но она не решалась. Наедине с Каролиной она, конечно, постаралась бы утешить ее, но в присутствии даже такого близкого ей человека, как мисс Килдар, она стеснялась выразить свое участие; сейчас, как и во многих случаях жизни, необъяснимое замешательство овладело ею, не позволяло ей высказать свое мнение. Но она по-своему проявила внимание к девушке, — спросила, не жарко ли ей, заботливо поставила между нею и камином экран, затворила окно, из которого будто бы дуло, и часто с беспокойством поглядывала на нее.

Шерли между тем продолжала:

— Отговорив вас от вашего намерения, — а я надеюсь, что это так, — я предложу вам кое-что получше. Каждое лето я отправляюсь путешествовать. В этом году я предполагала провести два месяца на шотландских или английских озерах; но я поеду только в том случае, если вы согласитесь сопровождать меня, а если нет — так и я останусь здесь.

— Как вы добры, Шерли…

— Вернее, буду добра, если вы позволите мне проявить доброту, а я только этого и желаю. У меня дурная привычка прежде всего думать о самой себе; но кто создан иначе? Однако когда капитан Килдар доволен, имеет все, что ему надо, и даже приятного товарища по путешествию, для него нет большего удовольствия, чем порадовать этого товарища. Разве мы с вами не будем счастливы, Каролина, в горах Шотландии? Мы там побываем. Если вы хорошо переносите путешествие по морю, поедем на острова — Шотландские, Гебридские, Оркнейские. Разве вам это не улыбается? Я уже вижу, что да. Миссис Прайор, взгляните, она вся просияла.

— Да, я была бы рада посетить все эти места, — ответила Каролина. Она чувствовала, что оживает при мысли о таком заманчивом путешествии. Шерли радостно захлопала в ладоши.

— Я могу дарить людям счастье, могу делать добро! — воскликнула она. Моя тысяча фунтов в год — это не только грязные бумажки и гинеи (впрочем, я люблю их и хочу говорить о них с должным уважением); они могут принести здоровье больному, силу — слабому, утешение — страдальцу. Я всегда хотела сделать на эти деньги что-нибудь хорошее, — мне мало жить в красивом старинном доме и носить шелковые платья; мне мало уважения знакомых и признательности бедняков. И начнем вот с чего: этим летом миссис Прайор, Каролина и я пускаемся в плавание по северной части Атлантического океана к Шотландским и Фарерским островам. Увидим тюленей в Сюдерё, а может быть, и русалок в Стрёме. Вот она и рассмеялась, миссис Прайор, мне удалось рассмешить ее, кое-что хорошее уже сделано!

— Конечно, я с радостью поеду, — повторила Каролина. — Моя давняя мечта — услышать плеск океанских волн, увидеть их наяву такими, какими они рисуются моему воображению: изумрудно-зеленые сверкающие гряды, и гряды эти колышутся, увенчанные белоснежной каймой непрестанно набегающей пены. Какое это будет удовольствие любоваться, проплывая мимо, скалистыми дикими островками, где привольно гнездятся морские птицы; или плыть путем древних викингов там, где вот-вот покажутся на горизонте берега Норвегии. Да, ваше предложение для меня радость, пусть смутная, но все-таки радость.

— Извольте теперь думать, когда вам не спится, о Фитфул-Хед, о чайках, с пронзительными криками кружащих вокруг него, о валах, которые с шумом разбиваются о его подножье, а не о могилах под вашим домом.

— Постараюсь выбросить из головы гробы, саваны, человеческий прах и буду представлять себе тюленей, греющихся в лучах солнца на уединенных берегах, куда еще не ступала нога рыбака или охотника; расселины в скалах, где среди морских водорослей покоятся перламутрово-белые яйца; непуганых птиц, что веселыми стаями красуются на белой отмели.

— И невыносимая тяжесть, которая гнетет вас, исчезнет?

— Я постараюсь преодолеть ее, раздумывая о бездонной глубине океана, о стадах китов, кочующих в этой синевато-серой пучине, покинув полярную зону; их великое множество; поблескивая мокрыми спинами, они величественно плывут следом за китом-патриархом, гигантом, который, кажется, уцелел еще со времен, предшествовавших всемирному потопу; такой вот кит представлялся несчастному Смарту,[85] когда он писал:

Борясь с волной, огромный кит

Плывет навстречу мне…

— Надеюсь, однако, что мы не повстречаемся в пути с подобным стадом, Каролина. Вы, очевидно, представляете себе этаких морских мамонтов, пасущихся у подножия «вечных гор» и пожирающих странный корм в обширных долинах, по которым перекатываются морские валы. Мне вовсе не хочется оказаться в волнах по милости одного из таких китов-патриархов.

— Зато вы надеетесь увидеть русалок?

— Да, хотя бы одну — непременно. И вот как она должна появиться: поздним летним вечером брожу я по палубе в одиночестве, глядя на полную луну, которая тоже глядит на меня сверху, медленно и величаво поднимаясь все выше и выше, и, наконец, застывает на месте, разливая мягкий свет, а прямо под ней на водяной глади вдруг что-то забелеет, заскользит, исчезнет из виду и снова всплывет. До меня донесется крик — это человеческий голос! Я зову вас взглянуть на видение, что возникло над темной волной, прекрасное, как мраморное изваяние; нам обеим теперь хорошо видны ее длинные волосы, ее поднятая рука, белая, как пена, а в ней овальное зеркальце, оно сверкает, как звезда. Но вот видение подплывает ближе, уже можно различить человеческое лицо, похожее на ваше, Каролина; правильное, тонкое лицо, прекрасное даже в своей бледности; русалка смотрит на нас своими удивительными, нечеловеческими глазами; в их коварном блеске столько сверхъестественных чар! Вот она манит нас; мужчина сразу ответил бы на этот призыв и бросился бы в холодные волны, презрев опасность ради объятий еще более холодной обольстительницы, но мы — женщины, мы в безопасности, нам только немного жутко; она это понимает, видя наш спокойный взгляд; она чувствует бессилие своих чар, и чело ее омрачает гнев; бессильная околдовать, она хочет нас напугать! Она поднимается все выше и выше на темном гребне волны, предстает нам в своем грозном обличье. Обольстительное чудовище! Жуткое подобие нас самих! И вы, Каролина, вздыхаете с облегчением, — не правда ли? — когда она, наконец, с пронзительным воплем скрывается в морских глубинах.

— Но, Шерли, почему же она наше подобие? Ведь мы не соблазнительницы, не страшилища, не чудовища?

— Некоторых женщин считают и соблазнительницами, и страшилищами, и чудовищами; есть мужчины, которые представляют себе женщин только такими.

— Дорогие мои, — вмешалась миссис Прайор, — вы, наверное, и сами не замечаете, что ваш разговор — сплошная фантазия?

— Но разве предаваться фантазиям нехорошо?

— Мы прекрасно знаем, что на свете нет русалок; зачем же говорить о них как о чем-то существующем, реальном? Как может занимать вас разговор о какой-то призрачной мечте?

— Не знаю, — сказала Шерли.

— Дорогая моя, к нам кто-то идет; мне послышались чьи-то шаги в аллее; да вот и калитка скрипнула!

Шерли посмотрела в окно.

— Да, к нам идет гость, — обронила она, спокойно отвернулась от окна и села на свое место; но легкий румянец окрасил ее щеки и в глубине глаз засветился трепетный луч. Она склонила голову на руку, опустила взгляд и словно задумалась в ожидании.

Доложили о приходе мистера Мура, и Шерли повернулась к дверям, в которые уже входил гость. Он словно стал еще более рослым, или так показалось трем женщинам, из которых ни одна не была особенно высокой. Никогда еще за весь последний год он не выглядел так хорошо, как сейчас: он помолодел, щеки его оживлял румянец, глаза блестели, да и в осанке появилось больше уверенности, — ведь теперь у него возродились надежды на достижение желанной цели. Выражение лица его оставалось энергичным и твердым, но суровость и замкнутость сменились оживлением. Здороваясь с мисс Килдар, он сказал ей:

— Я только что из Стилбро и решил заглянуть к вам, рассказать, как обстоят мои дела.

— И очень хорошо, а то я беспокоилась; вы заглянули к нам как раз вовремя, к самому чаю. Присаживайтесь; надеюсь, вы уже достаточно освоились с английскими обычаями и полюбили этот напиток? Или вы все еще преданы кофе?

Мур взял предложенную ему чашку.

— Я превращаюсь в настоящего англичанина, — заметил он, — и мои прежние привычки понемногу оставляют меня.

Он поклонился миссис Прайор — почтительно и учтиво, как и подобает кланяться пожилой даме. Затем он взглянул на Каролину, — впрочем, уже не в первый раз, — подошел к ней, пожал ей руку и спросил, как она поживает. Каролина сидела спиной к окну, и свет не падал ей на лицо, к тому же сумерки уже окутывали комнату, и девушке удалось ничем не выдать овладевшего ею замешательства. Она ответила спокойным, хотя и несколько сдавленным голосом, продолжая сидеть в неподвижной позе; никто не мог бы сказать, что она вздрогнула или залилась румянцем, предположить, что она очень волнуется или что у нее сильно колотится сердце; никаких признаков волнения не было заметно; они обменялись самым сдержанным приветствием, какое только можно вообразить.

Мур занял свободное место рядом с ней, напротив Шерли; такое близкое соседство лишало его возможности наблюдать за кузиной, и под покровом сгущавшихся сумерек она вскоре овладела собой не только внешне, но и на самом деле справилась с чувством, которое властно заговорило в ней, когда служанка доложила о приходе Мура.

— Я ходил в казармы и беседовал с полковником Райдом, — сказал он, обращаясь к Шерли. — Он одобрил мои планы и обещал помощь; готов был даже предоставить в мое распоряжение больше солдат, чем мне нужно, — с меня хватит и пяти. На что мне целый полк солдат? Они нужны мне для видимости, в основном же я полагаюсь на своих друзей.

— И на капитана? — сказала Шерли.

— На капитана Килдара? — спросил Мур, улыбаясь, но не поднимая на нее глаз; некоторая вольность шутки смягчалась почтительностью тона.

— Нет, на капитана Жерара Мура, который очень верит в доблесть своей правой руки, — возразила Шерли, тоже с улыбкой глядя на собеседника.

— Вооруженной к тому же конторской линейкой, — шутливо ответил Мур, затем продолжал уже серьезно: — С вечерней почтой я получил из министерства внутренних дел ответ на мое письмо: там встревожены тем, что происходит здесь, на севере, и нас, фабрикантов, упрекают в малодушии и пассивности; там разделяют мою точку зрения, что в данный момент бездействие и малодушие вредны и равносильны преступлению; мы только потакаем беспорядкам, которые в конце концов приведут к кровопролитию. Вот это послание, прочтите его; и вот пачка газет, в них вы найдете новые сообщения о событиях в Ноттингеме, Манчестере и других местах.

Мур вынул из кармана газеты и письма и положил их на стол перед мисс Килдар; пока она читала, он медленно пил чай; но хотя язык его бездействовал, внимание не дремало. Он полностью отдавал его двум девушкам, даже не замечая миссис Прайор, сидевшую несколько в стороне.

Удобнее всего было ему разглядывать мисс Килдар — она сидела напротив него, озаренная лучами догорающего заката, четко выделяясь на темном фоне дубовой панели. Щеки Шерли все еще окрашивал румянец, вспыхнувший несколько минут тому назад; черная кайма опущенных ресниц, тонкая линия бровей, блестящие кудри оттеняли краски ее разгоревшегося лица, делая его похожим на яркий цветок. В ее позе было непринужденное изящество, а ее строгое шелковое платье, падавшее свободными живописными складками, казалось роскошным из-за переливчатого цвета, — ткань платья была выткана из ярких нитей разных тонов. Золотой браслет поблескивал на ее руке, матово-белой, как слоновая кость; весь ее облик был блистателен. Похоже, что все это не ускользнуло и от Мура, ибо он долго не отводил от нее взгляда; однако лицо его, как всегда, не выдало волновавших его мыслей и чувств: человек хладнокровный, он предпочитал сдержанность и невозмутимую серьезность, — но, конечно, не грубость, — всяким проявлениям чувства.

Разглядывать Каролину он не мог, ибо она сидела рядом с ним; поэтому Муру пришлось откинуться на спинку стула, и теперь она вся была перед ним. Во внешности мисс Хелстоун не было ничего поражающего взгляд. Одетая в скромное белое платье с узкой голубой каймой, не украшенное ни цветком, ни брошью, она сидела в тени, бледная, ко всему безучастная, и даже ее карие глаза и каштановые волосы, проигрывая от неясного сумеречного света, казались сейчас тусклыми. Юная хозяйка дома затмевала ее, подобно тому как яркая картина затмевает нежную пастель. Со времени их последней встречи она очень изменилась; заметил ли это Роберт — неизвестно, он ничего не сказал.

— Как чувствует себя Гортензия? — тихо спросила Каролина.

— Хорошо. Но ее тяготит безделье; ей очень не хватает вас.

— Передайте ей, что и я скучаю без нее, но не забываю ежедневно читать и писать по-французски.

— Она обязательно спросит, передавали ли вы ей привет. Вы помните, наверное, что она щепетильна на этот счет и очень ценит внимание.

— Передайте ей самый сердечный привет и скажите, кстати, что если она улучит минутку написать мне письмецо, то очень меня порадует.

— А вдруг я забуду? На меня ведь в таких вещах трудно полагаться.

— Нет, Роберт, не забудьте: это не просто любезность — это от чистого сердца.

— И, следовательно, должно быть передано в точности?

— Да, пожалуйста.

— Гортензия наверняка прольет слезу. Она питает самые нежные чувства к своей ученице и иной раз даже досадует на вас за излишнее послушание дядюшке. Дружба, как и любовь, бывает несправедлива.

Каролина, взволнованная до глубины души, ничего не ответила; дай она себе в эту минуту волю, она бы расплакалась и поведала ему о том, как дорого ей все, что с ним связано; что о маленькой гостиной в его доме она вспоминает, как о земном рае; что она жаждет вернуться туда так же страстно, как, быть может, жаждала вернуться в Эдем изгнанная оттуда Ева. Не смея, однако, высказать свои чувства, она молча сидела рядом с Робертом и ждала, не скажет ли он ей еще что-нибудь. Давно уже не приходилось ей сидеть вот так, около него, давно уже его голос не ласкал ее слуха; каким блаженством было бы верить, что их встреча хоть сколько-нибудь приятна и ему! Но даже сомневаясь в этом, боясь, что ему скучно с ней, она все же радовалась, как радуется пойманная птичка солнцу, заглянувшему к ней в клетку; она не рассуждала, она слепо отдавалась чувству охватившего ее счастья: находиться вблизи Роберта означало для нее ожить.

Мисс Килдар отложила газеты.

— Что ж, эти угрожающие известия печалят вас или, наоборот, радуют? спросила она Мура.

— Ни то, ни другое; но хорошо, что я предупрежден. Наша единственная задача сейчас — проявить твердость; должным образом подготовленные, мы решительно отразим удар и, надеюсь, сумеем избежать кровопролития.

Затем он спросил, обратила ли Шерли внимание на одно особенно примечательное сообщение, и когда она ответила отрицательно, подошел к ней, чтобы указать его; он продолжал разговор, стоя возле нее. Из содержания их беседы явствовало, что в окрестностях Брайерфилда ожидаются волнения, неизвестно только, в какую форму они могут вылиться. Миссис Прайор и Каролина не участвовали в разговоре: события, очевидно, недостаточно назрели, и не было смысла открыто обсуждать их; поэтому они не докучали своим любопытством помещице и ее арендатору, не пытаясь узнать все подробности дела.

Оживленно и доверчиво беседуя с Муром, Шерли сохраняла присущую ей величавость. Но вот служанка принесла зажженные свечи и помешала в камине, и вся комната наполнилась светом; теперь стало заметно, что лицо Шерли дышит оживлением, что беседа ее захватила; однако в ней не было ни тени кокетливости; какое бы чувство ни питала она к Муру, это было серьезное чувство. Таким же серьезным было и его отношение к ней, и намерения его не оставляли никакого сомнения; он не прибегал к дешевым уловкам, стараясь ослепить или покорить. Однако он, как и всегда, оставался господином положения; несмотря на то что он старался говорить тихо, его глубокий голос нередко звучал повелительно, заглушая более мягкий голос собеседницы и как бы невольно и неумышленно подчиняя его себе, так же как его твердость и решительность, по-видимому, оказывали воздействие на восприимчивую, хотя и гордую натуру Шерли. Мисс Килдар сияла счастьем, говоря с ним, и в ее счастье как бы сливалась радость настоящего и прошлого, воспоминаний и надежд.

