Book: Титан

Титан
Когда Фрэнк Алджернон Каупервуд вышел из филадельфийской исправительной тюрьмы, он понял, что с прежней жизнью в родном городе покончено. Прошла молодость, а вместе с ней рассыпались прахом и его первые дерзкие финансовые замыслы. Придется все начинать сначала.
Не стоит повторять рассказ о том, как новая паника, последовавшая за грандиозным банкротством фирмы «Джей Кук и Кь», принесла Каупервуду новое богатство. После этой удачи его ожесточение несколько улеглось. Сама судьба, казалось, пеклась о нем. Однако карьера биржевого спекулянта внушала ему теперь непреодолимое отвращение, и он решил отказаться от нее раз и навсегда. Лучше заняться чем-нибудь другим: городскими железными дорогами, скупкой земельных участков — словом, умело использовать все безграничные возможности, которые сулит Запад. Филадельфия ему опротивела. Пусть он свободен и снова богат, но ему не избежать злословия лицемеров, так же как не проникнуть в финансовые и светские круги местного общества. Он должен идти своим путем один, ни на кого не рассчитывая, ибо если кто-нибудь из старых друзей и захочет помочь ему, то предпочтет сделать это втайне и следить за его действиями издалека. Все эти соображения побудили Каупервуда уехать. Его очаровательная любовница — ей едва исполнилось двадцать шесть лет — провожала его на перроне. Каупервуд с удовольствием смотрел на нее; она была олицетворением той красоты, которая всегда волновала его в женщинах.
— Ну, до свиданья, дорогая, — сказал он ей с ободряющей улыбкой, когда раздался звонок. — Скоро все наши неприятности кончатся. Не грусти. Через две-три недели я вернусь или ты приедешь ко мне. Я бы и сейчас взял тебя с собой, но я еще не знаю, как он выглядит, этот Запад. Мы решим, где нам поселиться, и тогда ты увидишь, умею ли я добывать деньги. Не вечно же нам жить как прокаженным. Я добьюсь развода, мы поженимся, и все будет хорошо. С деньгами не пропадешь.
Он посмотрел ей в глаза спокойным, испытующим взглядом, а она, сжав ладонями его лицо, воскликнула:
— Как я буду скучать без тебя, Фрэнк! Ведь ты для меня все!
— Через две недели я вернусь или пришлю телеграмму, — улыбаясь, повторил Каупервуд, когда поезд тронулся. — Будь умницей, детка.
Она ответила ему взглядом, полным обожания; избалованное дитя, всеобщая любимица в семье, натура страстная, пылкая, преданная, — Эйлин принадлежала к тому типу женщин, который не мог не нравиться столь сильному человеку, как Каупервуд. Потом она тряхнула копной рыжевато-золотистых волос, послала ему вдогонку воздушный поцелуй и, круто повернувшись, пошла широким, уверенным шагом, слегка покачивая бедрами; все встречные мужчины заглядывались на нее.
— Видал? — кивнул один станционный служащий другому. — Та самая — дочь старика Батлера. Нам бы с тобой такую, неплохо, а?
То была невольная дань восторга, которую зависть и вожделение неизменно платят здоровью и красоте. А страсти эти правят миром.
До этой поездки Каупервуд никогда не бывал на Западе далее Питсбурга. Финансовые операции, которыми он занимался, при всем их размахе, преимущественно протекали в косном и ограниченном мире филадельфийских дельцов, известном своей кастовостью, притязаниями на первое место в социальной иерархии и на руководящую роль в коммерческой жизни страны, своими традициями, наследственным богатством, приторной респектабельностью и теми вкусами и привычками, которые из всего этого вытекают. Он почти завоевал этот чопорный мирок, почти проник в его святая святых, он уже был всюду принят, когда разразилась катастрофа. Теперь же он — бывший каторжник, всеми отверженный, хотя и миллионер. «Но погодите! В беге побеждает тот, кто проворней всех, — твердил он себе. — В борьбе — самый ловкий и сильный. Еще посмотрим, кто кого одолеет. Не так-то просто его растоптать».
Чикаго открылся его взору внезапно на вторые сутки. Каупервуд провел две ночи среди аляповатой роскоши пульмановского вагона тех времен, в котором неудобства возмещались плюшевыми обивками и изобилием зеркального стекла; наконец под утро стали появляться первые уединенные форпосты столицы прерий. Путей становилось все больше и больше, а паутина проводов на мелькавших в окне телеграфных столбах делалась все гуще и плотнее. На подступах к городу там и сям торчали одинокие домишки рабочих — жилище какого-нибудь предприимчивого смельчака, поставившего свою лачугу на голом месте в надежде пусть на маленький, но верный доход, который принесет ему этот клочок земли, когда город разрастется.
Вокруг стлалась гладкая, как скатерть, равнина со скудной порослью порыжевшей прошлогодней травы, слабо колыхавшейся на утреннем ветру. Но местами пробивалась и молодая зелень — знамя наступающего обновления, предвестник весны. Воздух в этот день был необычайно прозрачен, и сквозь его чистый хрусталь неясные очертания далекого города проступали словно контуры мухи в янтаре, волнуя путника тонким изяществом рисунка. Коллекция картин, собранная Каупервудом и затем пущенная с молотка в Филадельфии, доставила ему столько радостей и огорчений, что он пристрастился к живописи, решил стать настоящим знатоком и научился понимать красоту, когда встречал ее в жизни.
Железнодорожные колеи разветвлялись все шире. На путях стояли тысячи товарных вагонов, желтых, красных, синих, зеленых, белых, пригнанных сюда со всех концов страны. В Чикаго, вспомнилось Каупервуду, словно меридианы к полюсу, сходятся тридцать железнодорожных линий. Низенькие деревянные одноэтажные и двухэтажные домики, как видно недавно отстроенные и часто даже неоштукатуренные, были уже покрыты густым слоем копоти, а порою и грязи. У переездов, где скапливались вагоны конки, фургоны, пролетки с налипшей на колесах глиной, внимание Каупервуда привлекли прямые, немощеные улицы, неровные, в ямах и выбоинах тротуары: тут — ступеньки и аккуратно утрамбованная площадка перед домом, там — длинный настил из досок, брошенных прямо в грязь девственной прерии. Ну и город! Внезапно показался рукав грязной, кичливой и самонадеянной речонки Чикаго. По ее черной маслянистой воде, пофыркивая, бойко сновали буксиры, вдоль берегов возвышались красные, коричневые, зеленые элеваторы, огромные желто-рыжие штабели леса и черные горы антрацита.
Жизнь тут била ключом — он это сразу почувствовал. Строящийся город бурлил и кипел. Даже воздух здесь, казалось, был насыщен энергией, и Каупервуду это пришлось по душе. Как тут все непохоже на Филадельфию! Тот город тоже по-своему хорош, и когда-то он представлялся Каупервуду огромным волшебным миром, но этот угловатый молодой великан при всем своем безобразии был неизмеримо лучше. В нем чувствовались сила и дерзание юности. Поезд остановился, пока разводили мост, чтобы пропустить в оба направления с десяток груженных лесом и зерном тяжелых барж, и в ярком блеске утреннего солнца, лившегося в просвет между двумя грудами каменного угля, Каупервуд увидел у стены лесного склада группу отдыхавших на берегу ирландских грузчиков. Бронзовые от загара, могучие здоровяки в красных и синих жилетках, подпоясанные широкими ремнями, с короткими трубками в зубах — они были великолепны. «Чем это они мне так понравились?» — подумал Каупервуд. Каждый уголок этого грубого, грязного города был живописен. Все здесь, казалось, пело. Мир был молод. Жизнь создавала что-то новое. Да стоит ли вообще ехать дальше на северо-запад? Впрочем, это он решит после.
А пока ему надо навестить нескольких влиятельных чикагских дельцов, к которым у него имелись рекомендательные письма. Нужно встретиться и потолковать со здешними банкирами, хлеботорговцами, комиссионерами. Его интересовала чикагская фондовая биржа; все тонкости биржевых махинаций он знал насквозь, а в Чикаго заключались самые крупные сделки на хлеб.
Прогремев по задворкам невзрачных домишек, поезд, наконец, остановился у одного из многочисленных дощатых перронов. Под грохот выгружаемых сундуков и чемоданов, пыхтение паровозов, гомон снующих взад и вперед пассажиров Каупервуд выбрался на Канал-стрит и подозвал кэб, — они стояли здесь целой вереницей, свидетельствуя о том, что Чикаго — город отнюдь не провинциальный. Каупервуд велел везти себя в «Грэнд-Пасифик». Это была самая дорогая гостиница, где останавливались только состоятельные люди, и потому он уже заранее решил избрать именно ее. Дорогой он внимательно рассматривал улицы, словно картины, которые хотел бы купить. Навстречу ему попадались желтые, голубые, зеленые, белые и коричневые вагончики конки; их тащили, позвякивая колокольчиками, заморенные, худые, как скелет, клячи, и это зрелище позабавило Каупервуда. Вагончики были совсем дрянные
— просто ярко размалеванные фанерные ящики с вставленными в них стеклами и приделанными кое-где блестящими медными побрякушками, но он понимал, что, когда город разрастется, на конке можно будет нажить миллионы. Городские железные дороги были его призванием. Ни маклерские операции, ни банкирская контора, ни даже крупная игра на бирже не привлекали его так, как городские железные дороги, открывавшие широчайшие возможности для хитроумных манипуляций.
Чикаго — город, с развитием которого так неразрывно будет связана судьба Фрэнка Алджернона Каупервуда! Кому достанутся лавры завоевателя этой Флоренции Западных штатов? Город, подобный ревущему пламени, город — символ Америки, город-поэт в штанах из оленьей кожи, суровый, неотесанный Титан, Берне среди городов! На берегу мерцающего озера лежит этот город-король в лохмотьях и заплатах, город-мечтатель, ленивый оборванец, слагающий легенды, — бродяга с дерзаниями Цезаря, с творческой силой Еврипида. Город-бард — о великих чаяниях и великих достижениях поет он, увязнув грубыми башмаками в трясине обыденного. Гордись своими Афинами, о Греция! Италия, восхваляй свой Рим! Перед нами Вавилон, Троя, Ниневия нового века! Сюда, дивясь всему, исполненные надежд, шли переселенцы из Западных штатов и Восточных. Здесь голодные и алчущие труженики полей и фабрик, носясь с мечтой о необыкновенном и несбыточном, создали себе столицу, сверкающую кичливой роскошью среди грязи.
Из Нью-Йорка, Вермонта, Нью-Хемпшира, Мэна стекался сюда странный, разношерстный люд; решительные, терпеливые, упорные, едва затронутые цивилизацией, все эти пришельцы жаждали чего-то, но не умели постичь подлинной ценности того, что им давалось, стремились к славе и величию, не зная, как их достигнуть. Сюда шел фантазер-мечтатель, лишившийся своего родового поместья на Юге; исполненный надежд питомец Йельского, Гарвардского или Принстонского университета; вольнолюбивый рудокоп Калифорнии и Скалистых гор, с мешочком серебра или золота в руках.
Уже стали появляться и растерянные иностранцы — венгры, поляки, шведы, немцы, русские. Смущенные незнакомой речью, опасливо поглядывая на своего соседа чуждой национальности, они селились колониями, чтобы жить среди своих.
Здесь были проститутки, мошенники, шулеры, искатели приключений par excellence! note 1 Этот город наводняли подонки всех городов мира, среди которых тонула жалкая горстка местных уроженцев. Ослепительно сверкали огни публичных домов, звенели банджо, цитры и мандолины в барах. Сюда, как на пир, стекались самые дерзновенные мечты и самые низменные вожделения века и пировали всласть в этом чудо-городе — центре Западных штатов.
В Чикаго Каупервуд прежде всего отправился к одному из наиболее видных дельцов — председателю правления крупнейшего в городе банка, «Лейк-Сити Нейшнл», вклады которого превышали четырнадцать миллионов долларов. Банк помещался на Дирборн-стрит, в Мунро, всего в двух-трех кварталах от гостиницы, где остановился Каупервуд.
— Узнайте, кто этот человек, — приказал мистер Джуд Эддисон, председатель правления, своему секретарю, увидев входившего в приемную Каупервуда.
Кабинет был устроен так, что мистер Эддисон, не вставая из-за своего письменного стола, мог видеть сквозь внутреннее окно всякого, кто входил к нему в приемную, прежде чем тот видел его, и волевое, энергическое лицо Каупервуда сразу привлекло к себе внимание банкира. Каупервуд в любых обстоятельствах умел держаться уверенно и непринужденно, чему немало способствовало его длительное и тесное общение с миром банковских дельцов и прочих финансовых воротил. Для своих тридцати шести лет он был на редкость проницателен и умудрен житейским опытом. Любезный, обходительный, он вместе с тем всегда умел поставить на своем. Особенно обращали на себя внимание его глаза — красивые, как глаза ньюфаундленда или шотландской овчарки, и такие же ясные и подкупающие. Взгляд их был то мягок и даже ласков, исполнен сочувствия и понимания, то вдруг твердел и, казалось, метал молнии. Обманчивые глаза, непроницаемые и в то же время чем-то влекущие к себе людей самого различного склада.
Секретарь, выполнив распоряжение, вернулся с рекомендательным письмом, а следом за ним вошел и сам Каупервуд.
Мистер Эддисон невольно привстал — он делал это далеко не всегда.
— Рад познакомиться с вами, мистер Каупервуд, — учтиво произнес он. — Я обратил на вас внимание, как только вы вошли в приемную. У меня тут, видите ли, окна устроены так, чтобы я мог все обозревать. Присядьте, пожалуйста, может быть вы не откажетесь от хорошего яблочка? — Он выдвинул левый ящик стола, вынул оттуда несколько блестящих красных яблок и протянул одно из них Каупервуду. — Я каждое утро съедаю по яблоку.
— Нет, благодарю вас, — вежливо отвечал Каупервуд, внимательно приглядываясь к нему и стараясь распознать характер этого человека и глубину его ума. — Я никогда не ем между завтраком и обедом, премного благодарен. В Чикаго я проездом, но решил, не откладывая, явиться к вам с этим письмом. Я полагаю, что вы не откажетесь рассказать мне вкратце о вашем городе. Я ищу, куда бы повыгоднее поместить капитал.
Пока Каупервуд говорил, Эддисон, грузный, коренастый, краснощекий, с седеющими каштановыми бакенбардами, пышно разросшимися до самых ушей, и колючими серыми блестящими глазками, — благополучный, самодовольный, важный, — жевал яблоко и задумчиво разглядывал посетителя. Эддисон, как это нередко бывает, привык с первого взгляда составлять себе мнение о том или ином человеке и гордился своим знанием людей. Как ни странно, но этот расчетливый делец с удивительным для него легкомыслием сразу пленился Каупервудом, личностью куда более сложной, чем он сам, — и не потому, что Дрексел писал о нем, как о «бесспорно талантливом финансисте», который, обосновавшись в Чикаго, может принести пользу городу, — нет, Эддисона загипнотизировали необыкновенные глаза Каупервуда. Несмотря на его внешнюю сухость, в Каупервуде было что-то располагающее, и банкир не остался к этому нечувствителен; оба они, в сущности, были что называется себе на уме
— только филадельфиец обладал умом, дальновидностью и коварством в несравненно больших размерах. Эддисон, усердный прихожанин своей церкви и примерный гражданин на взгляд местных обывателей, был, попросту говоря, ханжа. Каупервуд же всегда брезговал носить такую маску. Каждый из них стремился взять от жизни все, что мог, и каждый на свой лад был жесток и беспощаден. Но Эддисон не мог тягаться с Каупервудом, ибо им всегда владел страх: он боялся, как бы жизнь не выкинула с ним какой-нибудь штуки. Его собеседнику этот страх был неведом. Эддисон умеренно занимался благотворительностью, внешне во всем придерживался тупой, общепринятой рутины, притворялся, что любит свою жену, которая ему давно опостылела, и тайком предавался незаконным утехам. Человек же, сидевший сейчас перед ним, не придерживался никаких установленных правил, не делился своими мыслями ни с кем, кроме близких ему лиц, которые всецело находились под его влиянием, и поступал только так, как ему заблагорассудится.
— Видите ли, мистер Каупервуд, — сказал Эддисон, — мы здесь, в Чикаго, такого высокого мнения о наших возможностях, что иной раз боишься сказать то, что думаешь, — боишься, как бы тебя не сочли чересчур самонадеянным. Наш город — вроде как младший сын в семье, который уверен, что он всех может заткнуть за пояс, да не хочет пробовать свои силы до поры до времени. Его нельзя назвать красавцем — он угловат, как все подростки, — но мы знаем, что он еще выравняется. Каждые полгода этот молодчик вырастает из своих штанов и башмаков, из своей шапки и курточки и не может поэтому выглядеть франтом, но под неказистой одеждой у него крепкие кости и упругие мускулы, и вы не замедлите убедиться в этом, мистер Каупервуд, как только присмотритесь к нему поближе. Вы поймете, что внешность большой роли не играет.
Круглые глазки мистера Эддисона сузились, взгляд его на мгновение стал еще более колючим. В голосе зазвучали металлические нотки. Каупервуд понял, что Эддисон поистине влюблен в свой город: Чикаго был ему дороже всякой любовницы. Вокруг глаз банкира побежали лучистые морщинки, рот обмяк, и лицо расплылось в улыбке.
— Рад буду поделиться с вами всем, что знаю, — продолжал он. — У меня есть о чем порассказать.
Каупервуд поощрительно улыбнулся в ответ. Он стал расспрашивать о развитии различных отраслей промышленности, о состоянии торговли и ремесел. Обстановка здесь была иная, нежели в Филадельфии. В Чикаго чувствовалось больше широты, больше простора. Стремление к росту, к использованию всех местных возможностей было типичным для Западных штатов, что уже само по себе нравилось Каупервуду, хотя он и не решил, стоит или не стоит принять участие в этой деятельной жизни. Но так или иначе, она благоприятствовала его планам. Каупервуду предстояло еще избавиться от клейма бывшего арестанта и освободиться от жены и двоих детей; только юридически, разумеется, — у него не было намерения бросить их на произвол судьбы. Деятельный, молодой и смелый Средний Запад скорее мог простить ему ту дерзость, с какою он игнорировал современный кодекс морали и отказывался ему подчиняться. «Мои желания — прежде всего» — было девизом Каупервуда, но чтобы жить согласно этому девизу, необходимо было преодолевать предрассудки других и уметь противостоять им. Каупервуд почувствовал, что сидящий перед ним банкир если и не стал воском в его руках, то все же склонен вступить с ним в дружеские и весьма полезные для него отношения.
— Ваш город произвел на меня очень благоприятное впечатление, мистер Эддисон, — помолчав, сказал Каупервуд, прекрасно сознавая, впрочем, что его слова не вполне соответствуют истине; он не был уверен, что у него когда-нибудь хватит духу обосноваться среди этих строительных лесов и котлованов. — Я видел его лишь из окна вагона, но мне понравилось, что жизнь здесь у вас бьет ключом. По-моему, у Чикаго большое будущее.
— Вы, насколько я понимаю, прибыли через форт Уэйн и, следовательно, видели худшую часть города, — сказал мистер Эддисон спесиво. — Разрешите мне показать вам более благоустроенные кварталы. Кстати, где вы остановились?
— В «Грэнд-Пасифик».
— И долго рассчитываете пробыть в Чикаго?
— Дня два, не больше.
— Позвольте, — мистер Эддисон вынул из кармана часы. — Вы не откажетесь, вероятно, познакомиться кое с кем из наиболее влиятельных людей нашего города? Мы все обычно завтракаем в клубе «Юнион-Лиг». У нас там свой кабинет. Если вы ничего не имеете против, пойдемте со мной. Я собираюсь туда к часу дня, и мы, несомненно, застанем там кого-нибудь из наших коммерсантов, крупных предпринимателей, судей и адвокатов.
— Вот и отлично, — сразу согласился филадельфиец. — Вы очень любезны. Я непременно буду сегодня в клубе «Юнион-Лиг». Но раньше мне хотелось бы повидаться еще кое с кем… — Каупервуд поднялся и взглянул на свои часы.
— Кстати, вы не могли бы указать мне, где находится контора «Арнил и Кь»?
При имени этого богача, оптового торговца мясом и одного из крупнейших вкладчиков его банка, Эддисон одобрительно закивал головой. В столь молодом еще дельце — Каупервуд был по меньшей мере лет на восемь моложе его самого — банкир сразу почуял будущего финансового магната.
После свидания с мистером Арнилом — осанистым, величественным, настороженно-неприязненным — и беседы с изворотливым и хитрым директором биржи Каупервуд отправился в клуб «Юнион-Лиг». Там он застал довольно пестрое общество: люди самых разных возрастов — от тридцати пяти до шестидесяти пяти лет — завтракали за большим столом в отдельном кабинете, обставленном массивной резной мебелью из черного ореха; со стен на них смотрели портреты именитых чикагских горожан, а окна пестрели цветными стеклами — своеобразное притязание на художественный вкус. Среди сидевших за столом были люди дородные и тощие, высокие и приземистые, темноволосые и блондины; очертанием скул и выражением глаз некоторые напоминали тигра или рысь, другие — медведя, третьи — лисицу; попадались угрюмые бульдожьи физиономии и лица снисходительно-величественные, смахивавшие на морды английских догов. Только слабых и кротких не было в этой избранной компании.
Мистер Арнил и мистер Эддисон — проницательные, изворотливые и целеустремленные дельцы — понравились Каупервуду. Помимо них, его заинтересовал Энсон Мэррил — маленький, сухопарый, изысканно вежливый человечек, утонченный облик которого, казалось, свидетельствовал о праздной жизни нескольких поколений и невольно наводил на мысль о поместьях и ливрейных лакеях. Эддисон шепнул Каупервуду, что это знаменитый мануфактурный король и крупнейший оптово-розничный торговец в Чикаго.
Другой знаменитостью, остановившей на себе внимание Каупервуда, был мистер Рэмбо, железнодорожный магнат и начинатель этого дела в Чикаго. Обращаясь к нему, Эддисон сказал с веселой улыбкой:
— Мистер Каупервуд прибыл сюда из Филадельфии, горя желанием оставить у нас часть своего капитала. Вот вам удобный случай сбыть с рук ту никудышную землю, которую вы скупили на Северо-Западе.
Рэмбо, бледный, худощавый, с черной бородкой и быстрыми точными движениями, одетый, как успел заметить Каупервуд, с большим вкусом, чем другие, внимательно оглядел его и учтиво улыбнулся сдержанной, непроницаемой улыбкой. В ответ он встретил взгляд, надолго оставшийся у него в памяти. Глаза Каупервуда говорили красноречивее слов. И мистер Рэмбо, вместо того чтобы отделаться ничего незначащей шуткой, решил рассказать ему кое-что о Северо-западе. Быть может, это заинтересует филадельфийца.
Для человека, только что вышедшего из трудной схватки с жизнью, испытавшего на себе все проявления благонамеренности и двоедушия, сочувствия и вероломства со стороны тех, кто в каждом американском городе вершит все дела, — для такого человека отношение к нему заправил другого города значит и очень много и почти ничего. Каупервуд уже давно пришел к мысли, что человеческая природа, вне зависимости от климата и всех прочих условий, везде одинакова. Самой примечательной чертой рода человеческого было, по его мнению, то, что одни и те же люди, смотря по времени и обстоятельствам, могли быть великими и ничтожными. В редкие минуты досуга Каупервуд — если только он и тут не был погружен в практические расчеты — любил поразмыслить над тем, что же такое, в сущности, жизнь. Не будь он по призванию финансистом и к тому же оборотистым предпринимателем, он мог бы стать философом крайне субъективистского толка, хотя занятия философией неизбежно должны были казаться человеку его склада довольно никчемными. Призвание Каупервуда, как он его понимал, было в том, чтобы манипулировать материальными ценностями, или, точнее, их финансовыми эквивалентами, и таким путем наживать деньги. Он явился сюда с целью изучить основные нужды Среднего Запада, — иными словами, с целью прибрать к рукам, если удастся, источники богатства и могущества и тем самым упрочить свое положение. У дельцов, с которыми он встретился утром, Каупервуд успел почерпнуть нужные ему сведения о чикагских бойнях, о доходах железнодорожных и пароходных компаний, о чрезвычайном вздорожании земельных участков и всякого рода недвижимости, об огромном размахе спекуляции зерном, о растущих барышах владельцев отелей и скобяных лавок. Он услышал о деятельности различных промышленных компаний: одна из них строила элеваторы, другая — ветряные мельницы, третья выпускала вагоны, четвертая — сельскохозяйственные машины, пятая — паровозы. Любая новая отрасль промышленности находила для себя благодатную почву в Чикаго. Из беседы с одним из членов правления Торговой палаты, к которому у него тоже имелось рекомендательное письмо, Каупервуд узнал, что на чикагской бирже почти не ведется операций с местными акциями. Сделки заключались главным образом на пшеницу, маис и всякого рода зерно. Акциями же предприятий Восточных штатов местные дельцы оперировали только на нью-йоркской бирже, используя для этой цели арендованные телеграфные линии.
Присматриваясь к этим людям, — все они были чрезвычайно учтивы и любезны, и каждый, тая про себя свои обширные замыслы и планы, ограничивался лишь общими, ни к чему не обязывающими замечаниями, — Каупервуд думал о том, как он будет принят в этой компании. На его пути стояло немало препятствий. Никто из этих господ, которые были с ним так предупредительны, не знал, что он недавно вышел из тюрьмы. В какой мере могло это обстоятельство повлиять на их отношение к нему? Никто из них не знал также, что он оставил жену и двоих детей и добивался развода, чтобы сочетаться браком с некоей молодой особой, уже присвоившей себе фактически роль его супруги.
— Так вы серьезно намерены побывать на Северо-Западе? — с нескрываемым интересом спросил под конец завтрака мистер Рэмбо.
— Да, я думаю съездить туда, как только покончу здесь с делами.
— В таком случае разрешите познакомить вас с людьми, которые могут быть вашими попутчиками. Большинство из них — здешние жители, но есть и несколько приезжих из Восточных штатов. Мы едем в четверг специальным вагоном, одни до Фарго, другие до Дулута. Буду очень рад, если вы присоединитесь к нам. Сам я еду до Миннеаполиса.
Каупервуд принял предложение и поблагодарил. Затем последовала обстоятельная беседа о пшенице, скоте, строевом лесе, стоимости земельных участков, о неограниченных возможностях для открытия новых предприятий — словом, обо всем, чем манил к себе дельцов Северо-Запад. Разговор вертелся главным образом вокруг городов Фарго, Миннеаполиса и Дулута; обсуждались перспективы их промышленного роста, дальнейшего размещения капитала. Мистер Рэмбо, которому принадлежали железные дороги, уже изрезавшие вдоль и поперек этот край, твердо верил в его будущее. Каупервуд, с полуслова улавливая и запоминая все, что ему было нужно, получал весьма ценные сведения. Городские железные дороги, газ, банки и спекуляция земельными участками — вот что всегда и везде особенно привлекало к себе его внимание.
Наконец он ушел, так как ему предстояло еще несколько деловых встреч, но впечатление, произведенное его личностью, не изгладилось с его уходом. Мистер Эддисон, например, и мистер Рэмбо были искренне убеждены в том, что такого интересного человека им давно не приходилось встречать. А ведь он почти ничего не говорил — только слушал.
Посетив Эддисона в банке и отобедав затем запросто у него дома, Каупервуд пришел к выводу, что с этим финансистом не следует кривить душой. Эддисон был человеком влиятельным, с большими связями. К тому же он положительно нравился Каупервуду. И вот, побывав, по совету мистера Рэмбо в Фарго, Каупервуд на пути в Филадельфию снова заехал в Чикаго и на другой же день с утра отправился к Эддисону, чтобы рассказать ему, смягчив, разумеется, краски, о своих филадельфийских злоключениях. От Каупервуда не укрылось впечатление, произведенное им на банкира, и он надеялся, что мистер Эддисон посмотрит на его прошлое сквозь пальцы. Он рассказал, как филадельфийский суд признал его виновным в растрате и как он отбыл срок наказания в Восточной исправительной тюрьме. Упомянул также о предстоящем ему разводе и о своем намерении вступить в новый брак.
Эддисон, человек не столь сильной воли, хотя по-своему тоже достаточно упорный, подивился смелости Каупервуда и его уменью владеть собой. Сам он никогда не отважился бы на такую отчаянную авантюру. Эта драматическая повесть взволновала его воображение. Он видел перед собой человека, который, по-видимому, еще так недавно был унижен и втоптан в грязь, и вот он уже снова на ногах — сильный, решительный, уверенный в себе. Банкир знал в Чикаго многих, весьма почтенных и уважаемых горожан, чье прошлое не выдержало бы слишком пристального изучения. Однако никого это не беспокоило. Некоторые из этих людей принадлежали к наиболее избранному обществу, другие не имели в него доступа, но все же обладали большим весом и влиянием. Почему же не дать Каупервуду возможности начать все сначала? Банкир снова внимательно поглядел на гостя; крепкий торс, красивое, холеное лицо с маленькими усиками, холодный взгляд… Мистер Эддисон протянул Каупервуду руку.
— Мистер Каупервуд, — сказал он, тщательно подбирая слова, — не буду говорить, как я польщен доверием, которое вы мне оказали. Я все понял и рад, что вы обратились ко мне. Не стоит больше толковать об этом. Когда я впервые увидел вас у себя, я почувствовал, что вы — человек незаурядный. Теперь я в этом убедился. Вам не нужно оправдываться передо мной. Я, как-никак, недаром пятый десяток живу на свете — жизнь меня кое-чему научила. Вы всегда будете желанным гостем в моем доме и почетным клиентом в моем банке. Посмотрим, как сложатся обстоятельства, будущее само подскажет нам, что следует предпринять. Я был бы рад, если бы вы поселились в Чикаго, хотя бы уже потому, что вы сразу пришлись мне по душе. Если вы решите обосноваться здесь, я уверен, что мы будем полезны друг другу. А теперь — не думайте больше о прошлом, я же, со своей стороны, никогда и ни при каких обстоятельствах не стану о нем упоминать. Вам еще предстоит борьба, я желаю вам удачи и готов оказать всяческую поддержку, поскольку это в моих силах. Итак, забудьте о том, что вы мне рассказали, и, как только ваши семейные дела уладятся, приезжайте в гости и познакомьте нас с вашей женой.
Покончив с делами, Каупервуд сел в поезд, отправлявшийся в Филадельфию.
— Эйлин, — сказал он своей возлюбленной, встречавшей его на вокзале, — по-моему, Запад — это то, что нам с тобой нужно. Я проехал вплоть до Фарго и побывал даже в его окрестностях, но нам, пожалуй, не стоит забираться так далеко. Кроме пустынных прерий и индейцев, мне ничего не удалось там обнаружить. Что бы ты сказала, Эйлин, — добавил он шутливо, — если бы я поселил тебя в дощатой хибарке и кормил гремучими змеями на завтрак и сусликами на обед? Пришлось бы это тебе по вкусу?
— Конечно! — весело отвечала она, крепко сжимая его руку. — Если бы ты это выдержал, так выдержала бы и я. С тобой я поеду хоть на край света, Фрэнк. Я закажу себе красивый индейский наряд, весь разукрашенный бусами и кусочками кожи, и головной убор из перьев — ну, знаешь, такой, как они носят, — и…
— Так я и знал! Ты верна себе! Главное — туалеты, даже в дощатой лачуге. Ничего с тобой не поделаешь.
— Ты бы очень скоро разлюбил меня, если бы я не заботилась о туалетах,
— смеясь, отвечала Эйлин. — Ох, как я рада, что ты вернулся!
— Беда в том, — улыбаясь, продолжал Каупервуд, — что места эти не кажутся мне столь многообещающими, как Чикаго. Придется нам, как видно, поселиться в этом городе. Правда, часть капитала я разместил в Фарго, — значит, время от времени нужно будет наведываться и туда, но обоснуемся мы все-таки в Чикаго. Я не хочу никуда больше ездить один. Мне это надоело, — он сжал ее руку. — Если нам не удастся вскоре добиться развода, я просто представлю тебя в обществе как мою жену, вот и все.
— А что, от Стеджера нет известий? — спросила Эйлин.
Стеджер, поверенный Каупервуда, добивался у миссис Каупервуд согласия на развод.
— Нет, ни слова.
— Дурной признак, верно? — вздохнула Эйлин.
— Ничего, не огорчайся. Могло быть и хуже.
Каупервуду вспомнились дни, проведенные в филадельфийской тюрьме, и Эйлин подумала о том же. Затем он принялся рассказывать ей о Чикаго, и они решили при первой возможности переселиться туда, в этот западный город.
О последующих событиях в жизни Каупервуда скажем вкратце. Прошло около трех лет, прежде чем он, покончив, наконец, со своими делами в Филадельфии, окончательно переселился в Чикаго. Эти годы были заполнены поездками из Восточных штатов в Западные и обратно. Сначала Каупервуд бывал главным образом в Чикаго, но затем стал все чаще наведываться в Фарго, где Уолтер Уэлпли, его секретарь, руководил строительством торгового квартала, прокладкой линии городской железной дороги и организацией ярмарки. Все эти многообразные начинания объединялись в одном предприятии, именовавшемся Строительной и транспортной компанией, во главе которой стоял Фрэнк Алджернон Каупервуд. На мистера Харпера Стеджера, филадельфийского адвоката Каупервуда, было возложено заключение контрактов.
Поселившись на некоторое время в Чикаго, Каупервуд снял номер в отеле «Тремонт», ограничиваясь пока что, — ввиду ложного положения Эйлин, — лишь краткими деловыми встречами с теми влиятельными лицами, с которыми он свел знакомство в свой первый приезд. Он внимательно приглядывался к чикагским биржевым маклерам, подыскивая солидного компаньона, уже имеющего свою контору, человека не слишком притязательного и честолюбивого, который согласился бы посвятить его в дела чикагской биржи и ее заправил и ввел бы в курс местной деловой жизни. Как-то раз, отправляясь в Фарго, Каупервуд взял с собой Эйлин, и она свысока, с беспечной и скучающей миной смотрела на молодой, строящийся город.
— Нет, ты только взгляни, Фрэнк! — воскликнула Эйлин, увидав простое бревенчатое здание четырехэтажной гостиницы. Длинная, неказистая улица в торговом квартале, где склады кирпича уныло перемежались со складами лесоматериалов, произвела на нее удручающее впечатление. Не лучше были и другие части города. Вдоль немощеных улиц зияли пустотой каркасы недостроенных домов. — Неужели ты всерьез думал поселиться здесь? — Эйлин, разряженная, как всегда, в пух и прах, тщеславная, самоуверенная, в модном щегольском костюме, являла странный контраст с озабоченными, суровыми, равнодушными к своей внешности жителями этого нового, буйно растущего города.
Эйлин недоумевала, где же она будет блистать, когда, наконец, пробьет ее час? Допустим даже, что Фрэнк страшно разбогатеет, станет куда богаче, чем был когда-то. Какой ей от этого прок здесь? В Филадельфии до своего банкротства, когда никто еще не подозревал о ее связи с ним, он начал было устраивать блестящие приемы. Будь она в то время его женой, ее бы с распростертыми объятиями приняло избранное филадельфийское общество. Но здесь, в этом городишке… Боже милостивый! Эйлин с отвращением сморщила свой хорошенький носик.
— Какая мерзкая дыра! — больше у нее ничего не нашлось сказать о самом молодом, самом кипучем городе Запада.