Все, сейчас написанное, не что иное, как мысли и чувства Каролины; глядя на Шерли и Мура, она старалась подавить охватившее ее отчаяние, но не могла. Несколько минут назад ее истомившаяся душа вкусила каплю влаги и крупинку пищи, которые могли бы поддержать ее таявшие силы; но прежде чем она успела отведать роскошных яств, они были отняты у нее и отданы другой; она же осталась зрителем на чужом пиру.

Пробило девять часов, пора было собираться домой. Сложив свое рукоделие в сумочку, Каролина спокойным голосом пожелала доброй ночи миссис Прайор, которая простилась с ней теплее, чем всегда, затем подошла к Шерли.

— Спокойной ночи, Шерли!

Шерли вздрогнула.

— Вы уже уходите? Почему так рано?

— Уже пробило девять часов.

— А я и не слышала! Но завтра вы придете, а сегодня будете спокойны и веселы, хорошо? И помните о наших планах.

— Да, — ответила Каролина, — я помню.

Но сердце говорило ей, что ни эти планы, ни какие-либо другие не смогут вернуть мир ее душе. Повернувшись к Роберту, она подняла голову, и свет от стоявших на камине свечей упал на ее бледное, измученное лицо, такое осунувшееся и грустное. Глаза у Роберта были зоркими; но если он это и заметил, то не показал вида.

— Спокойной ночи, — произнесла Каролина, вся дрожа и торопливо протягивая ему свою худенькую руку, чтобы поскорее покончить с тягостным прощанием.

— Вы идете домой? — спросил Мур, не взяв ее руки.

— Да.

— Разве Фанни уже пришла за вами?

— Да.

— Что ж, я провожу вас немного. Не до самого дома, конечно, не то мой старый друг Хелстоун, чего доброго, еще пристрелит меня из окна.

Он засмеялся и взял шляпу. Каролина начала было возражать, говорила, что не стоит ему утруждать себя, но он прервал ее, попросив поскорее собираться. Она накинула шаль, надела шляпку, и они вышли. Мур дружески взял ее под руку, совсем как в былые дни, когда он был так ласков к ней!

— Вы можете идти вперед, Фанни, — сказал он, — мы вас нагоним.

Когда служанка отошла от них на несколько шагов, он сжал руку Каролины и заговорил о том, как он рад был встретить ее в Филдхеде, где она, по-видимому, стала постоянной гостьей; он надеется, что ее с мисс Килдар будет связывать все более тесная дружба, добавил он, и она найдет в этой дружбе много приятного, да и полезного для себя.

Каролина сказала, что полюбила Шерли.

— Несомненно, она отвечает вам тем же, и знайте, что, выказывая вам свое расположение, она вполне искренна; ей чуждо притворство и ложь. Ну, а нам с сестрой уже не суждено видеть вас у себя, Каролина?

— Боюсь, что нет, если только дядя не передумает.

— Вы часто сидите одна?

— Да. Мне никого не хочется видеть, кроме мисс Килдар.

— Скажите, хорошо ли вы себя чувствуете в последнее время?

— Хорошо.

— Вам следует беречь свое здоровье, побольше бывать на воздухе. Мне что-то показалось, будто вы изменились, — побледнели и осунулись. Ваш дядя добр к вам?

— Да, как всегда.

— Иначе говоря — не слишком, не слишком заботлив и не очень внимателен. Что же с вами такое, скажите мне, Лина?

— Ничего, Роберт, — ответила она, но голос ее дрогнул.

— Вернее, ничего такого, в чем вы могли бы открыться мне; вижу, что я лишен прежнего доверия. Неужели разлука сделает нас чужими?

— Не знаю, Роберт; боюсь, что да.

— Но этого не должно быть. «Забыть ли старую любовь и дружбу прежних дней?»[86]

— Я не забываю, Роберт.

— Вы не были у нас уже целых два месяца.

— У вас в доме — да.

— А вам случалось проходить мимо?

— Я часто приходила по вечерам к обрыву и смотрела вниз. Однажды я видела, как Гортензия поливала в саду цветы, и я знаю час, когда вы зажигаете лампу в конторе; сколько раз я ждала, когда она засветится, сколько раз видела и вас за столом, — я не могла ошибиться, ваш силуэт отчетливо вырисовывался в освещенном окне.

— Странно, что я не встречал вас. Я и сам ведь нередко на закате брожу по краю лощины.

— Знаю! Я чуть было не заговорила с вами однажды вечером — вы прошли так близко от меня.

— Не может быть! Я прошел мимо и не заметил вас? Я, верно, был не один?

— Да. Я видела вас два раза, и оба раза вы были не один.

— Но кто же был моим спутником? Одно из двух: либо Джо Скотт, либо в лунную ночь — моя собственная тень.

— Нет, не Джо и не ваша тень, Роберт. В первый раз с вами был мистер Йорк; во второй раз та, которую вы называете тенью, обладала белым личиком и черными локонами, а на шее у нее сверкало ожерелье; впрочем, я только издали увидела вас и это прекрасное видение: не желая слушать ваш разговор, я поспешила уйти.

— Вы, как видно, бродите невидимкой. Я сегодня заметил кольцо на вашей руке, — это, чего доброго, волшебное кольцо Гигеса?[87] Впредь, засиживаясь поздно вечером в конторе, я буду воображать, что Каролина, наклонясь над моим плечом, читает ту же книгу, что и я, или сидит рядом со мной и вышивает, но по временам поднимает на меня глаза, стараясь угадать мои мысли.

— Вам незачем опасаться моей навязчивости; к вам я не приближаюсь, только издали, со стороны наблюдаю за вашей жизнью.

— И когда вечером, заперев фабрику, или ночью, бродя по окрестностям вместо ночного сторожа, я услышу шорох птички в гнезде или шелест листвы, мне почудится, что это вы идете рядом; тени деревьев во мраке будут принимать ваши очертания; вы будете мелькать предо мной среди белых ветвей боярышника. Лина, ваш образ будет преследовать меня.

— Нет, я никогда не буду докучать вам, никогда не увижу и не услышу того, что вы хотели бы сохранить в тайне.

— Вы будете являться мне даже средь бела дня, на фабрике; впрочем, я уже видел вас там, не далее как с неделю тому назад. Я стоял в одной из мастерских, наблюдая за девушками, работавшими на другом ее конце; и вдруг мне показалось, будто среди них мелькнули вы. Не знаю, что именно вызвало этот обман зрения, — был ли то луч солнца или игра светотени. Я подошел к этой группе, но виденье уже исчезло, передо мной были только две краснощекие работницы в фартуках.

— Я не последую за вами на фабрику, Роберт, пока вы сами не позовете меня туда.

— Но воображение сыграло со мной шутку и в другой раз. Вернувшись домой поздно вечером, вхожу я в гостиную, ожидая застать там Гортензию, и вдруг вижу, или мне кажется, что вижу, — вас; уходя спать, Гортензия унесла с собой свечу, но ставни не были закрыты, комнату заливало яркое лунное сияние, и там стояли вы, Лина, у окна, чуть наклонясь — в вашей обычной позе. На вас было белое платье, в котором я видел вас на каком-то вечере. Мне показалось, что ваше свежее, оживленное личико обращено ко мне, что вы смотрите на меня; я даже подумал — вот подойду к ней, возьму за руку, скажу, как я рад ее видеть, и побраню за долгое отсутствие. Но стоило мне сделать два шага, как очарование рассеялось: изменились линии платья, краски побледнели и растаяли, и я увидел только белую занавеску да покрытый яркими цветами бальзамин на окне, — словом, sic transit.[88]

— А я уже подумала, что это был мой двойник!

— Нет, всего лишь кисея, фаянсовый вазон и розовый цветок. Пример обманчивости мирских иллюзий.

— И как только вы, такой занятой человек, находите время для подобных иллюзии!

— Нахожу! Во мне, Лина, уживаются два разных человека. Один принадлежит миру и делам, другой тяготеет к тихим радостям домашнего очага; Жерар Мур это кремень, фабрикант и торговец; тот, кого вы зовете кузеном Робертом, своего рода мечтатель, и его интересует не только контора и биржа.

— Ну что ж, эти два человека, видно, легко уживаются друг с другом; вы, кажется, отлично себя чувствуете и в хорошем настроении; озабоченное выражение лица, которое так огорчало меня еще недавно, бесследно исчезло.

— Вы это заметили? Да, мне удалось выпутаться из многих трудностей, благополучно обойти подводные камни и выплыть в открытое море!

— И при благоприятном ветре вы надеетесь успешно завершить свое путешествие?

— Могу надеяться, конечно, но надежды бывают обманчивы; для волн и ветра нет законов: грозные шквалы и мертвая зыбь, — сколько помех на пути мореплавателя! Он всегда должен быть готов ко встрече с бурей.

— Ну что ж, вы выдержите все, вы ведь закаленный моряк, умный капитан, искусный кормчий; вы проведете свой корабль и сквозь бурю.

— Моя кузина, как всегда, безгранично верит в меня; но я хочу видеть в ваших словах пророчество, а в вас самой — ту птицу, которую моряки называют вестницей счастья.

— Хороша вестница счастья! Я слишком слаба и ничтожна, чтобы принести вам удачу. Что толку говорить о том, как мне хочется быть вам полезной, раз я бессильна это доказать на деле; и все же я желаю вам успеха, богатства, настоящего счастья.

— Кто-кто, а вы всегда желали мне добра! Но что это Фанни остановилась? Я же просил ее идти вперед. А! Мы уже поравнялись с кладбищем. Значит, пора расставаться, а жаль; если бы с нами не было Фанни, мы могли бы посидеть немного на ступеньках церкви. Вечер такой тихий, такой теплый, что мне не хочется возвращаться домой.

И он повернул к церкви.

— Но ведь не можем же мы сейчас сидеть на ступеньках.

— Пожалуй, но велите Фанни идти домой; скажите, что мы идем вслед за ней, — несколько минут не имеют значения.

Часы на колокольне пробили десять.

— Сейчас появится дядя. Он каждый вечер как часовой обходит кругом церковь и кладбище.

— Ну и пускай! Если бы не Фанни, которая знает, что мы здесь, я, право, шутки ради поиграл бы с ним в прятки: направится он к паперти — мы притаимся под восточным окном, направится ли к северной стене — мы свернем к южной, да и за памятниками можно неплохо спрятаться, — чем не надежное укрытие тот же огромный памятник Уиннов?

— Ах, Роберт, вы сегодня все шутите, — заметила Каролина. — Уходите, уходите скорей! — поспешно добавила она. — Я слышу скрип двери…

— Но мне вовсе не хочется уходить, — я бы лучше остался.

— Но поймите, дядя рассердится. Он запретил мне встречаться с вами, он считает вас якобинцем.

— Хорош якобинец!

— Ступайте, Роберт, он уже близко. Слышите, он покашливает.

— Черт побери! У меня как нарочно непреодолимое желание побыть здесь!

— Помните, что он сделал, когда Фанни со своим… — начала было Каролина и тут же осеклась; «возлюбленный» — было то слово, которое она не решалась выговорить; это могло бы создать впечатление, что она хочет внушить ему определенные мысли, — мысли обманчивые и порождающие тревогу, — а такого намерения у нее не было. Однако Мур не проявил такой щепетильности.

— Когда Фанни гуляла со своим возлюбленным? — подхватил он. — Кажется, ваш дядюшка угостил его холодным душем из насоса? Он, наверно, с удовольствием угостил бы меня тем же самым. И я, со своей стороны, был бы не прочь подразнить старого тирана, да боюсь, он накинется на вас. Однако должен же он понимать, что есть разница между кузеном и поклонником.

— О, таких мыслей у него нет, ведь ваша размолвка с ним касается только политики. Мне просто не хотелось бы еще углублять разрыв между вами, вы же знаете, какой он вспыльчивый. Вот он уже у калитки! Уходите, Роберт, я прошу вас ради вашего и моего спокойствия!

Эта просьба сопровождалась умоляющим жестом и еще более умоляющим взглядом. Мур взял ее сложенные руки в свои, ласково сжал их, посмотрел ей в глаза, шепнул «спокойной ночи» и удалился.

В одно мгновение Каролина очутилась рядом с Фанни у двери в кухню, и тут же тень широкополой шляпы упала на залитую лунным светом могилу; выйдя из своего садика, священник, прямой как шест, заложив руки за спину, размеренным шагом двинулся по кладбищу. Мур чуть было не попался: ему пришлось и вправду «поиграть в прятки», крадучись обойти вокруг церкви и затем, согнувшись в три погибели, укрыться за величественным фамильным памятником семьи Уинн. Ему пришлось прождать там минут десять, опустившись на одно колено и низко пригнув непокрытую шляпой голову, но глаза его сверкали веселым смехом, и он улыбался нелепости своего положения; священник тем временем стоял в двух-трех шагах от него, нюхал табак и с сосредоточенным видом взирал на звезды.

К счастью, мистер Хелстоун был далек сейчас от всяких подозрений; его мало беспокоило, как проводит время Каролина, он этим никогда не интересовался и даже не знал, что ее вечером не было дома; он полагал, что она, как всегда, читает или вышивает у себя в комнате. Впрочем, в эту минуту она и в самом деле была там, но не вышивала, а с замиранием сердца смотрела в окно, дожидаясь, чтобы дядя вернулся домой, а кузен благополучно покинул кладбище. Наконец у нее вырвался вздох облегчения; она услыхала, как мистер Хелстоун отворил дверь, увидела, как Роберт пробрался между могил и перескочил через ограду; только тогда Каролина сошла вниз к вечерней молитве. Когда же она вернулась к себе в комнату, на нее нахлынули воспоминания о Роберте. Спать ей ничуть не хотелось, и она долго просидела у окна, глядя вниз на старый сад, на старинную церковь, на серые безмолвные памятники, залитые лунным сиянием. Она следила за шествием ночи по ее звездному пути, долго-долго, вплоть до рассвета; все время в мечтах она была с Муром: она сидела с ним рядом, слышала его голос, ее рука покоилась в его горячей руке. Когда же били часы или раздавался неясный шорох, когда мышка, частая гостья в ее комнате, — Каролина ни за что не позволяла Фанни ставить мышеловку, — шмыгала по туалетному столику в поисках приготовленного для нее сухарика и случайно задевала медальон с цепочкой, кольцо или другие вещицы, девушка поднимала голову, на мгновение возвратившись к действительности, и произносила вполголоса, словно оправдываясь перед невидимым судьей:

— Нет, нет, я не лелею любовных надежд, я только раздумываю, потому что мне не спится; я прекрасно знаю, что он женится на Шерли.

Но когда умолкал звон часов, когда ее маленькая protegee забивалась в свою норку и снова воцарялось безмолвие, Каролина вновь предавалась мечтам льнула к своему видению, слушала его голос, отвечала ему. Наконец оно стало бледнеть; с наступлением рассвета, когда занялась заря, а звезды померкли, потускнело и видение, созданное ее фантазией; пение пробудившихся птиц заглушило его шепот. Увлекательную ночную повесть, проникнутую страстным чувством, развеял утренний ветер, и от нее остались лишь смутные шорохи. Образ, который при лунном сиянии казался живым и трепетным, обладал бодростью и свежестью молодости, стал серым и призрачным на фоне алеющей зари. Он растаял, оставив ее в одиночестве. В полном унынии и изнеможении она наконец легла в постель.

ГЛАВА XIV

Шерли ищет успокоения в добрых делах

«Я знаю — он женится на Шерли, — с этой мыслью Каролина проснулась утром. — Да это и хорошо, Шерли поможет ему в его делах — тут же с решимостью добавила она. — Но когда они поженятся, я буду забыта! — пронзила ее сознание горестная мысль. — Совсем забыта! Что же будет со мной, когда у меня навсегда отнимут Роберта? Моего Роберта! О, если бы я имела право назвать его моим! Но — увы! Я для него — бедность и ничтожество, а Шерли богатство и власть и также красота и любовь, этого не отнимешь. Тут нет корыстолюбивого расчета: Шерли любит его, и ее любовь — не поверхностное чувство; а если еще не любит, то вскоре полюбит всем сердцем, и он сможет только гордиться ее чувством. Против этого брака нечего возразить. Так пусть они поженятся, а я исчезну из его жизни. Оставаться подле него на правах сестры я не в силах. К чему обманывать себя, к чему лицемерить? Для Роберта я хочу быть всем или ничем. Как только они поженятся, я уеду отсюда. Играть при них жалкую роль, притворяясь, что тебя удовлетворяет спокойная дружба, в то время как сердце разрывается от других чувств, до этого я не унижусь. Ни стать общим другом мужа и жены, ни превратиться в их смертельного врага для меня невозможно: я не смогу ни жить их жизнью, ни мстить им; Роберт в моих глазах — идеал человека, единственный, кого я любила, люблю и буду любить. Я с радостью стала бы его женой, но это мне не суждено, и я уеду далеко отсюда, чтобы никогда его больше не видеть. Одно из двух — или слиться с ним в одно целое, или стать для него чужой и далекой, как далек Южный полюс от Северного. Так разлучи же нас, судьба, разлучи скорее!»

Так терзалась Каролина до самого вечера, когда вдруг она увидела, что та, которая занимала ее мысли, показалась за окном гостиной. Шерли шла медленно; на лице у нее было свойственное ей выражение легкой задумчивости и рассеянности; когда же она бывала оживлена, рассеянность исчезала, а задумчивость, сочетаясь с мягкой веселостью, придавала ее улыбке, взгляду и смеху невыразимое очарование, — очарование неподдельной искренности; ее смех никогда не походил на треск тернового хвороста под котлом.[89]

— Вы не пришли ко мне сегодня, а ведь обещали. Как это понимать? спросила она Каролину, входя в комнату.

— Мне просто не хотелось, — откровенно ответила Каролина.

Шерли посмотрела на нее пытливым взглядом.

— Да, я вижу, что вам не хочется дружить со мной, на вас напали уныние и тоска и все люди вам в тягость. Что ж, с вами это бывает!

— Вы к нам надолго, Шерли?

— Да, я пришла выпить чашку чая и без этого не уйду. Позволю себе снять шляпку, не дожидаясь приглашения.

Она сняла шляпку и остановилась у порога, заложив руки за спину.

— Ваше лицо красноречиво говорит о ваших чувствах, продолжала она, все еще глядя на Каролину испытующим взглядом, в котором, однако, не было и тени неприязни, а скорее даже светилось участие. — Вы ни в ком не нуждаетесь, ищете только, уединения, бедная раненая лань! Неужели вы боитесь, что Шерли начнет вас мучить, узнав, что вы страдаете, что истекаете кровью?

— Я никогда не боюсь Шерли.

— Но нередко дуетесь на нее, часто ее сторонитесь. А Шерли чувствует, когда ею пренебрегают, бегут от нее. Если бы вы ушли от меня вчера не в обществе известного вам спутника, вы были бы сегодня совсем другая. В котором же часу вы вернулись домой?

— Около десяти.

— Гм! Вы потратили целых три четверти часа, чтобы пройти одну милю! Кому же не хотелось расставаться — вам или Муру?

— Полно говорить глупости, Шерли!

— Он, конечно, наговорил вам глупостей, в этом я не сомневаюсь, по крайней мере взглядами, если не языком, что еще хуже. Я вижу отражение этих взглядов в ваших глазах. Я готова вызвать его на дуэль — будь у меня надежный секундант; я очень сердита на него, рассердилась еще вчера вечером и сержусь весь сегодняшний день.

Вы даже не спрашиваете, за что? — продолжала Шерли после минутного молчания. — Ах вы, маленькая, тихая скромница; вы, собственно говоря, не заслуживаете моего чистосердечного признания, но уж так и быть, скажу вам, что вчера вечером мне страстно захотелось последовать за Муром с самыми кровожадными намерениями: у меня есть пистолеты, и я умею стрелять!

— Полно, Шерли! Кого же вы собирались подстрелить — его или меня?

— Может быть, ни вас, ни его, может быть, просто себя, — а скорее всего летучую мышь или древесный сучок. Он фат, ваш кузен; этакий степенный, серьезный, умный, рассудительный и честолюбивый фат; я так и вижу, как он стоит передо мной, разговаривая серьезно и в то же время очень любезно, и старается подавить меня своим превосходством, — о, я это прекрасно понимаю, — своей непреклонной решимостью и тому подобным… Словом, он выводит меня из терпения!

Мисс Килдар принялась расхаживать по комнате, повторяя, что она терпеть не может мужчин, в особенности же своего арендатора.

— Вы ошибаетесь, — взволнованно заговорила Каролина. — Мур вовсе не фат и не сердцеед. За это я ручаюсь.

— Вы ручаетесь! Так я вам и поверила! Если дело касается Мура, вам можно доверять меньше, чем кому бы то ни было. Ради его благополучия вы бы отрубили себе правую руку.

— Но не стала бы лгать; и вот вам чистая правда, — вчера вечером он был очень вежлив со мной, но ничего больше.

— Каким он был, я не спрашиваю, кое-что я и сама понимаю; я видела из окна, как он сразу же взял в свои длинные пальцы вашу руку.

— Ну и что же? Вы знаете — я ему не чужая. Я с ним давно знакома, и вдобавок я его родственница.

— Словом, я возмущена — вот и все, — ответила мисс Килдар и через минуту добавила: — Он нарушает мой покой, постоянно становясь между нами; не будь его, мы были бы добрыми друзьями, но этот долговязый фат то и дело омрачает нашу дружбу; вновь и вновь он затмевает ее лик, который мне хотелось бы видеть всегда ясным; из-за него вы подчас начинаете видеть во мне помеху и врага.

— Да нет же, Шерли, нет.

— Да! Вот вы не захотели прийти ко мне сегодня, и мне это очень обидно. Вы по природе очень замкнуты, а я общительна и не могу жить в одиночестве. Если бы нам никто не мешал, мы могли бы почти не разлучаться; и никогда ваше общество не наскучило бы мне. А вот вы не можете сказать мне того же.

— Шерли, я скажу все, что вам хочется: я очень люблю вас.

— Но завтра же вы захотите, чтобы я оказалась за тридевять земель отсюда.

— Вовсе нет. С каждым днем я все больше привыкаю к вам, все сильнее к вам привязываюсь. Вы знаете, у меня чисто английский склад характера, я нелегко схожусь с людьми, но я вижу, что вы такая умница, что вы так не похожи на других, и я глубоко уважаю и ценю вас. И никогда не думаю о вас как о помехе. Вы мне верите?

— Отчасти, — ответила мисс Килдар, но в улыбке ее сквозило недоверие. Вы ведь очень своеобразный человек; под внешней скромностью в вас таятся незаурядные способности, большая сила, но это не сразу удается заметить и оценить. Кроме того, вы несчастны, это видно.

— А несчастные люди редко бывают добры — не так ли?

— Вовсе нет; я хочу сказать, что несчастные люди всегда чем-нибудь озабочены и им подчас не до болтовни с легкомысленными приятельницами вроде меня. Кроме того, горести не только удручают, но и подтачивают силы, — и я боюсь, что именно таков ваш удел. Поможет ли тебе сострадание друга, Лина? Если да, возьми его у Шерли, она предлагает его не скупясь, от чистого сердца.

— Шерли, у меня никогда не было сестры и у тебя тоже, но вот сейчас я поняла, какие чувства питают друг к другу сестры: привязанность входит в их плоть и кровь, ничто не может искоренить ее, а если даже из-за какой-нибудь обиды она и поблекнет ненадолго, то только затем, чтобы расцвести еще более пышным цветом, когда размолвка будет забыта. Никакая страсть не способна вытеснить из сердца эту привязанность, даже любовь может только соперничать с ней в силе и искренности. Но любовь, Шерли, причиняет нам столько боли: она мучает и терзает, в его пламени сгорают наши душевные силы, а привязанность не причиняет страданий и не сжигает, в ней мы черпаем только отраду и исцеление. Вот и я чувствую себя успокоенной, умиротворенной, когда ты — только ты одна, Шерли, — возле меня. Теперь-то ты мне веришь?

— Я всегда охотно верю тому, что мне по душе. Значит, мы друзья, Лина, и затмение прошло?

— Близкие друзья, — ответила Каролина, беря Шерли за руку и сажая ее возле себя, — что бы ни случилось.

— Ну и хватит говорить о нарушителе нашего спокойствия, поговорим о чем-нибудь другом.

Но тут в комнату вошел мистер Хелстоун и помешал разговору, и только перед самым уходом, уже в прихожей, Шерли посвятила Каролину в свои намерения.

— Каролина, я должна тебе признаться, — у меня на душе большая тяжесть; с некоторых пор моя совесть неспокойна, словно я совершила или готова совершить преступление. Правда, это не моя личная совесть — она вполне чиста, чего нельзя сказать о совести помещицы и землевладелицы; она-то и попалась в лапы орла с железными когтями. Увы, я подчинилась чужой, очень сильной воле и не могу противиться ей, хотя и сама тому не рада; в ближайшее время произойдет нечто такое, о чем мне даже думать неприятно. И вот с целью предотвратить зло, если это еще возможно, или хотя бы немного облегчить свою совесть, я собираюсь заняться добрыми делами. Пусть тебя не удивляет, если я вдруг с большим рвением посвящу себя благотворительности. Я понятия не имею, как за это браться, но надеюсь на твою помощь; завтра мы поговорим об этом подробнее. Кстати, попроси милейшую мисс Эйнли заглянуть ко мне, — я надеюсь найти в ней наставницу. Не правда ли, у нее будет превосходная ученица? Намекни ей, что желание у меня большое, но очень мало знаний, не то мое невежество по части всяких благотворительных дел и обществ изумит ее.

Зайдя к Шерли на следующее утро, Каролина застала ее за письменным столом, на котором лежали хозяйственная тетрадь, пачка банкнот и туго набитый кошелек. Вид у нее был весьма серьезный и вместе с тем несколько растерянный; она сказала, что взглянула на записи еженедельных расходов по хозяйству, чтобы выяснить, нельзя ли их немного сократить, и обсудила этот вопрос с миссис Джилл, после чего та удалилась в полной уверенности, что у ее хозяйки голова не совсем в порядке.

— Я прочла ей длинную нотацию, — говорила Шерли, — о необходимости соблюдать бережливость, что было для нее новостью; я так красноречиво доказывала ей пользу экономии, что и сама себе дивилась: ведь и для меня все это внове, я до сих пор никогда об этом не думала и, уж конечно, не говорила. Но все было хорошо только в теории, когда же дошло до практической стороны дела, выяснилось, что нельзя урезать ни шиллинга. У меня не хватило духа убавить хотя бы один фунт масла или потребовать отчета в том, куда девается у нас в доме столько жира, свиного сала, хлеба, говядины и прочей еды: мы как будто не устраиваем иллюминаций в Филдхеде, но я не решилась спросить, что означает непомерный расход свечей; у нас не стирают на весь приход, но я безмолвно взирала на указанные в счетах пуды мыла и крахмала, способные успокоить самого взыскательного человека, вздумай он осведомиться, как у нас обстоит дело в этом отношении. Ни я, ни миссис Прайор, ни даже миссис Джилл не плотоядные животные, однако я только захлопала глазами и закашлялась, когда увидела счета мясника, ибо они явно опровергают этот факт, — вернее сказать, подтверждают факт жульничества. Каролина, ты вправе смеяться надо мной, но ничего не поделаешь! В некоторых вопросах я малодушна, — есть за мной этот грех, есть в моем характере эта черточка. Я только опустила голову и залилась краской стыда, тогда как именно миссис Джилл следовало бы в замешательстве оправдываться передо мной. Я не решилась ни сказать ей напрямик, ни даже намекнуть, что она мошенница. Нет во мне спокойной твердости, внушающей уважение, нет и настоящего мужества!

— Что это ты на себя наговариваешь, Шерли? Дядя, который не склонен хвалить женщин, заявляет, что во всей Англии не насчитаешь и десяти тысяч мужчин равных тебе по отваге.

— Да, опасность меня никогда не пугает. Я не потеряла присутствия духа, когда однажды на лугу передо мной откуда ни возьмись появился рыжий бык мистера Уинна, заревел, пригнул к земле свою перемазанную свирепую морду и двинулся на меня, а ведь я была совсем одна. Но я очень боялась увидеть, как миссис Джилл растеряется и покраснеет от стыда. В некоторых вопросах у тебя, Каролина, вдвое, нет, в десять раз более твердый характер, чем у меня; пройти мимо самого смирного быка тебя не убедишь никакими силами, но у тебя хватило бы решимости уличить мою экономку в нечестности, затем тактично, не говоря лишнего, побранить ее и от души простить, если бы она выказала раскаяние. Признаюсь, я на это не способна.

Однако, несмотря на непомерные расходы, я пока еще не разорена: у меня есть деньги на добрые дела. Бедняки Брайерфилда живут очень плохо, им надо помочь, но как? Не начать ли сразу же раздавать им деньги?

— Нет, Шерли, так делать не нужно. Ты думаешь, что, раздавая направо и налево шиллинги и полукроны, делаешь добро, но ничего хорошего из этого не выйдет; тебе нужно иметь около себя разумного помощника, не то ты себе наделаешь неприятностей; ты сама назвала мисс Эйнли, — я переговорю с ней, а ты пока сиди смирно и не вздумай швырять деньгами. Но как много их у тебя, Шерли! Ты, наверно, чувствуешь себя богачкой!

— Да. Я чувствую себя важной птицей. Сумма, по правде говоря, не так уж велика, но распределить ее следует с толком, — и это тяготит меня больше, чем я думала. Говорят, в Брайерфилде есть семьи, чуть ли не умирающие с голоду; бедствуют и многие из моих батраков, вот им-то мне и хочется поскорее помочь.

— Многие считают, Шерли, что милостыня вредна.

— Ну и напрасно. На сытый желудок легко рассуждать о том, что милостыня развращает; люди забывают, что жизнь коротка и полна горестей; все мы недолговечны, так будем же посильно помогать друг другу в годы нужды и горя, невзирая на все сомнения досужих философов.

— Что ж, ты и помогаешь своим ближним. Ты для них много делаешь, Шерли.

— Нет, недостаточно; я должна делать гораздо больше, или кровь моих братьев возопит к небесам против меня. Скажу тебе прямо, если подстрекатели сумеют разжечь в наших краях мятежи и на мою собственность будут покушаться, я как тигрица ринусь на ее защиту. Я готова прислушиваться к голосу милосердия, пока он мне слышен, но как только этот голос заглушат крики бунтующих головорезов, во мне сразу же вспыхнет желание усмирить их, постоять за себя! Если бедняки соберутся в мятежную толпу и двинутся на меня, я пойду против них как аристократка; если они бросят мне вызов, я отвечу им ударом; если на меня нападут, я должна защищаться — и я буду защищаться всеми силами!

— Ты говоришь, совсем как Роберт!

— У меня и чувства те же, что у Роберта, даже более яростные! Пусть только нападут на Роберта, или на его фабрику, или хоть в чем-нибудь нанесут ему ущерб, — и я возненавижу их. Пока я не чувствую себя патрицианкой и не считаю бедняков плебеями, но если они причинят настоящее зло мне или близким мне людям и осмелятся навязывать нам свои требования, то презрение к их невежеству и возмущение их наглостью возьмут в моей душе верх над жалостью и состраданием к их горестям и бедности!

— Шерли, как сверкают у тебя глаза!

— Потому что это задевает меня за живое; ты сама разве не встала бы на защиту Роберта, если бы ему угрожала толпа?

— Будь у меня твои возможности помочь Роберту, я поспешила бы ему на помощь! Если бы я могла быть ему таким надежным другом, каким можешь быть ты, я готова была бы умереть рядом с ним.

— Теперь и твои глаза, Лина, вспыхнули, хоть пока и не очень ярко. Не опускай ресниц — я уже подметила сверкнувший огонек. Но дело еще не дошло до схваток. Моя цель — предотвратить зло; я ни на минуту не забываю, что ожесточение бедных против богатых порождено страданием; если бы им не казалось, что мы счастливее их, они не стали бы нам завидовать, не стали бы нас ненавидеть. Вот я и намерена облегчить их страдания и смягчить ненависть и от своего богатства щедро оделить их. Но, для того чтобы мой дар принес нужные плоды, надо действовать осмотрительно… Словом, призовем на наш совет человека, наделенного здравым смыслом и трезвым умом, а посему приведи ко мне мисс Эйнли.