Зато Чикаго, с его шумной и день ото дня все более суетливой жизнью, пришелся ей по душе. Каупервуд хотя и был всецело поглощен своими финансовыми махинациями, все же не забывал и об Эйлин — заботился о том, чтобы она не скучала в одиночестве. Он просил ее ездить по магазинам и покупать все, что вздумается, а потом рассказывать ему о том, что она видела, и Эйлин делала это с превеликим удовольствием — разъезжала по городу в открытом экипаже, нарядная, красивая, в широкополой коричневой шляпе, выгодно оттенявшей ее бело-розовую кожу и червонное золото волос. Иногда вечерами Каупервуд возил ее кататься по главным улицам города. Когда Эйлин впервые увидела простор и богатство Прери-авеню, Норс-Шор-Драйв, Мичиган авеню и новые, окруженные зелеными газонами, особняки на бульваре Эшленд, она точно так же, как и Каупервуд, почувствовала, что по жилам у нее пробежал огонек, — мечты, надежды, дерзания этого города зажгли ей кровь. Все эти роскошные дворцы были отстроены совсем недавно. И все заправилы Чикаго, подобно ее Фрэнку, лишь недавно стали богачами. Эйлин как будто даже забыла о том, что она еще не жена Каупервуда, и чувствовала себя его законной супругой. Улицы, окаймленные красивыми тротуарами из желтовато-коричневых плит, обсаженные молодыми деревцами; зеленые, гладко подстриженные газоны; серые, посыпанные скрипучим щебнем мостовые; чуть колеблемые июньским ветерком кружевные занавеси в окнах, защищенных от солнца пестрыми полотняными маркизами, — все это волновало воображение Эйлин. Как-то раз они катались по берегу озера, и она, глядя на молочно-голубую с зеленоватым отливом воду, на чаек, на белеющие вдали паруса и новые нарядные дома вдоль берега, мечтала о том, что когда-нибудь станет хозяйкой одного из таких великолепных особняков. О, как важно будет она себя держать тогда, как роскошно одеваться! Они построят себе шикарный дом, в сто раз лучше того, что был у Фрэнка в Филадельфии. Дом-дворец, с огромным бальным залом и огромной столовой, и они с Фрэнком будут давать в нем балы и обеды и как равные равных принимать у себя всех чикагских богачей!
— Как ты думаешь, Фрэнк, будет у нас когда-нибудь такой же красивый дом? — спросила она, изнемогая от зависти.
— Вот слушай, что я надумал, — отвечал Каупервуд. — Если тебе нравится этот район, мы купим участок на Мичиган авеню, но строиться подождем. А как только в Чикаго у меня появятся прочные связи и я решу, чем мне тут заняться, мы построим себе прекрасный дом, будь покойна. Прежде всего нужно уладить это дело с разводом и тогда уж начинать новую жизнь. А до тех пор, если мы хотим обосноваться здесь, нам лучше не привлекать к себе внимания. Ты согласна со мной?
Время близилось к шести часам, ослепительный летний день еще не начал угасать, но зной спал, тень от домов на западной стороне улицы легла на мостовую, и воздух был теплый и ароматный, как подогретое вино. По улице длинной вереницей катились нарядные экипажи — катанье было любимой утехой чикагского «света» и для многих едва ли не единственной возможностью щегольнуть своим богатством (социальные прослойки города определились еще не достаточно четко). В позвякивании упряжи — металлической, серебряной и даже накладного золота — слышался голос успеха или упования на успех. По этой улице, одной из главных артерий города, — Виа Аппиа его южной части,
— спешили домой из деловых кварталов, с фабрик и из контор все ретивые охотники за наживой. Богатые горожане, лишь изредка встречавшиеся друг с другом на деловой почве, обменивались любезными поклонами. Нарядные дамы и молодые щеголи, дочери и сыновья чикагских богачей, или их красавицы-жены
— в кабриолетах, колясках и новомодных ландо устремлялись к деловой части города, чтобы отвезти домой утомившихся за хлопотливый день мужей или отцов, друзей или родственников. Здесь царила атмосфера успеха, надежд, беспечности и того самоуспокоения, которое порождается материальными благами, их обладанием. Послушные выхоленные чистокровные рысаки проносились, обгоняя друг друга, по длинной, широкой, окаймленной газонами улице, мимо роскошных особняков, самодовольно кичливых, выставляющих напоказ свое богатство.
— О-о! — вскричала Эйлин при виде всех этих сильных, уверенных в себе мужчин, красивых женщин, элегантных молодых людей и нарядных девиц, улыбающихся, веселых, обменивающихся поклонами, всего этого удивительного и показавшегося ей столь романтическим мира. — Я бы хотела жить в Чикаго. По-моему, здесь даже лучше, чем в Филадельфии.
При упоминании о городе, где он, несмотря на всю свою изворотливость, потерпел крах, Каупервуд крепко стиснул зубы, и его холеные усики, казалось, приобрели еще более вызывающий вид. Пара, которой он правил, была поистине бесподобна — тонконогие, нервные животные, избалованные и капризные. Каупервуд терпеть не мог жалких непородистых кляч. Когда он правил, держась очень прямо, в нем виден был знаток и любитель лошадей, и его сосредоточенная энергия как бы передавалась животным. Эйлин сидела рядом с ним, тоже выпрямившись, горделивая и самодовольная.
— Правда, недурна? — заметила одна из дам, когда коляска Каупервуда поравнялась с ее экипажем.
«Что за красотка!» — думали мужчины, и некоторые даже выражали эту мысль вслух.
— Видела ты эту женщину? — восторженно спросил один мальчик-подросток у своей сестры.
— Будь покойна, Эйлин, — сказал Каупервуд с той железной решимостью, которая не допускает и мысли о поражении, — мы тоже найдем свое место здесь. Верь мне, у тебя в Чикаго будет все, что ты пожелаешь, и даже больше того.
Все его существо в эту минуту, казалось, излучало энергию, и она, словно электрический ток, передавалась от кончиков его пальцев — через вожжи — лошадям, заставляя их бежать все резвее. Кони горячились и фыркали, закидывая головы.
У Эйлин распирало грудь от обуревавших ее желаний, надежд, тщеславия. О, скорей бы стать миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд, хозяйкой роскошного особняка здесь, в Чикаго! Рассылать приглашения, которыми никто не посмеет пренебречь, приглашения, равносильные приказу!
«Ах, если бы… — вздохнула она про себя. — Если бы все это уже сбылось… скорей бы!»
Так жизнь, возведя человека на вершину благополучия, продолжает и там дразнить и мучить его. Впереди всегда остается что-то недосягаемое, вечный соблазн и вечная неудовлетворенность.
О жизнь, надежды, юные года!
Мечты крылатые! Все сгинет без следа.
Компаньон, которого в конце концов подыскал себе Каупервуд в лице опытного старого маклера Торговой палаты Питера Лафлина, не оставлял желать ничего лучшего. Лафлин, длинный, как жердь, сухопарый старик, большую часть жизни провел в Чикаго, куда он явился еще совсем мальчишкой из штата Миссури. Это был типичный чикагский маклер старой школы, очень напоминавший лицом покойного президента Эндрю Джексона, и такой же долговязый, как Генри Клей, Дэви Крокет и «Длинный Джон» Уэнтворт.
Каупервуда с юности почему-то привлекали чудаки, да и они льнули к нему. При желании он мог приспособиться к любому человеку, даже если тот отличался большими странностями. В пору своих первых паломничеств на Ла-Саль-стрит Каупервуд справлялся на бирже о лучших агентах и, желая к ним приглядеться, давал им разные мелкие поручения. Таким образом он напал однажды на Питера Лафлина, комиссионера по продаже пшеницы и кукурузы. У старика была собственная небольшая контора неподалеку от биржи. Он спекулировал зерном и акциями восточных железных дорог и выполнял подобные операции по поручениям своих клиентов. Лафлин, сметливый, скуповатый американец, предки которого, вероятно, были выходцами из Шотландии, обладал всеми типично американскими недостатками: он был неотесан, груб, любил сквернословить и жевал табак. Каупервуд с первого же взгляда понял, что Лафлин должен быть в курсе дел всех сколько-нибудь видных чикагских коммерсантов и что уже по одному этому старик для него находка. Кроме того, по всему было видно, что человек он прямодушный, скромный, непритязательный, — а эти качества Каупервуд ценил в компаньоне превыше всего.
За последние три года Лафлину раза два сильно не повезло, когда он пытался самолично организовать «корнеры»; и на бирже сложилось мнение, что старик робеет, проще говоря, стал трусоват. «Вот такой-то мне и нужен!» — решил Каупервуд и однажды утром отправился к Лафлину, чтобы открыть у него небольшой счет.
Входя в его просторную, но запущенную и пропыленную контору, Каупервуд услышал, как старик говорил совсем еще юному и необычайно сосредоточенному и мрачному с виду клерку — на редкость подходящему помощнику для Питера Лафлина:
— Сегодня, Генри, возьмешь мне акциев Питсбург — Ири. — Заметив стоявшего в дверях Каупервуда, Лафлин повернулся к нему: — Чем могу служить?
«Так он говорит „акциев“. Недурно! — подумал Каупервуд и усмехнулся. — Старикан начинает мне нравиться».
Каупервуд представился как приезжий из Филадельфии и сказал, что интересуется чикагскими предприятиями, охотно купит любые солидные бумаги, имеющие шансы на повышение, но особенно желал бы приобрести контрольный пакет какой-нибудь компании — предпочтительно предприятий общественного пользования, размах деятельности которых с ростом города будет, несомненно, расширяться.
Старик Лафлин, — ему уже стукнуло шестьдесят, — член Торговой палаты и обладатель капитала тысяч в двести по меньшей мере, с любопытством взглянул на Каупервуда.
— Кабы вы, сударь мой, заявились сюда этак лет десять или пятнадцать назад, вам легко было бы вступить в любое дело. Тут и газовые общества учреждали — их прибрали к рукам эти молодчики, Отвей и Аперсон, — тут и конку тогда проводили. Я сам надоумил Эди Паркинсона взяться за постройку линии на Северной Стэйт-стрит, доказал ему, что на ней можно зашибить немало денег. Он мне посулил тогда пачку акциев, если дело выгорит, да так ничего и не дал. Я, впрочем, на это и не рассчитывал, — благоразумно добавил он и покосился на Каупервуда. — Я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь. А теперь и его самого оттуда вытеснили. Шайка Майкла и Кеннеди ободрала его как липку. Да, годков десять — пятнадцать назад можно было живо конку к рукам прибрать. А сейчас и думать нечего. Сейчас акции продаются по сто шестьдесят долларов штучка. Вот как, сударь мой!
Каупервуд любезно улыбнулся.
— Сразу видно, мистер Лафлин, что вы давно на чикагской бирже. Вы так хорошо осведомлены даже о том, что здесь происходило десятки лет назад.
— С самого тысяча восемьсот пятьдесят второго года, сударь, мой, да-с,
— отвечал старик.
Густые жесткие волосы щетинились у него надо лбом наподобие петушиного гребня, длинный и острый подбородок сильно выдавался вперед навстречу большому с горбинкой носу, скулы резко выступали над впалыми и желтыми, как пергамент, щеками. А глаза были зоркие и пронзительные, как у рыси.
— По правде говоря, мистер Лафлин, — продолжал Каупервуд, — главная цель моего приезда в Чикаго — подыскать себе компаньона. Я сам занимаюсь банковскими и маклерскими операциями на Востоке. У меня собственная фирма в Филадельфии, я член нью-йоркской и филадельфийской фондовых бирж. Есть у меня кое-какие дела и в Фарго. Любая банкирская контора даст вам исчерпывающие сведения обо мне. Вы член здешней Торговой палаты и, по всей вероятности, ведете операции на нью-йоркской и филадельфийской биржах. Новая фирма, если только вы пожелаете войти со мной в компанию, могла бы заниматься всем этим непосредственно на месте. В Чикаго я человек новый, но я располагаю порядочным капиталом и вообще думаю здесь обосноваться. Не согласитесь ли вы стать моим компаньоном? Мы, пожалуй, уживемся в одной конторе, как по-вашему?
Когда Каупервуд хотел кому-нибудь понравиться, он имел обыкновение соединять ладони и постукивать кончиками пальцев друг о друга; при этом он улыбался, вернее сказать, сиял улыбкой — столько тепла и как будто даже приязни светилось в его глазах.
А Питер Лафлин под старость начал тяготиться своим одиночеством и очень желал, чтобы кто-нибудь пришел к нему с подобным предложением. Не решившись доверить ни одной женщине заботу о своей несколько своеобразной особе, он остался холост. Женщин он не понимал, все его отношения с ними ограничивались тем низменным и жалким развратом, который покупается за деньги, а на такие траты Лафлин никогда не был особенно щедр. Жил он в западной части города на Харрисон-стрит, занимал три крохотные комнатки и, случалось, сам себе стряпал. Единственным его другом и товарищем был маленький спаниель, бесхитростное и преданное животное, — сучка по кличке Дженни, которая всегда спала у него в ногах. Дженни была очень понятлива, кротка и послушна; весь день она терпеливо просиживала в конторе, дожидаясь старика, а вечером они вместе отправлялись домой. Лафлин разговаривал со своим спаниелем совсем как с человеком — пожалуй даже более откровенно, принимая за ответы преданный взгляд собачьих глаз и виляние хвоста. Он не любил долго нежиться в постели и обычно вставал часов в пять, а то и в четыре утра, натягивал на себя брюки (ванну он уже давно отвык принимать, приурочивая мытье к стрижке в парикмахерской) и начинал беседовать с Дженни.
— Вставай, Дженни, — говорил он. — Пора вставать. Сейчас мы с тобой заварим кофе и сядем завтракать. Думаешь, я не вижу, что ты давно проснулась и только прикидываешься, будто спишь. Пора, пора, вставай. Хватит валяться. Не позднее моего вчера легла.
А Дженни умильно косилась на него, постукивала хвостиком по кровати и чуть-чуть пошевеливала ухом.
Когда же Лафлин был совсем готов — умыт, одет, его старый скрученный в веревочку галстук повязан свободным и удобным узлом, а волосы тщательно зачесаны кверху, — Дженни проворно соскакивала с кровати и принималась бурно прыгать по комнате, словно говоря: «Смотри, как я быстро».
— Ну, конечно, — притворно ворчал Лафлин. — Всегда последняя. Хоть бы ты разок, Дженни, поднялась первой. Так нет же, пусть, мол, старик сначала встанет.
В сильные холода, когда коченели уши и пальцы, а колеса конки пронзительно взвизгивали на поворотах, Лафлин, облачившись в заношенное драповое пальто старинного покроя и нахлобучив шапку, сажал Дженни в темно-зеленый мешок, где уже лежала пачка акций, составлявших на данный день предмет его размышлений и забот, и ехал в город. Иначе Дженни не пустили бы в вагон. Но обычно старик шел пешком со своей собачкой: ходьба доставляла ему удовольствие. В контору он являлся рано, в половине восьмого — в восемь, хотя занятия начинались только с девяти, и просиживал там до пяти вечера; если посетителей не было, он читал газеты или что-нибудь вычислял и подсчитывал, а не то, свистнув Дженни, шел прогуляться или заходил к кому-нибудь из знакомых дельцов. Биржа, контора, улица, отдых дома и вечерняя газета — вот все, чем он жил. Театр, книги, картины, музыка его не интересовали вообще, а женщины интересовали только весьма односторонне. Ограниченность его кругозора была столь очевидна, что для такого любителя чудаков, как Каупервуд, он действительно был находкой. Но Каупервуд только пользовался слабостями подобных людей, — вникать в их душевную жизнь ему было некогда.
Как Каупервуд и предполагал, Лафлин был прекрасно осведомлен обо всем, что касалось финансовой жизни Чикаго, дельцов и сделок, выгодных комбинаций, возможностей помещения капитала, а то немногое, чего старик не знал, — как обычно потом оказывалось, и знать не стоило. Прирожденный коммерсант, он, однако, был начисто лишен организаторских и административных способностей и потому не мог извлечь для себя никакой пользы из своих знаний и опыта. К барышам и убыткам Лафлин относился довольно хладнокровно. Понеся урон, он только щелкал пальцами и повторял: «Эх, черт, незачем мне было ввязываться!» А оставшись в барыше или твердо рассчитывая на таковой, блаженно улыбался, жевал табак и в разгаре торга вдруг выкрикивал: «Спешите, ребятки! Пользуйтесь случаем!» Его трудно было втянуть в какую-нибудь мелкую биржевую спекуляцию; он выигрывал и терял, только когда игра была крупной и шла в открытую или когда он проводил какую-нибудь хитроумную комбинацию собственного изобретения.
Каупервуд и Лафлин к соглашению пришли не сразу, хотя в общем довольно быстро. Старик хотел хорошенько подумать, несмотря на то, что Каупервуд понравился ему с первого взгляда. Собственно говоря, уже с самого начала было ясно, что он станет жертвой и послушным орудием Каупервуда. Они встречались изо дня в день и обсуждали подробности соглашения, пока, наконец, Лафлин, верный своей природе, не потребовал себе равной доли в деле.
— Ну, полноте! Я же знаю, что вы это говорите не всерьез, Лафлин, — мягко заметил Каупервуд.
Разговор происходил в кабинете Лафлина под конец делового дня, и старик с упоением жевал табак, чувствуя, что ему сегодня предстоит разрешить весьма интересную задачу.
— У меня место на нью-йоркской бирже, — продолжал Каупервуд, — это одно уже стоит сорок тысяч долларов. Затем место на филадельфийской, которое ценится выше, чем ваше здесь. Это, как вы сами понимаете, основной актив фирмы. Она будет оформлена на ваше имя. Но я не стану скупиться. Вместо трети, которая вам по-настоящему причитается, я дам вам сорок девять процентов, и фирму мы назовем «Питер Лафлин и Кь». Вы мне нравитесь, и я уверен, что вы будете мне очень полезны. Не беспокойтесь, со мной вы заработаете больше, чем зарабатывали без меня. Я мог бы, конечно, найти себе компаньона среди этих молодых франтиков на бирже, но не хочу. Словом, решайте, и мы немедленно приступим к работе.
Лафлин был чрезвычайно польщен тем, что Каупервуд захотел взять его в компаньоны. Старик последнее время все чаще замечал, что молодое поколение маклеров — эти вылощенные самодовольные юнцы — смотрят на него, как на старого, выжившего из ума чудака. А тут смелый, энергичный, молодой делец из Восточных штатов, лет на двадцать моложе его и не менее, а скорей всего более ловкий, чем он, как опасливо подумал Лафлин, предлагает ему деловое сотрудничество. Кроме того, Каупервуд был так полон энергии, так уверен в себе и так напорист, что на старика словно пахнуло весной.
— Да я за именем не больно-то гонюсь, — отвечал Лафлин. — Это как хотите. Но если вам дать пятьдесят один процент, значит хозяином дела будете вы. Ну да ладно, я человек покладистый, спорить не стану. Я своего тоже не упущу.
— Значит, решено! Только вот помещение надо бы сменить, Лафлин. Здесь у вас как-то мрачновато.
— А это уж дело ваше, мистер Каупервуд. Мне все едино. Сменить так сменить.
Неделю спустя со всеми формальностями было покончено, а еще через две недели над дверями роскошного помещения в нижнем этаже дома на углу улиц Ла-Саль и Мэдисон, в самом центре деловой части города, появилась вывеска: «Питер Лафлин и Кь, хлеботорговая и комиссионная контора».
— Вот и раскуси старого Лафлина! — заметил один маклер другому, прочитав название фирмы на тяжелых бронзовых дощечках, прибитых по обе стороны двери, выходившей на угол, и окидывая взглядом огромные зеркальные стекла. — Я думал, старик вовсе на-нет сошел, а он гляди как развернулся. Кто же этот его компаньон?
— Не знаю. Говорят, какой-то приезжий из Восточных штатов.
— В гору пошел, ничего не скажешь. Какие стекла поставил!
Так началась финансовая карьера Фрэнка Алджернона Каупервуда в Чикаго.
Тот, кто полагает, что Каупервуд действовал поспешно или опрометчиво, вступая в компанию с Лафлином, плохо представляет себе трезвую и расчетливую натуру этого человека. За тринадцать месяцев, проведенных в филадельфийской тюрьме, Каупервуд имел время как следует обо всем поразмыслить, проверить свои взгляды на жизнь, на то, кому принадлежит господство в обществе, и раз навсегда избрать себе линию поведения. Он может, должен и будет властвовать один. Никому и ни при каких обстоятельствах не позволит он распоряжаться собой и если иной раз и снизойдет к просьбе, то просителем не будет никогда! Хватит того, что он уже однажды жестоко поплатился, связавшись в Филадельфии со Стинером. Он на голову выше всех этих бездарных и трусливых финансистов и дельцов и сумеет это доказать. Люди должны вращаться вокруг него, как планеты вокруг солнца.
Когда в Филадельфии перед ним захлопнулись все двери, он понял, что с точки зрения так называемого хорошего общества репутация его замарана, и неизвестно, удастся ли ему когда-нибудь ее восстановить. Размышляя об этом между делом, он пришел к выводу, что должен искать себе союзников не среди богатой и влиятельной верхушки, проникнутой духом кастовости и снобизма, а среди начинающих, талантливых финансистов, которые только что выбились или еще выбиваются в люди и не имеют надежды попасть в общество. Таких было немало. А если ему повезет и он добьется финансового могущества, тогда уже можно будет диктовать свою волю обществу. Индивидуалист до мозга костей, не желающий считаться ни с кем и ни с чем, Каупервуд был чужд подлинного демократизма, а вместе с тем люди из народа были ему больше по сердцу, чем представители привилегированного класса, и он лучше понимал их. Этим, быть может, и объяснялось отчасти, что Каупервуд взял себе в компаньоны такого самобытного и чудаковатого человека, как Питер Лафлин. Он выбрал его, как выбирает хирург, приступая к операции, нужный ему инструмент, и теперь старому Питеру Лафлину при всей его прозорливости предстояло быть всего только орудием в ловких и сильных руках Каупервуда, простым исполнителем замыслов другого, на редкость изворотливого и гибкого ума. До поры до времени Каупервуда вполне устраивало работать под маркой фирмы «Питер Лафлин и Кь», — это позволяло, не привлекая к себе внимания, в тиши обдумать и разработать два-три мастерских хода, с помощью которых он надеялся утвердиться в деловом мире Чикаго.
Однако для успеха финансовой карьеры Каупервуда и светской карьеры его и Эйлин в новом городе необходимо было прежде всего добиться развода; адвокат Каупервуда Харпер Стеджер из кожи вон лез, стараясь снискать расположение миссис Каупервуд, которая столь же мало доверяла адвокатам, как и своему непокорному мужу. Теперь это была сухая, строгая, довольно бесцветная женщина, сохранившая, однако, следы былой несколько блеклой красоты, в свое время пленившей Каупервуда. Тонкие морщинки залегли у нее вокруг глаз, носа и рта. На лице ее всегда было написано осуждение, покорность судьбе, сознание собственной правоты и обида.
Вкрадчиво-любезный Стеджер, напоминавший ленивой грацией манер сытого кота, неторопливо подстерегающего мышь, как нельзя лучше подходил для предназначенной ему роли. Вряд ли где-нибудь нашелся бы другой более коварный и беспринципный человек. Казалось, его заповедью было: говори мягко, ступай неслышно.
— Моя дорогая миссис Каупервуд, — убеждал он свою жертву, сидя как-то раз весенним вечером в скромной гостиной ее квартирки в западной части Филадельфии. — Мне незачем вам говорить, что муж ваш человек незаурядный и что бороться с ним бесполезно. Он во многом перед вами виноват — я не отрицаю — очень во многом, — при этих словах миссис Каупервуд нетерпеливо передернула плечами, — но мне кажется, вы слишком требовательны к нему. Вы же знаете, что за человек мистер Каупервуд, — Стеджер беспомощно развел своими тонкими, холеными руками, — силой его ни к чему не принудишь. Это натура исключительная, миссис Каупервуд. Человек посредственный, перенеся столько, сколько перенес он, никогда не сумел бы так быстро подняться. Послушайтесь дружеского совета, отпустите его на все четыре стороны! Дайте ему развод. Он готов обеспечить вас и детей, он искренне этого хочет. Я уверен, он позаботится об их будущем. Но его раздражает ваше нежелание юридически оформить разрыв, и, если вы станете упорствовать, я очень опасаюсь, что дело может быть передано в суд. Так вот, пока до этого не дошло, мне бы от души хотелось достигнуть приемлемого для вас соглашения. Вы знаете, как огорчила меня вся эта история, я не перестаю сожалеть о случившемся.
Тут мистер Стеджер с сокрушенным видом закатил глаза, словно скорбя о том, что все так изменчиво и непостоянно в этом мире.
Миссис Каупервуд терпеливо — в пятнадцатый или двадцатый раз — выслушала его. Каупервуда все равно не вернешь. Стеджер относится к ней не хуже и не лучше любого другого адвоката. К тому же он такой обходительный, вежливый. Несмотря на его макиавеллиеву профессию, миссис Каупервуд готова была ему поверить. А Стеджер мягко, осторожно продолжал приводить все новые и новые доводы. В конце концов — это было в двадцать первое его посещение — он с огорченным видом сообщил ей, что Каупервуд решил прекратить оплату ее счетов и снять с себя всякие материальные обязательства, пока суд не определит, сколько он должен ей выплатить, сам же он, Стеджер, отказывается от дальнейшего ведения дела. Миссис Каупервуд поняла, что нужно уступить, и поставила свои условия. Если муж выделит ей и детям двести тысяч долларов (таково было предложение самого Каупервуда), а в будущем, когда подрастет их единственный сын Фрэнк, пристроит его к какому-нибудь делу, — она согласна. Миссис Каупервуд шла на развод очень неохотно, — как-никак, это означало победу Эйлин Батлер. Впрочем, эта гадкая женщина навеки опозорена. После скандала в Филадельфии ее никто и на порог не пустит. Лилиан подписала составленную Стеджером бумагу, и благодаря стараниям этого медоточивого джентльмена местный суд быстро и без лишней огласки рассмотрел дело. А месяца полтора спустя три филадельфийские газеты кратко сообщили о расторжении брака. Прочитав эти несколько строк, миссис Каупервуд даже удивилась, что пресса уделила так мало внимания этому событию. Она опасалась, что их развод наделает много шума. Лилиан и не подозревала, сколько изворотливости проявил обворожительный адвокат ее мужа, чтобы умаслить печать и правосудие. Когда Каупервуд в один из своих приездов в Чикаго, просматривая филадельфийские газеты, прочел те же несколько строк, у него вырвался вздох облегчения. Наконец-то! Теперь он женится на Эйлин. Он тут же послал ей поздравительную телеграмму, смысл которой могла понять только она. Когда Эйлин прочла ее, она затрепетала от радости. Итак, скоро она станет законной женой Фрэнка Алджернона Каупервуда, новоявленного чикагского финансиста, и тогда…
— Неужели это правда! Наконец-то я буду миссис Каупервуд! Какое счастье! — твердила она, читая и перечитывая телеграмму.
А миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд номер первый, вспоминая все: измену мужа, его банкротство, тюремное заключение, сногсшибательную операцию, которую он провел в момент краха «Джея Кука и Кь», и его теперешние финансовые успехи, недоумевала — почему так странно устроена жизнь. Ведь есть же бог на свете! В библии это стоит черным по белому. И муж ее при всех своих пороках не такой уж дурной человек, он хорошо обеспечил семью, и дети его любят; И уж, конечно, когда его засадили в тюрьму, он был не хуже многих других, которые разгуливали на свободе. Но его осудили; она жалела его и всегда будет жалеть. Он умный человек, хотя и бессердечный. Почему же все так вышло? Нет, во всем виновата эта гадкая, пустая, тщеславная девчонка Эйлин Батлер. Она его соблазнила, а теперь, конечно, женит на себе. Но бог ее накажет. Непременно накажет. И миссис Каупервуд по воскресеньям стала ходить в церковь, стараясь верить, что, как бы там ни было, а все в этом мире устраивается к лучшему.
В тот день, когда Каупервуд и Эйлин поженились, — для совершения этой церемонии они сошли с поезда в глухом местечке Дальтон, не доезжая Питсбурга, — он сказал ей:
— Пойми, дорогая, что мы с тобой начинаем теперь совсем новую жизнь. А как она обернется, зависит только от нас самих. По-моему, на первых порах в Чикаго нам следует держаться поскромнее. Кое с кем мы, конечно, будем встречаться. Это неизбежно. Эддисоны, например, давно хотят познакомиться с тобой, я и так слишком долго откладывал эту встречу. Но я считаю, что очень расширять круг знакомств не стоит. Начнутся расспросы, разговоры. Лучше немного потерпеть, а тем временем построить себе хороший дом, который не придется потом перестраивать. Весной, если все сложится хорошо, мы поедем в Европу, посмотрим, как там строятся, и, может быть, позаимствуем какую-нибудь идею. Я хочу, чтобы у нас в доме была большая картинная галерея, — кстати будем подыскивать во время путешествия интересные полотна и антикварные вещи.
Эйлин сразу же загорелась этой мыслью.
— Ты просто изумителен, Фрэнк! — восторженно вырвалось у нее. — Ты всегда добиваешься всего, чего хочешь!
— Ну, положим, не всегда, — возразил он, — иной раз одного желания недостаточно. Многое, Эйлин, зависит и от удачи.
Она стояла перед ним, положив, как часто это делала, свои холеные, унизанные кольцами руки ему на плечи, и глядела не отрываясь в его холодные светлые глаза. Другой человек, столь же изворотливый, как Каупервуд, но менее сильный и властный, не выдержал бы этого испытующего взгляда. Но Каупервуд на любопытство и недоверие окружающих отвечал таким кажущимся чистосердечием и детским простодушием, что сразу всех обезоруживал. Объяснялось это тем, что он верил в себя, только в себя, и потому имел смелость не считаться с мнениями других. Эйлин дивилась ему, но разгадать его не могла.
— Знаешь, Фрэнк, ты похож на тигра, — сказала она, — или на огромного страшного льва. У-у-у, боюсь!
Он шутливо ущипнул ее за щеку и улыбнулся. Бедняжка Эйлин, подумал он. Где ей разгадать его, если он сам для себя загадка.
Тотчас же после брачной церемонии Каупервуд и Эйлин поехали в Чикаго, где на первое время заняли один из лучших номеров в отеле «Тремонт». Вскоре они услышали, что на углу Двадцать третьей улицы и Мичиган авеню сдается на один-два сезона небольшой особняк с полной обстановкой и даже с собственным выездом. Они немедленно подписали контракт, наняли дворецкого, прислугу и обзавелись всем, что необходимо для «хорошего дома». И Каупервуд — не затем, чтобы повести наступление на чикагское общество, это он считал преждевременным и пока неразумным, а просто по долгу вежливости
— пригласил Эддисонов и еще двух-трех человек, которые, по его глубокому убеждению, не откажутся придти: председателя правления Чикагской Северо-западной железной дороги Александра Рэмбо с женой и архитектора Тейлора Лорда. К последнему Каупервуд незадолго перед тем обращался за советом и нашел, что он человек достаточно светский. Лорд, как и Эддисоны, был принят в обществе, но большого веса там не имел.
Стоит ли говорить, что Каупервуд все предусмотрел и устроил как нельзя лучше. Серый каменный особнячок, который он снял, был очарователен. Гранитная лестница с фигурными перилами вела к широкой парадной двери, расположенной в арке. Благодаря удачному сочетанию цветных стекол в вестибюль проникал приятный мягкий свет. Дом, по счастью, был обставлен с большим вкусом. Заботу о меню обеда и сервировке стола Каупервуд возложил на одного из лучших рестораторов, так что Эйлин оставалось лишь нарядиться и ждать гостей.
— Ты сама понимаешь, — сказал ей Каупервуд утром, собираясь ехать к себе в контору, — как мне хочется, детка, чтобы ты сегодня была особенно хороша. Тебе необходимо понравиться Эддисонам и Рэмбо.
Этого намека для Эйлин было более чем достаточно, а впрочем, и его, пожалуй, не требовалось. По приезде в Чикаго она подыскала себе камеристку француженку. И хотя Эйлин привезла с собой из Филадельфии целый ворох нарядов, она все-таки заказала у лучшей и самой дорогой чикагской портнихи, Терезы Доновен, еще несколько вечерних туалетов. Только накануне ей принесли зеленое кружевное платье на золотисто-желтом шелковом чехле, удивительно гармонировавшее с ее волосами цвета червонного золота и мелочно-белыми плечами и шеей. В день обеда будуар Эйлин был буквально завален шелками, кружевом, бельем, гребнями, косметикой, драгоценностями — словом, всем, к чему прибегает женщина, чтобы казаться обворожительной. Для Эйлин подбор туалета всегда был сопряжен с подлинными творческими муками; ею овладевала бурная энергия, беспокойство, она лихорадочно суетилась, так что ее камеристка Фадета едва поспевала за ней. Приняв ванну, Эйлин — стройная, белокожая Венера — быстро надела шелковое белье, чулки и туфельки и приступила к прическе. Фадета внесла свое предложение. Не угодно ли мадам испробовать новую прическу, которую она недавно видела. Мадам не возражала. Они обе принялись укладывать тяжелые, отливающие золотом пряди то одним, то другим манером, но почему-то все получалось не так, как хотела Эйлин. Попробовали было заплести косы, но и от этой мысли пришлось отказаться. Наконец на лоб были спущены два пышных валика, подхваченные перекрещивающимися темно-зелеными лентами, которые посередине скрепляла алмазная звезда. Эйлин в прозрачном, отделанном кружевами пеньюаре из розового шелка подошла к трюмо и долго, внимательно себя разглядывала.
— Хорошо, — сказала она, наконец, повертывая голову то в одну, то в другую сторону.
Теперь настал черед платья от Терезы Доновен. Оно скользило и шуршало в руках. Надевая его. Эйлин сомневалась, будет ли оно ей к лицу. Фадета суетилась, возясь с бесчисленными застежками и прилаживая платье у корсажа и на плечах.
— О, мадам, charmant! note 2 — воскликнула она, когда все было готово. — Это так идет к вашим волосам. И так пышно, богато тут,
— и она указала на кружевную баску, драпировавшую бедра. — О, это очень, очень мило!
Эйлин зарделась от удовольствия, но лицо ее оставалось серьезным. Она была озабочена. За свой наряд она не особенно беспокоилась, но Фрэнк сказал, что она должна непременно понравиться гостям, а мистер Эддисон такой богатый человек, принятый в лучшем обществе, да и мистер Рэмбо тоже занимает большое положение. Как бы не ударить в грязь лицом — вот чего она опасалась. Недостаточно произвести впечатление на этих мужчин своей внешностью, их надо занять разговором, да притом еще соблюдать правила хорошего тона, а это совсем не легко. Хотя в Филадельфии Эйлин была окружена богатством и роскошью, ей не приходилось ни бывать в свете, ни принимать у себя сколько-нибудь важных гостей. Из всех людей, с которыми она до сих пор встречалась, Фрэнк был самым значительным. У мистера Рэмбо жена, вероятно, строгая, старозаветных взглядов. О чем с ней говорить? А миссис Эддисон! От той, конечно, ничто не укроется, она все подметит и все осудит. Эйлин настолько углубилась в свои мысли, что чуть было не принялась утешать себя вслух, не переставая, впрочем, охорашиваться перед зеркалом.
Когда Эйлин, предоставив Фадете убирать разбросанные принадлежности туалета, наконец сошла вниз, взглянуть, все ли готово в столовой и зале, она была ослепительно хороша. Нельзя было не залюбоваться ее великолепной фигурой, задрапированной в зеленовато-желтый шелк, ее роскошными волосами, шелковистой гладкостью ее плеч и рук, округлостью бедер, точеной шеей. Она знала, как она красива, и все-таки волновалась. Что-то скажет Фрэнк? Эйлин заглянула в столовую: цветы, серебро, золото, хрусталь, расставленные умелой рукой метрдотеля на белоснежной скатерти, придавали столу сходство с грудой драгоценных камней на белом атласе дорогого футляра. Словно опалы, мягко переливающиеся всеми цветами радуги, подумала Эйлин. Оттуда она прошла в залу. На розовом с позолотой рояле лежала заранее приготовленная стопка нот; Эйлин решила блеснуть своим единственным талантом и с этой целью отобрала романсы и пьесы, которые ей лучше всего удавались; в сущности, она была довольно посредственной пианисткой. Сегодня впервые в жизни Эйлин чувствовала себя не девочкой, а замужней дамой, хозяйкой дома и понимала, какую это налагает на нее ответственность и как трудно ей будет справиться со своей новой ролью. По правде говоря, Эйлин всегда подмечала в жизни только чисто внешнюю, показную, псевдоромантическую сторону, и все ее представления были так туманны и расплывчаты, что она ни в чем не отдавала себе ясного отчета, ни на чем не умела сосредоточиться. Она умела только мечтать — пылко и безудержно. Было уже около шести часов; ключ звякнул в замке, и вошел улыбающийся, спокойный Фрэнк, внося с собой атмосферу уверенности.
— Хорошо, очень хорошо! — воскликнул он, разглядывая Эйлин, освещенную теплым сиянием сотен свечей, горевших в золоченых бра. — Да это лесная фея пожаловала к нам сюда! Я просто не смею к тебе прикоснуться. Что, плечи у тебя сильно напудрены?
Он привлек ее к себе, а она с чувством облегчения подставила губы для поцелуя. По всему было видно, что он находит ее прелестной.
— Осторожно, милый, ты сейчас весь будешь в пудре. Ну, да, впрочем, тебе все равно надо переодеться, — и Эйлин обвила его шею полными сильными руками.