Каролина сейчас же надела шляпку и ушла. Тебе может показаться странным, читатель, почему ни она, ни Шерли не подумали обратиться за советом к миссис Прайор, однако они поступили правильно: они чувствовали, что обратиться в данном случае к этой даме — значило бы поставить ее в затруднительное положение; она, безусловно, была образованнее, начитаннее и умнее мисс Эйнли, но совершенно лишена деловых способностей, энергии, решимости; она, конечно, охотно внесла бы посильную лепту, — творить добро было в ее характере, но в благотворительных начинаниях большого размаха она не могла принимать участия, и уж во всяком случае не могла сама ничего придумать; поэтому Шерли не сочла нужным обратиться к миссис Прайор; это не принесло бы пользы и только лишний раз напомнило бы почтенной даме о ее недостатках.

Светлый то был день для мисс Эйнли, когда ее пригласили в Филдхед поговорить о делах, столь любезных ее сердцу, и, усадив с почетом и уважением за стол, на котором лежали стопка бумаги, перо, чернила и, самое главное, туго набитый кошелек, попросили составить подробный план вспомоществования беднякам Брайерфилда. Она их всех знала, была посвящена в их горести и отлично понимала, в чем и как им можно помочь, если только найти необходимые средства; ее доброе сердце радовалось, когда она могла подробно рассказать взволнованно расспрашивавшим ее девушкам о положении бедняков, которое она так хорошо знала.

Шерли отдала в ее распоряжение триста фунтов, и при виде такой крупной суммы мисс Эйнли заплакала от радости; она уже видела, что голодные накормлены, нагие одеты, больные выздоравливают. Она сразу прикинула, как целесообразнее всего распределить эту сумму, и уверила девушек, что теперь для здешних бедняков наступят лучшие времена, ибо благородному примеру владелицы Филдхеда, несомненно, последуют и другие, а сама она постарается открыть дополнительную подписку, чтобы составить фонд помощи нуждающимся. Но прежде всего нужно посоветоваться с лицами духовного звания, — в этом она была непреклонна. Необходимо обратиться за советом к мистеру Хелстоуну, к преподобному Болтби, а также и к мистеру Холлу (ведь нельзя же забывать, что, кроме Брайерфилда, есть еще Уинбери и Наннли), и с ее стороны было бы непростительной дерзостью предпринять хоть один шаг в таком важном деле без их одобрения.

Любое духовное лицо было священно в глазах мисс Эйнли; неважно, если они как люди не обладали особыми достоинствами, — их сан облекал их святостью. Даже молодых священников, заносчивых и высокомерных, недостойных завязать шнурки на ее башмаках или нести за ней ее дешевенький зонтик или клетчатый плед, даже их она по чистоте душевной считала чуть ли не святыми; как бы ни пытались окружающие открыть ей глаза на их мелкие слабости и смешные стороны, она ничего не замечала: белизна их стихаря ослепляла ее, не позволяя увидеть скрытых под ним грехов.

Шерли, зная о ее безобидном пристрастии, настаивала на том, чтобы молодые священники не принимали участия в распределении денег; пусть даже не протягивают к ним своих алчных рук. Вот к пожилым священникам непременно нужно обратиться за советом, на них во всем можно положиться: у них есть опыт и проницательность, а мистер Холл к тому же славится своей добротой. А их помощников следует отстранить самым решительным образом, да и вообще не мешает держать их в строгости и почаще внушать им, что их положению и возрасту более всего приличествует скромность и послушание.

Мисс Эйнли содрогалась, слушая эти дерзкие суждения, но немного успокоилась, когда Каролина замолвила словечко за Суитинга, — Суитинг был любимцем старой девы. Она старалась относиться с уважением и к Мелоуну и Донну, но только Суитинга при каждом визите в ее скромный домик угощала она с материнской заботливостью ломтиком пирога и стаканом домашней настойки. Как-то раз она предложила и Мелоуну свое неприхотливое угощение, но тот отказался, не скрывая своего презрения, и она больше не отваживалась потчевать его. Донну она всегда предлагала перекусить, заметив, что ее стряпня ему по вкусу, да и то сказать, он съедал сразу по два куска пирога, а третий уносил с собой в кармане, радуя сердце доброй хозяйки.

Мисс Эйнли, неутомимая в своих усилиях делать добро, порывалась тут же отправиться в путь, пройти с десяток миль, повидать всех трех священников, посвятить их в затеваемое дело и смиренно испросить у них одобрения; но Шерли шутливо пожурила ее за чрезмерное усердие и предложила другое пригласить священников вечером в Филдхед и устроить нечто вроде совещания избранных, главным лицом на котором, само собой разумеется, будет мисс Эйнли.

Старшие священники собрались все вместе еще до прихода мисс Эйнли, и Шерли постаралась привести их всех в самое благодушное настроение. Преподобным Болтби и Хелстоуном она занялась сама. Первый — старый валлиец крутого и упрямого нрава — делал немало добра, но и немало трубил об этом; второй нам уже хорошо знаком. Шерли была расположена к обоим, в особенности к Хелстоуну, и ее любезность по отношению к ним не стоила ей никакого труда. Она пригласила их в сад, преподнесла им по букету цветов, — словом, вела себя как нежная дочь. Мистера Холла она поручила Каролине, или, вернее, он сам отдался под ее покровительство.

Вообще если мистеру Холлу случалось встретиться в обществе с Каролиной, он от нее не отходил. Это был что называется книжник, рассеянный, близорукий, в очках; он не был дамским угодником, но все женщины его любили; с пожилыми дамами он держался как почтительный сын. Прямодушный и благородный, скромный и простой, глубоко набожный и благочестивый, он нравился всем без исключения и всюду завоевывал друзей; его причетник и пономарь души в нем не чаяли; владелец поместья, на чьей земле был расположен его приход, питал к нему глубокое уважение. И только в обществе молодых модниц чувствовал он себя неловко; его, человека некрасивого и скромного, отпугивала их бойкость, элегантность, высокомерие. Но мисс Хелстоун не отличалась ни бойкостью, ни высокомерием, а ее скромная девическая прелесть была прелестью полевого цветка, прячущегося в траве. Мистер Холл был занимательным, живым собеседником, и Каролина охотно беседовала с ним tête-a-tête,[90] радуясь, когда на каком-нибудь вечере он садился подле нее, избавляя ее от общества Питера Огеста Мелоуна, Джозефа Донна или Джона Сайкса. Мистер Холл никогда не упускал такого случая. Предпочтение, оказываемое холостяком молодой девушке, казалось бы, должно было дать пищу всяким сплетням и пересудам, но Сирилу Холлу было сорок пять лет, он уже начинал лысеть и седеть, и никому не приходило в голову, что он может иметь виды на руку мисс Хелстоун. Да он об этом и не помышлял; он был всецело предан своим книгам и делам своего прихода; его добрая сестра Маргарет, такая же ученая особа, в таких же очках, как и он сам, сумела сделать его одинокую жизнь по-своему счастливой, и он считал, что ему уже поздно что-либо менять. Кроме того, он помнил Каролину еще хорошенькой девочкой, которую он сажал к себе на колени, которой дарил игрушки и книги; он знал, что она питает к нему дружеское чувство, к которому примешивалось дочернее почтение, и не собирался придавать этому чувству иной оттенок; он спокойно любовался ее хорошеньким личиком, и это не смущало покой его тихой, чистой души.

Мисс Эйнли была приветливо встречена всеми присутствующими. Миссис Прайор и Маргарет Холл усадили ее на диван между собой; увидев это своеобразное трио, ветреные молодые насмешники не преминули бы подтрунить над некрасивыми пожилыми дамами — вдовой и двумя старыми девами; однако они обладали многими, пусть не бросающимися в глаза достоинствами, о чем хорошо знали многие страдальцы и одинокие горемыки.

Шерли рассказала присутствующим о своем замысле и показала намеченный план.

— Узнаю руку, которая все это начертала, — сказал мистер Холл, с кроткой улыбкой взглянув на мисс Эйнли.

Его одобрение было завоевано сразу, зато Болтби слушал и размышлял, насупясь и выпятив нижнюю губу; он считал свое мнение слишком веским, чтобы высказать его так скоро. Хелстоун бросал по сторонам подозрительные, пытливые взгляды, как бы желая разгадать, что у женщин на уме, — уж не стараются ли они забрать чересчур много воли, придать себе уж очень много важности? Это не укрылось от Шерли.

— Наш план — пока не более чем набросок, — пояснила она как бы вскользь. — Мы очень просим вас, господа, указать, что нам следует делать дальше.

Она подошла к столу и, лукаво улыбаясь, вынула из лежавшего на нем бювара лист бумаги и перо; затем пододвинула к столу кресло и любезным жестом предложила Хелстоуну занять его. Он с минуту недоверчиво постоял в раздумье, наморщив свой смуглый лоб, и наконец проворчал:

— Что ж, вы ведь мне не жена и не дочь, — так и быть, позволю вам покомандовать, но заметьте, я понимаю, что мной командуют; вы меня не проведете своими женскими уловками.

— Нет, нет, — сказала Шерли, обмакнув перо в чернила и подавая его священнику. — Сегодня я для вас только капитан Килдар и мы с вами занимаемся чисто мужским делом, ваше преподобие. Эти дамы — всего лишь помощницы, и мы не дадим им и слова сказать: решать будем только мы с вами.

Хелстоун ответил кислой улыбкой и принялся писать. Прерывая свое занятие, чтобы задать тот или иной вопрос своим собратьям, он всякий раз упорно глядел поверх двух кудрявых девичьих головок и чепцов пожилых дам только в ту сторону, где поблескивали очки и кивали седые головы священников. Последовавшее затем обсуждение показало, что они, к их чести, прекрасно знают, как живется бедным семьям в их приходах, и могут даже сказать, кому нужна одежда, кому пища, а где можно дать и деньги с уверенностью, что они не будут истрачены попусту. Когда же им изменяла память, на помощь приходили мисс Эйнли или мисс Холл; но они не позволяли себе вмешиваться в обсуждение, только отвечали на вопросы и не старались привлечь к себе внимание; искренно желая быть полезными, они радовались тому, что священники благосклонно позволяли им это.

Шерли стояла возле Хелстоуна, наклонясь над его плечом, читала то, что он писал, прислушивалась к замечаниям, которыми обменивались священники; по временам на губах у нее мелькала улыбка — не насмешливая, но полная скрытого смысла и слишком многозначительная, чтобы ее можно было назвать любезной. Люди, как правило, не любят тех, кто умеет читать в их душе, угадывать их мысли. Некоторая близорукость, особенно в женщинах, всегда приятна окружающим; очень хорошо, если у них притупленное, затуманенное зрение, не проникающее дальше видимой оболочки, неспособное отличить кажущееся от действительного; очень многие, понимая это, держат веки полузакрытыми, оставляя, однако, щелочку, сквозь которую взгляд их исподтишка многое замечает. Я помню одну пару голубых глаз, на вид задумчивых и мечтательных, которые, однако, не дремали и без устали выслеживали; однажды в них мелькнуло такое неожиданно хищное, пытливое выражение, что я невольно содрогнулась, и мне стало ясно, что глаза эти давно подсматривают за людьми и читают чужие тайны. Свет называл обладательницу этих глаз не иначе, как bonne petite femme[91] (то была не англичанка); мне же удалось впоследствии хорошо узнать ее, изучить ее характер обстоятельно, во всех его тайных извилинах; она оказалась одной из самых умных, ловких и хитрых интриганок во всей Европе.

Когда все наконец было решено так, как хотелось мисс Килдар, и священники настолько прониклись ее благотворительным настроением, что открыли подписной лист, пожертвовав каждый по пятидесяти фунтов, она велела подавать ужин. Сегодня миссис Джилл получила наказ — проявить с полным блеском свое искусство. Мистер Холл, отнюдь не bon-vivant,[92] был чрезвычайно воздержан и равнодушен к роскоши; но Болтби и Хелстоун умели ценить хорошую кухню, и ужин, весьма изысканный, привел их в отличное расположение духа; они отдали ему должное, не выходя, однако, из границ приличия, что, несомненно, произошло бы с Донном, находись он в числе гостей; с искренним удовольствием выпили они по стакану превосходного вина. Гости поздравили капитана Килдара с тонким вкусом, и это доставило ему большое удовольствие; он хотел угодить своим важным гостям и преуспел в этом.

ГЛАВА XV

Изгнание мистера Донна

На следующий день Шерли высказала Каролине свое удовольствие по поводу удачного вечера.

— Я люблю принимать у себя мужчин, — сказала она. — Забавно смотреть, как они радуются хорошей еде; мы, женщины, не умеем ценить редкостные вина и изысканные блюда, а мужчины сохранили в этом детскую непосредственность. Вот и хочется угодить им, разумеется, тем из них, у кого есть чувство меры, как у наших почтенных священников. Я иногда нарочно наблюдаю за Муром и все никак не могу понять — чем можно доставить ему удовольствие? У него нет этой черточки — детской простоты. А тебе не удалось подметить в нем какую-нибудь слабость, страсть к чему-нибудь? Ты ведь знаешь его куда лучше, чем знаю я.

— Во всяком случае, тех слабостей, какие водятся за дядей и преподобным Болтби, у него нет, — ответила Каролина, улыбаясь (она всегда испытывала робкую радость, когда Шерли заводила разговор о ее кузене. Сама она не решалась затрагивать этой темы, но когда ее касались другие — поддавалась соблазну поговорить о том, о ком она думала денно и нощно). Право, мне трудно сказать, к чему он питает пристрастие. За ним невозможно наблюдать он перехватывает твой взгляд и принимается сам наблюдать за тобой, а это, конечно, мешает.

— Вот именно! — воскликнула Шерли. — Стоит только остановить на нем взгляд, как его глаза сразу же сверкнут в ответ; он всегда настороже, его врасплох не застигнешь! Даже если он на тебя не смотрит, все равно чувствуешь, что он угадывает твоя мысли, раздумывает про себя, что заставило тебя сказать или сделать то или другое, какими ты руководствовалась побуждениями, — словом, читает в тебе, как в открытой книге. О, такие характеры мне знакомы, и меня они почему-то очень раздражают, а тебя?

Это было особенностью Шерли — задавать совершенно неожиданные вопросы. Вначале Каролина терялась, но вскоре научилась парировать их с истинно стоическим хладнокровием.

— Раздражают? — спросила она. — А почему, собственно, они тебя раздражают?

— Вот он и явился! — внезапно воскликнула Шерли, вскочив с места и подбегая к окну. — Нам предстоит развлечение! Я еще не успела похвастаться своей новой блестящей победой: это было на одном из тех званых вечеров, куда тебя, упрямицу, никак не вытащишь. Впрочем, одержала я ее, сама того не желая, без всяких усилий. Вот и звонок, — ба! Да это уже совсем хорошо! Их сразу двое! Неужели они никогда не расстаются? Предлагаю тебе, Лина, любого на выбор! Не правда ли, я великодушна? Но что это с Варваром?

Рыжий пес с черной мордой, — мы уже имели случаи упомянуть о нем в той главе, где представляли читателю хозяйку Филдхеда, — в эту минуту залился оглушительным лаем, который гулко отдавался в высоком пустом вестибюле; затем последовало ворчание, пожалуй, еще более грозное, чем лай, — ворчание, напоминающее глухие раскаты грома.

— Ты слышишь? — со смехом сказала Шерли. — Можно подумать, что готовится серьезная схватка, наши гости не на шутку перепугаются! Они не знают моего Варвара и не догадываются, что шум этот ничего не значит.

Послышалась возня. «Пошел, пошел прочь!» — крикнул кто-то визгливым, повелительным голосом; раздался звук удара не то палкой, не то хлыстом, затем какая-то беготня, крики, — словом, поднялась суматоха.

— Мелоун, Мелоун!

— Пошел, пошел от меня! — снова раздался визгливый голос.

— Да он и вправду на них набросился! — воскликнула Шерли. — Они его ударили, а он к этому не привык и теперь не даст им спуску.

Она бросилась в вестибюль; по дубовой лестнице стремительно бежал мужчина, очевидно, надеясь найти спасение на галерее или в одной из комнат верхнего этажа; второй гость пятился к лестнице, яростно размахивая перед собой узловатой палкой и покрикивая «да пошел ты, пошел!» на рыжую собаку, которая лаяла, рычала и взвизгивала. На шум из кухни выбежали слуги. Собака ринулась на врага, и второй гость обратился в бегство вслед за своим другом; последний уже находился в безопасности: он спрятался в спальне и придерживал дверь изнутри, не впуская товарища, — страх всегда ожесточает человека. Однако второй беглец налег на дверь так энергично, что она уже вот-вот готова была поддаться.

— Господа! — прозвенел серебристый голос мисс Килдар. — Прошу вас, не ломайте моих дверей! Успокойтесь и сойдите вниз! Мой Варвар и котенка не обидит!

Говоря это, она ласково гладила Варвара; собака легла у ее ног, вытянув передние лапы, однако хвост ее еще грозно вздрагивал, ноздри раздувались и в круглых бульдожьих глазах не угасал злой огонек. Это был обыкновенный, спокойный, глупый и упрямый пес, который любил только свою хозяйку и кормившего его слугу Джона, а ко всему остальному роду человеческому относился с полным равнодушием; он был вполне смирен, если его не били и не грозили ему палкой, но чуть что — приходил в лютую ярость.

— Здравствуйте, мистер Мелоун, — продолжала Шерли, подняв глаза и насмешливо улыбаясь. — Нет, вход в гостиную не здесь, это комната миссис Прайор; попросите вашего приятеля, мистера Донна, выйти оттуда. Я с удовольствием приму его в одной из комнат нижнего этажа.

— Ха-ха! — деланно расхохотался Мелоун, отходя от двери и облокачиваясь о массивные перила. — До чего же собака перепугала Донна, — он ведь несколько боязливого нрава; вот я и пошел вслед за ним, чтобы хоть немного его успокоить.

И Мелоун, приосанясь, направился к лестнице.

— В чем, по-видимому, вы и преуспели, но сойдите же вниз, прошу вас. Джон, — обернулась она к слуге, — поднимитесь наверх и выпустите мистера Донна. Осторожнее, мистер Мелоун, лестница скользкая.

Предостережение было не лишним, — натертые ступеньки действительно были скользкими, — но несколько запоздалым. Мелоун в своем величественном шествовании уже успел поскользнуться, однако не сорвался вниз, вовремя ухватившись за перила, отчего вся лестница отчаянно заскрипела.

Варвару, как видно, показалось, что гость ведет себя непозволительно шумно, и он снова заворчал. Мелоун, однако, был не трусливого десятка; он испугался наскочившей на него собаки только в первую минуту — от неожиданности. Теперь же он прошел мимо Варвара не столько со страхом, сколько со сдерживаемой яростью. Если бы взгляды могли испепелять, животное уже упало бы бездыханным. Забыв в пылу гнева всякую учтивость, Мелоун вошел в гостиную, опередив мисс Килдар. Видно было, что ему стоило большого труда заставить себя отдать долг вежливости и поклониться Каролине. Глаза его гневно сверкали; будь одна из девушек его женой, не поздоровилось бы ей в эту минуту; видно было, что ему страстно хочется схватить за горло и ту и другую и придушить обеих.

Шерли наконец сжалилась над гостем и перестала смеяться; Каролина же была слишком хорошо воспитана, чтобы позволить себе хотя бы улыбнуться над тем, кто очутился в таком неловком положении. Варвара прогнали, и Питер Огест вскоре смягчился. Еще бы! При желании Шерли способна была взглядом и голосом усмирить и разъяренного быка. Вдобавок здравый смысл подсказывал Мелоуну, что раз уж он не может вызвать хозяйку дома на дуэль, то ему не остается ничего другого, как держаться вежливо, что он и постарался сделать и что было хорошо принято дамами; собственно говоря он пришел с намерением обворожить и покорить, но при первом же визите в Филдхед неожиданно наткнулся на неприятность; впрочем, теперь, когда все уже кончилось, можно было пустить в ход все свое умение очаровывать и покорять. Подобно марту, придя как лев, он хотел уйти как ягненок.

Чтобы подышать свежим воздухом или улизнуть в случае надобности, Мелоун уселся не на диване, куда звала его мисс Килдар, и не у камина, куда дружеским жестом пригласила его Каролина, а у самой двери. Разгневанный вид сменился обычным для него оторопело-натянутым. Не умея поддерживать разговор, он больше молчал, а если порой и изрекал что-нибудь, то лишь самые избитые истины; при этом он тяжко вздыхал после каждой фразы; тяжко вздыхал в промежутках между фразами; тяжко вздыхал перед каждой фразой; наконец, желая добавить к своим прочим чарам еще и элегантную непринужденность, он извлек из кармана шелковый носовой платок огромных размеров, — очевидно, он рассчитывал занять им свои руки, которые не знал, куда девать, и весьма энергично принялся осуществлять свое намерение. Сначала он сложил платок наискосок по красным и желтым клеткам; затем, взмахнув им, снова раскрыл во всю ширь; потом свернул его в трубочку и соорудил нечто вроде жгута. С какой же целью он так старался? Думал ли надеть его себе на шею? Или украсить им голову, как тюрбаном? Ни то, ни другое. Питер Огест был изобретательным малым, большим выдумщиком. Он хотел удивить дам изящным и еще невиданным фокусом. Сидя со скрещенными ногами на стуле, он неожиданно для всех обвязал их платком и крепко-накрепко затянул его концы; ему самому фокус показался ужасно занимательным, и он повторил его еще и еще раз. Шерли душил смех, и она отошла к окну, чтобы посмеяться вволю; Каролина же только отвернулась, и ее длинные локоны заслонили улыбающееся лицо. Впрочем, не только нелепое поведение Питера забавляло в эту минуту девушку, — она понимала, что он дарит свои знаки внимания уже не ей, а владелице поместья; разумеется, те пять тысяч фунтов наследства, которое, по его мнению, должна была получить она, не могли выдержать сравнения с поместьем и состоянием мисс Килдар. Мелоун даже не давал себе труда постепенно перенести внимание с одной на другую и замаскировать этим свои намерения, — он повернул круто и решительно, открыто отказался от погони за небольшим наследством ради погони за более крупным состоянием. Как он рассчитывал этого добиться, было известно ему одному, во всяком случае не умелым подходом.

Между тем Донн все не показывался, — очевидно, слуге никак не удавалось уговорить его спуститься. Но вот наконец он появился. Не думайте, однако, что, входя в гостиную, он выглядел хоть сколько-нибудь смущенным или подавленным — ничуть не бывало! Донн принадлежал к числу тех холодных, невозмутимых, самоуверенных и самодовольных людей, которым незнакомо чувство стыда. Он не знал, что значит краснеть; крепкие нервы спасали его от излишних переживаний, и краска волнения никогда не приливала к его щекам; его крови не хватало жара, а его душе — скромности. Это был законченный образец бесстыдного тупицы, вдобавок еще напыщенного и заносчивого. Однако и у него было серьезное намерение покорить мисс Килдар, но смыслил он в сердечных делах столько же, сколько может смыслить деревянный чурбан; он и понятия не имел, что, ухаживая, следует угождать вкусам молодой девушки, завоевывать ее расположение знаками внимания, и считал, что вполне достаточно разок-другой нанести ей официальный визит, а затем написать письмо с предложением руки и сердца. Она наверняка согласится из уважения к его сану, они поженятся, и он станет владельцем Филдхеда, будет жить в полное свое удовольствие, распоряжаться слугами, есть и пить, что ему захочется, — словом, станет важной птицей. Однако трудно было бы догадаться о таких намерениях с его стороны, услыхав, каким грубым, даже оскорбительным тоном заговорил он с той, в которой видел свою будущую невесту.

— Преопасная у вас собака, мисс Килдар; меня удивляет, зачем вы держите такое животное!

— В самом деле, мистер Донн? Вы, наверное, еще больше удивитесь, узнав, что я очень люблю эту собаку.

— Да полно, вы говорите несерьезно! Как можно вообразить, чтобы дама любила такое чудовище — уродливую, простую дворняжку! Словом, прошу ее повесить.

— Как я могу ее повесить, раз она мне мила?

— А вместо нее заведите себе маленького, приятного мопсика или же пуделька, ну что-нибудь более подходящее для прекрасного пола. Дамы вообще любят комнатных собачек.

— Что ж, я, по-видимому, исключение.

— Да не можете вы быть исключением; кто же не знает, что все дамы в этих вопросах одинаковы?

— Варвар просто сильно напугал вас, мистер Донн, но я надеюсь, что вы его простите.

— Как бы не так! Он на меня наскочил, и я ему этого не прощу. Когда я увидел, что он собирается прыгнуть на меня, я чуть в обморок не упал.

— Очевидно, это и случилось с вами в спальне? Что-то уж очень долго вы там пробыли.

— Нет! Я решил покрепче держать дверь и никого не впускать; мне казалось, что надо воздвигнуть преграду между мной и врагом.

— Но что, если бы пес кинулся на вашего друга, мистера Мелоуна?

— Мелоун пусть сам о себе заботится. Я согласился спуститься вниз только после того, как ваш слуга заверил меня, что собака посажена на цепь, не то я весь день просидел бы в той комнате! Но что это? Мне солгали! Собака-то опять здесь!

И в самом деле, в эту минуту рыжий пес важно прошествовал мимо двери, выходившей в сад. Он все еще пребывал в дурном настроении и не то ворчал, не то посапывал, — манера, унаследованная от его предков бульдогов.

— К нам пожаловали новые гости, — заметила Шерли с тем нарочитым спокойствием, какое обычно напускают на себя хозяева громадных псов устрашающего вида, когда их любимцы захлебываются неистовым лаем.

Варвар с грозным рычаньем несся по садовой дорожке к калитке. Его хозяйка отворила дверь, вышла в сад и негромко свистнула; но рычание уже прекратилось, и пес, вытянув свою большую тупоносую глупую голову, охотно позволял вновь пришедшему гостю гладить себя.

— Ты что же, Варвар! — раздался приятный мальчишески звонкий голос. Ну разве мы с тобой не старые знакомые? Здравствуй, здравствуй, старина.

И мистер Суитинг, от природы добродушный человек, не боявшийся ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни животных, вошел в сад и приласкал свирепого сторожа. За ним следовал мистер Холл, который тоже не страшился Варвара, да и Варвар не злобствовал на него. Пес внимательно обнюхал гостей, после чего, видимо заключив, что злого умысла у них нет и можно их впустить, освободил им дорогу и отправился в другой конец сада погреться на солнышке у стены дома. Мистер Суитинг хотел было поиграть с ним, но Варвар остался равнодушным к его заигрываниям; только ласка хозяйки доставляла ему удовольствие, остальным же людям он выказывал полнейшее равнодушие.

Шерли пошла навстречу Холлу и Суитингу и приветливо поздоровалась с ними. Они зашли к ней, чтобы порадовать ее своими успехами, — число пожертвований в фонд помощи нуждающимся значительно увеличилось. Глаза мистера Холла за стеклами очков весело сверкали, выражение доброты скрашивало его лицо. Когда же Каролина подбежала к нему и крепко пожала ему руку, он окинул ее ласковым, отечески нежным взглядом — ни дать ни взять улыбающийся Меланхтон.[93]

Не входя в дом, они принялись разгуливать по дорожкам сада, — мистер Холл в середине, его спутницы по бокам; день был солнечный, ветерок разрумянил щеки девушек, красиво растрепал их легкие локоны, и обе были в эту минуту очень хорошенькими, а одна из них к тому же и веселой. Мистер Холл беседовал больше со своей жизнерадостной спутницей, однако смотрел больше на тихую. Мисс Килдар нарвала целую охапку пышно распустившихся цветов, наполнявших сад благоуханием, и поделилась с Каролиной, попросив ее составить бутоньерку для мистера Холла; с целым ворохом нежных цветов в руках Каролина села на залитые солнцем ступеньки беседки, а мистер Холл остановился возле, опершись на трость.

Шерли, по долгу вежливости, пришлось пригласить в сад и молодых священников, скучавших в одиночестве. Она провела Донна мимо его смертельного врага Варвара, который растянулся на солнышке, уткнув морду в передние лапы, и сладко похрапывал. Донн не выразил благодарности, — он никогда не бывал благодарен за доброту и внимание, — но, как видно, был доволен своим телохранителем. Мисс Килдар, не желая никого обойти любезностью, преподнесла и им цветы. Мелоун и Донн приняли бутоньерки со свойственной им неуклюжестью. Мелоун с оторопелым видом зажимал цветы в одной руке, держа палку в другой. Донн произнес напыщенным и самодовольным тоном: «Благодарствуйте!», — что прозвучало очень забавно, — видно, он рассматривал эту любезность как дань его несомненным достоинствам и попытку со стороны богатой наследницы завоевать его бесценное расположение. Один только Суитинг принял бутоньерку, как полагается воспитанному, умному человеку, и тут же продел ее в петлицу.

В награду за это Шерли, отведя его в сторону, дала ему какое-то поручение; глаза Суитинга весело заблестели, и он поспешил за угол дома, на кухню. Он не нуждался в лишних объяснениях и, как и везде, чувствовал здесь себя как дома. Вскоре он воротился, неся круглый стол; он поставил его под кедром, затем принес из разных уголков сада шесть стульев и расставил их вокруг стола. Служанка — мисс Килдар не держала лакея — принесла большой поднос, накрытый салфеткой; проворный Суитинг тут же бросился помогать ей, расставляя бокалы, тарелки, раскладывая вилки и ножи для холодного завтрака, состоявшего из цыпленка, ветчины и сладкого пирога.

Шерли очень любила радушно угощать случайно зашедших гостей. В таких случаях ей было как нельзя более приятно иметь под рукой расторопного, всегда готового к услугам Суитинга; он радостно и быстро выполнял всякие ее хозяйственные поручения. Шерли и Дэвид были в наилучших отношениях; однако его преданность была вполне бескорыстной, не имея ничего общего с той глубокой привязанностью, которую он питал к великолепной Доре Сайкс.

За столом царило оживление, в котором, однако, ни Мелоун, ни Донн не принимали участия, — их внимание и руки были всецело заняты вилками, ножами и бокалами; но там, где собирались вместе четыре таких приятных человека, как мистер Холл, Суитинг, Шерли и Каролина, к тому же в прелестном уголке на зеленой, усеянной цветами лужайке, под лучезарным небом, не могло быть места скуке.

Во время завтрака мистер Холл напомнил девушкам о приближении троицына дня, когда воскресные школы обычно собираются на торжественное чаепитие и затем присоединяются к религиозной процессии трех приходов: Брайерфилда, Уинбери и Наннли. Он не сомневается, сказал мистер Холл, что Каролина как учительница воскресной школы примет участие в празднике, но надеется, что и Шерли последует ее примеру; пусть этот праздник будет ее первым появлением в свете в Йоркшире. Шерли и сама не собиралась упускать такой случай; она любила праздничное веселье, приятные развлечения, счастливые лица, шумную толпу. Она ответила мистеру Холлу, что он вполне может на нее рассчитывать, и добавила, что хотя и не представляет себе, чем именно может быть полезна, всецело отдает себя в его распоряжение.

— А вы, мистер Холл, обещаете сидеть за чаем возле меня? — спросила Каролина.

— Обязательно, Deo volente,[94] - ответил мистер Холл. — Вот уже шесть лет, — продолжал он, обращаясь к мисс Килдар, — как я на этих чаепитиях сижу рядом с Каролиной; еще совсем маленькой девочкой, лет двенадцати, она стала учительницей воскресной школы; как вы и сами, должно быть, уже заметили, она довольно робка, и в первый раз, когда ей довелось хозяйничать и на глазах у всех разливать чай, она краснела и смущалась; я заметил ее растерянность, заметил, что чашки дрожат у нее в руках, что чайничек переливается через край. Тогда я поспешил ей на выручку, сел возле нее и похозяйничал, взяв на себя роль пожилой женщины.

— А я была вам очень признательна, — вставила Каролина.

— Что верно, то верно; вы так пылко, так искренне благодарили меня, что я почувствовал себя вознагражденным. Она вела себя совсем не так, как большинство этих двенадцатилетних барышень. Сколько бы вы им ни угождали, сколько бы ни ласкали их, они не отвечают на ваше внимание, ничего не ценят, словно это не живые существа из плоти и крови, а какие-то куклы. Но Каролина весь вечер не отходила от меня, гуляя со мной по лугу, где играли дети; когда же колокол стал созывать народ в церковь, она последовала за мной в ризницу и, наверное, поднялась бы и на кафедру, если бы я предусмотрительно не посадил ее на скамью для священников.