Каупервуд был доволен и горд: вот такую и надо иметь жену — красавицу! Ожерелье из бирюзы оттеняло матовую белизну ее шеи, и как ни портили ее рук кольца, надетые по два и по три на палец, эти руки все-таки были прекрасны. От ее кожи исходил тонкий аромат не то гиацинта, не то лаванды. Каупервуду понравилась ее прическа, но еще больше — великолепие наряда, блеск желтого шелка, светившегося сквозь частую сетку зеленых кружев.
— Очаровательно, детка. Ты превзошла самое себя. Но этого платья я еще не видел. Где ты его раздобыла?
— Здесь, в Чикаго.
Каупервуд сжал теплые пальцы Эйлин и заставил ее повернуться, чтобы посмотреть шлейф.
— Да, тебя учить не приходится. Ты, я вижу, могла бы быть законодательницей мод.
— Значит, все в порядке? — кокетливо спросила Эйлин, но в глубине души она еще сомневалась: сумеет ли она ему угодить.
— Превосходно! Лучше и придумать нельзя. Великолепно!
Эйлин воспрянула духом.
— Хорошо, если б и твои друзья были того же мнения. Ну, а теперь иди переодеваться.
Каупервуд поднялся к себе наверх. Эйлин последовала за ним, мимоходом еще раз заглянув в столовую. Тут во всяком случае все в порядке: Фрэнк умеет принимать гостей.
В семь часов послышался стук колес подъезжающего экипажа, и дворецкий Луис поспешил отворить дверь. Спускаясь вниз, Эйлин слегка волновалась — а вдруг она не сумеет занять гостей? — и напряженно придумывала, что бы такое им сказать приятное. Следовавший за нею Каупервуд, напротив, был уверен в себе и оживлен. В своем будущем он никогда не сомневался, не сомневался и в том, что устроит будущее Эйлин, стоит ему только захотеть. Трудное восхождение по крутым ступеням общественной лестницы, которое так пугало Эйлин, нимало не тревожило его.
С точки зрения кулинарии и сервировки обед удался на славу. Каупервуд благодаря разносторонности своих интересов умело поддерживал оживленную беседу с мистером Рэмбо о железных дорогах, а с Тейлором Лордом об архитектуре, — правда, на том уровне, на каком способный студент беседует с профессором; разговор с дамами также не затруднял его. Эйлин же, к сожалению, чувствовала себя связанной, но не потому, что была глупее или поверхностнее собравшихся, а просто потому, что она имела лишь очень смутное представление о жизни. Многое оставалось для нее закрытой книгой, многое было лишь неясным отзвуком, напоминавшим о чем-то, что ей довелось мимоходом услышать. О литературе она не знала почти ничего и за всю свою жизнь прочла лишь несколько романов, которые людям с хорошим вкусом показались бы пошлыми. В живописи все ее познания ограничивались десятком имен знаменитых художников, слышанных когда-то от Каупервуда. Но все эти недостатки искупались ее безупречной красотой, тем, что сама она была как бы произведением искусства, излучающим свет и радость. Даже холодный, рассудительный и сдержанный Рэмбо понял, какое место должна занимать Эйлин в жизни человека, подобного Каупервуду. Такой женщиной он и сам не прочь был бы обладать.
У сильных натур влечение к женщине обычно не угасает, а подчас лишь подавляется стоической воздержанностью. Увлекаться, как известно, можно без конца, но чего ради? Не стоит хлопот, — решают многие. Однако Эйлин была так блистательна, что в Рэмбо заговорило мужское честолюбие. Он глядел на нее почти с грустью. Когда-то и он был молод. Но, увы, ему никогда не случалось взволновать воображение столь прекрасной женщины. Теперь, любуясь Эйлин, Рэмбо сожалел, что такая удача не выпала на его долю.
Рядом с ярким и пышным нарядом Эйлин скромное серое шелковое платье миссис Рэмбо, с высоким, чуть не до ушей воротом, выглядело строго, даже как-то укоризненно, но миссис Рэмбо держалась с таким достоинством, так любезно и приветливо, что впечатление это сглаживалось. Уроженка Новой Англии, воспитанная на философии Эмерсона, Торо, Чаннинга, Филлипса, она отличалась большой терпимостью. К тому же ей нравилась хозяйка дома и вся ее несколько экзотическая пышность.
— У вас прелестный домик, — сказала она Эйлин с мягкой улыбкой. — Я давно обратила на него внимание. Ведь мы живем неподалеку и, можно сказать, почти соседи с вами.
Глаза Эйлин засветились признательностью. Хотя она не могла вполне оценить миссис Рэмбо, та ей нравилась: в ней было что-то располагающее, и Эйлин понимала ее — скорее чутьем, чем разумом. Такой, вероятно, была бы ее мать, если бы получила образование. Когда все двинулись в залу, дворецкий доложил о Тейлоре Лорде. Каупервуд, взяв архитектора под руку, подвел его к жене и гостям.
Лорд, плотный, высокий мужчина с умным, серьезным лицом, подошел к хозяйке дома.
— Миссис Каупервуд, — сказал он, с восхищением глядя на Эйлин, — разрешите мне в числе других приветствовать вас в Чикаго. После Филадельфии вам на первых порах многого будет недоставать здесь, но я уверен, что со временем вы полюбите наш город.
— О, я не сомневаюсь, — улыбнулась Эйлин.
— Когда-то и я жил в Филадельфии, правда очень недолго, — добавил Лорд.
— И вот тоже перебрался сюда.
Эйлин на мгновение замялась, однако быстро овладела собой. К такого рода случайностям надо быть всегда готовой, ей могут встретиться неожиданности и похуже.
— Чем же плох Чикаго? — поспешила она продолжить разговор. — Мне нравится этот город. Жизнь здесь кипит ключом, не то что в Филадельфии.
— Рад это слышать. Я сам влюблен в Чикаго. Может быть потому, что мне тут открылось широкое поле деятельности.
Для чего такой красавице образование, размышлял Лорд, любуясь роскошными волосами и плечами Эйлин; он сразу определил, что она не принадлежит к числу развитых и умных женщин.
Дворецкий доложил о новых гостях, и супруги Эддисон вошли в залу. Эддисон, не задумываясь, принял приглашение Каупервуда: положение его в Чикаго было достаточно прочным, и потому они с женой могли поступать, как им заблагорассудится.
— Как дела, Каупервуд? — спросил он дружески, кладя руку на плечо хозяина дома. — Очень мило, что вы пригласили нас. Верите ли, миссис Каупервуд, вот уж скоро год как я твержу вашему мужу, чтобы он привез вас сюда. Он не говорил вам? (Эддисон еще не посвятил свою жену в историю Каупервуда и Эйлин.)
— Ну, конечно, говорил, — весело отвечала Эйлин, видя, что ее красота произвела впечатление на Эддисона. — А как я рвалась сюда! Это его вина, что я так долго не приезжала.
Изумительно хороша, думал между тем Эддисон, разглядывая Эйлин. Так вот кто причина развода Каупервуда с первой женой. Ничего удивительного. Восхитительное создание. Он невольно сравнивал ее со своей женой и, конечно, не в пользу последней. Миссис Эддисон никогда не была так хороша, так эффектна, зато здравого смысла у нее куда больше. Ах, черт возьми, если б и ему обзавестись такой красоткой! Жизнь снова заиграла бы яркими красками. У Эддисона бывали любовные приключения, но он тщательно их скрывал.
— Очень рада познакомиться с вами, — говорила тем временем миссис Эддисон, полная дама, увешанная драгоценностями, обращаясь к Эйлин. — Наши мужья уже успели стать друзьями — нам тоже надо будет почаще встречаться.
Миссис Эддисон продолжала непринужденно болтать о разных пустяках, и Эйлин казалось, что она неплохо справляется со своей ролью хозяйки. Бесшумно вошел дворецкий и поставил на столик в углу поднос с винами и закусками. За обедом беседа стала еще оживленнее, заговорили о росте города, о новой церкви, которую строил Лорд на той же улице, где жили Каупервуды; потом Рэмбо рассказал несколько забавных историй о мошенничестве с земельными участками. Общество явно развеселилось. Эйлин прилагала все усилия, чтобы сблизиться с обеими дамами. Миссис Эддисон казалась ей более приятной, вероятно потому, что с ней было легче поддерживать разговор. Эйлин не могла не понимать, что миссис Рэмбо и умнее и сердечнее, но как-то побаивалась ее. Впрочем, очень скоро Эйлин выдохлась и должна была прибегнуть к помощи Лорда. Архитектор с рыцарской галантностью пришел ей на выручку и принялся болтать обо всем, что ему приходило на ум. Все мужчины, кроме Каупервуда, думали о том, как великолепно сложена Эйлин, какая у нее ослепительная кожа, какие округлые плечи, какие роскошные волосы!
Старик Лафлин, помолодевший и воодушевленный смелыми замыслами Каупервуда, усиленно способствовал процветанию фирмы. Он сообщал своему компаньону биржевые слухи и сплетни, а также собственные, подчас очень тонкие, догадки о том, что затевает та или иная группа или тот или иной биржевик, и Каупервуд оборачивал в свою пользу эти сведения.
Наутро после почти бессонной ночи в своей одинокой постели старик нередко говорил Каупервуду:
— А ведь, ей-богу, я, кажется, додумался, куда эти молодчики гнут. Это все та же банда с боен орудует. (Под бандой он подразумевал крупных биржевых спекулянтов вроде Арнила, Хэнда, Шрайхарта и других.) Опять всю кукурузу скупить хотят. Или я больше уж ничего не смыслю, или нам тоже нужно немедленно покупать впрок. Как вы на это смотрите, Фрэнк?
Каупервуд, уже постигший многие неизвестные ему ранее уловки местных дельцов и с каждым днем приобретавший все больший опыт, обычно тут же принимал решение.
— Ну что ж, рискнем на сотню тысяч бушелей. Мне думается, что железнодорожные «Нью-Йорк сентрал» упадут пункта на два в ближайшие дни. Давайте запродавать их на пункт ниже курса.
Лафлин недоумевал, как это Каупервуд ухитряется так быстро ориентироваться в местных делах и не менее быстро, чем он сам, принимать решения. Когда дело касается акций и других ценностей, котирующихся на восточных биржах, — это понятно, но как он умудрился так быстро постичь все тонкости чикагской биржи?
— Откуда вы это знаете? — спросил он однажды Каупервуда, сильно заинтригованный.
— Да очень просто: вчера, когда вы были на бирже, сюда заходил Антон Видера (один из директоров Хлеботоргового банка), он все и рассказал мне,
— откровенно отвечал Каупервуд, и со слов Видера обрисовал Лафлину биржевую конъюнктуру.
Лафлин знал Видера, богатого, предприимчивого поляка, который за последние годы заметно пошел в гору. Просто поразительно, как Каупервуд легко сходится с богачами, как быстро приобретает их доверие. Лафлин понимал, что с ним Видера никогда бы не стал так откровенничать.
— Гм! Ну, если Видера сказал, значит это так. Надо действовать.
И Лафлин действовал, а фирма «Питер Лафлин и Кь» оказывалась в барышах.
Но хотя хлеботорговое и комиссионное дело и сулило каждому из компаньонов тысяч двадцать годового дохода, Каупервуд смотрел на него лишь как на источник информации.
Боясь распылять средства, чтобы не оказаться в таком же отчаянном положении, как в пору чикагского пожара, Каупервуд подыскивал себе дело, которое со временем могло бы приносить солидный и постоянный доход. Ему удалось заинтересовать своими планами небольшую группу чикагских дельцов — Джуда Эддисона, Александра Рэмбо, Миларда Бэйли, Антона Видера; хотя это были не бог знает какие тузы, но все они располагали свободными средствами. Каупервуд знал, что они охотно откликнутся на любое серьезное предложение.
Больше всего привлекали Каупервуда газовые предприятия Чикаго: тут представлялась возможность захватить исподтишка великолепный источник наживы — завладеть никем еще не занятой областью и установить там свое безраздельное господство. Получив концессию, — каким путем, читатель догадается сам, — он мог, подобно Гамилькару Барка, проникшему в самое сердце Испании, или Ганнибалу, подступившему к вратам Рима, предстать перед местными газопромышленниками и потребовать капитуляции и раздела награбленного.
В то время освещение города находилось в руках трех газовых компаний. Каждая из них обслуживала свой район или, как говорили в Чикаго, «сторону»
— Южную, Западную и Северную. Самой крупной и преуспевающей была Чикагская газовая, осветительная и коксовая компания, основанная в 1848 году в южной части города. Всеобщая газовая, осветительная и коксовая, снабжавшая газом Западную сторону, возникла несколькими годами позже и обязана была своим появлением на свет глупой самоуверенности учредителей и директоров Южной компании, полагавших, что они во всякое время сумеют получить разрешение муниципалитета на прокладку газопровода в других частях города; они никак не ожидали, что Западный и Северный районы начнут так быстро заселяться. Третья компания — Северо-чикагская газовая — была основана почти одновременно с Западной и в силу тех же причин, ибо та оказалась столь же непредусмотрительной, как и Южная. Впрочем, при получении концессий все учредители заявляли, что предполагают ограничить свою деятельность только той частью города, где они проживают.
Сначала Каупервуд намеревался скупить акции всех трех компаний и слить их в одну. С этой целью он стал выяснять финансовое и общественное положение акционеров. Он полагал, что, предложив за акции втрое или даже вчетверо больше, чем они стоили по курсу, он сумеет завладеть контрольными пакетами. А затем, после объединения компаний, можно будет выпустить новые акции на огромную сумму, расплатиться с кредиторами и, сняв богатый урожай, остаться самому во главе дела. В первую очередь Каупервуд обратился к Джуду Эддисону, считая его наиболее подходящим партнером для осуществления своего замысла. Впрочем, Эддисон был нужен ему не столько как компаньон, сколько как вкладчик.
— Вот что я вам скажу, — внимательно выслушав его, заявил Эддисон. — Вы напали на блестящую мысль. Даже удивительно, как это до сих пор никому не пришло в голову. Но если вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь опередил, то держите язык за зубами. У нас в Чикаго много предприимчивых людей. Я-то к вам расположен, вы это знаете, на меня можете рассчитывать. Правда, открыто участвовать в этом деле мне неудобно, но я позабочусь, чтобы вам был открыт кредит. Очень неплохая мысль — учредить держательскую компанию или трест под вашим председательством. Я уверен, что вы с этим справитесь. Но повторяю: я буду участвовать в деле только как вкладчик, а вам придется подыскать еще двух-трех человек, которые бы вместе со мной гарантировали нужную сумму. Есть у вас кто-нибудь на примете?
— Да, конечно. Я просто раньше всего обратился к вам, — отвечал Каупервуд и назвал Рэмбо, Видера, Бэйли и других.
— Ну что ж, очень хорошо, если вы сумеете их привлечь, — сказал Эддисон. — Но я даже и в этом случае еще не уверен, что вам удастся уговорить акционеров и директоров старых компаний расстаться со своими акциями. Это не обычные акционеры. Они смотрят на свое газовое предприятие, как на кровное дело. Они его создали, свыклись с ним; они строили газгольдеры, прокладывали трубы. Все это не так просто, как вам кажется.
Эддисон оказался прав. Каупервуд скоро убедился, что не так легко заставить директоров и акционеров старых компаний пойти на какую бы то ни было реорганизацию. Более подозрительных и несговорчивых людей ему еще никогда не приходилось встречать. Они наотрез отказались уступить ему свои акции, даже по цене, втрое или вчетверо превышавшей их биржевой курс. Акции газовых компаний котировались от ста семидесяти до двухсот десяти долларов, и по мере того как город рос и потребность в газе увеличивалась, возрастала и стоимость акций. К тому же предложение объединить компании исходило от никому не известного лица, и уже одно это казалось всем подозрительным. Кто он такой? Чьи интересы представляет? А Каупервуд хотя и мог доказать, что располагает значительным капиталом, но раскрыть имена тех, кто действовал с ним заодно, не хотел. Директора и члены правления одной фирмы подозревали в этом предложении козни директоров и членов правлений другой и считали, что все это подстроено с единственной целью добиться контроля, а потом вытеснить всех конкурентов. С какой стати продавать свои акции? Зачем гнаться за большими барышами, когда они и так не внакладе? Каупервуд был новичком в Чикаго, связей со здешними крупными дельцами он еще не успел завязать и потому ему не оставалось ничего другого, как придумать новый план наступления на газовые общества. Он решил создать для начала несколько компаний в пригородах. Такие пригороды, как Лейк-Вью и Хайд-парк, имели собственные муниципалитеты, которые пользовались правом предоставлять акционерным компаниям, зарегистрированным согласно законам штата, концессии на прокладку водопровода, газовых труб и линий городских железных дорог. Каупервуд рассчитывал, что, учредив отдельные, якобы независимые друг от друга компании в каждом из таких пригородов, он сумеет раздобыть концессию и в самом городе, а тогда уж старые акционерные общества будут поставлены на колени и он начнет диктовать им свои условия. Все сводилось к тому, чтобы получить разрешения и концессии до того, как спохватятся конкуренты.
Трудность заключалась еще и в том, что Каупервуд был совершенно незнаком с газовыми предприятиями, не имел ни малейшего понятия о том, как вырабатывается газ, как снабжается им город, и никогда раньше этими вопросами не интересовался. Другое дело конка, — эту отрасль городского хозяйства он знал как свои пять пальцев и к тому же считал самой прибыльной; однако здесь, в Чикаго, пока, видимо, не было никаких возможностей прибрать к рукам этот наиболее соблазнительный для него источник дохода. Все это Каупервуд тщательно обдумал, взвесил, почитал кое-какую литературу о производстве газа, а потом ему, как обычно, повезло
— подвернулся нужный человек.
Выяснилось, что наряду с Чикагской газовой, осветительной и коксовой компанией на Южной стороне когда-то, очень недолго, существовала другая, менее крупная компания, основанная неким Генри де Сото Сиппенсом. Этот Сиппенс посредством каких-то сложных махинаций раздобыл концессию на производство газа и снабжение им деловой части города, но его так допекали всякими исками, что в конце концов он был вынужден бросить дело. Теперь у него была контора по продаже недвижимости в Лейк-Вью. Питер Лафлин знал его.
— Ну, это дока! — отозвался о нем старик. — Было время, когда я думал, что он на газе состояние сделает, да вот схватили его за горло, и пришлось ему все-таки выпустить лакомый кусочек. Тут у него на реке газгольдер взорвали. Я думаю, он живо понял, чьих это рук дело. Как бы там ни было, а от своей затеи он отказался. Что-то давненько я о нем не слыхал.
Каупервуд послал старика к Сиппенсу разузнать, что тот сейчас делает, и спросить, не хочет ли он опять заняться газом. И вот несколько дней спустя в контору «Питер Лафлин и Кь» явился Генри де Сото Сиппенс собственной персоной. Это оказался маленький человечек лет пятидесяти, в высоченной жесткой фетровой шляпе, кургузом коричневом пиджачке (который он летом сменял на холстинковый) и в штиблетах с тупыми носками; он походил не то на деревенского аптекаря, не то на букиниста, но было в нем что-то и от провинциального врача или нотариуса. Манжеты мистера Сиппенса вылезали из рукавов несколько больше, чем следует, галстук был, пожалуй, слишком пышен, шляпа слишком сдвинута на затылок; в остальном же он имел вид хотя и своеобразный, но вполне благопристойный и даже не лишенный приятности. Лицо Сиппенса украшали воинственно топорщившиеся рыжевато-каштановые бачки и кустистые брови.
— Вы как будто занимались одно время газом, мистер Сиппенс? — вежливо обратился к нему Каупервуд.
— Да, и уж во всяком случае я не меньше других смыслю в этом деле, — несколько вызывающе отвечал Сиппенс. — Я с ним возился не год и не два.
— Так вот, мистер Сиппенс, я надумал открыть небольшое газовое предприятие в одном из здешних пригородов, — они так быстро растут, что, мне кажется, это дело может стать довольно прибыльным. Сам я мало разбираюсь в технике газового производства и хотел бы пригласить хорошего специалиста. — При этих словах Каупервуд многозначительно и дружелюбно взглянул на Сиппенса. — Я слышал о вас как о человеке опытном и хорошо знакомом со здешними условиями. В случае если мне удастся создать компанию с достаточным капиталом, может быть вы согласитесь занять в ней пост управляющего?
«Здешние условия мне даже слишком хорошо известны. И ничего из этого не выйдет», — хотел было ответить Сиппенс, но передумал.
— Что ж, если мне предложат приличное вознаграждение, — сказал он осторожно. — Вы ведь, вероятно, представляете себе, с какими трудностями вам придется столкнуться?
— Примерно представляю, — с улыбкой отвечал Каупервуд. — Но что вы называете «приличным» вознаграждением?
— Тысяч шесть в год и известная доля в прибылях компании, скажем, половина или около того — тогда еще стоило бы подумать, — отвечал Сиппенс, намереваясь, по-видимому, отпугнуть Каупервуда своими непомерными требованиями. Контора по продаже недвижимости приносила ему около шести тысяч в год.
— А если я вам предложу по четыре тысячи в нескольких компаниях — это составит в общей сложности тысяч пятнадцать — и, скажем, десятую долю от прибылей?
Сиппенс мысленно взвешивал сделанное ему предложение. Совершенно очевидно, что сидящий перед ним человек не какой-нибудь легкомысленный новичок. Он бросил испытующий взгляд на Каупервуда и по всему его виду понял, что этот делец готовится к серьезной схватке. Еще десять лет назад Сиппенс разгадал, какие огромные возможности таят в себе газовые предприятия. Он уже пробовал свои силы на этом поприще, но его затаскали по судам, замучили штрафами, лишили кредита и в конце концов взорвали газгольдер. Он не мог этого забыть и всегда горько сожалел, что не в силах отомстить своим противникам. Сиппенс уже привык считать, что время борьбы для него миновало, а тут перед ним сидел человек, замысливший план грандиозной битвы; слова Каупервуда прозвучали для него, как призыв охотничьего рога для старой гончей.
— Что ж, мистер Каупервуд, — уже с меньшим задором и более дружелюбно ответил он, — недурно было бы познакомиться с вашим предложением поближе, а вообще-то я по газу специалист. Все, что касается машинного оборудования, прокладки труб, получения концессий, я знаю назубок. Я строил газовый завод в Дайтоне, штат Огайо, и в Рочестере, штат Нью-Йорк. Приехать бы мне сюда чуть пораньше, и я был бы теперь состоятельным человеком, — в голосе его прозвучала нотка сожаления.
— Вот вам, мистер Сиппенс, превосходный случай наверстать упущенное, — соблазнял его Каупервуд. — Между нами говоря, в Чикаго создается новое и очень крупное газовое предприятие. Старым компаниям скоро придется поступиться своими интересами. Ну как? Это вас не прельщает? В деньгах у нас недостатка не будет. Да и не в них сейчас дело: нам нужен человек — организатор, делец, специалист, который мог бы строить заводы, прокладывать трубы и все прочее.
Каупервуд внезапно поднялся во весь рост — обычный его трюк, когда он хотел произвести на кого-нибудь впечатление. И теперь стоял перед Сиппенсом — олицетворение силы, борьбы, победы.
— Итак, решайте!
— Я согласен, мистер Каупервуд! — воскликнул Сиппенс. Он тоже вскочил и надел шляпу, сильно сдвинув ее на затылок. В эту минуту он очень походил на драчливого петуха.
Каупервуд пожал протянутую ему руку.
— Приводите в порядок дела у себя в конторе. Ваша Первоочередная задача
— выхлопотать мне концессию в Лейк-Вью и приступить к постройке завода. Необходимая помощь и поддержка вам будут оказаны. Через неделю, самое большее через десять дней, я все для вас подготовлю. Нам, очевидно, потребуется хороший поверенный, а может быть даже два.
Выходя из конторы, Сиппенс внутренне ликовал, и на лице его сияла торжествующая улыбка. Кто бы мог подумать, чтобы сейчас, через десять лет!.. Теперь он покажет этим жуликам! Теперь он не один: с ним рядом настоящий боец, такой же закаленный, как он сам. Ну и драка будет — только держись. Но кто же этот человек? Давно он таких не встречал. Надо бы разузнать о нем. Тем не менее Сиппенс уже сейчас готов был за Каупервуда в огонь и в воду.
Когда Каупервуд, потерпев неудачу в своих переговорах с газовыми компаниями, изложил Эддисону новый план — организовать конкурирующие компании в пригородах, — банкир взглянул на него с нескрываемым восхищением.
— Ловко придумано! — воскликнул он. — О, да у вас мертвая хватка! Вы их одолеете.
Эддисон посоветовал Каупервуду заручиться поддержкой наиболее влиятельных лиц в пригородных муниципалитетах.
— Насчет честности все они там один другого стоят, — сказал он. — Но есть два-три отъявленных мошенника, на которых можно рассчитывать больше, чем на остальных, — они-то и делают погоду. Поверенного вы уже пригласили?
— Нет. Я еще не нашел подходящего человека.
— Это, как вы сами понимаете, очень важно. Есть тут один старик, генерал Ван-Сайкл. Он здорово понаторел на таких делах. На него, пожалуй, можно, положиться.
Появление на сцене генерала Джадсона П.Ван-Сайкла бросило тень на все предприятие. Старый вояка, — теперь ему было за пятьдесят, — Ван-Сайкл в Гражданскую войну командовал дивизией; как поверенный он приобрел славу тем, что составлял фиктивные документы на право владения землей в южном Иллинойсе, а затем, чтобы узаконить мошенничество, подавал в суд, в котором заседали его приятели и сообщники, и выигрывал дело. Теперь он был более или менее преуспевающим стряпчим, взимавшим с клиентов весьма солидный гонорар, но до процветания генералу все же было далеко, ибо к нему обращались только по делам сомнительного свойства. Своими повадками он напоминал барана-провокатора на бойнях, ведущего перепуганное и упирающееся стадо своих собратьев под нож и достаточно смышленого, чтобы всегда вовремя отстать и спасти собственную шкуру. Старый крючкотвор и сутяжник, на чьей совести лежало великое множество подложных завещаний, нарушенных обязательств, двусмысленных контрактов и соглашений, подкупивший на своем веку столько судей, присяжных, членов Муниципалитета и законодательного собрания, что и не счесть, он постоянно измышлял все новые юридические уловки и каверзы. Предполагалось, что у генерала имеются большие связи среди политиков, судей, адвокатов, которым он оказывал немалые услуги в прошлом. Брался он за любое дело — главным образом потому, что это было какое-то занятие, избавлявшее его от скуки. Зимой, если кто-нибудь из клиентов настаивал на встрече с ним, генерал натягивал на себя старую потрепанную шинель серого сукна, снимал с вешалки засаленную, потерявшую всякую форму фетровую шляпу и, низко надвинув ее на тусклые серые глаза, пускался в путь. Летом костюм его всегда имел такой вид, словно он по неделям спал в нем не раздеваясь. К тому же он почти непрестанно курил. Ван-Сайкл немного походил лицом на генерала Гранта: такая же всклокоченная седая бородка и усы, такие же взъерошенные седые волосы, свисающие прядками на лоб. Бедняга генерал! Он не был ни очень счастлив, ни очень несчастлив: Фома Неверный, он безучастно относился к судьбам человечества, не возлагал на него никаких надежд и ни к кому не был привязан.
— Вы не представляете себе, что такое муниципальные советы в пригородах, мистер Каупервуд, — многозначительно заметил Ван-Сайкл, когда с предварительными переговорами было покончено. — Городской муниципалитет плох, а эти и того хуже. Без денег к таким мелким плутам и ходить нечего. Я не сужу людей строго, но эта шатия… — И он сокрушенно покачал головой.
— Понимаю, — отозвался Каупервуд. — Они не умеют быть благодарными за оказанные им одолжения.
— Да на них положиться нельзя, — продолжал генерал. — Кажется, обо всем договорились, все порешили, а у них на уме одно: как бы подороже тебя продать. Им ничего не стоит переметнуться на сторону той же Северной компании и открыть ей все ваши карты. Тогда опять плати, а конкурент еще накинет, и пошло, и пошло… — Тут генерал изобразил на своей физиономии крайнее огорчение. — Впрочем, и среди этих господ есть один-два таких, с которыми можно столковаться, — добавил он. — Понятно, если их заинтересовать. Я имею в виду мистера Дьюниуэй и мистера Герехта.
— Видите ли, генерал, мне вовсе не важно, как это будет сделано, — приятно улыбаясь, заметил Каупервуд. — Главное — чтобы все было сделано быстро и без лишнего шума. У меня нет ни времени, ни охоты входить во все подробности. Скажите, можно ли получить концессии, не привлекая к себе особого внимания, и во что это обойдется?
— Надо пораскинуть умом, а так сразу сказать трудно, — задумчиво отвечал генерал. — Может обойтись и в четыре тысячи, может и во все сорок четыре, а то и больше. Бог его знает. Надо хорошенько осмотреться, кое-что разведать. — Старику хотелось выпытать у Каупервуда, сколько тот намерен затратить на это дело.
— Хорошо, не будем пока этого касаться. Скаредничать я не собираюсь. Я пригласил сюда Сиппенса, председателя Газово-топливной компании Лейк-Вью, он скоро должен придти. Вам с ним вместе придется работать.
Несколько минут спустя явился Сиппенс. Получив распоряжение всемерно поддерживать друг друга и в деловых переговорах ни в коем случае не упоминать имени Каупервуда, они вместе покинули кабинет своего патрона. Странная это была пара: многоопытный, но опустившийся, ко всему равнодушный, ни во что не верящий старый флегматик-генерал и щеголеватый, живой Сиппенс, мечтавший отомстить своему давнишнему врагу — могущественной Южной газовой компании — и использовать как орудие мести скромную на первый взгляд компанию, которая создавалась на северной окраине города. Минут через десять они уже отлично спелись: генерал посвятил Сиппенса в то, как скареден и нечистоплотен в своей общественной деятельности советник Дьюниуэй и как, напротив, обязателен Джейкоб Герехт,
— конечно, отнюдь не задаром. Но что делать — такова жизнь!
Взяв себе за правило не ставить все на одну карту, Каупервуд решил пригласить для газовой компании Хайд-парка второго юриста, а в качестве ее председателя привлечь еще одно подставное лицо, — это вовсе не означало, что он намерен отказаться от услуг де Сото Сиппенса, которого предполагалось оставить техническим консультантом всех трех или даже четырех компаний. Каупервуд как раз подыскивал подходящих людей, когда некий Кент Бэрроуз Мак-Кибен, молодой юрист, единственный сын бывшего члена верховного суда штата Иллинойс Маршала Скэммона Мак-Кибена, обратил на себя его внимание. Мак-Кибену исполнилось тридцать три года. Он был высок ростом, атлетически сложен и в общем недурен собой. Он очень ловко вел свои дела, но при этом был человек вполне светский и порой держался даже несколько надменно. У него была собственная контора в одном из лучших домов на Дирборн-стрит, куда он, замкнутый и холодный, более похожий на богатого щеголя, чем на дельца, являлся каждое утро к девяти часам, если только какое-нибудь важное дело не требовало его присутствия в деловой части города еще раньше. Случилось так, что компания по продаже недвижимости, у которой Каупервуд приобрел земельные участки на Тридцать седьмой улице и на Мичиган авеню, поручила Мак-Кибену составить купчие. Заготовив документы, он отправился в контору Каупервуда узнать, не пожелает ли тот внести в них какие-нибудь дополнения. Секретарша ввела Мак-Кибена в кабинет. Каупервуд окинул его острым испытующим взглядом, и адвокат сразу ему понравился: он был в меру сдержан и в меру изыскан. Каупервуду понравилось, как он одет, понравился его скептически-непроницаемый вид и светская непринужденность. Мак-Кибен в свою очередь отметил костюм Каупервуда, дорогую обстановку кабинета и понял, что имеет дело с финансистом крупного масштаба. На Каупервуде был светло-коричневый с искрой сюртук и выдержанный в таких же тонах галстук; в манжеты вместо запонок были продеты две маленькие камеи. Покрытый стеклом письменный стол выглядел строго и внушительно. Панели и мебель были из полированного вишневого дерева, на стенах в строгих рамах висели хорошие гравюры, изображавшие сцены из истории Америки. На видном месте стояла пишущая машинка — тогда они еще были внове, а биржевой телеграф, тоже новинка, неугомонно отстукивал последние биржевые курсы. Секретаршей у Каупервуда служила молоденькая полька, Антуанета Новак, красивая брюнетка, сдержанная и, по-видимому, очень расторопная.
— Кстати, какие дела вы обычно ведете, мистер Мак-Кибен? — как бы между прочим спросил Каупервуд. И, выслушав ответ, небрежно заметил: — Загляните ко мне на будущей неделе. Может быть, у меня найдется для вас что-нибудь подходящее.
Предложение, сделанное таким небрежным тоном, вероятно, задело бы самолюбие Мак-Кибена, если бы оно исходило от другого человека, но тут он был даже польщен. Этот делец так поразил воображение молодого юриста, что ему изменило обычное бесстрастие.
Когда он в следующий раз пришел к Каупервуду и тот рассказал ему, какого рода услуг он ждет от него, Мак-Кибен сразу же клюнул на приманку.
— Поручите это мне, мистер Каупервуд, — с живостью сказал он, — я хоть никогда и не занимался подобными делами, но уверен, что справлюсь. Я живу в Хайд-парке и знаю почти всех членов муниципального совета. Думаю, что мне удастся на них воздействовать.
Каупервуд в ответ одобрительно улыбнулся.
Так была основана вторая компания, во главе которой Мак-Кибен поставил своих людей. Де Сото Сиппенса, без ведома старого генерала Ван-Сайкла, привлекли в качестве технического консультанта. Затем было написано ходатайство о предоставлении концессии, и Кент Бэрроуз Мак-Кибен исподволь повел тонкую подготовительную работу на Южной стороне, постепенно завоевывая доверие одного члена муниципалитета за другим.
Позднее появился еще третий поверенный — Бэртон Стимсон, самый молодой и, может быть, самый ловкий из всех троих, — бледный темноволосый юноша с горящим взором, ни дать ни взять шекспировский Ромео. Он иногда выполнял кое-какие мелкие поручения Лафлина. Каупервуд предложил ему работать на Западной стороне, где общее руководство было возложено на старика Лафлина, а техникой ведал де Сото Сиппенс. Стимсон, однако, был отнюдь не мечтательным Ромео, а весьма энергичным и предприимчивым молодым человеком, из очень бедной семьи, страстно желавшим выбиться в люди. Ему была присуща та гибкость ума, которая могла отпугнуть кого угодно, но только не Каупервуда, ибо Каупервуду нужны были умные слуги. Он давал им работу, изысканно вежливо обходился с ними и щедро вознаграждал, но взамен требовал рабской преданности. И Стимсон, правда, сохраняя независимый и самоуверенный вид, всячески раболепствовал перед Каупервудом. Так уж складываются человеческие отношения.
И вот на северной, южной и западной окраинах Чикаго началось какое-то странное оживление, встречи, секретные переговоры. В Лейк-Вью старый генерал Ван-Сайкл и де Сото Сиппенс совещались с оборотистым членом муниципалитета аптекарем Дьюниуэй и районным боссом — оптовым мясоторговцем Джейкобом Герехтом, любезнейшими, но довольно требовательными джентльменами. Эти господа принимали посетителей в задних комнатах своих лавок, где беседовали с ними по душам, расценивая только что не по прейскуранту собственные услуги и услуги своих приспешников.
В Хайд-парке мистер Кент Бэрроуз Мак-Кибен, лощеный и изысканно одетый, своего рода лорд Честерфилд среди адвокатов, а также Дж.Дж.Бергдол, длинноволосый, неопрятный наймит «из благородных», подставной председатель Хайдпаркской газово-топливной компании, заседали вместе с членом муниципалитета Альфредом Б.Дэвисом, фабрикантом плетеных изделий, и мистером Пэтриком Джилгеном, кабатчиком, заранее распределяя акции, барыши, привилегии и прочие блага. В поселках Дуглас и Вест-парк на Западной стороне, возле самой черты города, долговязый чудаковатый Лафлин и Бэртон Стимсон заключали такие же сделки.