— И с тех пор мистер Холл всегда был мне другом, — сказала Каролина.

— И всегда садился за ее стол и помогал хозяйничать; в этом состоят мои обязанности при ней. Но скоро, по-видимому, мне придется обвенчать ее со священником или фабрикантом; запомните, Каролина, что я наведу справки о вашем женихе и если он не окажется достойным джентльменом, способным составить счастье той, которая маленькой девочкой гуляла со мной рука об руку по лугу, я не стану вас венчать, так что выбирайте поосторожней!

— Вам незачем меня предостерегать, мистер Холл; я не собираюсь выходить замуж. Я останусь одинокой, как ваша сестра Маргарет.

— Ну что ж, это не так уж плохо, — Маргарет не считает себя несчастной; у нее есть книги для развлечения, есть брат, о котором она заботится, и она вполне довольна своей участью. Но если наступит день, когда вам негде будет приклонить голову, когда домик в Брайерфилде перестанет быть вашим домом, приходите к нам в Наннли. Пока старый холостяк и его сестра будут живы, вы всегда встретите у них самый радушный прием.

— Вот вам цветы, — сказала Каролина, протягивая приготовленный для него букетик. — Если они вам не нужны, отдайте их Маргарет; только — раз в жизни и мне разрешается быть сентиментальной — сохраните на память обо мне вот эту незабудку, полевой цветок, сорванный здесь в траве; и пусть я буду еще более сентиментальной — позвольте мне оставить себе два-три голубых цветочка на память о вас.

Вынув небольшую книжечку в эмалевом переплете с серебряной застежкой, она вложила в нее цветы и написала карандашом: «На память о преподобном Сириле Холле, моем друге, май… 18…».

Сирил Холл также вложил цветок между страницами своего карманного евангелия и написал на полях: «От Каролины».

— Ну вот мы с вами и отдали дань чувствительности, — заметил он, улыбаясь (младшие священники тем временем развлекались на свой лад и не обратили внимания на эту милую сценку). — Боюсь, что вы, мисс Килдар, в глубине души посмеиваетесь над проявлением «восторженности» со стороны седовласого священника. Но я так привык исполнять все просьбы вашей подруги, что не умею отказать ей ни в чем. Казалось бы, в моем возрасте смешно обмениваться незабудками, но вот видите, она пожелала, чтобы я стал сентиментальным, и я повиновался.

— Ну, ну, вы и сами не лишены сентиментальности, — вставила Каролина, я теперь знаю от Маргарет, что именно доставляет вам удовольствие.

— Видеть вас доброй и счастливой — вот что! Да, это и вправду одна из самых больших радостей для меня! И я молю Бога, чтобы он еще долго простирал над вами благодать душевного мира и чистоты! Я, разумеется, говорю о той чистоте, которая доступна в нашем мире, ибо знаю, что перед лицом Господа никто не может быть чистым. То, что нашему слабому разумению представляется чистым и ангельски непорочным, для него не более чем хрупкость, которую нужно было искупить кровью его сына и поддержать силой святого духа. Всем нам следует воспитывать в себе чувство смирения, и мне так же, как и вам, друзья мои; ведь, заглянув в глубину своих сердец, мы видим, что не свободны от таких соблазнов, такого легкомыслия, таких постыдных слабостей, что и сами краснеем. Помните, что ни юность, ни привлекательность, ни изящество, никакая внешняя прелесть не является красотой или добродетелью в глазах Господа. Ах, мои юные барышни, в ту минуту, когда зеркало или мужчины льстят вам, вспоминайте, что Мэри Энн Эйнли, — та, которой ни ее отражение, ни чьи-либо уста никогда не сказали ничего приятного, в глазах создателя и красивее и лучше любой из вас. Это именно так, — повторил он после минутного молчания. — Вы, молодые девицы, заняты только собой и своими суетными надеждами, вы не живете жизнью, близкой к жизни Христа; пожалуй, этого от вас пока еще нельзя и требовать, — ваша жизнь так сладка, и земные радости манят вас! А Мэри Эйнли, смиренная сердцем и благоговеющая перед Господом, идет по стопам нашего искупителя.

В эту минуту резкий голос Донна заглушил тихую, мягкую речь священника.

— Кхе! — откашлялся он, очевидно желая прочистить горло перед важной речью. — Кхе! Мисс Килдар, прошу вас уделить мне минутку внимания.

— Пожалуйста, — небрежно бросила Шерли. — В чем дело? Я к вашим услугам. Я вся превратилась в слух и зрение.

— Надеюсь, что у вас осталась все же рука, а в ней кошелек — вот к ним-то я и хочу воззвать, — продолжал Донн своим обычным самодовольно-развязным тоном. — Я пришел к вам сегодня утром, чтобы попросить вас…

— Вам следует обратиться к миссис Джилл: она у меня ведает раздачей милостыни.

— …попросить вас участвовать в подписке на постройку новой школы. Мы с преподобным Болтби собираемся открыть школу в деревне Эклфиг, что в нашем приходе; в этой деревне распоряжаются баптисты, у них там своя молельня, а мы хотим изгнать их оттуда.

— Но деревня Эклфиг не имеет ко мне никакого отношения.

— Ну и что же? Вы-то, надеюсь, преданны нашей церкви?

— Прелестное создание! Вот тонкий подход, учтивая речь! Можно прийти в восхищение, — вполголоса пробормотала Шерли и затем уж громко добавила: Разумеется, я преданна церкви!

— Тогда вы не имеете права отказываться: народ в этой деревне темный, дикий, мы должны его просветить.

— И кто же берет на себя роль миссионера?

— Я, по-видимому.

— А получится ли у вас что-нибудь? Вы ведь не очень любите свою паству.

— О, непременно получится, я ничуть не сомневаюсь! Но нам необходимы деньги; вот подписной лист, прошу вас, подпишитесь на изрядную сумму.

Шерли не умела отказывать, когда у нее просили денег. Она подписалась на пять фунтов; после того как она пожертвовала триста фунтов, и сверх мелких сумм, раздаваемых ею постоянно, она была не в состоянии дать больше. Донн взглянул на листок, назвал пожертвование «ничтожным» и развязно потребовал увеличить сумму. Мисс Килдар вспыхнула от удивления и негодования.

— Сейчас я больше не дам, — заявила она.

— Больше не дадите? А я-то рассчитывал, что вы первая подпишетесь на добрую сотню! Да при вашем богатстве вы никак не можете жертвовать меньше.

Шерли молчала.

— У нас на юге, — продолжал Донн, — помещица, имея тысячу фунтов годового дохода, постыдилась бы давать пять фунтов на такое важное дело.

Шерли изменилась в лице; не свойственное ей высокомерно-презрительное выражение исказило ее черты; она вся дрожала.

— Странное и весьма неучтивое замечание! Упрек в ответ на благодеяние не совсем уместен!

— Благодеяние! Вы называете пять фунтов благодеянием?

— Да. И если бы я не пожертвовала их на открытие школы, что я одобряю, хотя и не одобряю священника, который нагло выпрашивает, или, вернее, вымогает пожертвования, если бы не это, я тотчас же взяла бы эти деньги обратно.

Донн был весьма толстокож и не понял всего того, что ясно выражал голос, вид и взгляд Шерли; он не понимал, что ему лучше замолчать.

— Жалкий этот Йоркшир, — продолжал он. — Я не сумел бы и вообразить себе такого места, не приведись мне находиться здесь. А люди-то! Что богатые, что бедные — хороши, нечего сказать! У нас на юге посмеялись бы над их грубиянством и невежеством!

Шерли наклонилась над столом; ее ноздри слегка раздувались, тонкие пальчики, переплетаясь, похрустывали.

— Богатые, — продолжал Донн, ничего не замечая в увлечении своей речью, — все скряги; живут не так, как должно жить людям с достатком; вы редко увидите дом, где держат приличный экипаж или, как положено, дворецкого. Ну, а бедные? Взгляните-ка на них, когда они толпятся у дверей церкви по случаю свадьбы или похорон, стуча деревянными башмаками: мужчины в одних рубашках и в фабричных фартуках, женщины в балахонах и чепцах. На эту чернь стоило бы натравить бешеную корову и разогнать их всех. Хи-хи! Вот была бы потеха!

— Вы переходите всякие границы, — негромко сказала Шерли. — Вы переходите всякие границы, — повторила она и гневно посмотрела на Донна. Дальше так продолжаться не может, и в моем доме я вам этого не позволю! добавила она, отчеканивая каждое слово.

Шерли встала. Она кипела негодованием, и никакая сила не смогла бы остановить ее в эту минуту. Подойдя к калитке, она широко распахнула ее:

— Убирайтесь, да поживее! И чтобы нога ваша не переступала больше моего порога!

Донн не мог опомниться от изумления. Ему представлялось, что он показал себя в самом выгодном свете, как утонченный джентльмен из лучшего общества, он воображал, что произвел на всех потрясающее впечатление. Выказав полное презрение к местным обычаям, разве он не доказал с полной очевидностью, что сам он несравненно выше здешних жителей? И вот его как собаку выгоняют из дома, — из йоркширского дома! Где же тут «взаимная связь явлений»?

— Избавьте меня от вашего присутствия, сию же минуту! — повторила Шерли, видя, что он не двигается с места.

— Сударыня, я священник! Вы выгоняете служителя церкви?

— Да будь вы хоть самим архиепископом! Вы доказали, что вы не джентльмен, и я требую, чтобы вы удалились, и немедленно!

Ее тон говорил, что она разгневана не на шутку; вдобавок и Варвар приподнял голову и насторожился: он почуял что-то неладное и явно собирался вмешаться. Донну ничего другого не оставалось, как удалиться, что он и сделал; Шерли, закрывая за ним калитку, присела в глубоком реверансе.

— Как смеет этот чванный священник оскорблять своих прихожан? Как смеет этот наглый лондонский простолюдин порочить мой Йоркшир? — возмущенно говорила Шерли, вновь занимая свое место за столом.

Гости вскоре разошлись: разгневанный вид хозяйки, ее сверкающие глаза и нахмуренные брови не располагали к дальнейшей веселой беседе.

ГЛАВА XVI

Троицын день

Фонд помощи нуждающимся успешно пополнялся. С легкой руки Шерли энергично взявшиеся за дело священники с помощью своих скромных, но усердных помощниц — Мэри Энн Эйнли и Маргарет Холл — вскоре собрали порядочную сумму денег и, распределив ее по справедливости, несколько облегчили участь самых нуждающихся семей, кормильцы которых не имели заработка. Во всех трех приходах, казалось, водворилось спокойствие, вот уже две недели не было ни порчи сукон, ни нападений на фабрики и дома фабрикантов. Шерли уже поздравляла себя с тем, что ее усилия не пропали даром, что ей удалось предотвратить ало и что надвигавшаяся гроза не разразится, тем более что с наступлением лета торговля должна оживиться — так уж оно всегда бывало; да и злосчастная война не может продолжаться вечно; в один прекрасный день наступит мир, и торговля сразу пойдет на лад.

Такого рода соображениями Шерли не раз делилась со своим арендатором Жераром Муром, когда ей представлялся случай говорить с ним, а Мур спокойно, даже слишком спокойно, ее выслушивал. Она же нетерпеливо поглядывала на него, как бы требуя, чтобы он высказал свои мысли, вставил то или иное замечание. Улыбаясь своей особенной улыбкой, которая придавала такое обаяние его лицу, хотя глаза и сохраняли обычное серьезное выражение, Мур отвечал ей: он и сам верит, что не за горами тот день, когда на смену войне придет мир; он на это очень надеется и на этом строит все свои планы.

— Вы ведь знаете, — говорил он, — что фабрика работает сейчас только в расчете на будущее; пока еще мои сукна никто не покупает, они еще не находят сбыта. Я изготовляю их для лучших времен, все должно быть готово, чтобы не упустить первую же открывшуюся возможность. Три месяца тому назад это было не в моих силах, — мой кредит и капитал были исчерпаны, и вам хорошо известно, кто пришел мне на выручку, из чьих рук я получил взаймы сумму, которая меня спасла. Это позволяет мне продолжать отчаянную игру, а ведь еще недавно я думал, что вынужден буду от нее отказаться. Я знаю, что в случае проигрыша меня ждет банкротство; знаю также, что нет никакой уверенности в выигрыше. Но я настроен бодро; у меня есть возможность действовать, руки мои не связаны, и я не падаю духом. Год, даже полгода мира, и я спасен, ибо, как вы правильно сказали, окончание войны даст торговле могучий толчок. В этом вы правы, но я боюсь, что спокойствие воцарилось у нас ненадолго и что не всегда ваш фонд пожертвований будет оказывать желаемое действие. Помощь в виде милостыни никогда не успокаивает рабочих, они никогда не бывают за нее благодарны, — так уж создан человек! Да и правду сказать, если бы наш мир был устроен справедливо, рабочим не приходилось бы принимать эту унизительную подачку, и они это понимают; на их месте и мы думали бы так же. И кому, собственно, должны они быть благодарны? Вам, может быть, священникам, но во всяком случае не нам, владельцам фабрик. Они ненавидят нас больше, чем когда бы то ни было; кроме того, все недовольные нашего края связаны с недовольными в других местах. У них штаб-квартиры в Ноттингеме, в Манчестере, в Бирмингеме. Рядовые выполняют приказы своих начальников; у них царит строгая дисциплина, каждый удар обдумывается и взвешивается. Вам, вероятно, случалось душным летом наблюдать, как изо дня в день собирается гроза, и, однако, каждый вечер тучи расходятся, солнце садится на ясном небосклоне; но опасность еще не миновала, нет, она только отдалилась; гроза, которая так долго собирается, в конце концов обязательно разразится. Вот и в сфере общественных отношений царят те же законы, что и в атмосфере.

— Ах, мистер Мур, прошу вас, будьте осторожны, — таким советом обычно заканчивались подобные разговоры. — Если вы считаете, что я хоть немного помогла вам, вы должны вознаградить меня, обещая соблюдать всяческую осторожность.

— Я буду осторожен и осмотрителен. Теперь я не хочу умирать, я хочу жить: ведь передо мной открывается будущее, светлое как рай, и в его ясной дали мне мерещится видение более прекрасное, чем серафимы и херувимы.

— Видение? Какое же? Прошу вас, скажите…

— Я вижу…

Но тут вошла служанка, неся поднос с чайной посудой.

Начало мая, как уже говорилось, было ясным, затем пошли дожди; но в последнюю неделю месяца, в новолуние, погода снова разгулялась. Свежий ветер разорвал пелену свинцово-серых дождевых туч и понес ее клочья к востоку; там вдалеке они растаяли, открыв ясный голубой небосвод, который словно ждал воцарения летнего солнца. И в троицын день солнце взошло во всем блеске; погода прояснилась, словно в ознаменование школьного празднества.

Два больших класса в школе Брайерфилда, выстроенной Хелстоуном почти целиком на свой счет, к празднику были вымыты, заново окрашены, убраны цветами и увиты гирляндами зелени; цветы были доставлены из церковного сада, из поместья Филдхед, — две доверху наполненные повозки, — и одна тачка из поместья Уолден, — мистер Уинн не отличался щедростью. В классах были расставлены и накрыты белоснежными скатертями двадцать столов, рассчитанных каждый на двадцать гостей; над столами развесили двадцать клеток с канарейками — таков был местный обычай, ревностно соблюдаемый причетником мистера Хелстоуна, большим любителем этих звонкоголосых птиц, — ему было известно, что они заливаются пуще всего именно при звуках громких голосов и оживленного гула. Однако столы эти предназначались не для тысячи двухсот школьников воскресных школ всех трех приходов, а для их попечителей и наставников; угощение детям предполагалось устроить на открытом воздухе.

К часу дня отряды учеников должны были собраться, в два часа выстроиться в колонны и с двух до четырех часов обойти торжественной процессией весь приход; затем следовало угощение; торжественное богослужение в церкви с проповедями и музыкой завершало праздник.