Противник — три разобщенные городские газовые компании — был застигнут врасплох. Когда до них дошел слух, что в пригородные муниципалитеты поступили ходатайства о предоставлении концессий, компании немедленно заподозрили друг друга в захватнических стремлениях, предательстве и грабеже. Они снарядили в ближайшие муниципалитеты своих пронырливых юристов, но директора компаний все еще не догадывались, кто заправляет маленькими пригородными компаниями и чем это им грозит. Однако, прежде чем они успели заявить протест и надумали сунуть кому надо приличный куш, чтобы сохранить за собой прилегающие к их территории пригороды, прежде чем они успели начать юридическую борьбу, — предложения о выдаче концессий уже были внесены на рассмотрение муниципалитетов и, после первого же чтения и одного открытого, как того требует закон, обсуждения, приняты почти единогласно. Кое-какие мелкие пригородные газетки, которых обделили при раздаче вознаграждений, попытались было поднять шум. Но крупные чикагские газеты отнеслись к известию довольно безразлично, поскольку дело шло о дальних пригородах; они отметили только, что предместья, видимо, успешно следуют по стопам погрязшего в мздоимстве городского муниципалитета.
Прочтя в утренних газетах, что муниципалитеты утвердили концессии, Каупервуд улыбнулся. А в ближайшие дни он уже с удовлетворением выслушивал сообщения Лафлина, Сиппенса, Мак-Кибена и Ван-Сайкла о том, что старые компании подсылают к ним своих агентов, предлагая купить у них контрольные пакеты акций или дать им отступного за концессии. Вместе с Сиппенсом он рассматривал проекты будущих газовых заводов. Надо было приступать к выпуску и размещению облигаций, к продаже акций на бирже, заключению договоров на всевозможные поставки, к постройке резервуаров, газгольдеров, прокладке труб. Не менее важно было успокоить взбудораженное общественное мнение. Во всех этих делах де Сото Сиппенс оказался незаменимым. Пользуясь советами Ван-Сайкла, Мак-Кибена и Стимсона, которые действовали каждый в своем районе, он коротко докладывал Каупервуду о своих планах и, получив в ответ одобрительный кивок, покупал участки, рыл котлованы, строил. Каупервуд был так им доволен, что решил оставить его при себе и на будущее. Де Сото, в свою очередь довольный тем, что ему представился случай свести старые счеты и начать ворочать большими делами, был от души признателен Каупервуду.
— С этими мошенниками нам предстоит еще немало возни, — не без злорадства заявил он однажды своему патрону. — Вот увидите, они начнут нас донимать всякими кляузами. Кто их знает, они могут объединиться. Того и гляди завод у нас взорвут, как в свое время взорвали у меня газгольдер.
— Пусть взрывают, взрывать и мы умеем и судиться умеем тоже. Я не прочь. Мы их так прижмем, что они у нас волком взвоют. — В глазах Каупервуда заиграли веселые огоньки.
Между тем и Эйлин в новой для нее роли хозяйки дома тоже кое в чем преуспела — ибо хотя всем и было ясно, что Каупервудов в свете не сразу примут, но богатство этих людей не позволяло пренебрегать знакомством с ними. Привязанность Каупервуда к жене заставляла многих снисходительней относиться к Эйлин. Ее находили грубоватой и дурно воспитанной, но считали, что с таким мужем и наставником, как Каупервуд, можно всего добиться. Таково было мнение миссис Эддисон, например, и миссис Рэмбо. Мак-Кибен и Лорд рассуждали примерно так же. Если только Каупервуд любит Эйлин, а это, по-видимому, так, он, конечно, сумеет «продвинуть» ее в общество. Каупервуд действительно по-своему любил Эйлин. Он не мог забыть, что она совсем еще девочкой нашла в себе силы пренебречь условностями и всем для него пожертвовала, хотя знала, что он женат, что у него есть дети, знала, какой это будет удар для ее родных. Как пылко, как беззаветно она его полюбила! Она не жеманничала, не хитрила, не колебалась. Он с самого начала был «ее Фрэнк», да и теперь она любила его не меньше, чем в те давние незабываемые дни их первой близости. Каупервуд всегда это чувствовал. Эйлин могла с ним ссориться, капризничать, дуться, спорить, подозревать, укорять его в том, что он ухаживает за другими женщинами, но какое-нибудь мимолетное увлечение не встревожило бы ее, — так во всяком случае она утверждала. Правда, у нее не было оснований сомневаться в нем. Она готова простить ему все, решительно все, уверяла она, и сама этому искренне верила, если только он будет по-прежнему ее любить.
— Ах ты, разбойник, — говорила она шутливо. — Я тебя насквозь вижу. Думаешь, я не замечаю, как ты заглядываешься на женщин. Эта стенографисточка у тебя в конторе очень недурна. Наверно, ты уже за ней приударил.
— Не глупи, Эйлин, — отмахивался Каупервуд. — Ну, зачем говорить пошлости. Ты прекрасно знаешь, что я никогда не свяжусь с какой-то стенографисткой. Контора — неподходящее место для флирта.
— Неподходящее? Ну уж не втирай мне очки. Будто я тебя не знаю. Для тебя всякое место подходящее.
Каупервуд смеялся, а за ним смеялась и Эйлин. Она ничего не могла с собой поделать. Слишком уж она его любила. В нападках ее не было настоящей горечи. Часто, укачивая ее на коленях, как ребенка, и нежно целуя, он шептал ей: «Моя крошка! Моя рыжая кукла! Правда, что ты меня так любишь? Тогда поцелуй меня». Они оба пылали какой-то первобытной страстью. И пока жизнь не отдалила их друг от друга, Каупервуд даже представить себе не мог более восхитительного союза. Они не ведали того холодка пресыщенности, который нередко переходит во взаимное отвращение. Эйлин всегда была ему желанна. Он подтрунивал над ней, дурачился, нежничал, зная наперед, что она не оттолкнет его от себя чопорностью или постной миной ханжи и лицемерки. Несмотря на ее горячий, взбалмошный нрав, Эйлин всегда можно было остановить и образумить, если она была неправа. Она же, со своей стороны, не раз давала Каупервуду дельные советы, подсказанные ее женским чутьем. Все их помыслы занимало теперь чикагское общество и новый дом, который они решили построить в надежде упрочить таким образом свое положение и войти в круг избранных. Будущее представлялось Эйлин только в розовом свете. Есть ли в мире женщина, счастливее ее? Фрэнк так красив, так великодушен, так нежен! В нем нет ничего мелочного. Пусть он даже иногда заглядывается на других женщин — что с того? В душе он ей верен, и не было еще случая, чтобы он ей изменил. Хотя Эйлин знала Каупервуда достаточно хорошо, она все же не представляла себе, как ловко он умеет изворачиваться и лгать. Но пока что он действительно любил ее и действительно был ей верен…
Каупервуд вложил уже около ста тысяч долларов в газовые компании и считал свое будущее обеспеченным. Концессии были выданы на двадцать лет, к концу этого срока ему не исполнится еще и шестидесяти, а за это время он наверняка либо приобретет контрольные пакеты старых компаний, либо объединится с ними, либо с большой выгодой переуступит им дело. Рост Чикаго предвещал ему успех. Поэтому он решил вложить до тридцати тысяч долларов в картины, если найдет что-нибудь стоящее, и заказать портрет Эйлин, пока она еще так хороша. Каупервуд опять стал интересоваться живописью. У Эддисона было четыре или пять хороших полотен — Руссо, Грез, Вуверман и Лоуренс, которые тот неизвестно где раскопал. Каупервуд слышал, что у некоего Колларда, владельца гостиницы и торговца недвижимостью и мануфактурой, имеется замечательная коллекция. Эддисон рассказал ему, что Дэвис Траск, король скобяных изделий, тоже коллекционирует картины. Многие богатые семейства в Чикаго уже начали собирать произведения искусства. Значит, пора начать и ему.
Как только концессии были утверждены, Каупервуд посадил Сиппенса у себя в кабинете и на время передал ему все дела. В пригородах, поблизости от строившихся заводов, были открыты маленькие конторы с незначительным штатом. Теперь старые компании донимали новые компании всевозможными тяжбами, требуя, чтобы суд «запретил», «отменил», «пресек» и т.д., но Мак-Кибен, Стимсон и генерал Ван-Сайкл отражали все атаки врага со спокойствием и доблестью защитников Трои. Это было забавное зрелище. Однако о Каупервуде почти никто ничего не знал. Он все еще оставался в тени. В связи с этими делами имя его даже и не упоминалось. Газеты ежедневно прославляли других людей, и в Каупервуде это будило досаду и зависть. Когда же настанет его черед? Теперь уж, наверно, скоро. В июне Каупервуд и Эйлин, веселые и жизнерадостные, отправились в Европу, решив насладиться сполна своим первым большим путешествием.
Это была чудесная поездка! Эддисон, с обычной для него любезностью, телеграфировал в Нью-Йорк, чтобы миссис Каупервуд на пароход были доставлены цветы. Мак-Кибен прислал путеводители. Каупервуд, не зная наверное, подумает ли кто-нибудь о цветах, тоже заказал две великолепные корзины, так что, когда Эйлин поднялась на верхнюю палубу, ее ожидали там три корзины цветов, каждая с приколотой к ней карточкой. Кое-кто из сидевших за капитанским столом пытался завязать знакомство с Каупервудами. Их приглашали на любительские концерты или просили составить партию за карточным столом. Но море было все время бурное, и Эйлин чувствовала себя неважно. Хорошо выглядеть, когда страдаешь морской болезнью, нелегкая задача, и поэтому она предпочитала большей частью оставаться в каюте. Держалась. Эйлин со всеми надменно, даже холодно, а в разговоре с теми, для кого она делала исключение, взвешивала каждое слово. Она вдруг почувствовала себя важной дамой.
Перед отъездом из Чикаго Эйлин почти опустошила ателье Терезы Доновен. Белье, пеньюары, костюмы для прогулок, амазонки, вечерние туалеты — все это она везла с собой в огромном количестве. На груди у нее был спрятан мешочек, в котором она хранила на тридцать тысяч долларов разных драгоценностей. А уж туфлям, шляпкам, чулкам и прочим принадлежностям дамского туалета просто не было числа. И это заставляло Каупервуда гордиться Эйлин. Сколько в ней энергии, сколько в ней живости! Лилиан, его первая жена, была бледной, анемичной женщиной, а в Эйлин жизнь била ключом. Она постоянно что-то напевала, шутила, наряжалась, кокетничала. Есть такие натуры, которые живут сегодняшним днем, ни над чем не размышляя и не углубляясь в себя. Наша планета с ее многовековой историей если и существовала для Эйлин, то как нечто весьма смутное и отвлеченное. Возможно, она и слышала, что когда-то на земле жили динозавры и крылатые пресмыкающиеся, но особого впечатления это на нее не произвело. Кто-то там сказал, будто мы произошли от обезьяны; какой вздор! А впрочем, может быть, так оно и есть. Ревущие в просторах океана зеленоватые громады волн внушали Эйлин почтение и страх, но не тот благоговейный трепет, который они будят в душе поэта. Пароход вполне надежен. Капитан, в синем мундире с золотыми пуговицами, такой любезный и предупредительный, сам сообщил ей это за столом. Эйлин полагалась на капитана. А кроме того, возле нее всегда был Каупервуд, настороженно, но без страха взиравший на величественное зрелище разбушевавшейся стихии и ни словом не обмолвившийся о том, на какие мысли оно его наводило.
В Лондоне благодаря письмам, которыми их снабдил Эддисон, Каупервуды получили несколько приглашений в оперу, на званые обеды, в Гудвуд — провести конец недели и побывать на скачках. Они катались в колясках, фаэтонах, кабриолетах. На воскресенье новые знакомые пригласили Каупервудов в свой плавучий домик на Темзе. Хозяева-англичане, смотревшие на это знакомство как на способ установить связь с финансовыми кругами Америки, были с ними учтивы, но и только. Эйлин интересовало все: присмотревшись к манерам людей, к порядкам в домах, к прислуге, она сразу же разочаровалась в Америке, — там все не так, все нуждается в коренных переменах.
— Нам предстоит прожить с тобой в Чикаго еще много лет. Эйлин, так что не увлекайся, — предостерегал ее Каупервуд. — Неужели ты не видишь, что эти люди терпеть не могут американцев? Поверь, если бы мы жили здесь постоянно, они бы нас к себе на порог не пустили. Во всяком случае сейчас. Мы здесь проездом, только поэтому они с нами и любезны.
Каупервуду это было совершенно ясно. А у Эйлин совсем закружилась голова. Она только и знала, что переодевалась. В Хайд-парке, где она ездила верхом и каталась в кабриолете, в «Кларидже», где Каупервуды остановились, на Бонд-стрит, где она ходила по магазинам, мужчины глядели на нее в упор, а чопорные, консервативные, скромные в своих вкусах англичанки только поднимали глаза к небу. Каупервуд все это видел, но молчал. Он любил Эйлин и пока что не желал для себя лучшей жены, — как-никак, она очень хороша собой. Если ему удастся упрочить ее положение в чикагском обществе, этого на первых порах будет достаточно.
Проведя три недели в Лондоне, где Эйлин отдала дань всему, чем издавна славится и гордится старая Англия, Каупервуды отправились в Париж. Здесь Эйлин овладел уже почти ребяческий восторг.
— Ты знаешь, — серьезно заявила она Каупервуду на следующее же утро, — я теперь убедилась, что англичане совсем не умеют одеваться… Даже самые элегантные из них только подражают французам. Возьми хотя бы тех мужчин, что мы видели вчера в «Кафе дез Англэ». Ни один англичанин не сравнится с ними.
— У тебя, дорогая моя, экзотический вкус, — отвечал Каупервуд, повязывая галстук, и покосился на нее со снисходительной усмешкой. — Французская элегантность — это уже почти фатовство. Я подозреваю, что некоторые из этих молодых людей были в корсетах.
— Ну и что ж такого? Мне это нравится. Уж если щеголять, так щеголять.
— Я знаю, что это твоя теория, детка, но во всем надо знать меру. Иногда полезно выглядеть и поскромнее. Не следует очень уж отличаться от окружающих, даже в выгодную сторону.
— Знаешь что, — сказала она вдруг, глядя на него, — а ведь ты когда-нибудь станешь страшным консерватором, не хуже моих братцев.
Она подошла к Каупервуду, поправила ему галстук и пригладила волосы.
— Кому-нибудь из нас надо же быть консерватором для блага семьи, — шутливо заметил он.
— А впрочем, я еще не уверена, что это будешь ты, а не я.
— Какой сегодня чудесный день. Взгляни, как хороши эти белые мраморные статуи. Куда мы поедем — в Клюни, в Версаль или в Фонтенебло? Вечером надо бы сходить во Французскую комедию, посмотреть Сарру Бернар.
Эйлин была счастлива и весела.
Какое блаженство путешествовать с Каупервудом в качестве его законной жены.
В эту поездку жажда удовольствий, интерес к искусству и твердая решимость завладеть всем, что может дать ему жизнь, пробудилась в Каупервуде с новой силой. В Лондоне, Париже и Брюсселе он познакомился с крупными антикварами. Его представление о старых школах живописи и великих мастерах прошлого значительно расширилось. Один лондонский торговец, сразу распознавший в Каупервуде будущего клиента, пригласил его и Эйлин посмотреть некоторые частные собрания и представил «иностранца, интересующегося живописью», кое-кому из художников — лорду Лейтону, Данте Габриэлю Россетти, Уистлеру. Для них Каупервуд был лишь самоуверенным, сдержанным, учтивым господином с несколько старомодными вкусами. Он же в свою очередь решил, что это люди неуравновешенные и самовлюбленные, с которыми ему никогда близко не сойтись, и единственное, что может их связывать, — это купля-продажа. Они ищут восторженных почитателей, а он мог быть только щедрым меценатом. Итак, Каупервуд посещал галереи, мастерские, рассматривал картины и думал — скоро ли, наконец, сбудутся его мечты о величии.
В Лондоне он приобрел портрет кисти Реберна, в Париже «Пахаря» Милле, маленькую вещичку Яна Стена, батальное полотно Мейссонье и романтическую сцену в дворцовом саду Изабэ. Так возродилось прежнее увлечение Каупервуд а живописью, и было положено начало коллекции, занявшей в дальнейшем столь большое место в его жизни.
По возвращении в Чикаго Каупервуд и Эйлин с увлечением отдались постройке нового дома. Насмотревшись старинных замков во Франции, они решили взять их за образец, и Тейлор Лорд не замедлил представить им архитектурный проект, воссоздававший некое подобие такого замка. Лорд считал, что потребуется год или даже полтора, чтобы завершить все работы, но Каупервуды особенно и не торопились: пока дом будет строиться, они упрочат свои светские связи и ко дню его окончания сумеют войти в избранный круг.
В ту пору чикагское общество представляло собой весьма пеструю картину. Были тут люди, которые внезапно разбогатели после долгих лет бедности и еще не забыли ни своей деревенской церкви, ни своих провинциальных привычек и взглядов; были и другие, получившие капитал по наследству или перебравшиеся сюда из Восточных штатов, где крупные состояния существуют давно, — эти уже умели» жить на широкую ногу; и наконец подрастали дочки и сынки новоявленных богачей, — они видели возникшее в Америке тяготение к роскоши и надеялись со временем к ней приобщиться. Молодежь эта пока только мечтала о танцах у Кинсли, где устраивались благотворительные базары и вечера, о летних развлечениях на европейский лад. Но до этого им было еще далеко. Первая группа, самая богатая, пользовалась, несмотря на свое невежество и тупость, наибольшим влиянием, ибо высшим мерилом были здесь деньги. Их увеселения поражали своей глупостью: все сводилось к тому, чтобы на людей посмотреть и себя показать. Эти скороспелые богачи боялись как огня всякой свежей мысли, всякого новшества. Только шаблонные мысли и поступки, только рабское преклонение перед условностями допускались в их среде. Пригласить в дом актрису, — как это часто делалось в Восточных штатах или в Лондоне, — сохрани господи! Даже на певцов и на художников они смотрели косо. Как бы чего не вышло. Но если бы из Европы в Чикаго случайно заехал какой-нибудь князь или граф, — чего, конечно, никогда не бывало, — местные тузы расшиблись бы в лепешку, что, кстати сказать, они и делали всякий раз, когда в их городе проездом останавливался какой-нибудь воротила из Восточных штатов.
Каупервуд понял это сразу, как только приехал, но ему казалось, что если он станет богатым и влиятельным, построит роскошный особняк, то ему с Эйлин, быть может, удастся всколыхнуть это стоячее болото. К несчастью, Эйлин слишком горячилась, слишком уж явно искала случая утвердиться в обществе и добиться признания. Как дикарь, не приспособленный к самозащите и находящийся всецело во власти стихийных сил, она трепетала при мысли о возможной неудаче. Очень скоро Эйлин поняла, что существует категория светских женщин, совершенно чуждых ей по складу, сблизиться с которыми будет очень нелегко. Как-то раз она видела в магазине жену мануфактурного короля Энсона Мэррила, и та показалась ей непомерно чопорной и холодной. Миссис Мэррил, мнившая себя женщиной умной и высокообразованной, считала, что в Чикаго для нее нет подходящего общества. Она воспитывалась в Восточных штатах, в Бостоне, не раз ездила в Лондон и даже была принята в тамошнем свете. Чикаго представлялся ей просто грязной дырой, городом торгашей. Она предпочитала Нью-Йорк или Вашингтон, но была вынуждена жить здесь. С теми, кого миссис Мэррил удостаивала своим знакомством, она держалась покровительственно-надменно и имела обыкновение закидывать назад голову, устало опустив ресницы и страдальчески подняв брови, давая этим понять, как нестерпимо пошло все, что ее окружает.
На миссис Мэррил Эйлин указала некая миссис Хадлстоун, супруг которой был владельцем мыловаренного завода. Хадлстоуны жили по соседству с Каупервудами и тоже не принадлежали к избранному обществу. Но миссис Хадлстоун прослышала, что Каупервуды — люди состоятельные, что они дружны с Эддисонами и собираются строить особняк, который обойдется им в двести тысяч (молва всегда все преувеличивает). Этого оказалось достаточно. Как соседка она сочла возможным посетить Каупервудов и оставить свою карточку, а Эйлин, радовавшаяся всякому новому знакомству, поспешила отдать ей визит. Миссис Хадлстоун была маленькой, довольно невзрачной, но чрезвычайно пронырливой и практичной особой.
— Вы, конечно, слышали о миссис Мэррил. Вон она стоит возле прилавка с шелками, — заметила миссис Хадлстоун, указывая глазами на высокую худощавую брюнетку, очень высокомерную и чопорную. — Посмотрите, как она держит лорнет.
Эйлин обернулась и критически осмотрела с головы до ног эту великосветскую даму, от которой так и веяло холодом.
— Вы с ней знакомы? — спросила она с любопытством, продолжая разглядывать женщину у прилавка.
— Нет, они живут на Северной стороне, а у нас каждый вращается в своем кругу, — с достоинством заявила миссис Хадлстоун.
На самом же деле наиболее видные семейства ставили себе в заслугу именно то, что они выше всякого деления на «стороны» и избирают себе друзей из всех трех районов.
— Вот как! — заметила Эйлин с притворным безразличием. Втайне она была раздосадована тем, что миссис Хадлстоун сочла нужным показать ей миссис Мэррил, точно та была какой-то знаменитостью.
— По-моему, она подкрашивает брови, — шепнула миссис Хадлстоун, с завистью разглядывая жену мануфактуриста. — Я слышала, что ее муж не самый верный из супругов. У него, говорят, есть дама сердца, некая миссис Гледенс, она живет рядом с ними.
— Вот оно что! — осторожно отозвалась Эйлин. После своих филадельфийских злоключений она решила быть начеку и остерегаться всяких сплетен. Стрелы злословия легко могли попасть и в нее.
— Но миссис Мэррил, конечно, принадлежит к самому избранному обществу,
— не могла не признать спутница Эйлин.
С тех пор мечтой Эйлин стало познакомиться с этой дамой и попасть в число ее друзей. Она не знала, что ее честолюбивой мечте никогда не суждено сбыться, хотя, может быть, в глубине души и опасалась этого.
Но среди чикагцев нашлись и такие, что нанесли Каупервудам визиты, едва те обосновались в городе, а кое с кем Каупервуды и сами сумели завязать знакомство. У них стали бывать Сандерленд Слэд, директор службы движения одной из Юго-западных железных дорог, проходивших через город, человек образованный, не лишенный вкуса и довольно состоятельный, со своей женой — честолюбивым ничтожеством; Уолтер Райзем Коттон, комиссионер по оптовой продаже кофе, известный больше как автор статеек на темы светской жизни, и его супруга, окончившая женский колледж Вассарра; Нори Симс, секретарь и казначей кредитного и сберегательного общества «Дуглас», лицо весьма влиятельное, но не в тех финансовых кругах, которые представляли Эддисон и Рэмбо. Каупервуды познакомились домами и с богатым меховщиком Станиславом Хоксема, и с оптовым торговцем мукой Дьюэйном Кингслендом, с мясоторговцем-экспортером Уэбстером Израэлсом, ювелиром Брэдфордом Кэнда. Все эти семейства пользовались некоторым весом в обществе. Все они имели недурные особняки и недурные доходы, — с ними приходилось считаться. Разница между Эйлин и большинством этих дам была примерно та же, что между реальностью и иллюзией. Но это требует некоторого пояснения.
Чтобы понять умонастроения женщин того времени, следует мысленно обратиться к периоду средневековья, когда главенствующая роль принадлежала церкви и талантливые, но далекие от жизни поэты окружали женщину мистическим ореолом. С той поры девушки и женщины возомнили, что они созданы из другого, более благородного материала, чем мужчины, что их призвание — возвышать и облагораживать вторую половину рода человеческого и что их благосклонность — бесценнейший дар на свете. Эта розовая романтическая дымка, не имеющая ничего общего с понятием личной добродетели, привела к самовозвеличению некоторых женщин, вообразивших себя чуть ли не святыми и сверху вниз взиравших на мужчин, а подчас и на других женщин.
В атмосферу, насквозь пропитанную этой нелепой иллюзией, и попала Эйлин в Чикаго. Дамы, с которыми она познакомилась, витали в выдуманном ими мире. Они почитали себя неземными созданиями, вроде тех, что увековечила религиозная живопись и поэзия. В своих мужьях они стремились видеть образец нравственности, воплощение идеала, от других женщин требовали незапятнанной чистоты. Эйлин, пылкая и непосредственная, подняла бы их на смех, если бы ей дано было это понять. Но она ровно ничего не понимала и чувствовала себя в присутствии этих женщин неловко и неуверенно.
Возьмем, к примеру, миссис Симс, горячую почитательницу миссис Мэррил. Получить приглашение к Мэррилам на обед, чай или завтрак, прокатиться по городу с миссис Мэррил было верхом блаженства для миссис Симс. Она любила повторять bon mots note 3 своего кумира, рассуждать о ее удивительной образованности, рассказывать, как люди будто бы отказывались верить, что это жена такой посредственности, как Энсон Мэррил, — словом, все те принятые в свете пошлости, начало которым, вероятно, было положено еще дамами древнего Египта и Халдеи. Сама миссис Симс была заурядная, ничем не примечательная карьеристка — довольно ловкая, довольно миловидная и элегантная. Две маленькие дочки Симсов, соответственно требованиям того времени, были уже обучены всем тонкостям светского обхождения, — они радовали родителей умением принимать изящные позы, мило улыбаться, грациозно приседать. Приставленная к ним няня ходила в форме, а гувернантка была необычайно важной. Сама миссис Симс вела себя очень надменно, считалась только с теми, кто стоял выше ее на социальной лестнице, и от всей души презирала тот заурядный мир, в котором вынуждена была прозябать.
Пригласив Каупервудов на обед, миссис Симс тут же постаралась выведать у Эйлин что-нибудь о ее прошлом: не знавала ли она в Филадельфии Артура Ли и его жену, супругов Дрейк, Роберту Уилинг и семейство Уокеров? Миссис Симс сама с ними знакома не была, а только слышала о них от миссис Мэррил
— повод вполне достаточный, чтобы пустить эти имена в ход. Эйлин сразу насторожилась и, спасения ради, стала лгать, уверяя миссис Симс, что знакома со всеми этими людьми. Впрочем, в какой-то мере это было правдой: до того как распространился слух о связи Эйлин с Каупервудом, они с ней раскланивались. Такое сообщение несколько успокоило миссис Симс.
— Я непременно расскажу об этом Нелли, — воскликнула она, называя миссис Мэррил уменьшительным именем, чтобы показать, как близко они знакомы.
Эйлин очень боялась, что если так пойдет дальше, то скоро весь город узнает, что Каупервуд сидел в тюрьме, что, прежде чем стать его женой, она была его любовницей и фигурировала в его бракоразводном процессе в качестве соответчицы — хотя имя ее и не упоминалось. Спасти Эйлин могли только ее красота и богатство Каупервуда, больше ей не на что было надеяться.
Однажды на обеде у Кингслендов миссис Кэнда спросила Эйлин — как той показалось, весьма многозначительно — не была ли она знакома в Филадельфии с ее приятельницей, миссис Шюлер Эванс? Эйлин не на шутку перепугалась.
— Тебе не кажется, что миссис Кэнда, а может быть, и не ей одной, многое известно о нас? — спросила она Каупервуда по пути домой.
— Весьма возможно, а впрочем, не знаю, — отвечал он подумав. — На твоем месте я не стал бы особенно тревожиться. Если ты будешь постоянно об этом думать и волноваться, они скорее заподозрят, что у нас что-то не ладно. Я во всяком случае не скрывал и скрывать не собираюсь, что сидел в Филадельфии в тюрьме. Это все было подстроено. Никто не имел права сажать меня туда.
— Ну, конечно, дорогой! — сказала Эйлин. — Даже если здесь что-нибудь и пронюхали — беда не велика. Что особенного в конце концов. Мало ли у кого что было до брака.
— Все сводится к тому, примут ли они нас в свой круг. Не примут, — ну что ж, ничего не поделаешь. Нам нужно достроить дом и дать им возможность проявить свою доброжелательность. А не захотят — есть и другие города. В Нью-Йорке с деньгами мы добьемся чего угодно, поверь мне. Мы можем и там выстроить себе дворец и всех заставить с собой считаться, — для этого нужны только деньги. А деньги у нас будут, об этом беспокоиться нечего, — добавил он после недолгого молчания. — Я наживу здесь миллионы, нравится им это или не нравится, а потом… потом увидим. Не тревожься. Нет такой беды на свете, которой нельзя помочь деньгами, в этом я давно убедился.
И Каупервуд крепко стиснул зубы, как делал всегда, принимая бесповоротное решение. Впрочем, это не помешало ему взять руку Эйлин и ласково ее пожать.
— Не тревожься, — повторил он. — Разве нет других городов, кроме Чикаго? А лет через десять мы с тобой будем отнюдь не бедняками. Не падай духом. Все устроится, иначе и быть не может.
Эйлин смотрела на освещенную огнями уходившую вдаль Мичиган авеню и на безмолвные особняки, мимо которых они проезжали. Белые шары фонарей мерцали во мраке, превращаясь вдали в еле приметные точки. Было темно, приятно веяло прохладой. О, если бы на деньги Фрэнка можно было купить доступ в этот заманчивый мир и благожелательное к себе отношение! Эйлин не отдавала себе отчета в том, как много зависело от нее самой в предстоящей борьбе.
Новоселье в особняке на Мичиган авеню Каупервуды справляли в конце ноября 1878 года. Прошло около двух лет, как они переселились в Чикаго, и эти два года не пропали зря. На бегах, званых обедах, на приемах в клубах «Юнион-Лиг» и «Келюмет», куда Эддисон ввел Каупервуда, они встречались с новыми людьми, завязывали знакомства и теперь могли уже разослать более трехсот пригласительных билетов на свое празднество. Правда, в числе этих трехсот гостей должны были быть и люди им незнакомые — друзья Мак-Кибена и Лорда. На приглашение отозвалось человек двести пятьдесят. Каупервуд вел свои дела в Чикаго настолько ловко, умудряясь все время оставаться в тени, что никто не заинтересовался его прошлым. Он был богат, хорошо воспитан, не лишен обаяния. Дельцы, встречавшиеся с ним в обществе, считали его приятным и неглупым. Эйлин была красива, с признательностью откликалась на малейшее внимание, и ей охотно воздавали должное. Тем не менее высший свет Каупервудов не признавал.
Примечательно, что при известном такте и ловкости можно, не занимая никакого положения в обществе, создать себе вполне солидную репутацию. В те времена в Чикаго существовала еженедельная газетка, в которой печаталась светская хроника, и Каупервуд при посредстве Мак-Кибена заставил ее служить своим интересам. Представить сомнительное безупречным
— не легкая задача в любых условиях, но если внешне у вас все обстоит благопристойно, если вы держитесь уверенно, обладаете некоторым обаянием, а главное, имеете капитал, то это уже намного упрощает дело. Мак-Кибен знал редактора Хортона Бигерса. Это был жалкий, опустившийся циник лет сорока пяти, с седыми волосами и унылой физиономией — не человек, а какой-то губчатый нарост или полип, проявлявший показное оживление и заинтересованность только там, где этого требовала выгода. В те дни редакторы светской хроники еще были вхожи в привилегированные дома — на положении гостей, а не репортеров; впрочем, и тогда уже их принимали не очень охотно. Мак-Кибен, желая услужить Каупервуду, который давал ему работу и к которому он был расположен, как-то сказал Бигерсу:
— Вы ведь знаете Каупервудов?
— Нет, — отвечал редактор. — А кто они такие? — Как всякий прихлебатель, он прислуживал только самым высшим кругам.
— Ну как же? Каупервуд — банкир. У него контора на Ла-Саль-стрит. Они из Филадельфии. Миссис Каупервуд красавица — молода и всякое такое. Они строят себе особняк на Мичиган авеню. Вам бы следовало с ними познакомиться. Я думаю, что они будут приняты в лучших домах. Эддисоны с ними хороши. Если вы теперь окажете этим людям внимание, они вас не забудут. Каупервуд человек щедрый и вообще славный малый.
Бигерс навострил уши. Светская хроника — небогатая пожива, а другие возможности заработать представляются не часто. Тем, кто хотел получить благоприятный отзыв прессы, дабы упрочить свое положение в обществе или проникнуть туда, приходилось подписываться — и подписываться не скупясь — на его газетенку. Вскоре после этого разговора Каупервуд получил подписной бланк из конторы «Сэтердей ревю» и сейчас же послал чек на сто долларов мистеру Хортону Бигерсу лично. Вслед за тем семейства, не пользовавшиеся особым весом в чикагском обществе, стали замечать, что когда они приглашают на званый обед Каупервудов, «Сэтердей ревю» помещает отчет, а в тех случаях, когда не бывает Каупервудов, не бывает и отчетов. По-видимому, с этими Каупервудами следует поддерживать знакомство. Но все же, кто они такие?
Всякое внимание прессы, всякий даже самый скромный успех в обществе легко могут превратить человека в мишень для злословия. Тот, кто хоть чуть-чуть выделился из окружающей его среды, мгновенно привлекает к себе внимание светских судей: а кто он, откуда взялся, что собой представляет? Эйлин вложила в свой первый прием в новом доме всю душу, Каупервуд — весь свой вкус и изобретательность, — немудрено, что новоселье оказалось чем-то из ряда вон выходящим, а этого-то, учитывая известные обстоятельства, Каупервудам и не следовало делать. Чикагское общество, как мы уже говорили выше, отличалось большой косностью, на всякие новшества смотрело неодобрительно и мирилось с ними очень неохотно. Вторгнуться в этот узкий круг и ошеломить всех пышностью и невиданным блеском было по меньшей мере неосмотрительно. Наиболее осторожные, даже если и не придут совсем, то обо всем узнают и тоже произнесут свой приговор.
Торжество началось в четыре часа. Гости продолжали съезжаться до половины седьмого. В девять открылся бал, для которого был приглашен знаменитый чикагский струнный оркестр. Танцы перемежались выступлениями более или менее известных артистов, а в одиннадцать часов был подан роскошный ужин; гости сидели за маленькими столиками в трех залах нижнего этажа, эффектно освещенных гирляндами китайских фонариков. В довершение всего Каупервуд повесил в картинной галерее не только лучшие полотна, вывезенные из-за границы, но и последнее приобретение — великолепного Жерома, который тогда находился в зените своей несколько экзотической славы. Картина изображала нагих одалисок у бассейна, выложенного разноцветной мозаикой. Для Чикаго такое искусство было чересчур «фривольным», люди мало смыслящие в живописи нашли картину непристойной, тогда как более просвещенные не могли бы увидеть в ней ничего предосудительного. Но так или иначе, а это произведение бесспорно оживляло галерею. Тут же висел и недавно присланный из Европы портрет Эйлин работы голландского художника Яна Ван-Беерса, с которым Каупервуды познакомились прошлым летом в Брюсселе. Он написал портрет в девять сеансов и создал довольно эффектную вещь, в яркой гамме красок. Эйлин была изображена на фоне летнего ландшафта, в глубине виднелся пруд, окруженный низким каменным парапетом, красное кирпичное крыло голландского загородного дома, куртины с тюльпанами и голубое небо в пушистых облачках. Эйлин сидела на вогнутом подлокотнике каменной скамьи, держа над головой розовый, отделанный кружевом зонтик; у ног ее зеленела трава; шелковый костюм в белую и голубую полоску — по последней парижской моде — облегал ее сильное, цветущее тело, соломенная шляпа с мягкими широкими полями, повязанная голубой лентой, бросала тень на искрящиеся жизнью и весельем глаза. Художнику удалось передать характер Эйлин — смелость, самонадеянность, дерзость, свойственные натурам неглубоким или еще не знавшим поражений. Сочный по краскам, хотя и несколько кричащий, как и все связанное с Эйлин, портрет способен был вызвать зависть в тех, кого природа наградила не столь щедро; будь это жанровая вещь — он мог бы считаться превосходным. В мягком свете газовых рожков Эйлин на этом полотне казалась особенно блистательной — праздная, беспечная, балованная красавица, которую всегда холили и берегли. Многие подолгу задерживались возле портрета, немало раздавалось по его адресу замечаний — кое-какие произносились громко, а кое-какие шепотом.