Следует объяснить, почему именно приход Брайерфилда был избран местом торжества. Он не был ни самым обширным, ни самым населенным, уступая в этом отношении приходу Уинбери; не был он и самым старинным, хотя его потемневшая от времени церковь и примыкавший к ней домик и были древними постройками, однако храм с низкими сводами и одетый мхом дом священника в Наннли, совсем утонувшие в зелени столетних дубов, выступавших из Наннлийского леса, подобно часовым, — были еще древнее; но так уж пожелал мистер Хелстоун, а воля мистера Хелстоуна была сильнее воли Болтби или Холла; первый не мог, а второй не желал оспаривать первенства у своего решительного, властного собрата; оба они во всем ему подчинялись.

Этот ежегодный праздник был мучительным днем для Каролины, вынужденной находиться на виду у многолюдного общества, — всей окрестной знати, богатых и влиятельных лиц. Ей приходилось выступать в роли хозяйки, ни от кого, кроме любезного мистера Холла, не видя помощи; быть все время на глазах у посторонних, возглавлять — как племяннице священника и учительнице первого класса — процессию воскресной школы, угощать чаем за первым столом приглашенных дам и мужчин, — и все это совсем одной, не имея подле себя ни матери, ни родственницы, ни подруги, которые помогли бы ей; понятно, с каким волнением ожидала она, — боязливая и нервная, избегавшая всяких шумных сборищ, — наступления этого дня.

Но теперь рядом с ней будет Шерли, и это многое изменит, — пытка превратится почти в удовольствие. Такая подруга, как Шерли, стоила десятка других. Веселая, непринужденная и в то же время такая уверенная, она понимала свое высокое положение в местном обществе, но ничуть им не кичилась, и один взгляд на нее, конечно, придаст Каролине храбрости. Однако Шерли могла прийти с опозданием: помедлить, помешкать было в ее привычках, а Каролина знала, что дядя не согласится ждать ни одной лишней минуты; как только церковные часы пробьют два, тотчас же под гул колоколов процессия тронется в путь. Значит, ей самой нужно позаботиться о том, чтобы подруга не подвела ее.

В троицын день Каролина поднялась чуть свет. Все утро она помогала Элизе и Фанни убирать комнаты для приема именитых гостей, готовить холодное угощение и прохладительные напитки; сладости, фрукты и вина были расставлены на столике в столовой. Покончив с этим, Каролина принялась наряжаться; по случаю праздника и погожего дня она надела свое лучшее муслиновое платье. Новый пояс — подарок Маргарет Холл ко дню ее рождения, купленный, как она подозревала, Сирилом Холлом, за что она и отблагодарила его, преподнеся изящную коробку с большим количеством белых батистовых лент для воротника, был изящно завязан ловкими пальчиками Фанни, которая сегодня с особенным удовольствием и тщательностью наряжала свою хорошенькую госпожу; простая летняя шляпка Каролины была отделана ленточкой под цвет пояса; поверх платья она набросила изящный, хотя и недорогой шарф из белого крепа.

В этом наряде девушку можно было бы сравнить с прелестной картиной, которая, быть может, не поражала, но чаровала, не ослепляла, но ласкала взгляд; отсутствие яркости и величавости искупали нежные краски, изящество и одухотворенность. Кроткие карие глаза и чистый лоб, так же как и весь ее облик и наряд, говорили о характере скромном, нежном, мечтательном. К этой девушке не побоялись бы доверчиво приблизиться ягненок или голубка, почувствовав в ней олицетворение невинности и мягкости, — тех черт, которыми наделены они сами, — во всяком случае в нашем представлении.

И все же как ни была она стройна, свежа и мило одета, это была обыкновенная девушка, во многом несовершенная, с обычными недостатками. Как заметил Сирил Холл, в ней не было ни той доброты, ни того душевного благородства, как в поблекшей мисс Эйнли, которая в эту минуту в своем маленьком домике надевала свое лучшее черное платье, темную шаль и шляпку.

Выбирая самые уединенные тропы и укромные тенистые места, Каролина направилась в сторону Филдхеда. Она быстро скользила мимо нежно зеленевших изгородей, по ярко-зеленым лугам. Здесь не было ни пыли, ни сырости, и она не боялась запачкать подол своего белого платья или промочить ноги, обутые в легкие туфельки; недавние дожди смыли пыль, яркие лучи солнца уже успели высушить землю. Второпях она не выбирала дороги, ступая прямо по маргариткам, и по густой траве, пробираясь сквозь густые заросли, и вскоре достигла Филдхеда и вошла в будуар мисс Килдар.

Каролина поступила правильно, зайдя за подругой, которая, конечно, опоздала бы. Вместо того чтобы поспешно одеваться, Шерли лежала в ленивой позе на кушетке и читала книгу; миссис Прайор стояла рядом и тщетно уговаривала ее встать. Каролина не стала попусту тратить слова, она отняла у Шерли книгу и принялась сама раздевать, а затем одевать ее. Шерли, разморенная жарой и, как всегда, веселая, шутливо отбивалась, без умолку болтала и смеялась. Но Каролина, боясь опоздать, торопливо затягивала шнурки и закалывала булавки. Наконец, застегнув последний крючок, она отвела душу, немного пожурив подругу за непозволительную беспечность, и добавила, что Шерли даже и сейчас выглядит как олицетворение неисправимого легкомыслия. Нельзя не признать, однако, что это было прелестное олицетворение такого досадного свойства.

Шерли была полной противоположностью Каролине: в линиях ее одежды, так же как и в линиях ее фигуры, чувствовалась элегантность. Ее типу красоты подходили роскошные наряды, а не скромные платья; ей шел ее богато расшитый шарф, с живописной небрежностью накинутый на плечи, и пышные розы, украшавшие шляпку. Этой девушке с ее яркой внешностью, искрившимися радостью глазами, насмешливой улыбкой, порхавшей на губах, с ее стройной, как тополь, фигуркой и легкой, плавной поступью пристало носить модные туалеты с роскошной, изысканной отделкой. Нарядив подругу, Каролина схватила ее за руку, торопливо увлекла вниз по лестнице, потом через сад — и вот уже обе девушки со смехом мчались по полям, словно две птички, летящие рядом: снежно-белая голубка и сверкающая яркой расцветкой райская птица.

Старания мисс Хелстоун не пропали даром — девушки подоспели вовремя и уже приближались к церкви, когда из-за скрывавших ее деревьев до них донеслись мерные, настойчивые удары колокола, созывавшие к сбору всех участников торжества; они услышали также слитный гул множества шагов и звуки голосов; остановясь на пригорке, они увидели, как по дороге со стороны Уинбери приближается многочисленная процессия школьников. Их было не менее пятисот; процессию возглавляли священник и его помощники — Болтби и Донн. Мистер Болтби в полном облачении выступал с важностью, приличествующей его высокому сану и дородной фигуре, а его широкополая шляпа, очень просторный и строгий черный сюртук и толстенная трость с золотым набалдашником еще усиливали общее впечатление торжественности. Время от времени он, обращаясь к своему помощнику, величественно кивал шляпой и взмахивал тростью. Его помощник Донн, выглядевший довольно-таки жалким рядом с внушительным священником, старался, однако, ни в чем не уступать ему и возместить недостаток представительности величавостью осанки; все в нем дышало важностью и самоуверенностью, начиная от вздернутого носа и задранного кверху подбородка и кончая гетрами, короткими панталонами без штрипок и башмаками с тупыми носами.

Шествуйте, шествуйте, мистер Донн! Суждение о вас уже вынесено. Вы считаете себя неотразимым, но согласны ли с этим две девушки в белом и малиновом платьях, наблюдающие за вами с пригорка, — это еще неизвестно!

Как только процессия прошла, девушки торопливо побежали дальше. Церковный двор теперь наполнен празднично одетыми учителями и учениками; можно только удивляться, что, невзирая на тяжелые времена, на трудности и нужду, царящие в здешних местах, всем им удалось прилично и даже красиво одеться. Страсть англичан к внешней благопристойности способна творить чудеса; бедность может заставить ирландскую девушку ходить в лохмотьях, но бессильна заставить англичанку отказаться от приличного платья, ибо тогда она перестанет уважать себя. Кроме того, юная помещица, которая сейчас с таким удовольствием смотрит на нарядную и веселую толпу, сделала здешним жителям немало добра. Денежная помощь, оказанная перед самым праздником, принесла утешение многим семьям и дала им возможность приодеть детей; Шерли радуется, глядя на них; радуется тому, что ее деньги, ее хлопоты, ее пример — пример влиятельной помещицы — принесли немалую пользу. Быть самоотверженно великодушной, подобно мисс Эйнли, не в ее характере, но молодую девушку утешает мысль, что она сумела быть доброй по-своему, так, как ей подсказала совесть и позволили обстоятельства.

И у Каролины тоже довольный вид, и она внесла свою скромную лепту: она раздала ученицам своего класса все, что только смогла выделить из скудного запаса своих платьев, воротничков и лент; вдобавок, не имея возможности давать деньги, она последовала примеру мисс Эйнли и отдала много времени и труда, обшивая детей бедняков.

Оживление царит и в церковном садике; дамы и мужчины парами и группами прогуливаются среди кустов сирени и золотого дождя. Да и в доме полным-полно; веселые лица выглядывают из настежь раскрытых окон гостиной это наставники и попечители, которым предстоит сейчас примкнуть к процессии.

Позади церковного домика, в огороженном уголке расположились со своими инструментами музыканты всех трех приходов. Фанни и Элиза в нарядных платьях, в белоснежных чепцах и передниках снуют среди гостей, разнося кружки доброго душистого эля, который уже несколько недель тому назад был наварен в большом количестве по приказанию и под неустанным наблюдением самого мистера Хелстоуна. К чему бы он ни приложил руку — все непременно должно было удаваться на славу; он не терпел ничего низкопробного, и в чем бы ни принимал участие, начиная от сооружения общественного здания — церкви, школы или суда — и кончая приготовлением обеда для гостей, во всем сказывалась его щедрость, энергия, широта. Мисс Килдар обладала теми же достоинствами, и эти двое всегда встречали друг в друге поддержку.

Каролина и Шерли вскоре очутились среди многолюдного сборища; первая на этот раз держалась с не свойственной ей непринужденностью, ее словно подменили: вместо того чтобы, по своему обыкновению, поскорее забиться в какой-нибудь укромный уголок или скрыться у себя в спальне и просидеть там до начала процессии, она принялась расхаживать по всем трем парадным комнатам, беседуя и улыбаясь, подчас даже первая заговаривая с тем или иным гостем. Присутствие Шерли, ее манера держаться действовали на нее благотворно. Шерли не робела на людях, у нее не возникало желания стушеваться перед ними, избегать их. Любому человеку, будь то мужчина, женщина или ребенок, она готова была подарить свое расположение, — конечно, одним больше, другим меньше, но, как правило, со всяким, кто не проявил себя с дурной стороны, как невоспитанный, грубый или чванливый человек, Шерли держалась дружелюбно, обходительно и думала о нем только хорошее.

Это добродушие и делало ее всеобщей любимицей, придавая ее речам, шутливым и серьезным, особую прелесть и лишая ее насмешки колкости. Однако ее обходительность не умаляла ценности ее дружбы, которая проистекала из сокровенных глубин ее души, в противоположность этой чисто светской обходительности. Мисс Хелстоун была ее задушевной подругой, а все эти мисс Пирсон, Сайкс, Уинн и другие пользовались только ее щедро расточаемой любезностью.

Когда в гостиную вошел Донн, Шерли сидела на диване, окруженная многочисленными гостями. Ее гнев против него уже улегся, и она приветливо кивнула ему. Зато он показал себя во всей красе. Он не сумел ни отклонить ее приветствие с гордостью человека, незаслуженно оскорбленного, ни ответить на него с чистосердечной радостью человека, готового простить и забыть: нанесенная ему обида не вызвала в нем стыда, и при встрече со своей обидчицей он не выглядел пристыженным; злоба, как и другие его чувства, была мелкой, не способной вылиться в яростную вспышку. Не отвечая на приветствие, он прошел мимо Шерли бочком, трусливо поеживаясь, с надутым и хмурым видом. Ничто и никогда не могло бы заставить его примириться с ней; и в то же время его мелкая душонка неспособна была жаждать мщения — даже будь он оскорблен куда более сильно.

— Он не стоит моего негодования, — заметила Шерли Каролине. — Какая же я была глупая! Негодовать на беднягу Донна за его злобные выпады против Йоркшира — это так же нелепо, как сердиться на комара, который старается укусить носорога. Будь я мужчиной, я бы просто вытолкала его за дверь; теперь я рада, что применила только моральное воздействие. Но пусть он держится подальше — мне он неприятен, раздражает меня; в нем даже нет ничего забавного — Мелоун и тот лучше!

Мелоун словно захотел оправдать столь лестное мнение; едва успела Шерли произнести эти слова, как вошел Питер Огест в полном параде, в перчатках, надушенный, напомаженный и гладко причесанный, держа в руках букет из пяти или шести пышно распустившихся махровых роз; он преподнес букет молодой помещице с неподражаемым изяществом, запечатлеть которое не способен самый искусный карандаш. Кто после этого осмелился бы утверждать, что Питер Огест не умеет быть обходительным с дамами? Он сорвал цветы и преподнес их; он возложил на алтарь Любви, или, вернее, Маммоны, дань своих чувств. Чего стоил Геркулес с веретеном в руке в сравнении с Мелоуном, протягивающим даме букет роз? По-видимому, он и сам это понимал и был приятно изумлен своей прытью. Не сказав ни слова, он направился к выходу и, уходя, исподтишка посмеивался, по-видимому поздравляя себя с успехом; но внезапно он остановился и оглянулся, очевидно желая воочию убедиться, что действительно преподнес букет. Да, вон они, шесть ярких роз, лежат на малиновом шелку, их придерживает белоснежная ручка в золотых кольцах, над ними склонилось полускрытое ниспадающими вдоль щек локонами смеющееся лицо; увы! — локоны только наполовину скрывали его, и Питер заметил усмешку! Сомнения не было, на его рыцарскую любезность ему отвечали насмешкой, он стал посмешищем для девчонки, — нет, для двух девчонок, мисс Хелстоун тоже улыбается; мало того, Питер понял, что его намерения разгаданы, и помрачнел как грозовая туча. В эту минуту Шерли подняла голову и увидела устремленный на нее свирепый взгляд; Мелоун по крайней мере умел ненавидеть — Шерли сразу это поняла.

— Питера следует проучить, и я его проучу, — шепнула она Каролине.

Но вот в дверях столовой показались три священника, облаченные в строгие темные одежды, но с сияющими лицами. Покончив с делами духовными, они захотели перед началом процессии подкрепить свои силы телесные. Мистера Болтби с почетом усадили в большое, мягкое, обитое сафьяном кресло, оставленное нарочно для него; Каролина, которой Шерли шепнула, что пора уже выполнять обязанности хозяйки, поспешила поднести стакан вина и тарелочку с миндальным печеньем достойному всяческого уважения другу своего дяди. Позади кресла стояли два церковных старосты — их присутствие на празднике мистер Болтби считал необходимым, ибо они были попечителями воскресной школы; миссис Сайкс и другие прихожанки окружали своего священника и хором выражали надежду, что он не слишком утомился, и опасения, как бы ему не повредила жара. Миссис Болтби, — она уверяла, что ее господин и повелитель, погружаясь после обеда в сладкий сон, походит на ангела, — склонилась над ним, ласково вытирая его влажный от испарины лоб; короче говоря, Болтби был на вершине славы и округлым, сочным voix de poitrine[95] изрекал благодарности за внимание и уверял, что чувствует себя вполне терпимо. Подошедшую к нему Каролину он не удостоил и взглядом, но принял ее угощение; он не заметил ее, как никогда не замечал, да и знал ли он вообще о ее существовании? Однако печенье он заметил и, будучи сластеной, захватил сразу целую пригоршню. Что касается вина, то миссис Болтби попросила разбавить его горячей водой и добавить туда сахара и мускатного ореха.

Тем временем мистер Холл стоял у открытого окна, вдыхая свежий воздух, насыщенный благоуханием цветов, и дружески беседовал с мисс Эйнли. Вот за ним Каролина рада была поухаживать. Что бы такое ему принести? Он не должен сам беспокоиться, она позаботится о нем. Каролина положила на небольшой поднос всевозможные лакомства и поднесла священнику. Вскоре Маргарет Холл и мисс Килдар тоже подошли к своему любимцу; им тоже казалось, что они взирают на сошедшего с небес ангела; Сирил Холл был для них непогрешим, как папа римский, точно так же как преподобный Томас Болтби для своих почитательниц. Человек двадцать, а то и больше, столпились вокруг Хелстоуна; кто же из священников лучше него умел развлекать общество? Молодые пастыри, как всегда сбившись в кучку, представляли собой созвездие из трех планет меньшей величины. Многие девицы поглядывали на них издали, не решаясь, однако, приблизиться.

Мистер Хелстоун вынул часы.

— Без десяти два, — объявил он, — пора открывать процессию. Идемте.

Он надел шляпу и вышел. Гости толпой последовали за ним.

Тысяча двести детей разбились на три колонны по четыреста человек, и каждую замыкали музыканты; колонны разделились на шеренги по двадцать учеников, а между ними Хелстоун попарно разместил учителей; затем он провозгласил:

— Грейс Болтби и Мэри Сайкс ведут прихожан Уинбери! Маргарет Холл и Мэри Энн Эйнли ведут прихожан Наннли! Каролина Хелстоун и Шерли Килдар ведут прихожан Брайерфилда!

Затем последовал другой приказ:

— Мистер Донн — к Уинбери; мистер Суитинг — к Наннли; мистер Мелоун — к Брайерфилду.

Те повиновались.

Священники возглавили, а причетники замкнули шествие. Хелстоун махнул шляпой, и тотчас затрезвонили все восемь колоколов на колокольне, загремели духовые оркестры, флейта начала перекликаться с горном, глухо зарокотали барабаны, и шествие тронулось в путь.

Широкая белая дорога развертывалась как лента перед этой длинной процессией, лучезарное небо и яркое солнце взирали на нее, ветерок покачивал над ней верхушки деревьев, и все ее участники — тысяча двести детей и сто сорок взрослых — в приподнятом настроении и с веселыми лицами дружно выступали в такт музыке; то было красивое зрелище, которое радовало глаз и сердце; то был день радости для богачей и бедняков. Священники потрудились на славу! Воздадим же хвалу английскому духовенству. Правда, не все его представители безгрешны, ибо это живые люди, как и мы с вами, но плохо пришлось бы нашей стране без них: Великобритания много потеряет, если церковь ее падет. Боже, поддержи нашу церковь! И возроди ее, о Боже!

ГЛАВА XVII

Школьный праздник

Эта армия под командой женщин и священников шла не в сражение, не по пятам врага, но она выступала под звуки маршей, которые, судя по блеску глаз и выражению лиц, настраивали некоторых из ее участников, как, например, мисс Килдар, если и не на боевой, то во всяком случае на воинственный лад. Ее оживленное лицо бросилось в глаза Хелстоуну, когда тот случайно обернулся, и оба рассмеялись.

— Мы идем не в бой, — сказал он. — Наша страна не призывает нас защищать ее рубежи; ни враги, ни тираны не посягают на нашу свободу и не угрожают нам. Мы только совершаем прогулку — не больше; так что, капитан, охладите свой воинственный пыл; сейчас он — увы! — ни к чему!

— Я советую вам то же самое, ваше преподобие, — ответила Шерли. — Мое воображение, — продолжала она, обращаясь к Каролине, — дополнит то, чего нет в действительности. Пусть мы не настоящие солдаты, да я вовсе и не жажду кровопролития, но мы солдаты воинства Христова. Давай представим себе, что время отступило на несколько веков назад и мы совершаем паломничество в Палестину. Нет, нет, не так, — представим себе более величественную и суровую картину: мы — жители шотландских долин. Скрываясь от врагов, мы уходим в горы под водительством капитана — ковенантера.[96] Там должен состояться наш тайный сбор. Мы молимся и знаем, что нам предстоит сражение, но верим — души погибших в бою вознесутся на небо, и мы не страшимся обагрить землю своей кровью. Эта музыка глубоко волнует меня, наполняет меня трепетом жизни, и сердце мое бьется с особой, еще не изведанной силой. Я жажду опасности — жажду защищать свою веру, свою страну или хотя бы своего любимого.

— Шерли, — прервала ее Каролина, — что это краснеет на вершине холма у Стилбро? У тебя зоркие глаза, взгляни-ка.

Мисс Килдар посмотрела в сторону Стилбро.

— Да, там какая-то красная полоска: это солдаты, — сказала она и добавила с живостью: — это кавалеристы, и едут они очень быстро; их шестеро. Они движутся на нас; нет, они сворачивают направо, — видно, заметили нашу процессию и хотят с нами разминуться… Куда же они направляются?

— Может быть, они просто проезжают лошадей?

— Возможно… Вот они уже и скрылись.

Тут заговорил мистер Хелстоун.

— Мы двинемся в Наннли через Ройд-лейн кратчайшим путем, — сказал он.

Повинуясь команде, процессия свернула в Ройд-лейн. Дорога была настолько узкой, что двигаться можно было лишь по двое в ряд, дабы не упасть в канаву, тянувшуюся по обе стороны от нее. Половина пути была уже пройдена, когда священники стали вдруг выказывать признаки беспокойства. Засверкали очки Болтби, закивала шляпа Хелстоуна. Молодые священники подтолкнули друг друга локтем. Мистер Холл обернулся к женщинам с улыбкой.

— Что случилось? — спрашивали его.

Мистер Холл указал палкой вдаль. О, диво! навстречу им шла другая процессия, тоже под предводительством мужчин в черном и тоже под звуки музыки.

— Что это? — спросила Шерли. — Наши двойники или привидения? Вот еще новости!

— Ну что ж, ты жаждала сражения, — возможно, оно произойдет, хотя бы в виде перестрелки взглядов, — смеясь, заметила Каролина.

— Они здесь не пройдут, — зашумели молодые священники, — мы дорогу не уступим.

— Уступить дорогу? Об этом и речи быть не может! — твердо объявил Хелстоун, обернувшись. — Что вы, друзья! В дамах я уверен — они проявят стойкость. Любая из них, я знаю, рада будет постоять за честь англиканской церкви. Что на это скажет мисс Килдар?

— Она спросит, в чем дело.

— Школы диссидентов и методистов, баптисты,[97] индепенденты[98] и веслеянцы объединились в нечестивом союзе, решив преградить нам путь, заставить нас повернуть обратно.

— Они дурно воспитаны, — заметила Шерли, — а я этого не выношу! Не мешает преподать им урок.

— Урок вежливости, — вставил Холл, который всегда стоял за мир, — но не пример грубости.

Хелстоун выступил вперед. Быстрым шагом направился он к вражескому отряду, но когда он почти приблизился к одному из мужчин, — по-видимому, предводителю, плотному, неопрятного вида человеку с черными, гладко прилизанными волосами, — тот скомандовал своим остановиться. Процессия замерла на месте; а предводитель, вынув из кармана сборник духовных гимнов, указал на какой-то стих, затянул напев, и все хором подхватили один из самых скорбных гимнов.

Хелстоун подал музыкантам знак, и те грянули «Правь, Британия!» во всю мощь своих медных инструментов. Он приказал детям петь, и они с воодушевленном подхватили слова. Враг был оглушен и повергнут; псалом совсем затерялся в звуках гимна.

— Вперед — за мной! — скомандовал Хелстоун. — Не бегом, но твердым походным шагом! Женщины и дети, сомкните ряды и возьмитесь за руки.

Он пошел впереди своего отряда решительным и спокойным шагом, а ученики и учителя двинулись за ним, как им было сказано, не торопясь и не отставая, как бы слитые в едином стремлении; молодым пастырям волей-неволей пришлось следовать за всеми, ибо Хелстоун и мисс Килдар весьма бдительно наблюдали за тем, чтобы не было никаких нарушений приказа и никаких самовольных действий, и готовы были в случае надобности пустить в ход один свою трость, другая свой зонтик. Ошеломленные этим натиском, диссиденты растерялись и, теснимые врагом, вынуждены были отступить, а затем и повернуть вспять, очистив путь процессии Хелстоуна. Болтби, правда, почувствовал себя плохо от быстрой ходьбы, но Хелстоун и Мелоун поддерживали его с двух сторон, и он не пострадал, хотя и сильно запыхался.

Толстяк — предводитель диссидентов, — остался сидеть в канаве. Это был торговец спиртными напитками, глава местных нонконформистов; впоследствии говорили, что в тот достопамятный день он проглотил воды больше, чем за целый год.

Все это время мистер Холл оберегал Каролину, а Каролина оберегала его; с мисс Эйнли он обменялся впечатлениями по поводу происшедшего уже потом; мистер Хелстоун и Шерли сердечно пожали друг другу руки, после того как им удалось взять верх над врагом. Молодые священники возликовали и принялись шумно поздравлять друг друга с успехом, но мистер Хелстоун быстро охладил их пыл, заметив, что они все равно никогда ничего не говорят к месту и поэтому им лучше придержать язык, да, кстати сказать, в благополучном исходе дела нет никакой их заслуги.

В половине четвертого процессия повернула назад и в четыре остановилась у школы; здесь на скошенном лугу были уже расставлены скамьи; детей усадили, принесли большие корзины, накрытые белыми салфетками, и дымящиеся жестяные чайники. Мистер Холл прочел, а дети пропели предобеденную молитву; юные голоса мелодично и нежно звенели в чистом воздухе. Затем детям были щедро розданы сдобные булочки с изюмом и налит сладкий чай. Ради праздника не допускалось никаких ограничений; каждому ученику полагалось еды вдвое больше, чем он в силах был съесть, чтобы он мог отнести часть лакомств своим близким, которые по той или иной причине — по старости или недомоганию — не смогли присутствовать на празднике. Музыкантам и певчим были поданы булочки и кружки с пивом. Затем скамьи убрали, и луг был отдан в распоряжение детей.

Звонок созвал преподавателей, попечителей и попечительниц в классы; мисс Хелстоун, мисс Килдар и многие другие дамы уже суетились там около своих чайных столов, проверяя, все ли на месте. Прислуживать гостям были приглашены служанки чуть ли не со всей округи, так же как и жены причетников, певчих и музыкантов; все приоделись как можно лучше, стараясь перещеголять друг друга в изяществе, и в толпе мелькало много молодых женщин, стройных и миловидных. Дела хватало — одни резали хлеб и намазывали его маслом, другие приносили кипяток из кухни. Гирлянды зелени, украшавшие белые стены, букеты цветов, блеск серебряных чайников и фарфоровой посуды на столах, веселые, оживленные женщины в нарядных платьях — все это создавало приятную, ласкающую глаз картину. Разговор был не особенно громким, но оживленным, и канарейки в своих высоко подвешенных клетках голосисто заливались.

Каролина в качестве племянницы священника этого прихода заняла место за одним из трех первых столов; за двумя другими хлопотали миссис Болтби и Маргарет Холл. За этими столами разместилось лучшее общество: в Брайерфилде, так же как и везде, не существовало полного равенства. Чтобы не страдать от жары, мисс Хелстоун сняла свою шляпку и шарф; длинные локоны, падавшие на плечи, как бы служили ей легким покрывалом, а ее муслиновое платье, скромное и по-монашески закрытое, позволяло ей обойтись без шарфа.

Гости все прибывали. Мистер Холл занял свое обычное место возле Каролины, которая переставляла на подносе чайную посуду и тихонько говорила с ним о событиях дня; он несколько помрачнел после нелепого происшествия на Ройд-лейн, и Каролина старалась вывести его из задумчивости и немного развеселить. Мисс Килдар сидела поблизости от них; как это ни странно, она притихла, — не смеялась, не шутила и только зорко поглядывала по сторонам. По-видимому, ей не хотелось иметь рядом с собой за столом случайного соседа, и она то пошире расправляла платье, то клала на скамью перчатки или вышитый платочек. Каролина заметила ее уловки и спросила, кого из друзей она поджидает. Шерли наклонилась к ней, чуть не касаясь ее уха своими розовыми губками, и тихо проговорила с той музыкальной мягкостью, которая всегда появлялась в ее голосе, когда что-нибудь волновало ее сокровенные чувства.

— Я жду мистера Мура; я видела его вчера вечером, и он обещал мне прийти вместе с сестрой и сидеть за нашим столом; он не обманет меня, я уверена, но может опоздать, и тогда нам придется сидеть врозь; да вот и новые гости подоспели и, конечно, займут все места! Вот досада!

И действительно, в комнату с торжественным видом вошел мистер Уинн мировой судья, в сопровождении жены, сына и двух дочерей. Эта семья принадлежала к местной знати; сидеть им полагалось, разумеется, за первым столом, куда их и подвели с почетом и где они заняли все свободные места. Воображая, что он осчастливил Шерли, мистер Сэм Уинн уселся рядом с ней, прямо на ее платье, перчатки и платок. Мистер Сэм принадлежал к числу людей, которых Шерли терпеть не могла, и неприязнь эта еще усиливалась оттого, что он не скрывал своих видов на ее руку. Да и старый мистер Уинн, его папаша, заявлял во всеуслышание, что поместья Филдхед и Уолден «льнут друг к другу», и эту неуместную остроту молва не замедлила донести до слуха Шерли.

В ушах Каролины долго еще раздавался взволнованный шепот: «Я жду мистера Мура». Сердце ее билось и щеки пылали. Но вот торжественные звуки органа заглушили оживленное гудение голосов; преподобный Болтби, мистер Хелстоун и мистер Холл поднялись со своих мест, а за ними и остальные, и все хором пропели благодарственную молитву. Потом началось чаепитие. Каролина, поглощенная хлопотами, не могла следить за входившими и, только налив последнюю чашку, беспокойно огляделась по сторонам: кое-где стояли кучки гостей, не нашедших свободных мест. Среди них она заметила свою почтенную знакомую мисс Мэнн — то ли хорошая погода, то ли настойчивые уговоры какой-нибудь приятельницы заставили ее покинуть свое мрачное уединение и прийти на праздник. Однако ее усталый вид говорил о том, что стоять на ногах ей трудно: какая-то дама в желтой шляпке принесла ей стул, и Каролина сразу узнала эту шляпку, черные волосы и несколько капризное, хотя и доброе лицо; знакомы были ей и черное шелковое платье, и серая шаль, — короче говоря, это была Гортензия Мур, и Каролине захотелось тут же вскочить с места, броситься к ней на шею и расцеловать ее, разок ради нее самой и два раза ради ее брата. Слегка вскрикнув от радости, она привстала и, наверное, повинуясь непреодолимому желанию, поспешила бы к ней поздороваться, но чья-то рука удержала ее на месте и чей-то голос прошептал над самым ухом:

— Подождите, Лина, — после чая я сам приведу ее к вам.

Она едва осмелилась поднять глаза — за ее стулом, слегка наклонясь, стоял Роберт и улыбался при виде ее волнения; сам же он выглядел лучше, чем когда бы то ни было, и показался влюбленной девушке настолько красивым, что она не решилась взглянуть на него еще раз; его образ ослепил ее взор и с такой мучительной яркостью запечатлелся в ее воображении, как если бы его начертало огненное перо.

Мур отошел от нее и заговорил с мисс Килдар. Шерли в эту минуту была сильно не в духе, — она сердилась и на неприятного ей Сэма Уинна, который, все еще сидя на ее перчатках и платочке, приставал к ней с докучными любезностями, да и на самого Мура за опоздание. При виде Роберта она только передернула плечами и сделала какое-то колкое замечание относительно «несносной неточности». Не возражая ей и не приводя никаких извинений, Мур спокойно стоял возле нее, словно ожидая, что гнев ее уляжется; и действительно, спустя две-три минуты она протянула ему руку в знак примирения. Мур улыбнулся не то укоризненно, не то благодарно, — во всяком случае он ласково пожал ей руку, хотя и слегка покачал головой.

— Придется вам теперь поискать себе место, — заметила Шерли, улыбаясь в ответ. — Около меня и яблоку негде упасть. Но вон там, за столом миссис Болтби, еще много свободных мест, — например, между мисс Армитедж и мисс Бертвисл; ступайте туда; напротив вас будет сидеть Джон Сайкс, а к нам вы окажетесь спиной.

Мур, однако, предпочел остаться там, где был; правда, время от времени он принимался расхаживать по комнате, обмениваясь рукопожатием с мужчинами, также оставшимися без места, но снова возвращался к Шерли, словно притягиваемый магнитом, и всякий раз считал нужным шепотом поделиться с ней своими впечатлениями.

Бедняге Сэму Уинну было явно не по себе; он видел, что его прелестная соседка ужасно не в духе и капризничает. Ни минуты не сидела она спокойно: то ей был