С самого утра Эйлин терзали беспокойство и неуверенность. По настоянию Каупервуда она обзавелась секретаршей, тщедушной и усердной девушкой, которая рассылала приглашения, сортировала ответы, выполняла всякие поручения и подчас могла даже дать дельный совет. Фадета, камеристка-француженка, совсем сбилась с ног, спеша все подготовить для своей госпожи, которой предстояло сегодня надеть два туалета — один днем, другой — между шестью и восемью вечера. Разыскивая засунутую куда-то ленту или усердно начищая броши и пряжки, она так и сыпала своими «mon dieu» и «parbleu». Эйлин, по обыкновению, немало помучилась, прежде чем решила, что все в порядке. Особенно труден был выбор платья. Портрет, висевший в картинной галерее, словно бросал ей вызов. Эйлин казалось, что сегодня вечером ей предстоит явиться на суд всего общества. В конце концов она все-таки не последовала совету лучшей чикагской портнихи Терезы Доновен и остановила свой выбор на парижском платье от Борта из тяжелого коричневого бархата с золотистым отливом; оно очень шло к ее волосам и цвету лица и выгодно обрисовывало ее статную фигуру. В тон платью были и коричневые шелковые чулки и коричневые туфельки с красными эмалевыми пуговками. Серьги Эйлин сперва надела аметистовые, потом заменила их топазовыми.
Беда Эйлин заключалась в том, что она не умела все это проделывать со спокойной уверенностью светской женщины. Она не столько управляла обстоятельствами, сколько обстоятельства управляли ею. В иных случаях ее выручало только спокойствие, выдержка и такт Каупервуда. Если Каупервуд был возле нее, она чувствовала себя знатной дамой, умеющей держаться непринужденно в любом обществе. Но стоило ей остаться одной, и она тотчас теряла мужество, хотя робость отнюдь не была ей свойственна. Эйлин никак не могла забыть о своем прошлом.
В четыре часа Кент Мак-Кибен, элегантный и самоуверенный, окинув быстрым, не слишком одобрительным взглядом всю эту пышность, остановился в большой гостиной с Тейлором Лордом, который, в последний раз осмотрев весь дом, уже собрался было уходить, чтобы вернуться вечером, но задержался, увидев адвоката. Будь Лорд и Мак-Кибен короче знакомы, они, вероятно, пустились бы в обсуждение предстоящего приема и шансов Каупервудов на успех, но сейчас, не решаясь говорить откровенно, только обменивались общими, ничего не значащими фразами. В эту минуту во всем блеске своей красоты в гостиной появилась Эйлин. Кент Мак-Кибен подумал, что она никогда еще не была так хороша, как сегодня. Что ни говори, а по сравнению с этими надутыми ханжами, которых так много встречаешь в свете, с этими хитрыми, злобными, расчетливыми карьеристками, умело спекулирующими своим общественным положением, Эйлин просто восхитительна. Жаль только, что ей недостает уверенности в себе, ей бы следовало быть чуть сдержанней, чуть холоднее, слишком уж она простодушна и приветлива. И все же при поддержке Каупервуда она может достигнуть многого.
— Очаровательно! Все здесь совершенно очаровательно! — заверил он Эйлин. — Я как раз говорил мистеру Лорду, что я в восторге от вашего особняка.
Услышав такую похвалу от Мак-Кибена, человека светского, да еще в присутствии Тейлора Лорда, тоже принятого в высшем обществе, Эйлин была чрезвычайно польщена. Она просияла от удовольствия.
Одним из первых прибыли миссис Уэбстер Израэлс, миссис Брэдфорд Кэнда и миссис Уолтер Райзем Коттон, — они обещали помочь Эйлин принимать гостей. Дамы эти, гордившиеся своей прозорливостью и умением разбираться в людях, даже и не подозревали о том, какому риску подвергают свою репутацию: их сбили с толку роскошь, которой окружила себя Эйлин, растущая известность Каупервуда в финансовых кругах и великолепие нового дома. У миссис Уэбстер Израэлс был такой странный рот, что Эйлин, встречаясь с нею, всякий раз поражалась: «До чего же он а похожа на рыбу!» Однако миссис Израэлс нельзя было назвать безобразной, а в этот день оживление придавало ей даже некоторую миловидность. Миссис Брэдфорд Кэнда в блекло-розовом платье с серебристо-серой отделкой, отчасти скрадывавшем ее худобу, была еще довольно привлекательна, несмотря на свою сухопарость. Она принимала во всем самое горячее участие, полагая, что присутствует при знаменательном событии. Миссис Уолтер Райзем Коттон, несколько более молодая, чем две другие дамы, за годы пребывания в колледже набралась модной учености и считала себя «выше предрассудков». Она инстинктивно угадывала, что Каупервуды, пожалуй, не принадлежат к сливкам общества, но они быстро продвигались по общественной лестнице и, чего доброго, могли обогнать остальных. А потому с ними следовало быть любезной.
В жизни бывает иной раз так, как на картинах Монтичелли: отдельные предметы, фигуры, лица теряют свою обособленность, сливаются в красочное целое, и частное исчезает в общем блеске. Новый особняк Каупервудов с огромными до полу окнами первого этажа, с высеченными из камня тяжелыми гирляндами цветов по фасаду, с резной дубовой дверью подъезда, скрытой в глубокой нише, вскоре заполнился пестрым оживленным потоком гостей. Многих Каупервуд и Эйлин видели впервые; это были гости, приглашенные Мак-Кибеном и Лордом, которых они тут же представляли хозяевам. Площадка у подъезда и соседние переулки были до отказа забиты нарядными экипажами и лошадьми, нетерпеливо грызущими удила. Все, с кем Каупервуды были мало-мальски знакомы, приехали пораньше и оставались дольше других, видя, что тут есть на что посмотреть и на что полюбоваться. Ресторатор Кинсли прислал целую маленькую армию вышколенных официантов, которых дворецкий Каупервуда расставил вокруг стола. Столовая, выдержанная в красновато-коричневых тонах, излюбленных в древней Помпее, сверкала хрусталем, поражая взор великолепием сервировки. Платья женщин — здесь были представлены все оттенки серого, лилового, коричневого и зеленого цветов, модных той осенью, — эффектно сочетались с коричневыми тонами вестибюля, темно-серыми с позолотой стенами гостиной, суриком столовой, белой с позолотой окраской музыкальной комнаты и нейтральной сепией картинной галереи.
Эйлин, не терявшая твердости духа благодаря присутствию Каупервуда, который переходил из столовой в библиотеку, из библиотеки в картинную галерею, беседуя то с одной, то с другой группой мужчин, стояла у входа в зал, блистая своей тщеславной красотой, восхитительная, но достойная жалости — воплощение тщеты всего показного, жестокого: «иметь и не иметь». Эта разряженная толпа, в которой было больше любопытства, чем дружеского внимания, больше зависти, чем благожелательности, больше придирчивости, чем снисходительности, явилась сюда только за тем, чтобы все высмотреть и все раскритиковать.
— Право, даже не понимаю почему, но ваш дом, миссис Каупервуд, напоминает мне вернисаж, — как бы между прочим заметила миссис Симс.
Эйлин уловила колкость, но не нашлась, что ответить, а только вспыхнула от обиды и язвительно спросила:
— Вы так думаете?
Удовлетворенная достигнутым эффектом, миссис Симс горделиво двинулась дальше в сопровождении влюбленного в нее молодого художника, который всегда следовал за ней по пятам.
Это замечание, как, впрочем, и многое другое, показало Эйлин, что она еще далеко не «свой» человек в высшем обществе. Пока что ни с ней, ни с Каупервудом в свете считаться не желали. Она почти возненавидела недалекую миссис Израэлс, которая стояла возле нее в эту минуту и слышала замечание миссис Симс. И все же миссис Израэлс хоть что-то собою представляла: миссис Симс удостоила ее легким кивком и довольно снисходительным «как поживаете?».
Появление Эддисонов, Слэдов, Кингслендов, Хоксема и других уже ничего не могло поправить: Эйлин утратила душевное равновесие. Но когда после обеда молодежь во главе с Мак-Кибеном — он был распорядителем на балу — начала танцевать, Эйлин снова, несмотря на свою неуверенность, оказалась на высоте. Она была весела, смела, очаровательна. Кент Мак-Кибен, слывший великим мастером и знатоком всех тайн и тонкостей полонеза, вел ее в первой паре этого грациозного, праздничного шествия, а за ними второй парой следовал Каупервуд с миссис Симс. Эйлин, в белом атласном платье, шитом серебром, в бриллиантовых серьгах, диадеме, ожерелье и браслетах, ослепляла почти экзотической роскошью. Она блистала в буквальном смысле слова. Мак-Кибен был совершенно покорен и рассыпался в комплиментах.
— Какое наслаждение танцевать с вами, — шептал он, наклоняясь к ней. — Вы красивы, как мечта!
— Но мечта отнюдь не бесплотная, в этом, знаете ли, легко убедиться, — ответила Эйлин.
— О, если б мне выпало такое счастье! — шутливо воскликнул он.
Эйлин поняла намек и в ответ взглянула на него с дразнящей улыбкой. Миссис Симс, которую усиленно занимал Каупервуд, сколько и старалась, так и не смогла расслышать их разговора.
После полонеза Эйлин, окруженная шумной, легкомысленной толпой развязней «золотой молодежи», повела всех смотреть свой портрет. Люди старшего поколения осуждали обилие вина, обнаженных женщин на картине Жерома, висевшей в одном конце галереи, вызывающе яркий портрет Эйлин в другом ее конце и самое хозяйку дома, за которой слишком усердно увивались некоторые из молодых мужчин. Миссис Рэмбо, женщина добрая и благожелательная, сказала своему мужу, что Эйлин, как ей кажется, «слишком спешит жить». Миссис Эддисон, пораженная кричащей роскошью и размахом празднества, устроенного Каупервудами и затмившего, если не многолюдностью и респектабельностью, то блеском все вечера у них в доме, заметила мужу:
— А Каупервуд, видимо, наживает бешеные деньги.
— Так ведь он прирожденный финансист, Элла, — наставительно пояснил Эддисон. — Он спекулирует на бирже и, конечно, наживает и будет наживать большие деньги. А вот примут ли их в свете — не знаю. Будь он один, без жены, это было бы проще. Она очень красива, но Каупервуду она не пара, не такая ему нужна жена. Она как-то даже слишком хороша.
— Ты прав. Мне она нравится, но я боюсь, что она сама много себе напортит. А жаль.
Как раз в эту минуту Эйлин, с раскрасневшимся от лести и комплиментов счастливым лицом, проходила мимо них в сопровождении двух улыбающихся юнцов. Каупервуды отвели под танцы музыкальную комнату и гостиную, и теперь все устремились в этот импровизированный бальный зал. Навстречу Эйлин неслись звуки музыки, запах цветов, многоголосый говор; взволнованная, она приостановилась на пороге, окидывая взглядом движущуюся, блестящую, разряженную толпу.
— Давно я не видел таких красавиц, как миссис Каупервуд, — заметил Брэдфорд Кэнда редактору светской хроники Хортону Бигерсу. — Она, пожалуй, даже чересчур красива.
— А какое она, по-вашему, произвела впечатление? — допытывался осторожный Бигерс.
— Очаровательная женщина, только боюсь, что она недостаточно сдержанна, недостаточно умна. Ей бы надо держаться посолидней. Она слишком увлекается. Наши зрелые красотки не захотят у них бывать, рядом с ней они все будут казаться старухами. Если бы миссис Каупервуд была не столь молода и не столь красива, к ней отнеслись бы лучше.
— Я тоже так думаю, — сказал Бигерс. На самом деле он вовсе этого не думал и вообще неспособен был к подобным обобщениям. Но теперь он был твердо в этом убежден, ибо так сказал Брэдфорд Кэнда.
На следующий день за утренним кофе у Симсов и во многих других чикагских домах только и было разговору, что о новоселье у Каупервудов и о том, будут они приняты в обществе или нет.
— Как хочешь, но миссис Каупервуд совершенно не умеет себя держать, — заметила миссис Симс своему мужу. — И вообще они устроили не новоселье, а какую-то ярмарку. Надо же додуматься: в одном конце галереи повесить ее портрет, а в другом — этого Жерома! А сегодняшняя заметка в «Пресс»! Словно они и в самом деле что-то собой представляют.
Миссис Симс подозревала теперь, и не без основания, что дала себя провести своим приятелям Тейлору Лорду и Кенту Мак-Кибену, познакомившим ее с Каупервудами, и это ее злило.
— А что ты скажешь о гостях? — спросил мистер Симс, намазывая маслом булочку.
— Все это люди без положения. Кроме нас, в сущности, и назвать-то некого. Я очень жалею теперь, что мы поехали. Кто такие эти Израэлсы и Хоксема? Вот несносная женщина. (Она имела в виду миссис Хоксема.) Замучила меня своей глупой болтовней.
— Я вчера беседовал с издателем «Пресс» Хейгенином, — заметил мистер Симс. — Он утверждает, что Каупервуд приехал сюда после того, как обанкротился в Филадельфии и что ему там будто бы было предъявлено несколько исков. Ты что-нибудь об этом слышала?
— Нет. Но миссис Каупервуд говорит, что была там знакома с Дрейками и Уокерами. Я все собиралась спросить у Нелли. Мне всегда казалось странным, что они уехали из Филадельфии, раз дела у него там шли хорошо. Что-то тут не так.
Симса раздражало, что Каупервуд уже успел завоевать известное положение в финансовых кругах Чикаго, и он завидовал ему. К тому же Каупервуд, без сомнения, был весьма неглуп и очень энергичен, а это обычно вызывает в людях зависть, если только они не рассчитывают на твои благодеяния или сами не преуспели в какой-то другой области. Теперь Симсу захотелось выяснить, кто такой Каупервуд, узнать всю его подноготную.
Но не успело еще чикагское общество произнести свой приговор над Каупервудами, как произошли события, в какой-то мере даже более важные для их будущего в Чикаго, хотя Эйлин и не отдавала себе в этом отчета. Отношения между новыми и старыми газовыми компаниями все более обострялись. Обеспокоенные акционеры старых компаний стали доискиваться, кто же все-таки стоит за этими новыми компаниями, которые так нагло покушаются на их права и привилегии. Некоему Парсонсу, поверенному Северо-чикагской газовой, было поручено противодействовать махинациям де Сото Сиппенса и старого генерала Ван-Сайкла. Узнав, что муниципальный совет Лейк-Вью постановил разрешить концессию и что апелляционный суд собирается это постановление утвердить, Парсонс напал на удачную мысль: он предложил выдвинуть против новой компании обвинение в тайном сговоре и поголовном подкупе членов муниципалитета. Удалось раскопать немало доказательств, подтверждающих, что Дьюниуэй, Джейкоб Герехт и другие члены муниципалитета Лейк-Вью получили взятку, и, возбудив дело, можно было оттянуть окончательное решение вопроса о выдаче концессии, с тем чтобы выиграть время и дать возможность старой компании еще что-нибудь придумать и предпринять. Внимательно следя за каждым шагом Сиппенса и генерала Ван-Сайкла, Парсонс установил, что тот и другой всего лишь подставные лица, а истинный вдохновитель всей этой аферы — Каупервуд или еще какие-то дельцы, которых он в свою очередь представляет. Парсонс однажды зашел-даже в контору к Каупервуду в надежде поговорить с ним и что-нибудь у него выведать, но хитрость не удалась; тогда он принялся еще усерднее наводить справки о прошлом Каупервуда и его деловых связях. Завершились все эти розыски и слежка тем, что в окружном суде в конце ноября было возбуждено дело по обвинению Фрэнка Алджернона Каупервуда, Генри де Сото Сиппенса, Джадсона П.Ван-Сайкла и других в тайном сговоре; почти одновременно Западная и Южная компании со своей стороны тоже обратились в суд. И те и другие указывали, что за новыми компаниями стоит Каупервуд, намеревающийся принудить старые компании откупиться от него. Газеты не замедлили опубликовать историю, которая произошла с Каупервудом в Филадельфии, правда, не во всех подробностях, а лишь то, что он сам незадолго перед тем нашел нужным им сообщить. «Тайный сговор» и «подкуп» — слова неблагозвучные, однако обвинения, состряпанные адвокатом конкурента, еще ровно ничего не доказывают. Но тюрьма, банкротство, развод, скандал — пусть даже газеты упоминали обо всем этом лишь вскользь и очень осторожно
— возбудили всеобщий интерес и привлекли внимание к Каупервуду и его супруге.
Каупервуда попросили дать интервью, и он заявил, что не состоит пайщиком новых компаний, а является всего лишь их финансовым агентом, и что выдвинутые против него обвинения — чистейший вымысел, обычная юридическая уловка, с целью как можно больше запутать положение. Он грозил подать в суд за клевету. Судебные иски ни к чему не привели (Каупервуд умел прятать концы в воду), однако обвинения все же были ему предъявлены, и Каупервуд приобрел известность как ловкий, изворотливый делец с довольно сомнительным прошлым.
— О Каупервуде начинают писать в газетах, — сказал как-то Энсон Мэррил жене за утренним завтраком. На столе перед ним лежал номер «Таймса», и он смотрел на заголовок, расположенный по тогдашней моде пирамидой и гласивший: «Чикагские граждане обвиняются в тайном сговоре. В окружной суд подана жалоба на Фрэнка Алджернона Каупервуда, Джадсона П.Ван-Сайкла, Генри де Сото Сиппенса и других». Далее шли подробности. — А я думал, он обыкновенный маклер.
— Я знаю о них лишь то, что мне рассказывала Белла Симс, — ответила жена. — А что про него пишут?
Энсон Мэррил протянул ей газету.
— Мне всегда казалось, что это выскочки, — объявила миссис Мэррил. — Я никогда ее не видела, но говорят, она совершенно невозможна.
— Этот филадельфиец неплохо начинает, — улыбнулся Мэррил. — Я видел его в клубе. Он производит впечатление человека очень толкового. Ему пальца в рот не клади.
Совершенно так же и мистер Норман Шрайхарт, который неоднократно видел Каупервуда в залах клубов «Келюмет» и «Юнион-Лиг», но до сего времени нисколько им не интересовался, вдруг начал наводить о нем справки. Высоченного роста, сильный и здоровый как бык и чрезвычайно энергичный, он был прямой противоположностью изнеженному Мэррилу. Когда газеты заговорили о Каупервуде, Шрайхарт, встретив как-то в клубе Эддисона, подсел к нему на большой кожаный диван.
— Что представляет собой этот Каупервуд, о котором сейчас столько пишут в газетах? — спросил он банкира. — Вы ведь всех знаете, Эддисон, и, помнится, даже когда-то знакомили меня с ним.
— Как же, как же, — весело отвечал Эддисон, который, несмотря на сыпавшиеся на Каупервуда нападки, был в общем доволен оборотом, который приняло дело. Страсти разгорелись, а это свидетельствовало о том, что Каупервуд действует достаточно ловко, и главное — что он сумел отвлечь подозрение от дельцов, стоявших за его спиной. — Он уроженец Филадельфии. Несколько лет назад перебрался сюда и открыл хлеботорговую и комиссионную контору. Теперь он банкир. Неглупый человек, как мне кажется. И довольно богатый.
— Газеты пишут, что в тысяча восемьсот семьдесят первом году он обанкротился в Филадельфии, задолжав миллион долларов. Правда это?
— Насколько я знаю, правда.
— И действительно сидел в тюрьме?
— Да, как будто сидел. Но, насколько я понимаю, никаких преступлений он не совершал, а просто чего-то не поделил с местными финансистами и политиками.
— И ему всего сорок лет?
— Что-то около того. А почему это вас интересует?
— Да так. Довольно смелый у него план — обобрать старые газовые компании. Вы думаете, ему это удастся?
— Ну, этого я не знаю. Мне ведь известно только то, что я прочел в газетах, — осторожно отвечал Эддисон. Ему вообще не хотелось продолжать этот разговор. Каупервуд через подставных лиц пытался как раз ценой некоторых уступок прийти к соглашению и объединить все компании. Но дело пока не очень клеилось.
— Хм! — произнес Шрайхарт, сам удивляясь тому, что ни он, ни Мэррил, ни Арнил, ни другие дельцы не додумались до сих пор заняться производством газа или скупить акции у старых компаний.
С этой мыслью он ушел из клуба, а на следующее утро у него уже сложился собственный план. Подобно Каупервуду, Шрайхарт был хитрый, холодный и расчетливый делец. Он твердо верил в будущее Чикаго и во всякое начинание, связанное с ростом города. Когда деятельность Каупервуда привлекла его внимание к газовым предприятиям, Шрайхарт быстро смекнул, какие возможности в них заложены. Пожалуй, и сейчас еще не поздно ввязаться в борьбу; если действовать достаточно ловко, не исключено, что удастся выхватить из-под носа противников этот лакомый кусок. А не то можно попытаться перетянуть на свою сторону Каупервуда.
Человек властный, Шрайхарт не любил участвовать в делах в качестве младшего компаньона или мелкого вкладчика. Если уж он за что-нибудь брался, то желал распоряжаться и руководить. Он решил пригласить к себе Каупервуда и потолковать с ним. Секретарь написал по его указанию письмо, в котором Каупервуда в довольно высокомерном тоне просили зайти «по важному делу».
Каупервуд считал сейчас свое положение в финансовом мире Чикаго достаточно прочным, однако он еще не забыл, как совсем недавно его чернили все, кому не лень. Все это вместе взятое заставляло его относиться с нескрываемым презрением ко всему человечеству — равно и к бедным и к богатым. К тому же он отлично помнил, что Шрайхарт, которому он был представлен, никогда до сей поры не удостаивал его ни малейшим вниманием.
«Мистер Каупервуд просит сообщить, — писала под его диктовку секретарша Антуанета Новак, — что он в настоящее время очень занят, но будет счастлив видеть мистера Шрайхарта в любое время у себя в конторе».
Самонадеянный, властный Шрайхарт разозлился, получив это письмо, но потом рассудил, что от свидания с Каупервудом вреда не будет, а пользу оно принести может, и однажды под вечер отправился к нему в контору, где и был принят весьма любезно.
— А, мистер Шрайхарт, как поживаете? — приветствовал его Каупервуд, протягивая ему руку. — Очень рад вас видеть. Мы, насколько я помню, встречались с вами однажды, несколько лет назад.
— Да, да, припоминаю, — отвечал Шрайхарт — широкоплечий, с квадратным лицом, коротко подстриженными усиками над упрямой верхней губой и жесткими, пронизывающими черными глазами. — Судя по газетам, если только им можно верить, — приступил он прямо к делу, — вас интересуют местные газовые предприятия, не так ли?
— На газеты никогда не следует особенно полагаться, — учтиво возразил Каупервуд. — Но, может быть, вы соблаговолите сперва пояснить мне, что заставляет этим интересоваться вас?
— Видите ли, по правде говоря, — отвечал Шрайхарт, глядя в упор на Каупервуда, — я сам интересуюсь газом. Это довольно выгодная сфера приложения капитала, а кроме того, ко мне недавно обратились кое-кто из членов правления старых компаний и просили помочь им объединиться. (Шрайхарт лгал.) В общем мне хотелось бы знать, неужели вы в самом деле рассчитывали добиться таким путем какого-то успеха?
Каупервуд улыбнулся.
— Прежде чем обсуждать этот вопрос, я желал бы получить более исчерпывающие сведения о ваших намерениях и связях. Вы говорите, что к вам обратились акционеры старых компаний и просили помочь им прийти к какому-то соглашению. Так ли я вас понял?
— Так.
— И вы думаете, что вам удастся их объединить? А на каких условиях?
— Мне кажется, что проще всего учредить держательскую компанию и за каждую старую акцию выдать акционерам по две или три новых. Тогда можно было бы избрать одно правление, иметь одну контору и прекратить эти тяжбы, от чего все только бы выиграли.
Он говорил небрежным, покровительственным тоном, словно и не подозревая, что все это было давно обдумано самим Каупервудом, и тот не мог не подивиться спокойной наглости, с какою этот видный чикагский делец, который еще недавно даже не находил нужным с ним здороваться, теперь преподносит ему его же собственный план.
— А на каких условиях думаете вы привлечь к этому делу новые компании?
— осторожно осведомился Каупервуд.
— Да на таких же, как и все остальные, если только капитал у них не слишком разводнен. О подробностях я еще не думал. По-моему, две или три акции за одну, смотря по тому, каков реально вложенный капитал. Надо ведь принять во внимание и претензии старых компаний.
Каупервуд размышлял. Стоит или не стоит обсуждать это предложение? Представлялся случай быстро и без особых хлопот заработать солидный куш, продав свои акции старым компаниям. Но тогда львиная доля барыша от всей этой комбинации достанется уже не ему, а Шрайхарту. А выждав, может быть удастся добиться от старых компаний более выгодных условий, даже если Шрайхарт и сумеет их объединить. Трудно сказать. Наконец он спросил:
— А какой пакет акций останется у вас на руках — или на руках у учредителей — после того, как вы разочтетесь со старыми и новыми компаниями?
— Процентов тридцать пять, сорок от всех акций. Надо же что-нибудь получить за свои труды, — с любезной улыбкой отвечал Шрайхарт.
— Совершенно справедливо, — подтвердил Каупервуд и улыбнулся, — но поскольку я срезал палку, которой вы теперь собираетесь сбить это сочное яблочко, основательная часть должна достаться и мне, как вы полагаете?
— Что вы хотите этим сказать?
— Ничего, кроме того, что я сказал. Новые компании, без которых ни о каком объединении не могло бы идти и речи, основал я. Ваш план ничем не отличается от того, который уже давно был предложен мною. Правление и директора старых компаний злы на меня, они считают, что я покушаюсь на какие-то их особые права и привилегии. Если единственно по этой причине они предпочитают иметь дело с вами, а не со мной, это вовсе не значит, что мне не причитается большая доля учредительской прибыли. Мои личные капиталовложения в новые компании не так уж велики. Я скорее выступаю здесь в роли финансового агента. (Это не соответствовало истине, но Каупервуд предпочитал, чтобы Шрайхарт думал именно так.) Шрайхарт улыбнулся.
— Но вы забываете, дорогой мой, — пояснил он, — что я обеспечу почти весь необходимый капитал.
— А вы забываете, — перебил его Каупервуд, — что я не новичок в деловом мире. Если хотите, я сам гарантирую весь капитал и дам вам еще хорошую премию за услуги. Заводы и концессии старых и новых компаний чего-нибудь да стоят. Вы упускаете из виду, что Чикаго растет.
— Все это мне известно, — уклончиво отвечал Шрайхарт, — но я знаю также, что вам предстоит длительная борьба, на которую вы изведете уйму денег. Обстоятельства сложились так, что у вас нет никаких шансов договориться со старыми компаниями. Насколько я понимаю, они не желают иметь с вами дела. Объединение это может провести только какое-нибудь незаинтересованное лицо вроде меня, и непременно человек влиятельный или, вернее, давно живущий в Чикаго и лично знакомый со всеми этими людьми. А у вас ведь нет никого, кто бы мог это сделать лучше, чем я.
— Почему же, очень возможно, что мне удастся кого-нибудь найти, — хладнокровно возразил Каупервуд.
— Навряд ли. И во всяком случае не при том положении, какое создалось сейчас. Старые компании не пойдут вам навстречу, а со мной они готовы вести дело. Не лучше ли вам согласиться на мое предложение и поскорее со всем этим покончить?
— На таких условиях — нет, — отрезал Каупервуд. — Мы слишком глубоко проникли на территорию противника и слишком многое уже сделали. Три или четыре акции за одну — сколько бы там ни получили акционеры старых компаний, — самое меньшее, на что я могу согласиться в отношении новых акций. А затем половина того, что останется, должна пойти мне. Мне ведь придется делиться с другими. (Это тоже не соответствовало истине.)
— Нет, — Шрайхарт упрямо замотал большой головой, — невозможно. Риск слишком велик. Я бы мог еще, пожалуй, дать вам четвертую часть — да и то нужно подумать.
— Половина или ничего, — решительно сказал Каупервуд.
Шрайхарт поднялся.
— Это ваше последнее слово?
— Последнее.
— Боюсь, что мы с вами не сговоримся. Жаль. Борьба может оказаться длительной и обойдется вам очень дорого.
— Я это предусмотрел, — отвечал финансист.
Вскоре после того как Каупервуд столь решительно отказал Шрайхарту, ему пришлось убедиться, что «взявший меч от меча и погибнет». В самом деле, не прошло и нескольких дней, как его вездесущий поверенный, старый генерал Ван-Сайкл, зорко следивший за всем, что делалось в законодательном собрании штата, где регистрировались новые акционерные компании, в городском и пригородных муниципалитетах, в судах и других присутственных местах, проведал о серьезном контрударе, который готовил противник. Он первый и сообщил Каупервуду, что компания на Северной стороне что-то затевает. Как-то под вечер Ван-Сайкл явился к Каупервуду в своей залосненной шинели внакидку и мягкой шляпе, надвинутой на кустистые брови, и, не отвечая на приветствие последнего: «Добрый день, генерал, чем могу служить?» — с мрачным видом опустился в кресло.
— Готовьтесь к шторму, капитан! (Так он всегда величал Каупервуда.)
— А что случилось? — спросил тот.
— Пока ничего, но может случиться. Кто-то, не знаю еще кто, хочет объединить все три старые компании. Учреждается новая компания. Чикагская объединенная газовая и топливная, в законодательное собрание уже поступило заявление о регистрации, а в кредитном обществе «Дуглас» директора совещаются чуть не каждый день. Мне это сказал Дьюниуэй, а он узнал от своих приятелей.
Каупервуд по своей старой привычке размеренно постукивал кончиками пальцев друг о друга.
— Позвольте-ка… Кредитное и сберегательное общество «Дуглас»? Председателем там мистер Симс. Ну, он недостаточно хитер, чтобы выдумать такую штуку. А кто же учредители?
Генерал протянул ему записку с четырьмя именами. Ни один из этих людей не имел ни малейшего отношения к правлениям старых компаний.
— Все подставные лица, — коротко сказал Каупервуд и, помолчав, добавил:
— А ведь я, кажется, знаю, кто там орудует. Но вы не беспокойтесь, генерал, пусть объединяются, ничего они с нами поделать не могут. Рано или поздно им все равно придется либо продать нам свои акции, либо купить наши.
Тем не менее он был очень раздосадован, что Шрайхарт сумел убедить газовые компании объединиться. Он сам как раз собирался подослать к ним Эддисона с аналогичным предложением. По-видимому, Шрайхарт начал действовать сразу после разговора с ним.
Каупервуд немедленно отправился в «Лейк-Сити Нейшнл», чтобы повидать Эддисона.
— Вы слышали новость? — воскликнул банкир, едва Каупервуд переступил порог его кабинета. — Они объединяются. Это все Шрайхарт. Как раз то, чего я опасался. Симс из кредитного общества «Дуглас» будет у них финансовым агентом. Я узнал об этом десять минут назад.
— И я тоже, — хладнокровно отвечал Каупервуд. — Нам следовало действовать быстрее, но что об этом теперь говорить. А на каких условиях они объединяются?
— Они получают три новых акции за одну старую. Около тридцати процентов акций держательской компании остается Шрайхарту, который вправе продать их или оставить себе по своему усмотрению. Он гарантирует им процент на вложенный капитал. А ведь это мы для него все подготовили — загнали ему дичь прямо в силок.
— Так или иначе, ему все равно придется иметь дело с нами, — отвечал Каупервуд. — Я вот что думаю: нужно сейчас же обратиться в городской муниципалитет и просить концессию на весь город. Этого можно добиться. А если мы такую концессию получим, то поставим их на колени. Мы будем в лучшем положении, чем они, так как у нас ведь имеются компании в пригородах. А сами с собой мы уж сумеем объединиться.
— Это нам обойдется недешево.
— Но и не так уж дорого. Скорее всего нам вовсе не понадобится ни прокладывать труб, ни строить заводов. Эти джентльмены сразу прибегут с предложением скупить наши акции, продать свои или объединиться. Тогда мы будем диктовать им условия. Предоставьте мне действовать. Кстати, вы случайно не знакомы с этим самым Мак-Кенти, от которого здесь у вас в Чикаго так много зависит, — Джоном Дж.Мак-Кенти?
Игрок, владелец широкой сети публичных домов, тайный пайщик многочисленных подрядных контор и совладелец пивных заведений, без участия которого не избирался ни один мэр и ни один олдермен, Мак-Кенти был ангелом-хранителем и заступником разномастного уголовного сброда Чикаго, негласным заправилой политических кулис, и естественно, что во всех делах и начинаниях, где требовалась санкция муниципалитета и законодательного собрания штата, с ним волей-неволей приходилось считаться.
— Нет, я с ним не знаком, но могу достать вам письмо к нему, — ответил Эддисон. — А что вы надумали?
— Пока не спрашивайте. Раздобудьте только солидную рекомендацию.
— Я это сделаю сегодня же и пришлю вам, — пообещал Эддисон.
Каупервуд распрощался и ушел, а банкир стал размышлять об этом новом маневре. На Каупервуда можно положиться. Он уж сумеет вырыть яму конкуренту. Эддисон часто поражался его изобретательности и не спорил, когда тот предпринимал что-нибудь очень смелое и дерзкое.
Человек, о котором в эту трудную минуту вспомнил Каупервуд, был весьма красочной и любопытной фигурой, типичной для Чикаго и Западных штатов того времени. Всегда улыбающийся, любезный, обходительный и вкрадчивый, Мак-Кенти обаянием и коварством напоминал Каупервуда, но отличался от него известной грубостью и примитивностью, не сказывавшейся, правда, на его внешности, — грубостью, не свойственной и даже чуждой Каупервуду. Что-то в натуре Мак-Кенти привлекало к нему людскую накипь большого города, весь этот темный преступный мир, который был сродни его душе. Есть такие люди, без художественных наклонностей и духовных интересов, не расположенные к чувствительности и тем менее к философии и все же благодаря своей жизненной силе обладающие какой-то странной притягательностью; они сами являются как бы сгустком жизни, не светлой, не слишком темной и многослойной, как агат. Мак-Кенти попал в Америку трехлетним ребенком — родители его эмигрировали из Ирландии во время голода. Детство его прошло на южной окраине Чикаго, в жалкой лачуге с глиняным полом, стоявшей у скрещения железнодорожных путей, которые сплетались здесь в густую сеть. Отец Мак-Кенти работал на железной дороге чернорабочим-поденщиком и лишь под старость был назначен десятником; детей в семье было восемь человек, и Джону с ранних лет пришлось добывать себе кусок хлеба. Сначала его поместили мальчиком в лавку, потом он служил рассыльным на телеграфе, заменял официанта в пивной, и наконец, устроился буфетчиком. С этого, собственно, и началась карьера Джона Мак-Кенти. На него обратил внимание один дальновидный политический деятель, посоветовал ему изучить законы и со временем выдвинуть свою кандидатуру в законодательное собрание штата. Еще совсем мальчишкой Мак-Кенти много кое-чего узнал — он был свидетелем и подтасовки избирательных бюллетеней, и покупки голосов, и казнокрадства, и всевластия политических лидеров, распределявших теплые местечки, а также взяточничества, семейственности, использования человеческих слабостей — словом, всего, из чего в Америке складывается (или складывалась) политическая и финансовая жизнь. В верхних слоях общества существует-некое предвзятое мнение, будто на социальном дне нельзя ничему научиться. Если бы можно было заглянуть в душу Мак-Кенти, которая столь многое в себя вместила и даже привела в известную гармонию, нас прежде всего поразили бы своеобразная мудрость и еще более своеобразные наслоения его натуры — жестокость и нежность, заблуждения и пороки, служившие ему не только источником страданий, но и наслаждений; мы увидели бы жадную, суровую жизнь первобытного существа, которое руководствуется только своими инстинктами и потребностями. И при всем этом у него были манеры и облик джентльмена.
Теперь, в сорок восемь лет, Джон Дж.Мак-Кенти был весьма влиятельной особой. В его большом особняке на углу Харрисон-стрит и Эшленд авеню можно было в любое время встретить финансистов, дельцов, чиновников, священников, трактирщиков — словом, всю ту разношерстную публику, с которой неизбежно бывает связан всякий деятельный и хитрый политикан. В затруднительных случаях все они шли к Мак-Кенти, зная, что он посоветует, укажет, устроит, выручит, и платили ему за это кто чем мог — иной раз даже только благодарностью и признанием. Полицейские чиновники и агенты, которых он частенько спасал от заслуженного увольнения; матери, которым он возвращал сыновей и дочерей, вызволяя их из тюрьмы; содержатели домов терпимости, которых он ограждал от чрезмерных аппетитов мздоимцев из местной полиции; политиканы и трактирщики, боявшиеся расправы разгневанных горожан, — все они с надеждой взирали на его гладкое, сияющее добродушием, почти вдохновенное лицо, и в трудную минуту он казался им каким-то лучезарным посланцем небес, неким чикагским богом, всемогущим, всемилостивым и всеблагим. Но были, конечно, и неблагодарные, были непримиримые или желающие снискать себе популярность моралисты и реформаторы, были соперники, которые подкапывались под него и строили козни — для таких он становился жестоким и беспощадным противником. К услугам Мак-Кенти была целая свита прихвостней, толпившихся вокруг трона своего владыки и по первому слову бросавшихся выполнять его приказы. Мак-Кенти одевался просто, вкусы имел самые неприхотливые, был женат и, по-видимому, счастлив в семейной жизни, считался образцовым католиком, хотя никогда особой набожности не проявлял — короче говоря, это был некий Будда, внешне благодушный и даже мягкий, могущественный и загадочный.
Каупервуд впервые встретился с Мак-Кенти весенним вечером у него в доме. Затянутые сетками окна большого особняка были открыты настежь, и занавеси слабо колыхались от легкого ветерка. Вместе с ароматом распускающихся почек в комнату временами врывалось зловонное дыхание чикагских боен.
Каупервуд предварительно отправил Мак-Кенти два рекомендательных письма
— то, которое достал Эддисон, и другое, добытое ему Ван-Сайклом у одного известного судьи, — и получил ответ с приглашением заехать. Когда он явился, ему предложили вина, сигару, представили миссис Мак-Кенти, которая нигде не показывалась и рада была хотя бы минутной встрече с знаменитостью из высшего, недоступного для нее мира, а затем провели в библиотеку. Жена Мак-Кенти, тучная блондинка лет пятидесяти, чем-то очень напоминала Эйлин, но только Эйлин уже в годах и сильно перезревшую, что, вероятно, не преминул бы заметить Каупервуд, если бы мысли его не были заняты другим; она сохранила, однако, следы прежней несколько вызывающей красоты и для бывшей проститутки держалась достаточно тактично. Случилось так, что Мак-Кенти в этот вечер был в отличном расположении духа. Никакие политические заботы не волновали его. Стояли первые дни мая. На улице уже зазеленели деревья, воробьи и малиновки чирикали и заливались на все лады. Лиловатая дымка окутывала город, и несколько ранних комариков бились о сетки, защищавшие окна и балконные двери. Каупервуд, несмотря на одолевавшие его заботы, тоже был настроен довольно благодушно. Он любил жизнь со всеми ее трудностями и осложнениями, быть может даже больше всего и любил именно эти трудности и осложнения. Природа, конечно, красива, временами благосклонна к человеку, но препятствия, которые надо преодолеть, интриги и козни, которые надо предвосхитить, разгадать, разрушить, — вот ради чего действительно стоило жить!
— Итак, мистер Каупервуд, — начал Мак-Кенти, когда они вошли в прохладную, уютную библиотеку, — чем могу служить?
— Видите ли, мистер Мак-Кенти, — сказал Каупервуд, взвешивая каждое слово и пуская в дело всю свою ловкость и обходительность, — моя просьба не так уж велика, но для меня то, о чем я буду вас просить, имеет большое значение. Мне нужна концессия от чикагского муниципалитета, и я хочу, чтобы вы помогли мне получить ее. Вы спросите, почему я не обращаюсь непосредственно в муниципалитет. Я бы так и поступил, но боюсь, что найдутся люди, которые постараются использовать ваше влияние против меня. Я уверен, что вы на меня не обидитесь, если я скажу, что считаю вас своего рода арбитром во всех затруднительных вопросах, связанных с политикой чикагского муниципалитета.
Мак-Кенти усмехнулся.
— Весьма лестное мнение, — сухо заметил он.
— Я человек новый в Чикаго, — вкрадчиво продолжал Каупервуд, — и живу здесь только второй год. Я из Филадельфии. Как финансовый агент и как пайщик я связан с несколькими газовыми компаниями, которые были учреждены в Лейк-Вью, Хайд-парке и других местах за чертой города, о чем вы, вероятно, знаете из газет. Строго говоря, я не владелец этих компаний, — большая часть вложенного в них капитала принадлежит не мне. Я даже не управляющий, ибо я осуществляю лишь самое общее руководство. Скорее меня можно назвать инициатором этого дела, его поборником, — так на это смотрят мои компаньоны и я сам.
Мак-Кенти понимающе кивнул головой.
— Так вот, мистер Мак-Кенти, вскоре после того как я предпринял шаги, чтобы получить концессии в Лейк-Вью и Хайд-парке, мне пришлось натолкнуться на сопротивление со стороны лиц, возглавляющих старые компании. Им, как вы сами понимаете, было очень нежелательно, чтобы мы получили разрешение на прокладку газопроводов где бы то ни было в пределах округа Кук, хотя по существу мы нигде не посягаем на их территорию. С тех пор они донимают меня судебными преследованиями, предписаниями, обвинениями в подкупе и тайном сговоре.
— Да, я кое-что слышал об этом, — вставил Мак-Кенти.
— Не сомневаюсь, — продолжал Каупервуд. — Встретив такое противодействие, я предложил им слить старые и новые компании в одну, получить новое свидетельство и объединить все газоснабжение города в одних руках. Они на это не пошли — мне кажется, главным образом потому, что я в Чикаго человек пришлый. Спустя некоторое время другое лицо, а именно мистер Шрайхарт (Мак-Кенти снова кивнул), человек, который газовыми предприятиями города никогда не интересовался, является к ним с таким же предложением. Его план ничем не отличается от моего, если не считать того, что в дальнейшем, объединив старые компании, он явно намерен проникнуть на нашу территорию и очистить наши карманы или же, получив наравне с нами концессии в пригородах, вынудить нас продать наши акции. Как вы знаете, идут разговоры о том, чтобы слить эти пригороды с Чикаго, а тогда городские концессии будут действительны там наряду с нашими. Что же нам остается делать? Либо мы должны теперь же продать им наши акции, постаравшись выторговать как можно больше, либо продолжать борьбу с довольно значительными для себя затратами, либо, наконец, обратиться в городской муниципалитет и просить концессию в самом городе — общую концессию на снабжение газом Чикаго наряду со старыми компаниями — исключительно в целях самозащиты, как говорит один из моих служащих, — с улыбкой добавил Каупервуд.
Мак-Кенти тоже улыбнулся.
— Понимаю, — сказал он. — Но это ведь нелегкое дело, мистер Каупервуд,
— ходатайствовать о новой концессии. Неизвестно, как посмотрят на это наши избиратели. Многие могут и не понять, зачем городу нужна еще одна газовая компания. Правда, старые компании не очень баловали потребителей. Я бы не сказал, например, чтобы у меня в доме газ был особенно хорошего качества,
— и он неопределенно улыбнулся, приготовившись слушать дальше.
— Так вот, мистер Мак-Кенти, я знаю, что вы человек деловой, — продолжал Каупервуд, пропуская мимо ушей замечание собеседника, — и я тоже человек деловой. И пришел я к вам сюда не за тем, чтобы просто поделиться своими горестями в надежде, что вы из сочувствия захотите мне помочь. Я прекрасно понимаю, что обратиться в муниципальный совет Чикаго с вполне законным предложением — это одно, а добиться, чтобы оно было принято и утверждено городскими властями, — совсем другое. Мне нужны совет и поддержка, но я не прошу благотворительности. Общегородская концессия, если я ее раздобуду, принесет мне очень хорошие деньги. Ведь с таким козырем на руках я могу выгодно продать акции новых компаний, в жизнеспособности которых никто не сомневается, да и старым компаниям меня тогда уже не съесть. Словом, концессия мне необходима, чтобы иметь возможность бороться и защищать свои интересы. Я отлично знаю, что никто из нас не занимается политикой или финансами ради развлечения. Концессия намой взгляд стоит того, чтобы заплатить за нее тысяч триста — четыреста, то есть четверть или даже половину той суммы, которую я надеюсь на ней заработать (тут Каупервуд опять немного покривил душой), конечно в случае, если план с объединением старых и новых компаний осуществится. Мне незачем вам объяснять, что в моем распоряжении будет достаточный капитал. Это обеспечивается уже самим фактом получения концессии. Короче говоря, мне хотелось бы знать, согласны ли вы оказать мне поддержку, пустить в ход свое влияние и участвовать со мной в этом предприятии на тех условиях, которые я только что вам изложил. Я сообщу вам заранее, кто мои компаньоны. Раскрою перед вами все карты, выложу все данные, чтобы вы сами могли судить, как обстоят дела. И если вам покажется, что я ввел вас в заблуждение, вы, разумеется, вольны в любой момент расторгнуть нашу сделку. Повторяю, — сказал в заключение Каупервуд, — я не прошу вас о благотворительности. Мне незачем что-то скрывать или о чем-то умалчивать, преуменьшая значение, которое имеет для нас эта концессия. Напротив, я хочу, чтобы вы знали все. Хочу, чтобы вы согласились помочь мне на таких условиях, которые сочтете приемлемыми для себя и справедливыми. Ведь я попал в такое положение только потому, что к здешним, так сказать, сливкам общества я не принадлежу. Будь я лощеным франтом, все давно было бы улажено. Эти джентльмены охотно соглашаются на реорганизацию, если проводить ее будет Шрайхарт, а меня они знать не желают, потому что я человек сравнительно новый в Чикаго и не принят в их кругу. Если бы я был из их клики, — тут Каупервуд развел руками, — не думаю, чтобы мне пришлось сидеть здесь сегодня и просить вашего содействия, хотя я очень рад нашему знакомству и вообще счастлив был бы с вами работать. Просто обстоятельства сложились так, что нам до сих пор не привелось встретиться.
Всю эту пространную речь Каупервуд произнес, глядя на Мак-Кенти в упор с самым простодушным видом; а Мак-Кенти, слушая его, думал, какой это незаурядный, ловкий и сильный человек. Он не вилял, не лицемерил, как другие, и вместе с тем в каждом его слове чувствовался тонкий расчет, и это больше всего нравилось Мак-Кенти. Брошенное Каупервудом как бы вскользь замечание о «сливках общества», не желавших с ним знаться, и позабавило Мак-Кенти и польстило ему. Он прекрасно понял, что хотел сказать Каупервуд и с какой целью это говорилось, Каупервуд олицетворял собой новый и более близкий ему по духу тип финансиста. Очевидно, его поддерживают влиятельные люди, если верить тем, кто так горячо его рекомендовал. Каупервуд знал, что Мак-Кенти лично не заинтересован в старых компаниях, и подозревал, что он никакой особой симпатии к ним не питает, хотя Мак-Кенти и не обмолвился об этом ни единым словом. В его глазах они были обычными финансовыми корпорациями, платящими дань политической машине и ожидающими взамен известных услуг. Чуть ли не каждую неделю их представители являлись в муниципалитет, выпрашивали концессии на прокладку то одной, то другой линии (настаивая на особых привилегиях при прокладке труб по определенным улицам), добивались более прибыльных контрактов на уличное освещение, всевозможных льгот на речных пристанях, снижения налогов и прочее и прочее. Такого рода «мелочами» Мак-Кенти как правило сам не занимался. Для этого у него в муниципалитете имелся весьма влиятельный подручный, некто Пэтрик Даулинг, здоровенный и весьма энергичный ирландец, настоящий сторожевой пес партийной машины, который присматривал за действиями мэра, городского казначея, налогового инспектора, да и вообще всех чиновников муниципалитета, зорко следя за тем, чтобы и дела решались и взятки распределялись как надлежало. За исключением двух директоров Южной компании, с которыми Мак-Кенти приходилось иной раз встречаться, он никого из правления газовых компаний не знал. А эти двое не вызывали в нем никаких симпатий. Во главе старых компаний стояли дельцы, считавшие политиков такого типа, как Мак-Кенти и Даулинг, чуть ли не исчадием ада, что не мешало им, однако, пользоваться услугами этих людей и платить им мзду — иного выхода у них не было.
— Что ж, — отвечал Мак-Кенти, задумчиво перебирая тонкую золотую цепочку от часов, — это вы неплохо придумали. Конечно, старым компаниям ваша просьба о параллельной концессии вряд ли понравится, но после того, как вы ее получите, возражать уже будет трудно. — Он улыбнулся. Мак-Кенти говорил очень чисто, ничто в его говоре не выдавало ирландца. — В одном только отношении это дело может оказаться не очень приятным. Они непременно подымут шум, хотя сами об интересах населения никогда не заботились. Впрочем, если вы предлагали им объединиться, какие могут быть теперь возражения? Со временем они на этом заработают не меньше вашего. А вам это даст возможность с ними поторговаться.
— Совершенно справедливо, — сказал Каупервуд.
— И вы говорите, что у вас достаточно средств, чтобы проложить трубы по всему городу и бороться с компаниями за клиентуру, если они не пойдут на уступки?
— Да, достаточно, а если не хватит, я раздобуду, — заявил Каупервуд.
Мистер Мак-Кенти с одобрением посмотрел на мистера Каупервуда. Оба они уже понимали друг друга и чувствовали взаимное расположение, но эгоистические интересы заставляли каждого до поры до времени скрывать свои чувства. Каупервуд возбудил любопытство Мак-Кенти: не часто встретишь дельца, который, предлагая взятку, не прикрывается высокопарными фразами, не фарисействует и не лицемерит.
— Вот что я вам скажу, мистер Каупервуд, — сказал он наконец. — Я об этом подумаю. Подождите хотя бы до понедельника. Я понимаю, что сейчас есть основания просить об общегородской концессии, а позже это будет уже труднее сделать. Вы пока составьте проект и пришлите его мне. Посмотрим, как отнесутся к нему другие джентльмены из муниципального совета.
При слове «джентльмены» Каупервуд с трудом сдержал улыбку.
— Проект концессии у меня с собой, — сказал он.
Такая деловитость изумила Мак-Кенти и понравилась ему. Решительность и напористость этого дельца пришлись ему по душе, тем более что сам Мак-Кенти подвизался не в финансах, а в политике, и большинство дельцов, с которыми ему приходилось сталкиваться, были трусливы и заносчивы.
— Оставьте мне это, — сказал он, беря у Каупервуда бумаги. — А в следующий понедельник, если вам угодно, милости прошу.
Каупервуд встал.
— Я решил, что самое лучшее встретиться и переговорить с вами лично, мистер Мак-Кенти. И теперь очень рад, что сделал это. Если вы возьмете на себя труд рассмотреть мой проект, вы убедитесь, что все обстоит именно так, как я вам излагал. Дело это, вообще говоря, очень прибыльное, но для его осуществления потребуется время, и сразу оно, конечно, денег не даст.
Мак-Кенти прекрасно понял, для чего это было сказано.
— Да, разумеется, — с готовностью согласился он.
Обмениваясь рукопожатием, они поглядели в глаза друг другу.
— Мне кажется, что вам пришла на ум хорошая мысль, — поощрительно сказал в заключение Мак-Кенти. — Очень даже хорошая. Приходите в понедельник, и я дам вам окончательный ответ. И вообще приходите в любое время, если я вам понадоблюсь. Я всегда буду рад вас видеть. Чудесный вечер, — добавил он, проводив Каупервуда до парадной двери. — А луна-то какая! — На небе сиял тонкий серп луны. — Доброй ночи!
Результаты этого свидания не замедлили сказаться. В высших сферах делового мира все так или иначе друг с другом связаны. Теперь, когда внимание Мак-Кенти было привлечено к газовым предприятиям, он принялся усердно разведывать обстановку, желая выяснить — не выгоднее ли будет договориться со Шрайхартом, или изобрести какую-либо другую комбинацию. В конце концов он пришел к выводу, что план Каупервуда по политическим соображениям легче осуществить. Эти политические соображения заключались главным образом в том, что группа Шрайхарта, не нуждаясь пока что в услугах олдерменов, проявила недальновидность и не сообразила подмазать на всякий случай шайку бандитов, засевшую в ратуше.
Когда Каупервуд снова пришел к Мак-Кенти, он был встречен очень радушно.
— Ну что ж, — сказал Мак-Кенти после обычных приветствий, — я навел справки. Ваше предложение довольно обосновано. Создавайте свою компанию и действуйте, как задумали. Затем подавайте в муниципалитет прошение, и мы посмотрим, что можно будет сделать.
Они долго и подробно обсуждали, как должны быть поделены новые акции, которые решено было депонировать в банке, пользующемся особым довернем Мак-Кенти, до тех пор пока не произойдет слияния со старыми газовыми компаниями или с новой, объединенной, после чего Каупервуд должен будет выполнить свои обязательства перед Мак-Кенти, и т.д. Все это было далеко не просто, и Каупервуд остался не вполне доволен соглашением; но все же оно его устраивало потому, что позволяло одержать верх над своими противниками. Генерал Ван-Сайкл, Генри де Сото Сиппенс, Кент Бэрроуз Мак-Кибен и правая рука Мак-Кенти — олдермен Даулинг немало потрудились, прежде чем все было, наконец, приведено в готовность для решительного удара.
И вот в четверг, когда чикагский муниципалитет по заведенному порядку занимался такого рода вопросами, проект был внесен на его рассмотрение, а в понедельник оказался уже одобренным и утвержденным. Такая поспешность не оставляла времени для публичного обсуждения, а этого как раз и добивались Мак-Кенти и Каупервуд. На следующий день, после того как проект был оглашен и по всему было видно, что его утвердят, Шрайхарт отправил своих поверенных и директоров старых компаний в редакции чикагских газет, где они в один голос заявили, что это грабеж среди бела дня. Но уже ничего нельзя было сделать. Чтобы восстановить против Каупервуда общественное мнение, почти не оставалось времени. Правда, газеты, подчиняясь более влиятельной финансовой группе, которую представлял Шрайхарт, послушно заговорили о том, что «со старыми компаниями поступают бесчестно», что две конкурирующие фирмы излишни и не нужны и что одна компания вполне обеспечит потребности города в газе. Однако население, которое всячески обрабатывала агентура Мак-Кенти, не очень-то верило газетам. Старые компании не так уж заботились о своих потребителях, и потребители не считали нужным слишком рьяно их отстаивать.
В понедельник вечером, когда постановление о концессии было принято муниципалитетом, мистер Сэмюэл Блэкмен, председатель газовой компании Южной стороны, маленький тщедушный человек с бакенбардами, похожими на сапожные щетки, стоя у дверей зала заседаний, кричал:
— Это подлая махинация! Если мэр подпишет постановление, его надо отдать под суд! Все они там подкуплены — все до единого! Ну и порядки завелись у нас в Чикаго: прямо разбой среди бела дня. На что это похоже! Годами создаешь дело, работаешь не покладая рук, а завтра тебя вытеснит какой-нибудь проходимец.
— Вы правы, вы совершенно правы, — жалобно вторил ему мистер Джордан Джулс, председатель компании Северной стороны, коротконогий толстяк с жесткими голубыми глазами и лысой головой, украшенной узкой бахромой волос и похожей на яйцо, обращенное острым концом вверх. — Все подстроил этот мерзавец из Филадельфии. Он во всем виноват! Уважающим себя чикагским дельцам давно пора бы понять, что это за птица, и выгнать его отсюда. Вспомните только, что он натворил в Филадельфии. Там, правда, догадались засадить его в тюрьму, не мешало бы и у нас сделать то же самое.
С Джорданом Джулсом стоял высокий сухопарый человек — мистер Хадсон Бейкер, председатель Западной чикагской компании. Все они явились сюда, чтобы заявить протест. Бейкер — горячий сторонник Шрайхарта — пришел прямо от него и тоже негодовал.
— Это настоящий проходимец, — уверял он Блэкмена. — Он ведет нечестную игру. Ему не место среди порядочных людей.
Однако, несмотря на все эти протесты и негодующие возгласы, решение о предоставлении концессии было принято. Мистер Норман Шрайхарт, мистер Нори Симс и все те, кто, на свое несчастье, ввязался в эту игру, получили жестокий урок. Делегация от трех старых компаний посетила мэра, но тот — послушное орудие в руках Мак-Кенти — сжег свои корабли и подписал решение. Каупервуд получил концессию, и противнику скрепя сердце оставалось теперь только идти к нему на поклон. Шрайхарт, однако, понимал, что его счеты с Каупервудом еще не сведены и что столкновение с ним на какой-либо другой почве неизбежно. Но впредь он будет умнее и в борьбе с Каупервудом использует его же оружие. А пока он как человек дальновидный решил пойти на известные уступки.
Стараясь по возможности скрыть свою досаду, он искал случая встретиться с Каупервудом в одном из клубов, но Каупервуд, выжидая, пока уляжется шум, намеренно там не показывался, и поскольку гора не шла к Магомету, то Магомету пришлось идти к горе. Итак, в душный июньский день мистер Шрайхарт отправился в контору к Каупервуду, надев для этого случая новый отлично сшитый сюртук стального цвета и соломенную шляпу. Из нагрудного кармана у него, по моде того времени, выглядывал аккуратно сложенный шелковый платок с голубой каемкой, на ногах блестели новенькие полуботинки.
— Я через несколько дней отплываю в Европу, мистер Каупервуд, — как ни в чем не бывало сказал он, — и вот решил до отъезда заглянуть к вам. Может быть, нам удастся все-таки договориться. Директорам старых компаний, конечно, нежелательно иметь конкурента, а вам, я думаю, вовсе неинтересно вести бесполезную тарифную войну, от которой всем один убыток. Как мне помнится, вы тогда соглашались поделить контрольный пакет пополам. Вы еще не отказались от этой мысли?
— Присаживайтесь, мистер Шрайхарт, присаживайтесь, пожалуйста, — радушно предлагал Каупервуд, широким жестом указывая посетителю на кресло возле стола. — Рад вас видеть. Конечно, тарифная война мне совершенно ни к чему. Напротив, я очень хочу избежать ее, но, как вы сами понимаете, со времени нашего с вами разговора многое изменилось. Учредители новой общегородской газовой компании вложили свои деньги в дело и стремятся — я бы сказал даже горят желанием — развить его и основать настоящее солидное предприятие. Они не сомневаются в успехе, и я вполне разделяю их точку зрения. Соглашение между старыми и новыми компаниями может быть достигнуто, но уже не на тех условиях, которые я тогда готов был принять. За это время была основана новая компания, выпущены акции и израсходованы большие деньги. (Каупервуд лгал.) При любом соглашении акции эти должны обмениваться на равных началах с остальными. Я считаю слияние компаний весьма желательным, но при непременном условии, чтобы все акции — независимо от того, сколько новых акций мы будем давать за одну старую, две, три или четыре — расценивались по их номинальной стоимости, а не по курсу.
У Шрайхарта вытянулось лицо.
— А вам не кажется, что это многовато? — сказал он мрачно.
— Ну что вы, что вы! — возразил Каупервуд. — Вы ведь знаете, что мы пошли на такие затраты не по своей воле (мистер Шрайхарт уловил скрытую в этих словах иронию, однако смолчал).
— Согласен, но поскольку ваши акции сейчас вообще ничего не стоят, вы должны быть довольны, если их примут по номиналу, а для остальных нужно исходить из реального курса.
— Почему же? Виды на будущее у нас превосходные, — отвечал Каупервуд. — Нет, тут должен быть соблюден принцип равенства, или мы с вами так ни до чего и не договоримся. Но меня интересует другое: какую часть акций нового общества вы думаете сохранить в портфеле после того, как удовлетворите претензии старых акционеров?
— Как думал и раньше: тридцать — сорок процентов от всего выпуска, — ответил Шрайхарт, все еще надеясь что-нибудь выторговать. — Мне кажется, что это удалось бы провести!
— А кому эти акции достанутся?
— Учредителям, конечно, — уклончиво ответил Шрайхарт. — Вам… мне.
— А как вы намерены их поделить? Пополам, как предполагалось раньше?
— Я думаю, что это было бы справедливо.
— Нет, меня это уже не устраивает, — резко возразил Каупервуд. — После нашего разговора мне пришлось взять на себя некоторые обязательства и заключить сделки, которых я тогда не предвидел. Самое меньшее, на что я могу согласиться теперь, — это на три четверти остающихся акций.
Шрайхарт гневно выпрямился. Он был возмущен. Какая наглость! Какое неслыханное нахальство!
— Это невозможно, мистер Каупервуд, — высокомерно заметил он. — Вы и так хотите нам навязать слишком много макулатуры. Акции старых компаний, как вам хорошо известно, котируются сейчас по сто пятьдесят — двести десять долларов. Ваши же ничего не стоят. А вы хотите за каждую из них получить по две, по три акции, да еще сверх того три четверти остатка. Я на такую сделку никогда не пойду. Это значило бы разводнить капитал и поставить вас во главе всего дела. Всему, знаете, есть границы. Единственное, что я могу еще предложить акционерам старых компаний, — это разделить остаток акций пополам. Все равно они не согласятся ни на какую комбинацию, которая даст вам контроль над газовыми предприятиями, это я вам заранее говорю, хотите — верьте, хотите — нет. Все слишком возмущены и слишком злы на вас. Они не уступят, а вы вынуждены будете вести длительную борьбу, которая вам очень дорого обойдется. Если у вас имеется какое-нибудь благоразумное предложение, я охотно его выслушаю. Иначе боюсь, что наши переговоры ни к чему не приведут.
— Все акции по номиналу и три четверти остатка, — твердо повторил Каупервуд. — Я вовсе не гонюсь за тем, чтобы забрать в свои руки эти газовые компании. Если акционерам угодно от меня избавиться, пусть принимают мои условия и готовят деньги, я продам им свои акции. Единственное, что мне нужно, — это получить известную прибыль на вложенный в дело капитал, и я ее получу. Не берусь говорить за своих компаньонов, но пока я являюсь их представителем, от этих условий я не отступлюсь и не обману их ожиданий.
Шрайхарт ушел, хлопнув дверью. Он был взбешен. Каупервуд хочет ободрать их как липку. Шрайхарт решил, что на худой конец порвет со старыми компаниями, продаст свои акции и предоставит им разделываться с Каупервудом как знают. Но пока он имеет хоть какое-то отношение к газу, Каупервуду во главе этого дела не стоять. Лучше уж поймать его на слове, раздобыть денег и скупить у него все акции, пусть даже втридорога. Тогда старые газовые компании опять смогут тихо и мирно продолжать свою деятельность. Вот выскочка! Вот бандит! И какой он сделал хитроумный и молниеносный ход! Шрайхарт был вне себя.
В конце концов обе стороны пошли на известный компромисс и договорились, что Каупервуд получает половину учредительских акций из нового общего выпуска и по две акции за одну выпущенную его компаниями, продает все старым компаниям и сам выходит из игры. Сделка была чрезвычайно выгодной, и Каупервуд щедро расквитался не только с Мак-Кенти и Эддисоном, но и со всеми, кто действовал с ним заодно. «Блестящая операция», — говорили Мак-Кенти и Эддисон. Покончив с газом, Каупервуд стал думать, за какое бы прибыльное дело ему теперь приняться, что бы такое еще прибрать к рукам.
Но победа на этом поприще повлекла за собой неудачи на другом: теперь под угрозу было поставлено положение Каупервуда и Эйлин в чикагском обществе. Шрайхарт стал непримиримым врагом Каупервуда, а с его мнением в свете считались. Нори Симс тоже естественно был на стороне своих давнишних компаньонов. Однако самый жестокий удар нанесла Каупервудам миссис Энсон Мэррил. Вскоре после новоселья у Каупервудов, когда «газовая» война была в самом разгаре и против Каупервуда выдвигались обвинения в тайном сговоре, миссис Мэррил поехала в Нью-Йорк и там случайно встретилась со своей старой знакомой миссис Мартин Уокер, принадлежавшей к тому высшему филадельфийскому обществу, в которое Каупервуд когда-то тщетно пытался проникнуть. Зная, что Каупервудами интересуются и миссис Симс и многие другие, миссис Мэррил не замедлила воспользоваться случаем и разведать о их прошлом.
— Кстати, вам никогда не приходилось слышать в Филадельфии о некоем Фрэнке Алджерноне Каупервуде или о его супруге? — спросила она миссис Уокер.
— Бог с вами, дорогая Нелли! — воскликнула ее приятельница, недоумевая, как такая утонченная женщина может даже упоминать о них. — Почему вы спрашиваете? Разве эти люди поселились в Чикаго? Его карьера в Филадельфии была по меньшей мере скандальной. У него там завязались какие-то дела с городским казначеем, тот украл полмиллиона долларов, и обоих посадили в тюрьму. Но это, милая, еще не все. Он сошелся с одной девушкой, некоей мисс Батлер, — между прочим, ее брат, Оуэн Батлер, у нас теперь большая сила, — и, можете себе представить… — тут она закатила глаза. — Пока он сидел под замком, умер ее отец, и вся семья распалась. Ходили даже слухи, будто старик покончил с собой (под «стариком» она подразумевала отца Эйлин
— Эдварда Мэлия Батлера). А когда этот субъект вышел из тюрьмы, он вскоре куда-то исчез. Говорили, что он развелся с женой, уехал на Запад и снова женился. Его первая жена с двумя детьми и сейчас живет в Филадельфии.
Миссис Мэррил была поражена, но сделала вид, что все это ее очень мало трогает.
— Занятная история, — сдержанно отозвалась она, думая о том, как легко будет теперь поставить этих выскочек на место и какое счастье, что она никогда не уделяла им внимания.
— А вы когда-нибудь видели ее — эту его новую жену?
— Да, как будто, только не помню где. Вероятно, на улице, она вечно каталась то верхом, то в кабриолете.
— Она рыжая?
— Да, да. Такая яркая блондинка.
— Видимо, это она и есть. О них недавно писали что-то в газетах. Мне просто хотелось удостовериться.
Миссис Мэррил уже заранее обдумывала всякие ядовитые намеки по адресу Каупервудов.
— Они, вероятно, пытаются теперь проникнуть в чикагское общество? — пренебрежительно усмехнулась миссис Уокер; усмешка одинаково относилась и к Каупервудам, и к чикагскому «свету».
— Весьма возможно, что в Восточных штатах такие попытки и могли бы увенчаться успехом, — съязвила в свою очередь миссис Мэррил, — но у нас в Чикаго они ни к чему не приведут.
Стрела попала в цель, и разговор на этом прекратился. А когда миссис Симс, приехав к миссис Мэррил с визитом после ее возвращения из Нью-Йорка, имела неосторожность заговорить о Каупервуде, или, вернее, о шумихе, поднятой газетами вокруг его имени, ей не замедлили раз и навсегда предписать точку зрения на эту чету.
— Если вы желаете знать мое мнение, я посоветовала бы вам держаться подальше от этих ваших друзей, — не допускающим возражения тоном изрекла миссис Мэррил. — Я все о них знаю. И как это вы сразу не поняли, с кем имеете дело? Они никогда не будут приняты в обществе.
Миссис Мэррил не нашла даже нужным что-либо объяснять. Но миссис Симс скоро узнала все от своего мужа, возмутилась до глубины души и даже порядком струхнула. Пренеприятная история! Но кто же тут виноват? — перебирала она в уме. Кто первый ввел их в общество? Эддисоны, конечно! Но Эддисоны, хоть и не занимавшие главенствующего положения в свете, были неуязвимы. Оставалось одно — исключить Каупервудов из числа своих знакомых, что миссис Симс и не замедлила сделать. Престиж Каупервудов пошатнулся, но произошло это не сразу и не сразу стало понятным даже им самим.
Сначала Эйлин обратила внимание на то, что число приглашений и визитных карточек, недавно еще сыпавшихся как из рога изобилия, резко сократилось; а по «средам», которые она поторопилась назначить в качестве своего приемного дня, в ее гостиной едва набиралась ничтожная кучка гостей. Сперва она недоумевала — ведь еще так недавно у них в доме собиралось блестящее общество, неужели же теперь это общество не желает ее больше знать? Всего три недели прошло после новоселья, и вместо семидесяти пяти или, в крайнем случае, пятидесяти человек, обычно заходивших к ним или оставлявших визитные карточки, у них стало бывать не более двадцати; еще через неделю — только десять, а месяц спустя к ним уже редко-редко кто заглядывал. Правда, несколько человек остались верны Каупервудам, но это все была мелкая сошка — одним из них она сама оказывала покровительство, другие в делах зависели от ее мужа, как, например, Кент Мак-Кибен и Тейлор Лорд, и их внимание только подчеркивало образовавшуюся вокруг Каупервудов пустоту. Эйлин себя не помнила от гнева, стыда, обиды и разочарования. Есть, конечно, толстокожие люди с воловьими нервами, которые, добиваясь своей цели, согласны идти на любое унижение, но Эйлин не принадлежала к их числу. И хотя она сама бросила вызов общественному мнению и пренебрегла правами первой жены Каупервуда, теперь она дрожала от страха за свое будущее и стыдилась своего прошлого. Ведь только молодость, страсть и неотразимое мужское обаяние Каупервуда заставили ее в свое время поступить так смело и безрассудно. Не будь этого, Эйлин благопристойно вышла бы замуж, не подав ни малейшего повода к злословию. Теперь же ей казалось, что она скомпрометировала себя безвозвратно и только прочное положение в чикагском обществе может оправдать ее в собственных глазах и, как она думала, в глазах Каупервуда.
— Сэндвичи нужно убрать на лед, Луис, — сказала она дворецкому в одну из первых неудавшихся «сред», окидывая взглядом почти нетронутые яства, разложенные на старинном севрском фарфоре. — Цветы отошлите в больницу, а крюшон и лимонад отдайте на кухню. Пирожное подадите нам к обеду.
— Слушаю, мадам, — отвечал, наклонив голову, дворецкий и, по-видимому желая утешить хозяйку, добавил: — Ужасная погода. Должно быть, это помешало.
Эйлин вспыхнула и уже хотела крикнуть: «Извольте заниматься своим делом!» — но сдержалась.
— Возможно, — сказала она коротко и ушла к себе.
Если прислуга начинает говорить об этом — значит, дело из рук вон плохо. Эйлин решила подождать до будущей недели, чтобы убедиться, повинна ли в ее неудаче погода, или и вправду отношение общества к ним так изменилось. Но в следующую среду гостей приехало и того меньше. Певцов, которых она пригласила, пришлось отпустить домой. Кент Мак-Кибен и Тейлор Лорд, прекрасно осведомленные о ходившей по городу сплетне, пришли, как обычно, но держали себя натянуто и казались чем-то встревоженными. Это тоже не ускользнуло от внимания Эйлин. Кроме них, были еще только две дамы
— миссис Уэбстер Израэлс и миссис Генри Хадлстоун. Нет, что-то неладно. Эйлин пришлось сослаться на нездоровье и уйти к себе, извинившись перед гостями. На третью неделю, опасаясь еще большего позора, она заранее сказалась больной. Интересно, сколько же будет оставлено визитных карточек? Их оказалось три. Это был конец. Эйлин поняла, что ее «среды» с треском провалились.
Тем временем и Каупервуду пришлось испытать на себе все возраставшее недоверие и даже враждебность чикагского общества.
Впервые он начал догадываться об истинном положении вещей на одном званом обеде. Приглашение на этот обед было получено уже давно, и они имели неосторожность принять его, так как Эйлин в ту пору еще не была уверена в окончательном провале своих «сред». Обед давали Сандерленд Слэды, не пользовавшиеся особым весом в обществе; городские пересуды либо еще не успели до них дойти, либо они не знали, что это вызвало такую резкую перемену в отношении к Каупервудам, тогда как почти все другие знакомые Каупервудов — и Симсы, и Кэнды, и Коттоны, и Кингсленды — уже пришли к убеждению, что ими была допущена непростительная ошибка и что Каупервудов принимать не следует.
Все они тоже получили приглашение на обед, и все, узнав, что в числе гостей будут Каупервуды, в последнюю минуту, словно сговорившись, прислали свои извинения хозяевам: «Бесконечно огорчены…», «К великому сожалению» и т.д. и т.п. За стол сели вшестером — сами хозяева, Каупервуды и чета Хоксема, которых, кстати, и Эйлин и Каупервуд не очень-то жаловали. Всем было не по себе. Эйлин сослалась на головную боль, и вскоре они уехали.
Несколько дней спустя Каупервуды были на приеме у своих прежних соседей Хатштадтов, куда тоже получили приглашение уже давно. Хозяева встретили их приветливо, но остальное общество держалось с ними очень сдержанно, если не сказать холодно. Прежде лица влиятельные, которым не случалось до тех пор встречаться с Каупервудами, всегда охотно с ними знакомились, — яркая красота Эйлин выделяла эту пару из толпы гостей. Но на сей раз почему-то (Эйлин и Каупервуд уже начали догадываться почему) ни один человек не пожелал быть им представленным. Среди гостей было много знакомых, некоторые с ними разговаривали, но большинство явно их сторонилось. Каупервуд это сразу заметил.
— Уедем пораньше, — вскоре сказал он Эйлин. — Здесь что-то не интересно.
Каупервуд отвез Эйлин домой и, чтобы избежать лишних разговоров, тут же уехал. До поры до времени ему не хотелось говорить Эйлин, как он все это расценивает.
Незадолго до празднества, которое устраивал клуб «Юнион-Лиг», уже самому Каупервуду было нанесено, правда, окольным путем, тяжкое оскорбление. Как-то утром Эддисон, к которому Каупервуд пришел по делу в банк, по-приятельски сказал ему:
— Мне нужно поговорить с вами кое о чем, Каупервуд. Чикагское общество вы теперь знаете. Знаете также, как я смотрю на некоторые обстоятельства вашего прошлого, в которые вы сами меня посвятили. Ну, так вот: сейчас в городе только и разговоров, что о вас. В клубах, где мы с вами состоим членами, достаточно лицемеров и ханжей, которые подхватили газетную брехню и рады случаю разыграть благородное негодование. Пять крупнейших акционеров газовых компаний — старейшие члены этих клубов, и все они из кожи вон лезут, хлопоча о вашем исключении. Они раскопали кое-какие подробности об этой вашей истории и грозятся подать жалобу в правления клубов. Конечно, ничего у них не выйдет — они по этому поводу разговаривали даже со мной. Но вот, что касается предстоящего вечера, тут уж вы сами решайте, как вам лучше, поступить. Не послать вам приглашения, они не могут, но это будет сделано только для проформы. (Каупервуд понял, что хотел этим сказать Эддисон.) Со временем все уляжется, во всяком случае я сделаю все от меня зависящее, но пока что…
Он дружелюбно взглянул на Каупервуда. Тот улыбнулся.
— По правде сказать, Джуд, я все время ждал чего-нибудь в этом роде. Никакой неожиданности тут для меня нет, — нисколько не смущаясь, произнес Каупервуд. — Напрасно вы обо мне беспокоитесь. Все это для меня не ново, я знаю, откуда ветер дует, и знаю, как надо ставить паруса.
Эддисон дотронулся до руки Каупервуда.
— Но что бы вы ни решили, не вздумайте подавать заявление о выходе из клуба, — предостерег он финансиста. — Это значило бы признаться в своей слабости. Да они на это и не рассчитывают. Я вам советую: не сдавайтесь. Все обойдется. Мне кажется, они вам просто завидуют.
— Я и не собираюсь этого делать, — отвечал Каупервуд. — Никакого основания меня исключать у них нет. Я знаю, что со временем все обойдется.
Однако самолюбие Каупервуда было сильно задето тем, что ему пришлось вести подобный разговор, хотя бы даже с Эддисоном. Впрочем, ему пришлось еще не раз убедиться в том, что свет умеет диктовать свою волю.
Больше всего Каупервуд негодовал из-за выходки, которую позволили себе Симсы в отношении Эйлин, хотя он узнал об этом лишь много времени спустя. Эйлин приехала с визитом и услышала, что «миссис Симс нет дома», в то время как у подъезда стояла вереница экипажей. Эйлин от огорчения даже слегла, и Каупервуд, которому тогда ничего еще не было известно, не мог понять, что с ней, и очень тревожился.
Если бы Каупервуд не одержал блестящей победы на деловом поприще, наголову разбив противника в последней и решающей схватке за контроль над газовыми предприятиями, — положение стало бы и вовсе безотрадным. Тем не менее Эйлин была очень подавлена: она чувствовала, что общество преследует своим презрением скорее ее, чем Каупервуда, и что приговор свой оно не отменит. В конце концов Эйлин и Каупервуд вынуждены были признаться друг другу в том, что каким бы роскошным и внушительным с виду ни казался их карточный домик, теперь он рассыпался, и окончательно. Такого рода признания между близкими людьми особенно мучительны. Чужая душа — потемки, и как ни стараемся мы понять друг друга, нам это редко удается.
Однажды, вернувшись неожиданно домой и застав Эйлин в постели, расстроенную, с заплаканными глазами и совсем одну, — она на весь день отпустила свою камеристку, — Каупервуд подсел к ней и ласково сказал:
— Я ведь отлично понимаю, Эйлин, что происходит. По правде говоря, я давно этого ожидал, Мы слишком горячо с тобой взялись, слишком спешили. Но не надо так падать духом, дорогая. Я думал, у тебя больше выдержки. Ничего ведь еще не потеряно. Вспомни-ка, что я тебе всегда говорил? В конечном счете все решат деньги. А в этой битве я победил и буду побеждать дальше. Они пришли ко мне на поклон. Ну, стоит ли так отчаиваться, девочка моя? Ведь я-то не унываю. Ты молода и свое возьмешь. Мы еще себя покажем этим чикагским зазнайкам, а заодно и поквитаемся кое с кем. Мы богаты и будем еще богаче. Деньги всем заткнут рот. Ну, перестань киснуть и улыбнись. Я понимаю, блистать в обществе приятно, но и без этого на свете много интересного, ради чего стоит жить. Вот что, вставай, одевайся и поедем кататься, а потом куда-нибудь обедать. Я-то ведь с тобой. Разве это не самое главное?
— Да, да, милый, — глубоко вздохнув, пролепетала Эйлин. Она хотела было подняться, но снова бессильно опустилась на подушки. Слезы брызнули у нее из глаз. Уткнувшись в плечо Каупервуда, она плакала — от радости, что он ее утешает, и от горя, что ее заветная мечта не сбылась. — Да ведь я не для себя одной, я и для тебя этого хотела, — говорила она всхлипывая.
— Знаю, дорогая, знаю, — успокаивал он ее. — Но сейчас ты об этом не думай. Все обойдется. Все будет хорошо. А теперь вставай и поедем. — И все же в душе он досадовал на малодушие Эйлин. Слабость всегда раздражала его. Когда-нибудь он заставит чикагское общество жестоко поплатиться за все.
Эйлин между тем немного приободрилась. Она уже стыдилась своей слабости, видя, как мужественно держится Каупервуд.
— Какой ты молодец, Фрэнк! Ты просто необыкновенный! — воскликнула она.
— А что унывать? — сказал он весело. — Не добьемся своего в Чикаго, добьемся где-нибудь еще!
Он подумал о том, как ловко он обошел старые газовые компании и Шрайхарта, и о том, что и впредь будет, конечно, не менее ловко вести свои дела!
Уже в первый год этого вынужденного затворничества — и особенно в последующие — Каупервуд почувствовал, что значило бы прожить остаток своих дней вне общества или в среде, которая постоянно напоминала бы ему о том, что он не принадлежит к лучшему, или, вернее, привилегированному кругу, каким бы ограниченным и скучным этот круг ни был. Когда Каупервуд пытался впервые ввести Эйлин в общество, ему казалось, что, завоевав положение, они сумеют влить новую, живую струю в этот затхлый мирок, даже сообщить ему известный блеск. Но все двери закрылись перед ними одна за другой, и в конце концов они вынуждены были или вовсе отказаться от общения с людьми, или искать знакомств среди самой разношерстной публики — зазывать к себе в дом после первой же встречи художников и певцов или проезжих актеров, в честь которых можно было дать обед. У них продолжали бывать только Хаксема, Видера, Бэйли — семейства, не пользовавшиеся никаким весом в обществе. Иногда Каупервуд приводил к себе обедать или ужинать какого-нибудь приятеля из дельцов, или любителя картин, или подающего надежды художника, и тогда Эйлин выходила к гостям. Изредка их навещали или приглашали к себе Эддисоны. Но это мало скрашивало их жизнь, они только острее чувствовали, какое потерпели поражение.
Чем больше Каупервуд размышлял над этим поражением, тем яснее становилось ему, что он тут ни при чем. К нему относились вполне благосклонно. Вот если бы Эйлин была другой… Тем не менее он ни в чем не упрекал ее и не помышлял о том, чтобы ее покинуть. В тяжелые дни его тюремного заключения Эйлин была ему верна. Она ободряла его, когда он в этом нуждался. Нет, он ее не оставит, надо выждать и посмотреть, что тут можно сделать. Правда, этот остракизм порядком ему надоел. Тем более что его как будто и не сторонились вовсе, даже, пожалуй, не прочь были встречаться с ним. Своих приятелей-мужчин он всех сохранил — и Эддисона, и Бэйли, и Видера, и Мак-Кибена, и Рэмбо, и многих других. А некоторые светские дамы, ничуть не огорченные исчезновением Эйлин, высказывали сожаление по поводу того, что Каупервуд нигде больше не появляется. Время от времени делались даже попытки пригласить его без жены. Сначала он неизменно отвечал на такие приглашения отказом, потом стал иногда ходить на обеды и вечера один, не сообщая об этом Эйлин.
Именно в эту пору Каупервуд впервые ощутил, как далека от него Эйлин и по уму и по складу характера. Эмоционально, физически они были близки друг другу, но Каупервуд жил своей, обособленной от Эйлин, жизнью, и большой круг его интересов был недоступен ей. С мнением чикагского общества он особенно не считался, но теперь он мог сравнивать Эйлин с дамами из аристократических кругов Европы, ибо после своего поражения в свете и финансовой победы он решил снова побывать за границей. В Риме — на приемах в японском и бразильском посольствах, куда благодаря своему богатству Каупервуд получил доступ, и при новом итальянском дворе — он встречал очаровательных светских женщин: итальянских графинь, знатных англичанок, американок из высших кругов, наделенных вкусом и тактом. Как правило, они видели в нем человека с обаятельными манерами, острым и проницательным умом, и вообще считали его личностью незаурядной, к Эйлин же — он не мог этого не заметить — относились много холодней. Она была слишком вызывающе красива, слишком роскошно одевалась. Ее цветущее здоровье и яркая красота бросали вызов женщинам, наделенным более скромной и бледной внешностью, хотя по-своему и не лишенным привлекательности.
Во время одного большого приема при дворе, на который Каупервуд, уступая настояниям Эйлин, без особого труда раздобыл приглашение, он услышал, как кто-то позади него сказал:
— Вот вам типичная американка.
Каупервуд стоял в стороне, беседуя с греческим банкиром — своим соседом по гостинице, а Эйлин прогуливалась с женой этого банкира по залу.
— Смотрите, какой кричащий туалет, сколько самоуверенности и какая смешная наивность!
Каупервуд обернулся, чтобы посмотреть, к кому относятся эти слова, и увидел Эйлин. А гак жестоко раскритиковавшая ее дама, по-видимому англичанка, была хороша собой, изящна и бесспорно принадлежала к высшему обществу. Он должен был признать, что она во многом права, но разве можно подходить к Эйлин с обычной меркой? Разве можно винить ее в том, что она здоровое, сильное существо и что каждая жилка трепещет у нее от полноты жизни. Для него она была привлекательна. Очень жаль, что люди более консервативных взглядов относятся к ней с такой недоброжелательностью. Почему не видят они того, что видит он, — наивную страсть к роскоши, желание непременно быть на виду, вызванные, вероятно, тем, что Эйлин в юности была лишена возможности выезжать в свет, хотя только об этом и мечтала? Каупервуд жалел Эйлин. И вместе с тем уже начинал понимать, что для светской карьеры ему, пожалуй, нужна совсем иная жена — более сдержанная, с большим вкусом, чутьем и тем врожденным тактом, без которого нельзя преуспеть в обществе.
Из этой поездки Каупервуд привез в Чикаго прекрасного Перуджино, несколько великолепных полотен Луини и Превитали, портрет Цезаря Борджиа работы Пинтуриккьо, две огромные африканские красные вазы, купленные в Каире, позолоченный резной консоль времен Людовика XV, приобретенный у одного антиквара в Риме, два причудливых венецианских бра и пару старинных итальянских светильников, которые он разыскал в Неаполе и намеревался поставить у себя в библиотеке — по углам. Так постепенно пополнялась и росла его художественная коллекция.
Приблизительно в это же время стало меняться и отношение Каупервуда к женщинам. И раньше, когда он впервые встретился с Эйлин, у него уже был выработан свой, достаточно смелый взгляд на жизнь и взаимоотношение полов, а главное, он был твердо уверен в том, что волен поступать, как ему вздумается. С тех пор как он вышел из тюрьмы и снова пошел в гору, ему не раз приходилось ловить брошенный на него украдкой взгляд, и он не мог не видеть, что нравится женщинам. Эйлин лишь недавно стала его женой, но уже много лет была его любовницей, и пора первого пылкого влечения миновала. Каупервуд любил Эйлин не только за ее красоту, но и за неизменную горячую привязанность, однако и другие женщины начинали теперь интересовать его, иногда даже будить в нем страсть, и он не пытался подыскивать этому какие-либо объяснения или моральные оправдания. Такова жизнь и таков человек. От Эйлин он скрывал, что его влечет к другим женщинам, понимая, как ей это будет горько, но тем не менее это было так.
Вскоре после своего возвращения из Европы Каупервуд как-то зашел в галантерейный магазин на Стэйт-стрит купить галстук. Еще в дверях он заметил даму — она направлялась к другому прилавку и прошла совсем близко от него. С первого взгляда он понял, что перед ним одна из тех светских женщин, к которым его тянуло в последнее время, хотя любоваться ими ему приходилось только издали: изящная, элегантно, но строго одетая, миниатюрная, стройная, с темными волосами и глазами, смуглой кожей, крохотным ртом и пикантным вздернутым носиком. В общем это была шикарная женщина по представлениям чикагцев того времени. Выражение ее глаз говорило о жизненном опыте, а задорно-дерзкое лицо пробудило в Каупервуде сознание своего мужского превосходства и желание во что бы то ни стало подчинить ее себе. На вызывающе-пренебрежительный взгляд, который она метнула в его сторону, Каупервуд ответил пристальным и властным взглядом, заставившим даму тотчас опустить глаза. Он смотрел на нее не нагло, а лишь настойчиво и многозначительно. Незнакомка была ветреной супругой одного преуспевающего адвоката, поглощенного своими делами и самим собой. После этого молчаливого разговора она с притворным безразличием остановилась неподалеку, делая вид, что внимательно рассматривает кружева. Каупервуд не сводил с нее глаз в надежде, что она опять посмотрит на него. Но он спешил по делам, не хотел опаздывать и потому, вырвав листок из записной книжки, написал название отеля, а внизу сделал приписку: «Второй этаж, гостиная, вторник в час дня». Дама стояла вполоборота к нему, и ее левая, затянутая в перчатку, рука была опущена. Проходя мимо, незаметно сунуть ей записку ничего не стоило. Каупервуд так и поступил и видел, как незнакомка зажала ее в руке. Вероятно, она украдкой все время наблюдала за ним. В назначенный день и час она ждала его в отеле, хотя он даже не подписал своего имени. Эта связь, показавшаяся ему вначале восхитительной, длилась, однако, недолго. Его возлюбленная была интересна, но уж слишком причудлива и капризна.
Затем у Хадлстоунов — своих прежних соседей — он как-то встретил на обеде девушку двадцати трех лет, которая на короткое время сильно увлекла его. У нее была смешная и не слишком благозвучная фамилия — Хабби (Элла Ф.Хабби, как он выяснил впоследствии), но девушка была очень мила. Главная ее прелесть заключалась в шаловливой лукавой мордочке и плутовских глазах. Отец Эллы был состоятельным комиссионером с Южной Уотер-стрит. Стоило Каупервуду обратить на нее внимание, как девушка не замедлила влюбиться в него, что, впрочем, было довольно естественно. Она была молода, неопытна, впечатлительна, блеск славы кружил ей голову, а миссис Хадлстоун уже давно на все лады превозносила Каупервуда и пророчила ему великую будущность. Когда Элла с ним встретилась, увидела, что он очень моложав, откровенно ею любуется и ничуть не страшен и не суров, — во всяком случае с нею, — она была совершенно очарована, и стоило Эйлин отвернуться, как смеющиеся глаза девушки тотчас с восхищением обращались на Каупервуда. После обеда все перешли в гостиную, и тут Каупервуд самым естественным и непринужденным образом пригласил Эллу навестить его в конторе, если ей доведется быть поблизости. Но глаза его досказали остальное, вызвав в ответ жаркий и смущенный взгляд. Она пришла, и они стали встречаться. Но связь эта была непродолжительной и не захватила его. Девушка была не из тех, что могла бы удержать Каупервуда после того, как было удовлетворено его любопытство.
За этой связью последовала еще одна короткая интрижка с некоей миссис Джозефайн Ледуэл, красивой вдовушкой, которая, вздумав спекулировать на хлебной бирже, обратилась за советом к Каупервуду и с первой же встречи решила, что с ним стоит затеять флирт. Внешне она немного походила на Эйлин, но была постарше, не так хороша собой и обладала более трезвым, практическим складом ума. Ее элегантность, независимая манера держаться и холодная расчетливость заинтриговали Каупервуда. Она, со своей стороны, всячески старалась его завлечь и в конце концов преуспела; местом встреч им служила ее квартира на Северной стороне. Связь эта длилась месяца полтора; новая возлюбленная даже не очень нравилась Каупервуду. Всякой женщине, которая с ним сближалась, предстояло состязаться с привлекательностью Эйлин и былым очарованием его первой жены. А это оказывалось не так уж просто.
Именно в ту пору, чем-то напоминавшую первые годы супружества с Лилиан, когда они тоже почти никуда не выезжали, Каупервуд встретил, наконец, женщину, которой суждено было оставить глубокий след в его жизни. Он долго не мог ее забыть. Это была жена молодого скрипача, Гарольда Сольберга, датчанина, поселившегося в Чикаго. Сама она не была датчанкой. Мужа ее выдающимся скрипачом никак нельзя было назвать, хотя музыкальным темпераментом он несомненно обладал.
Всем нам приходилось сталкиваться, и в самых разных областях, с этими будущими светилами, без пяти минут знаменитостями, непризнанными гениями. Это любопытный народ, с великим упорством предающийся тому делу, к которому вопреки всему считает себя призванным. У этих людей и подобающая внешность и все традиционные замашки профессионала, однако это только «медь звенящая и кимвал бряцающий». Достаточно было самого краткого знакомства с Гарольдом Сольбергом, чтобы отнести его именно к этой категории людей искусства. У него был хмурый блуждающий взгляд, длинные до плеч темно-каштановые кудри, которые он зачесывал назад, оставляя одну прядь по-наполеоновски спущенной на лоб, младенчески нежный румянец, чересчур пухлые, красные, чувственные губы, красивый нос с небольшой горбинкой, густые брови и усы, которые топорщились так же беспокойно, как и его болезненно самолюбивая и ничтожная душа. Родные услали его из Дании, потому что в двадцать пять лет он все еще никак не проявил себя и только и делал, что докучал замужним дамам, в которых постоянно влюблялся. В Чикаго Сольбергу пришлось жить на сорок долларов в месяц, которые высылала ему мать, и на скудный заработок от уроков музыки. Денег было маловато, но, расходуя их на свой лад «экономно» — то есть одеваясь шикарно и питаясь впроголодь, — он как-то выворачивался и даже сумел окружить свою персону неким романтическим ореолом. Ему было всего двадцать восемь лет, когда он встретил Риту Гринаф из Уичиты, штат Канзас; к тому времени, когда Сольберги познакомились с Каупервудом, Гарольду было тридцать четыре года, а его жене — двадцать семь.
Она училась в чикагской школе живописи и ваяния и встречалась с Сольбергом на студенческих вечерах; в ту пору ей казалось, что он играет божественно и что жизнь — это только искусство и любовь. Весна, сверкающее на солнце озеро, белые паруса яхт, несколько прогулок и бесед в тихие, задумчивые вечера, когда город утопает в золотистой дымке, завершили дело. Затем последовало внезапное венчанье в субботний вечер, свадебная поездка в Милуоки на один день, возвращение в студию, которую нужно было теперь переоборудовать для двоих, и поцелуи, поцелуи без числа, пока не был утолен любовный голод.
Но одними поцелуями сыт не будешь, и вскоре начались семейные неурядицы. Счастье еще, что молодым не пришлось столкнуться с подлинной нуждой. Рита была сравнительно обеспечена. У отца ее был в Уичите свой небольшой элеватор, приносивший ему неплохой доход, и, когда она внезапно вышла замуж, старик решил по-прежнему высылать ей деньги, хотя служение искусству, которому посвятили себя дочь и зять, было для него чем-то совершенно чуждым и непонятным. Тщедушный, робкий, мягкий человек, предпочитавший лучше наживать поменьше, лишь бы ничем не рисковать, и словно созданный для жизни в провинциальной глуши, он смотрел на Гарольда примерно так, как мы стали бы смотреть на адскую машину, — с любопытством, однако держась на почтительном расстоянии. Но со временем — ибо даже людям простодушным не чужды человеческие слабости — он стал гордиться своим зятем, хвастался по всей округе Ритой и ее супругом-музыкантом, пригласил их на все лето к себе в гости, желая поразить соседей, а осенью привез жену в Чикаго навестить молодых, и мать Риты, мало чем отличавшаяся от любой фермерши, ездила с ними кататься, участвовала в пикниках, бывала на артистических вечеринках в студиях. Это было забавно, наивно, нелепо и типично для Америки того времени.
Рита Сольберг была по натуре женщина довольно флегматическая. Ее округлые, мягкие формы говорили о том, что годам к сорока ей предстоит растолстеть, и все же она была на редкость привлекательна. Шелковистые пепельные волосы, влажные серо-голубые глаза, нежная кожа и ровные белые зубы давали ей право гордиться своей внешностью, и она прекрасно сознавала силу своих чар. Разыгрывая детскую наивность и беспечность, она притворялась, будто не замечает, какой трепет вызывает ее красота у иных влюбчивых мужчин, а между тем всегда прекрасно отдавала себе отчет в том, что делает, и зачем, — ей нравилось испытывать свою власть. Она знала, что у нее великолепные плечи и шея, пышные соблазнительные формы, что одевается она изящно, и хотя много тратить на туалеты не может, во всяком случае каждая ее вещь носит на себе отпечаток ее индивидуальности. Любая модистка позавидовала бы искусству, с каким она из старой соломенной шляпы, лент и какого-нибудь перышка мастерила себе новую, которая удивительно шла к ней. Она любила наряжаться в белое с голубым или с розовым, в коричневое с палевым — наивные, девичьи сочетания, в которых как бы отражалась ее душа; вокруг талии она обычно повязывала широкую коричневую или красную ленту, а шляпы носила большие с мягкими полями, красиво обрамлявшими ее лицо. Рита грациозно танцевала, недурно пела, с чувством, а иногда и с блеском играла на рояле, рисовала. Но все это ничего общего не имело с настоящим искусством, — Рита не была подлинным художником и если чем-либо и выделялась из окружавшей ее среды, то скорее своими настроениями и мыслями — изменчивыми, сумасбродными, своевольными. С точки зрения общепринятой морали Рита Сольберг в ту пору была особа опасная, хотя сама она считала себя просто милой фантазеркой.
Изменчивость ее настроений объяснялась отчасти тем, что она стала разочаровываться в Сольберге. Он страдал одной из самых страшных болезней
— неуверенностью в себе и неспособностью найти свое призвание. По временам он никак не мог решить, рожден ли он быть великим скрипачом, или великим композитором, или, на худой конец, великим педагогом, — впрочем, с последней возможностью ему никак не хотелось примириться. «Я артист, — любил он говорить. — О, как я страдаю от своего темперамента!» И заключал: «Чурбаны! Бесчувственные скоты! Свиньи!» — это уже относилось к окружающим. Играл он очень неровно, хотя порой в его исполнении было немало изящества, лиричности и мягкости, снискавших ему некоторое внимание публики. Но, как правило, исполнение Сольберга отражало хаос, царивший в его мыслях. Он играл так лихорадочно, так нервно, водил смычком с такой самозабвенной страстностью, что не мог уже уследить за техникой игры и много от этого терял.
— Дивно, Гарольд! — восторженно восклицала Рита в первые годы их брака. Потом она уже не была в этом уверена.
Чтобы стать предметом восхищения, нужно чего-то достигнуть в жизни. А Гарольд ничего не достиг — поневоле должна была признать Рита — и вряд ли когда-нибудь достигнет. Он давал уроки, горячился, мечтал, лил слезы, что, однако, не мешало ему с аппетитом есть три раза в день и время от времени заглядываться на женщин. Быть для своего избранника всем, быть единственной и неповторимой, заполнить собою все его помыслы и чувства — на меньшее Рита не хотела согласиться, она слишком высоко себя ценила. Поэтому, когда с годами Гарольд начал изменять ей, сначала в мечтах, а потом и на самом деле, терпение Риты истощилось. Она вела счет его увлечениям: молоденькая девушка, которой он давал уроки музыки, студентка из школы живописи, жена банкира, в доме у которого Гарольд иногда выступал. Узнав об очередной измене, Рита замыкалась в себе и угрюмо молчала или уезжала к родным. Гарольд униженно каялся, плакал, бурные сцены заканчивались пылким примирением, а потом все начиналось сначала. Такова жизнь!
Потеряв веру в талант Гарольда, Рита перестала его ревновать, но ей было досадно, что ее чары уже не властны над ним и что он смеет обращать внимание на других женщин. Под сомнение ставилась ее красота, а она все еще была красива. Ниже ростом, чем Эйлин, и не такая крупная, Рита была более пышной, округлой и казалась нежнее и женственней. Полнота ее красила, но, в сущности, она не была хорошо сложена, зато в изменчивом выражении глаз, в линии рта, в ее неожиданных фантазиях и мечтательности таилась какая-то чарующая прелесть. Она стояла выше Эйлин по развитию, лучше понимала живопись, музыку, литературу, лучше разбиралась в событиях дня и в любви была куда более загадочной и обольстительной. Она знала много любопытного о цветах, драгоценных камнях, насекомых, птицах, помнила имена героев художественных произведений, читала на память и прозу и стихи.
Когда Каупервуды познакомились с Сольбергами, те все еще снимали студию во Дворце нового искусства и, по-видимому, наслаждались безоблачным семейным счастьем. Правда, дела у Гарольда шли неважно, он уже на все махнул рукой и плыл по течению. Первая встреча состоялась за чаем у Хатштадтов, с которыми Каупервуды сохранили дружеские отношения. Гарольд играл, и Эйлин, — Каупервуда в этот день с ней не было, — решив, что Сольберги люди интересные, а ей необходимо развлечься, пригласила их к себе на музыкальный вечер. Те воспользовались приглашением.
Каупервуд с первого взгляда разгадал Сольберга. «Неустойчивая, эмоциональная натура, — подумал он, — и, вероятно, слишком слабоволен и ленив, чтобы из него когда-нибудь вышел толк!» Тем не менее скрипач ему понравился. Подобно фигуркам на японских гравюрах, Сольберг был любопытен как характер, как тип. Каупервуд встретил его очень любезно.
— Миссис Сольберг, я полагаю, — сказал он, почтительно склоняясь перед Ритой, спокойную грацию и вкус которой он сразу оценил. Она была в скромном белом платье с голубой отделкой — по верхнему краю кружевных оборок была пропущена узенькая голубая лента. Ее обнаженные руки и плечи казались удивительно нежными. А живые серые глаза глядели ласково и шаловливо, как у балованного ребенка.
— Вы знаете, — щебетала она, капризно выпячивая хорошенькие губки, как всегда это делала, когда что-нибудь рассказывала, — я уж думала, мы никогда сюда не доберемся. На Двенадцатой улице — пожар (она произнесла «пажай»), и никак не проедешь, столько там машин. А дым какой! Искры! И пламя из окон. Огромные багровые языки — знаете, почти оранжевые с черным. Это красиво — правда?
Каупервуд был очарован.
— Очень даже, — весело согласился он с тем благодушным и снисходительным видом, с каким взрослые говорят с детьми. Он и в самом деле почувствовал какую-то отеческую нежность к миссис Сольберг, она казалась такой наивной, юной и в то же время бесспорно обладала и характером и индивидуальностью. Лицо и плечи необыкновенно хороши, думал он, скользя по ней взглядом. А миссис Сольберг видела перед собой только элегантного, холодного, сдержанного человека, — судя по всему, очень энергичного, — с блестящими, проницательными глазами. «Да, это не Гарольд!
— думала она. — Тот никогда ничего не добьется в жизни, даже известности».
— Как хорошо, что вы взяли с собой скрипку, — говорила между тем Эйлин Гарольду в другом углу гостиной. — Мне очень хотелось послушать вас.
— Вы слишком любезны, — отвечал Сольберг, слащаво растягивая слова. — Как у вас красиво тут: какие чудесные книги, нефрит, хрусталь…
Эйлин нравилась его мягкая податливость. Он похож ка впечатлительного, балованного мальчика, подумала она. Его должна была бы опекать какая-нибудь сильная, богатая женщина.
После ужина Сольберг играл. Высокая фигура, глаза, устремленные в пространство, волосы, спадающие на лоб, — весь облик музыканта заинтересовал Каупервуда, но миссис Сольберг интересовала его больше, и взгляд его то и дело обращался на нее. Он смотрел на ее руки, порхавшие по клавишам, на ямочки у локтя. Какой восхитительный рот и какие светлые пушистые волосы! Но главное — за всем этим чувствовалась индивидуальность, определенная душевная настроенность, которая вызывала у Каупервуда сочувственный отклик, более того — страстное влечение. Такую женщину он мог бы полюбить. Она чем-то напоминала Эйлин, когда та была на шесть лет моложе (Эйлин теперь исполнилось тридцать три, а миссис Сольберг двадцать семь), только Эйлин была более рослой, сильной, здоровой и будничной. Миссис Сольберг — словно раковина тропических морей, — пришло ему в голову сравнение, — нежная, теплая, переливчатая. Но в ней есть и твердость. Он еще не встречал в обществе подобной женщины. Такой притягательной, пылкой, красивой. Каупервуд до тех пор смотрел на нее, пока Рита, почувствовав на себе его взгляд, не обернулась и лукаво, одними глазами, не улыбнулась ему, строго поджав губы. Каупервуд был покорен. Может ли он на что-то надеяться, — было теперь единственной его мыслью. Означает ли эта неуловимая улыбка что-нибудь, кроме светской вежливости? Вероятно, нет. Но разве в такой натуре, богатой, пылкой, нельзя пробудить чувство?
Каупервуд воспользовался тем, что Рита встала из-за рояля, чтобы спросить:
— Вы любите живопись? Не хотите ли посмотреть картинную галерею? — и предложил ей руку.
— Когда-то я думала, что буду знаменитой художницей, — с кокетливой ужимкой и, как показалось Каупервуду, удивительно мило сказала миссис Сольберг. — Забавно! Правда? Я даже послала отцу рисунок с трогательной надписью: «Тому, которому я всем обязана», Надо видеть рисунок, чтобы понять, как это смешно.
И она тихо засмеялась.
Каупервуд весело вторил ей, чувствуя, как жизнь вдруг заиграла новыми красками. Смех Риты освежал, словно летний ветерок.
— Это Луини, — сказал он, невольно понижая голос, когда они вошли в галерею, освещенную мягким сиянием газовых рожков. — Я купил его прошлой зимой в Италии.
Перед ними было «Обручение св.Екатерины». Каупервуд молчал, пока она разглядывала тонкие черты святой, которым художник сумел придать выражение неземного блаженства.
— А вот, — продолжал он, — мое самое ценное приобретение — Пинтуриккьо.
— Они остановились перед портретом известного своим коварством Цезаря Борджиа.
— Какое необыкновенное лицо! — простодушно заметила миссис Сольберг. — Я не знала, что существует его портрет. Он сам похож на художника, вы не находите? — Рита, конечно, слышала о кознях и преступлениях Цезаря Борджиа, но никогда не читала его жизнеописания.
— Он и был художником в своем роде, — отвечал с иронической улыбкой Каупервуд, которому в свое время, когда он покупал портрет, рассказали во всех подробностях и о Цезаре Борджиа и об его отце — папе Александре VI. С тех пор его и стала интересовать история семейства Борджиа. Впрочем, миссис Сольберг вряд ли уловила скрытую в его словах иронию.
— А вот миссис Каупервуд, — заметила Рита, переходя к портрету, написанному Ван-Беерсом. — Эффектная вещь! — добавила она тоном знатока, и эта наивная самоуверенность показалась Каупервуду очень милой: он считал, что женщина должна быть самонадеянной и немного тщеславной. — Какие сочные краски! И этот сад и облака — очень удачный фон.
Она отступила на шаг, и Каупервуд, занятый только ею, залюбовался изгибом ее спины и профилем. Какая гармония линий и красок! «Движенье каждое сплетается в узор», — хотелось ему процитировать, но вместо этого он сказал:
— Портрет писался в Брюсселе. А облака и вазу в нише художник написал потом.
— Превосходный портрет, — повторила миссис Сольберг и двинулась дальше.
— А как вам нравится Израэльс?
Картина называлась «Скромная трапеза».
— Очень нравится, — отвечала она. — И ваш Бастьен-Лепаж тоже. (Она имела в виду «Кузницу»). Но мне кажется, что старые мастера у вас более интересны. Если вам посчастливится отыскать еще несколько вещей, их непременно надо перевесить в отдельный зал. Вы не думаете? А вот к Жерому я как-то равнодушна, — она говорила, растягивая слова, и это казалось Каупервуду очаровательным.
— Почему же? — спросил он.
— В нем что-то есть искусственное, вы не находите? Мне нравится колорит, но тела одалисок уж слишком совершенны. Хотя, конечно, это красиво.
Каупервуд был не очень высокого мнения об умственных способностях женщин и расценивал представительниц прекрасного пола больше как произведения искусства, хотя и замечал, что иной раз они интуитивно постигали то, до чего он сам никогда бы не додумался. Эйлин, конечно, не могла бы этого подметить, размышлял Каупервуд. И вдобавок она теперь не так уж хороша — нет в ней этой восхитительной свежести, наивности, очарования и тонкости ума. Муж у миссис Сольберг — какой-то шут гороховый, хладнокровно продолжал рассуждать Каупервуд. Может быть, ему удастся увлечь ее? Но уступит ли такая женщина? Не поставит ли условием развод и брак?
А миссис Сольберг, со своей стороны, думала, что Каупервуд, должно быть, человек незаурядный и что он очень уж близко стоял возле нее, когда они смотрели картины. Кружить головы мужчинам ей было не внове, и она сразу поняла, что нравится ему. Рита знала силу своих чар, но, кокетничая, чтобы насладиться своим могуществом, соблюдала меру и держалась неприступно: до сих пор она не встречала человека, ради которого стоило бы пожертвовать душевным покоем. «Конечно, Эйлин не подходящая жена для Каупервуда, — думала она. — Ему нужна женщина более содержательная, глубокая».
Сближению Каупервуда и Риты Сольберг невольно способствовала сама Эйлин: она заинтересовалась Гарольдом, который возбудил в ней не то чтобы настоящее чувство, а скорее какую-то нелепую сентиментальную нежность. В присутствии женщин, особенно женщин красивых, Сольберг мгновенно воспламенялся, становился необычайно учтив, внимателен, угодлив и сумел этим понравиться Эйлин. Она решила непременно найти ему учеников, а кроме того, ей доставляло удовольствие бывать в студии у Сольбергов. Эйлин скучала без общества. А Каупервуд, ради миссис Сольберг, охотно сопровождал ее. Преследуя свои собственные цели, он коварно поощрял это знакомство и то предлагал Эйлин пригласить Сольбергов к обеду, то советовал ей устроить у себя музыкальный вечер, чтобы дать возможность Гарольду выступить и немного заработать. Каупервуды приглашали Сольбергов в свою ложу, посылали им билеты на концерты, по воскресеньям и даже в будни возили их кататься.
Сама жизнь с ее физиологическими законами часто берет на себя роль сводни. Поскольку Каупервуд непрестанно и взволнованно думал о Рите, Рита тоже стала думать о нем. И с каждым днем он представлялся ей все более привлекательным, властным и необыкновенным. Чувствуя его влечение, она мучительно боролась со своей совестью. Правда, ничего еще не было сказано, но Каупервуд искусно вел осаду, постепенно преграждая Рите все пути к отступлению — один за другим. Однажды, когда ни Эйлин, ни Каупервуд не могли приехать к чаю, который по четвергам устраивали у себя Сольберги, Рита получила огромный букет великолепных темно-красных роз. «Для уголков и уголочков вашей студии» — было написано на карточке. Рита прекрасно знала, от кого эти розы и каких денег они стоят. Цветов было не меньше, чем на пятьдесят долларов, и от букета веяло той непривычной для нее роскошью, которую могли позволить себе только очень богатые люди, финансовые воротилы, крупные биржевики. Рите ежедневно попадались на глаза газетные объявления банкирской конторы Каупервуда. Как-то раз она столкнулась с ним лицом к лицу в магазине Мэррила. Время было около полудня, и Каупервуд предложил ей пойти куда-нибудь позавтракать, но Рита сочла своим долгом отказаться. Он всегда глядел на нее в упор, настойчиво и жадно. Рите льстило, что ее красота дает ей над ним такую власть. Против воли в голову ей закрадывалась мысль, что этот энергичный, обаятельный человек может со временем окружить ее роскошью, которая и не снилась Сольбергу. Однако внешне жизнь ее текла по-старому, она по-прежнему немного играла на рояле, ходила по магазинам, ездила в гости, читала, сетовала на лень и неспособность Гарольда, и лишь иногда ею вдруг овладевала странная задумчивость, и перед нею возникал образ Каупервуда. Какие у него сильные, красивые руки, а взгляд — ласковый и вместе с тем твердый, все видящий. Пуританству Уичиты (уже несколько поколебленному жизнью в кругу чикагской богемы) приходилось туго в борьбе с изворотливостью и коварством нового времени, воплощенными в этом человеке.
— Вы какая-то неуловимая, — сказал ей Каупервуд однажды вечером в театре, когда Эйлин с Гарольдом вышли в фойе и они остались вдвоем в ложе. В зале стоял гул голосов, и можно было говорить без опаски. Миссис Сольберг была очаровательна в вечернем кружевном платье.
— Вы находите? — смеясь, ответила Рита, польщенная замечанием Каупервуда и взволнованная его близостью. Она все больше поддавалась его настроению, любое его слово вызывало в ней трепет. — А по-моему, я существо весьма материальное, — добавила она и взглянула на свои сложенные на коленях полные красивые руки.
Каупервуд, всем существом ощущавший ее материальность, так же как и своеобразие этой натуры, куда более богатой, чем натура Эйлин, был глубоко взволнован. Чувства, настроения, фантазии, владевшие ее душой, передавались ему без слов, как дуновение ветерка, восхищая его и вызывая ответное волнение в крови. В Рите было не меньше жизненной энергии, чем в Эйлин, но она была тоньше, нежнее и богаче духовно. «Или Эйлин мне уже прискучила?» — спрашивал он себя временами. «Нет, не может быть», — решал он тут же. Но Рита Сольберг несомненно самая привлекательная женщина, какую он когда-либо встречал.
— И все-таки вы неуловимая, — продолжал он, наклоняясь к ней. — Вы напоминаете мне что-то, чего даже не выразишь словами: переливы красок, аромат, обрывок мелодии… вспышку света. Я теперь только о вас и думаю. Вы очень тонко судите о картинах. Мне нравится ваша игра на рояле, вы вкладываете в нее частицу себя. Вы уводите меня в другой мир, отличный от того, в котором я живу. Вы меня понимаете?
— Я рада, если это так. — Она глубоко и несколько театрально вздохнула.
— Но вы рисуете уж слишком привлекательный портрет, я еще бог весть что о себе возомню, — и Рита сделала очаровательную гримаску, округлив и выпятив губки. Разгоряченная, раскрасневшаяся, она задыхалась от обуревавших ее чувств.
— Да, да, вы такая, — настойчиво продолжал Каупервуд, — такой я всегда вас ощущаю. Вы знаете, — он еще ниже склонился к ее креслу, — порой мне кажется, что вы еще совсем не жили, ничего не видели, а ведь это много прибавило бы к вашему совершенству. Мне бы хотелось, чтобы вы побывали за границей, — со мной или даже без меня. Я восхищаюсь вами, Рита. А я для вас значу хоть что-нибудь?
— Да, но… — она помедлила. — Я боюсь этого всего и вас боюсь. — Ее губки опять капризно выпятились — милая привычка, пленившая его еще в первый день знакомства. — Лучше поговорим о другом. Гарольд ужасно ревнив. И что подумает миссис Каупервуд?
— Я знаю, но стоит ли сейчас тревожиться об этом? И какой Эйлин вред от того, что я беседую с вами? Жизнь в общении индивидуальностей, Рита. А у нас с вами очень много общего. Разве вы этого не чувствуете? Вы самая интересная женщина, которую я когда-либо встречал. Вы открываете мне что-то новое, о чем я никогда даже и не подозревал раньше. Вы должны это понять. Скажите мне правду, посмотрите мне в глаза; вы ведь не довольны своей жизнью? Не так счастливы, как могли, как хотели бы быть?
— Нет, — она задумчиво разглаживала пальцами веер.
— Вы несчастны!
— Когда-то мне представлялось, что я счастлива. Но это было давно.
— И неудивительно! — горячо подхватил он. — Вы не можете довольствоваться ролью, которую выполняете теперь, она слишком для вас ничтожна. У вас собственная индивидуальность, а вы жертвуете ею, чтобы курить фимиам другому человеку. Я не хочу этим сказать, что мистер Сольберг не талантлив, но с ним вы никогда не будете счастливы. Меня поражает, как вы этого сами не понимаете.
— Ах, откуда вам знать! — воскликнула она, и в голосе ее прозвучала усталость.
Он посмотрел на нее в упор, и она задрожала.
— Давайте прекратим этот разговор, — сказала она поспешно, — лучше…
Каупервуд положил руку на спинку ее кресла, — он почти касался ее плеча.
— Рита, — сказал он, снова называя ее по имени, — вы изумительная женщина!
— О! — произнесла она чуть слышно.
Прошло дней десять, прежде чем Каупервуд снова увидел Риту. Как-то раз, под вечер, Эйлин заехала за ним в контору в новом экипаже, захватив по пути Сольбергов, чтобы ехать вместе кататься. Эйлин правила, и Гарольд сидел рядом с ней впереди, Каупервуду же с Ритой были предоставлены места на заднем сиденье. Ей даже в голову не приходило, что Каупервуду нравится миссис Сольберг, — так осторожно он себя вел. К тому же Эйлин не сомневалась в своем превосходстве над Ритой: как же, ведь она и красивее и лучше одевается, а следовательно — Рите и думать нечего равняться с ней. Она не подозревала, какой притягательной силой обладала миссис Сольберг в глазах Каупервуда, — при всей его деловитости и кажущейся прозаичности, под внешностью уравновешенного, положительного человека у него скрывалось немало внутреннего огня и даже романтики.
— Чудесно, — сказал Каупервуд, опускаясь на мягкое сиденье рядом с Ритой. — Какой прекрасный вечер! И что за прелестная соломенная шляпка с розами и как ока идет к вашему платью! — Розы были красные, платье белое, с пропущенной сквозь мережку узенькой зеленой лентой. Рита прекрасно понимала, отчего Каупервуд в таком приподнятом настроении. Как он не похож на Гарольда, какой он сильный, жизнерадостный, ловкий! Гарольд — тот целый день сегодня проклинал судьбу, жизнь, преследующие его неудачи.
— Я бы на твоем месте не жаловалась, — заметила она язвительно. — Надо только больше работать и меньше бесноваться.
В ответ он раскричался, устроил сцену, а она ушла гулять. Когда она вернулась, за ними заехала Эйлин. Это было очень кстати. Рита сразу повеселела и побежала одеваться. Сольберг последовал ее примеру. Счастливые и довольные с виду, словно ничего и не произошло, они отправились в путь. Теперь, слушая Каупервуда, Рита гордо поглядывала по сторонам. «Да, я красива, — думала она, — и он от меня без ума. Как это было бы упоительно, если б только мы посмели». Но вслух сказала:
— Ничего хорошего во мне нет! Просто день выдался прекрасный. Платье самое обыкновенное, а я даже немножко расстроена сегодня.
— Что-нибудь случилось? — участливо спросил он под стук экипажей, заглушавший их голоса. — Может быть, я могу быть вам полезен? — Каупервуд рад был бы случаю вывести Риту из затруднительного положения, оказать ей услугу и покорить ее своей добротой. — Сейчас мы проедем в Джексон-парк, пообедаем там в павильоне и вернемся в город при луне. Хорошо, правда? Так улыбнитесь же, будьте веселы, как всегда. О чем вам грустить? Я готов сделать для вас все, что вы пожелаете, — все, что в моих силах! У вас может быть все, чего бы вы ни захотели. Что тревожит вас? Вы знаете, как вы мне дороги. Расскажите мне о своих затруднениях, позвольте мне избавить вас от всяких забот.
— Нет, вы для меня ничего не можете сделать — во всяком случае сейчас. Затруднения? Ну, какие там затруднения. Все пустяки!
Она даже о себе говорила с небрежной отчужденностью, в которой была какая-то особая прелесть. Каупервуд был очарован.
— Но вы-то для меня не пустяк, Рита, — мягко сказал он, — так же как и все, что вас касается. Я вам говорил, как много вы для меня значите. Неужели вы сами этого не видите? Для меня вы самая сложная из всех загадок и самая чудесная. Я без ума от вас. Со времени нашей последней встречи я все думал, думал. Если у вас есть какие-то заботы, тревоги — поделитесь со мной. У меня сейчас только одна забота — вы. Соедините свою жизнь с моей, и я устрою так, что вы будете счастливы. Вы нужны мне, а я — вам.
— Да, — сказала она, — я знаю… — И запнулась. — Ничего особенного не произошло, мы с Гарольдом немножко повздорили.
— Из-за чего?
— Из-за меня. — Она опять капризно выпятила губки. — Я не могу вечно курить фимиам, как вы тогда сказали. — Слова Каупервуда крепко засели у нее в уме. — Но это все позади. Смотрите, какой чудесный день, просто вос-хи-ти-тель-ный!
Каупервуд поглядел на нее и покачал головой. Как она очаровательна в своей непоследовательности! Правя лошадьми и разговаривая с Сольбергом, Эйлин ничего не слышала и не видела. Она была поглощена своим спутником, а кроме того, ее внимание отвлекал поток экипажей, устремлявшихся к югу по Мичиган авеню, Мелькавшие мимо деревья с нежной молодой листвой, зеленеющий газон, вскопанные клумбы, распахнутые окна домов — вся неотразимая прелесть весны вызывала в Каупервуде радостное ощущение жизни, заново начинавшейся и для него. Если бы упоение, которое он сейчас испытывал, могло быть видимо, оно окружило бы его сияющим ореолом. Миссис Сольберг чувствовала, что ей предстоит провести чудесный вечер.
Обедали в парке, на открытом воздухе, цыплятами, жареными в сухарях; пили шампанское и ели вафли, — словом, все было, как водится. Эйлин, польщенная тем, что Сольберг в ее обществе очень оживлен, дурачилась, провозглашала тосты, смеялась, бегала по лужайке и веселилась вовсю. Гарольд открыто ухаживал за ней, как делали это все мужчины, пытался было даже объясниться в любви. Эйлин шутливо его обрывала, называя «несносным мальчишкой» и требуя, чтобы он «перестал сейчас же!» Она была настолько уверена в себе, что, вернувшись домой, не побоялась рассказать Каупервуду, как легко воспламеняется Сольберг и как она все время над ним подтрунивала. Каупервуд, не сомневавшийся в ее верности, отнесся к этому рассказу весьма благодушно. Сольберг — болван, пусть себе ухаживает за Эйлин, — это как нельзя более кстати.
— Гарольд неплохой малый, — заметил он. — Я ничего против него не имею, но скрипач он, по-моему, довольно посредственный.
После обеда вся компания поехала по берегу озера за город, где начиналась прерия с разбросанными там и сям темными купами деревьев. Небо было чисто, и ярко светила луна, заливая серебристым сиянием безмолвные поля и неподвижную поверхность озера. Расточаемый Каупервудом яд, который Рита в последнее время поглощала в огромных дозах, оказывал на нее свое разрушительное действие. Пылкая и смелая при всей своей кажущейся апатичности, Рита была из тех женщин, в которых чувство пробуждает решительность. Каупервуду удалось поразить ее воображение; она понимала, что он гораздо значительнее всех, кто ее окружал. Разве не счастье быть любимой таким человеком! Какая у них могла бы быть яркая, интересная жизнь! Мысль о связи с Каупервудом и привлекала и страшила ее, словно яркий огонек в темноте. Чтобы побороть свое волнение, она заговорила об искусстве, об общих знакомых, о Париже, Италии; Каупервуд поддерживал этот разговор и все время тихонько гладил ее руку, а раз, когда экипаж въехал в тень деревьев, притянул к себе ее голову и коснулся губами ее щеки. Рита вспыхнула, затрепетала, побледнела, захваченная врасплох бурей новых ощущений, но все же справилась с собой. Вот оно, счастье! Она понимала, что прежней жизни наступил конец.
— Будьте завтра в три за мостом на Рош-стрит, — сказал Каупервуд, понижая голос. — Я приеду за вами. Вам не придется ждать ни минуты.
Она медлила с ответом, раздумывая, грезя наяву, завороженная ослепительным будущим, которое он открывал перед ней, готовая покориться чужой, непреклонной воле.
— Вы придете? — настойчиво спросил он.
— Постойте, — проговорила она еле слышно. — Дайте подумать… Могу ли я?
Она все еще медлила.
— Да, — сказала она немного погодя и глубоко, всей грудью вдохнула воздух. — Да! — снова повторила она, словно что-то решив про себя.
— Любимая, — прошептал он, сжимая локоть Риты и вглядываясь в ее освещенный луною профиль.
— Что я делаю? — прошептала она, бледнея и задыхаясь от волнения.
Каупервуд ликовал. Он едва дождался часа свидания, и действительность превзошла все самые смелые его мечты. Рита была милее, своеобразнее, обольстительнее всех женщин, которых ему когда-либо доводилось встречать. Он тотчас снял прелестную квартирку на Северной стороне и проводил там с Ритой немало часов и утром, и днем, и вечером — смотря по обстоятельствам. Здесь, на свободе, Каупервуд мог не торопясь изучить свою новую возлюбленную, но сколь придирчив он ни был, ему не удалось обнаружить в ней никаких или почти никаких недостатков. Молодость и беспечность — бесценные дары, а у нее в избытке былой то и другое. Натура, чуждая всякой меланхолии, обладавшая счастливой способностью наслаждаться минутой, Рита не пыталась заглядывать в будущее, не выискивала причин для тревог и волнений, не вспоминала о прошлых неудачах и неприятностях. Она любила красивые вещи, но не была мотовкой. Как ни старался Каупервуд уговорить ее больше расходовать на себя, как ни хитрил, все было напрасно, и это не могло не внушать ему уважения. Она всегда знала, чего хочет, тратила деньги экономно, покупала с разбором и скромностью своих нарядов напоминала ему полевой цветок. По временам чувство к Рите захватывало Каупервуда с такою силой, что становилось мучительным для него и он рад был бы избавиться от этого наваждения, но не мог ничего с собой поделать. Очарование не проходило. Когда после самых исступленных ласк Рита поправляла растрепавшиеся волосы, строя очаровательные гримаски перед зеркалом и думая сразу о множестве приятных вещей, она казалась ему только еще более свежей, красивой, обворожительной.
— Ты помнишь, Алджернон, ту картину, что мы с тобой видели у антиквара третьего дня? — говорила она, растягивая слова и называя его этим вторым именем, которое считала более благозвучным и более подходящим для их романтических встреч. Каупервуд сначала возражал против этого, но она настояла на своем. — Помнишь плащ старика, какой великолепный синий тон? (Картина называлась «Поклонение волхвов».) Ну, просто вос-хи-ти-тельный!
Она так мило растягивала слова и так забавно при этом выпячивала губки, что немыслимо было не поцеловать ее.
— Маргаритка моя, — говорил он, привлекая ее к себе. — Саксонская статуэтка!
— Ну вот, я только что причесалась, а ты опять растреплешь мне волосы.
Голос и глаза ее были невинны и простодушны.
— Непременно растреплю, кокетка ты этакая.
— Ты меня совсем задушишь. Мне всегда больно от твоих поцелуев. Неужели тебе не жаль меня?
— Жаль, крошка! Хотя мне нравится причинять тебе боль.
— Ну, что с тобой поделаешь!
Но и после этих бурных порывов его все так же влекло к ней. Она как бабочка, думал он, палевая с белым или лазоревая с золотом — порхает над шиповником, с цветка на цветок.
Очень скоро Каупервуд убедился, что Рита прекрасно разбирается в требованиях света, хотя сама и не принята в этом кругу. Рита сразу поняла и его желание играть роль в обществе, и честолюбивое стремление коллекционировать картины, и мечты о блестящем будущем. По-видимому, ей было ясно, что он еще полностью не проявил себя, что Эйлин — жена для него не совсем подходящая и что ей, Рите, эта роль была бы больше по плечу. Вскоре она стала говорить с ним и о своем муже, очень снисходительно отзываясь о его слабостях и недостатках. Она не питала к нему зла, просто ей, как видно, наскучили отношения, которые не оправдывались ни любовью, ни преклонением перед талантом, ни взаимным пониманием. Каупервуд предложил Рите перебраться в более просторную мастерскую, покончить с мелочной экономией, которая стесняла ее и Сольберга, и объяснить это тем, что родные стали высылать ей больше денег. Сначала Рита и слушать ничего не хотела, но Каупервуд мягко, хотя и упорно настаивал и все-таки добился своего. Спустя еще немного он посоветовал ей уговорить Гарольда поехать в Европу. Пусть думает, что ее родные и на этот раз расщедрились. Просьбы, ласки, убеждения, лесть делали свое дело; миссис Сольберг в конце концов подчинилась и приняла помощь Каупервуда: избавившись от материальных забот, она совсем успокоилась и расцвела. Впрочем, щедротами Каупервуда Рита пользовалась умеренно и деньги его тратила с умом. Больше года ни Сольберг, ни Эйлин не подозревали об этой связи. Гарольд, которого ничего не стоило обвести вокруг пальца, поехал погостить к матери в Данию, а оттуда в Германию — совершенствоваться в музыке. На следующий год Рита Сольберг отправилась вслед за Каупервудом в Европу. В Экс-ле-Бен, в Биаррице, в Париже и даже в Лондоне Эйлин пребывала в блаженном неведении относительно этой второй спутницы своего супруга. Рита старалась развить вкус Каупервуда, познакомила его с серьезной музыкой и литературой; благодаря ей изменились его взгляды на многие вещи. Она одобряла его намерение составить большое собрание картин старых мастеров и советовала быть осмотрительнее в выборе полотен современных художников. Каупервуд был вполне доволен таким положением дел и ничего лучшего не желал.
Но как и всякое пиратское плавание по волнам страсти, положение это было чревато опасностью: того и гляди мог подняться шторм — одна из тех свирепых бурь, причиной которых бывает обманутое доверие и созданные обществом моральные нормы, согласно которым женщина является собственностью мужчины. Правда, Каупервуда, который никаких законов, кроме своих собственных, не признавал, а если и подчинялся чужому закону, то лишь тогда, когда не мог его обойти, возможность скандала, сцен ревности, криков, слез, упреков, обвинений особенно не смущала. К тому же, быть может, удастся этого избежать. И там, где обыкновенный человек побоялся бы последствий даже одной такой связи, Каупервуд, как мы видели, не смущаясь и почти одновременно, завязывал отношения с несколькими женщинами. Новая связь не могла его испугать, тем более что на этот раз он был по-настоящему увлечен. Прежние его любовные похождения в лучшем случае были суррогатом подлинного чувства, пустыми интрижками, в которых не участвовали ни ум, ни сердце. С миссис Сольберг дело обстояло иначе. Неизвестно, надолго ли, но теперь Рита была для него всем. Однако женщины обладали для Каупервуда такой притягательной силой, так мощно — если не чувственно, то эстетически — действовала на него их красота и манящая тайна их индивидуальности, что он вскоре оказался вовлеченным в новую авантюру, исход которой был не столь благополучен.
Антуанета Новак поступила к Каупервуду в качестве личного секретаря и стенографистки чуть ли не со школьной скамьи: среднее образование она получила в училище на Западной стороне, после чего окончила еще коммерческую школу. Девочкой приехав в Америку вместе с родителями, она выросла и расцвела на диво. Трудно было поверить, что эта стройная и гибкая красавица, всегда со вкусом одетая, прекрасно знающая стенографию, бухгалтерию и всю конторскую работу, — дочь бедного поляка, который работал сначала в юго-западной части Чикаго на сталелитейном заводе, а потом открыл в польском квартале третьеразрядную лавчонку и стал торговать табаком, газетами и писчебумажными принадлежностями. Продажа игральных карт да комнатка за лавкой, где посетители могли посидеть и при случае перекинуться в картишки, по существу были единственными доходными статьями этого предприятия. Антуанета (кстати сказать, ее звали Минка, а имя Антуанета она просто вычитала в чикагской воскресной газете), тоненькая брюнетка, мечтательная, честолюбивая и полная надежд на будущее, не прослужив и недели на новом месте, стала восхищаться Каупервудом и, затаив дыхание, следила за каждым его смелым ходом в войне с газовыми компаниями. Быть женой такого человека, думала она, завоевать его любовь или хотя бы привлечь его внимание — какое это должно быть счастье! После серенького мирка ее детства и юности, — он казался ей сереньким по сравнению с теми высшими и недоступными сферами, о существовании которых она начала догадываться, глядя на своего шефа, — и после ничем не примечательных людей в конторе по продаже недвижимости, где она работала некоторое время до того, как поступить сюда, Каупервуд, всегда прекрасно одетый, сдержанный, спокойно-самоуверенный, не мог не затронуть самых чувствительных струн ее честолюбивой души. Однажды она видела, как из коляски вышла Эйлин в коричневом костюме, соболях, элегантных лакированных ботинках и меховом токе с длинным-предлинным темно-красным пером, торчавшим над головой словно шпиль или лезвие кинжала. С первого же взгляда Антуанета ее возненавидела. Чем она хуже этой расфранченной особы? Почему так несправедливо устроен мир? И что за человек Каупервуд? Как-то, вскоре после, открытия комиссионной конторы в Чикаго, Каупервуд продиктовал ей свою биографию, несколько смягчив факты, и велел разослать по одному экземпляру в редакции чикагских газет. Антуанета засиделась за перепиской, поздно вернулась домой, и ночью ей приснился сон, в котором искаженно, как всегда бывает в снах, она увидела то, что было с ней днем.
Ей снилось, будто она сидит за своим столиком в роскошном кабинете Каупервуда на Ла-Саль-стрит, а он стоит подле нее и спрашивает:
— Что вы обо мне думаете, Антуанета?
Она смущена, но отвечает храбро. Во сне она была страстно в него влюблена.
— Я, право, и сама не знаю.
Тогда он взял ее за руку и погладил по щеке, и тут она проснулась. А потом долго лежала и думала, как возмутительно и обидно, что такой человек сидел в тюрьме. Как он красив! Он женат во второй раз. Может быть, его первая жена была нехороша собой или глупа? Эти мысли не покидали Антуанету, и даже уже утром, на работе, она никак не могла от них избавиться. Занятый своими делами, Каупервуд в то время не обращал на нее внимания. Он с увлечением разрабатывал очередной ход, который дал бы ему перевес в войне со старыми газовыми компаниями. А для Эйлин, хотя она однажды и видела Антуанету у Каупервуда в кабинете, секретарша и вовсе не существовала. Женщина-конторщица была в те дни такой редкостью, что на нее смотрели как на отщепенку. Эйлин просто не замечала ее.
Спустя примерно год после того как Каупервуд сошелся с Ритой Сольберг, его отношения с Антуанетой Новак, чисто деловые и официальные вначале, внезапно приобрели несколько иной, более личный характер. Чем это объяснить? Тем, что ему наскучила Рита? Нисколько! Каупервуд по-прежнему был без ума от нее. Или тем, что ему опостылела Эйлин, которую он нагло обманывал? Вовсе нет. Порою она привлекала его ничуть не меньше, может быть даже больше прежнего, — и именно потому, что ее воображаемые права так грубо попирались им. Он жалел Эйлин, но оправдывал себя тем, что все его романы — за исключением, пожалуй, связи с миссис Сольберг — очень недолговечны. Если бы у него была возможность жениться на Рите, он, вероятно, женился бы, он даже иной раз думал, может ли что-нибудь заставить Эйлин дать ему свободу, — но все это в конце концов были только праздные мысли. В глубине души он полагал, что они проживут вместе до самой смерти, тем более что Эйлин так легко обманывать.
Ну а Антуанета Новак была для него лишь частью той симфонии плотской любви, с помощью которой, как известно, красота правит миром. Антуанета была очаровательной брюнеткой, особенно хороши были ее большие черные глаза, горевшие огнем неутоленных желаний, и Каупервуд, на которого стенографистка вначале не произвела большого впечатления, постепенно заинтересовался ею; глядя на нее, он удивлялся, как Америка преображает людей.
— Ваши родители американцы, Антуанета? — спросил он ее как-то утром с той снисходительной фамильярностью, с какой обычно обходился со своими подчиненными или людьми, стоящими ниже его по умственному развитию, что, впрочем, никого не обижало, а многим даже казалось весьма лестным.
Антуанета, свеженькая и опрятная, в белой блузке и черной юбке, с черной бархаткой на нежной шее и с тяжелыми черными косами, обвивавшими ее голову и скрепленными белым целлулоидовым гребнем, взглянула на него полными счастья и благодарности глазами. Она привыкла к мужчинам совсем другого рода: в детстве ее окружали люди суровые, вспыльчивые, горячие, временами они напивались и тогда начинали нехорошо браниться; они то и дело бастовали, участвовали в демонстрациях, ходили молиться в католическую церковь. А потом она видела вокруг себя только дельцов, помешанных на деньгах, невежественных и ничем не интересовавшихся, кроме возможностей наживы, которые открывались им в Чикаго. В конторе у Каупервуда, стенографируя его письма, слыша его краткие, но всегда живые разговоры со старым Лафлином, Сиппенсом и другими, она узнала о жизни много нового, о чем раньше никогда и не подозревала. Словно он распахнул перед ней окно, за которым открывались необозримые дали.
— Нет, не американцы, сэр, — отвечала Антуанета, опуская на блокнот тонкую, но сильную белую руку, в которой она держала карандаш. Польщенная его вниманием, она невольно улыбнулась.
— Так я и думал, — сказал он, — хотя вас можно принять за настоящую американку.
— Не знаю даже, почему это так, — продолжала Антуанета очень серьезно.
— И брат у меня тоже настоящий американец. Мы с ним совсем не похожи на отца и мать.
— А что делает ваш брат? — спросил Каупервуд, чтобы что-нибудь сказать.
— Он работает весовщиком у Арнила и Кь. Надеется когда-нибудь стать управляющим. — Она улыбнулась.
Каупервуд испытующе посмотрел на нее, и она, не выдержав его взгляда, опустила глаза. Помимо воли предательский румянец запылал на ее смуглых щеках. Она всегда мучительно краснела, когда Каупервуд смотрел на нее.
— Итак, что же мы писали генералу Ван-Сайклу? — пришел ей на помощь Каупервуд, и через несколько минут она уже овладела собой. Всякий раз, когда ей случалось оставаться наедине с Каупервудом, она испытывала странное волнение, с которым не могла справиться. Сердце ее начинало отчаянно колотиться, и вся она горела как в огне. Порой Антуанета спрашивала себя, может ли такой замечательный человек обратить внимание на простую стенографистку.
Естественно, что, постоянно думая о Каупервуде, Антуанета в конце концов без памяти в него влюбилась. Можно было бы, конечно, рассказать, как она день за днем писала под его диктовку, выслушивала приказания, спокойно и деловито, как полагается образцовой секретарше, выполняла свои обязанности. Но мысли Антуанеты, хотя это и не отражалось на точности и аккуратности ее работы, были целиком поглощены необыкновенным человеком, сидевшим рядом в кабинете, — ее хозяином, к которому непрерывно приходили важные, солидные дельцы; они совали ей свою карточку и иной раз часами задерживались у него. Правда, она заметила, что шеф редко снисходил до продолжительной беседы с кем-либо, и это очень интриговало ее. Распоряжения, которые он отдавал, всегда отличались краткостью: он полагался на ее природную сметливость, мгновенно дополнявшую то, на что он только намекал.
— Вы поняли? — обычно спрашивал он.
— Да, — отвечала Антуанета.
Никогда еще не чувствовала она себя столь значительным лицом, как теперь, — с тех пор как стала работать у Каупервуда.
В просторной конторе с до блеска натертыми полами все было светлым, холодным и жестким, как сам Каупервуд. Утреннее солнце заглядывало в большое выходившее на восток окно с толстым зеркальным стеклом и, проникая сквозь приспущенные шторы салатного цвета, создавало в комнате зеленоватый, романтический, как казалось Антуанете, полумрак. Кабинет Каупервуда, отделанный, как и в Филадельфии, вишневым деревом, был устроен так, чтобы нельзя было ни подсмотреть, ни подслушать, что там делается. Когда дверь была закрыта, никто не смел туда входить, точно в святая святых. Правда, Каупервуд по большей части благоразумно оставлял дверь отворенной, даже когда диктовал деловые письма. И вот во время этих диктовок, происходивших обыкновенно при открытой двери, — Каупервуд не считал удобным оставаться с секретаршей слишком долго наедине, — и создалась обстановка, способствовавшая их сближению.
Шли месяцы, Каупервуд был увлечен другой женщиной, о существовании которой и не подозревала Антуанета, а она, входя к нему в кабинет, то с трудом переводила дух от волнения, то сгорала от девичьего стыда. Она даже самой себе не решалась признаться, что мечтает о нем. Ей было страшно подумать, как легко она может ему уступить. А между тем не было такой черточки в облике Каупервуда, которая не врезалась бы ей в сердце. Его густые каштановые волосы, всегда аккуратно разделенные пробором, его большие, ясные, невозмутимые глаза, холеные руки, такие сильные и мужественные, даже его костюм всегда изящного и простого покроя, — все восхищало ее! Каупервуд обычно казался очень замкнутым и далеким, и только когда они работали вместе, становился как-то ближе и доступней.
Однажды, когда он диктовал Антуанете деловое письмо и взгляды их несколько раз встречались — при этом она неизменно опускала глаза на бумагу, — он, продолжая диктовать, подошел к полуотворенной двери и прикрыл ее. Антуанета не обратила бы на это внимания — ему случалось и раньше закрывать дверь, — но сегодня у него был какой-то особенный взгляд, пристальный, без улыбки, и она почувствовала, что сейчас, сию минуту что-то произойдет. Она похолодела, потом кровь прихлынула к ее лицу и по спине пробежала дрожь. Антуанета и сама не знала, как она хороша; руки и ноги у нее были словно точеные, тело стройное и гибкое. Тонкий профиль чеканностью рисунка напоминал изображения на старинных греческих монетах, а обвивавшие голову туго заплетенные косы казались высеченными из камня. Все это внезапно бросилось Каупервуду в глаза. Вернувшись к столу, он не сел на свое место, а наклонился к девушке, взял ее за руку и нежно, но настойчиво потянул к себе.
— Антуанета, — сказал он.
Она взглянула на него снизу вверх, потом приподнялась, бледная, задыхаясь от волнения; от обычной ее деловитости не осталось и следа. Ее охватила какая-то слабость, безволие. Она попыталась было высвободить руку, но, подняв глаза, увидела устремленный на нее жесткий и жадный взгляд. Голова у нее закружилась, в глазах отразилось предательское смятение.
— Антуанета!
— Да, — прошептала она.
— Вы любите меня, признайтесь!
Она попыталась овладеть собой, проявить твердость духа, которая, как ей казалось, никогда ее не покинет, — но, увы, этой твердости духа уже не было и в помине. На мгновенье Антуанете представилась далекая чикагская окраина, Блю-Айленд авеню, с двумя рядами низеньких глинобитных домишек, где она провела свое детство… а тут этот элегантный светлый кабинет и сильный, властный человек, который ждет ее ответа. Как чудесен должен быть мир, в котором он живет. Кровь стучала у нее в висках, и она застыла в каком-то блаженном оцепенении.
— Антуанета!
— Ах! Я и сама не знаю… — пролепетала она. — О да, да! Люблю!
— Мне нравится ваше имя, — сказал он. — Антуанета! — И привлек ее к себе.
Испуганная, счастливая, она не сопротивлялась, но вдруг, скорее от неожиданности, чем от стыда, слезы брызнули у нее из глаз. Она отвернулась, оперлась рукой о стол и, опустив голову, заплакала.
— О чем вы, Антуанета? — ласково спросил он, наклоняясь к ней. — Вы так плохо знаете жизнь? Ведь вы сказали, что любите меня. Может быть, вы хотите, чтобы я забыл о том, что сегодня произошло, и чтобы все между нами было по-прежнему? Я могу пойти на это, если только, конечно, и вы можете.
Он прекрасно знал, что она любит его и всем существом стремится к нему.
Она слышала, что говорил Каупервуд, но рыданья душили ее.
— Хотите, все будет по-прежнему? — снова повторил он, помолчав, чтобы девушка могла прийти в себя.
— Ах, дайте мне поплакать! — в смятении пробормотала она наконец. — Я и сама не знаю, почему плачу. Просто разволновалась немножко. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания.
— Антуанета, перестаньте плакать и взгляните на меня.
— Нет, нет, только не теперь. У меня глаза совсем распухли.
— Ну, взгляните на меня, Антуанета, — и он взял ее за подбородок, — посмотрите, разве я такой уж страшный?
— О! — всхлипнула она, когда их взгляды встретились. — Я… — и, положив руки на грудь Каупервуду, припала к нему головой, а он обнял ее и погладил по плечу.
— Я не такой уж плохой, Антуанета, вы тут столько же виноваты, сколько и я. Так вы меня любите?
— Да, о да!
— И вы не будете сердится на меня?
— Нет. Как это все странно. — Она спрятала лицо у него на груди.
— Так поцелуйте меня.
Она запрокинула голову и обвила его шею руками. Каупервуд крепко прижал ее к себе.
Он слегка подтрунивал над ней, допытываясь, почему она плакала, а сам думал: что бы сказали Эйлин и Рита, если б узнали? Сначала Антуанета не хотела говорить, а потом призналась, что у нее было такое ощущение, будто она поступает дурно. Любопытно, что и Антуанета тоже думала об Эйлин, о том, с какой важностью та всегда проплывает мимо нее. Теперь она делит с этой высокомерной и тщеславной миссис Каупервуд его любовь. И как ни странно, Антуанета считала это честью для себя. Она выросла в собственных глазах, — почувствовала в себе прилив бодрости и сил. Теперь она ближе узнала жизнь, потому что узнала любовь и страсть. Будущее рисовалось ей исполненным радости. Немного погодя она села за свою пишущую машинку. К чему все это приведет? — думала она с лихорадочным волнением. По лицу ее не заметно было, что она плакала, только смуглые щеки пылали жарким румянцем, и это делало ее еще красивей. Никакое чувство вины перед Эйлин не тревожило Антуанету. Она принадлежала к новому поколению, которое начинало в душе подвергать переоценке прежнюю этику и мораль. Разве не вправе она распоряжаться собой, как хочет, и какое кому дело, куда это может ее завести. Поцелуи Каупервуда все еще горели на ее губах. Что теперь сулит ей будущее?
Последствия этого сближения были не так значительны для Каупервуда, как для Антуанеты. Повинуясь внезапной прихоти, он пробудил к жизни страстную, неукротимую натуру; девушка слепо боготворила его. Сколько бы он ни причинил ей горя, Антуанета — и будущее это показало — никогда не стала бы ему мстить. Однако, сама того не зная, она первая вызвала подозрения у Эйлин и открыла ей глаза на измены Каупервуда.
Поводом к тому послужили два довольно незначительных случая. Однажды, заехав за Каупервудом, Эйлин застала его в кабинете наедине со стенографисткой, хотя было уже поздно и остальные служащие давно разошлись; они очень оживленно беседовали о чем-то, и девушка, когда Эйлин вошла, как будто смутилась. В другой раз, когда Каупервуд был в отъезде, Эйлин показалось, что она видела его вместе с Антуанетой в карете на Стэйт-стрит. Стояла ненастная ноябрьская погода. Эйлин выходила из магазина Мэррила и случайно взглянула на проезжавший возле тротуара экипаж. Полной уверенности у нее не было, но тем не менее это ее потрясло. Неужели Фрэнк в городе и никуда не уезжал? Эйлин тотчас же отправилась к нему в контору, под предлогом, что нашла хорошенький ошейник для Дженни, собачки старика Лафлина, а на самом деле, чтобы проверить, там ли Антуанета. Неужели Каупервуд мог увлечься этой стенографисточкой? — спрашивала она себя дорогой. В конторе все считали, что шефа нет в городе, но и Антуанеты не оказалось на месте. Лафлин сказал Эйлин, что мисс Новак, кажется, пошла в библиотеку подобрать какие-то материалы. Так Эйлин и не удалось разрешить свои сомнения.
Как должна была она к этому отнестись? И счастье ее и все надежды были настолько тесно связаны с любовью и успехом Каупервуда, что при одной мысли потерять его она готова была сойти с ума. Порой Каупервуд, пробираясь по извилистым тропам страсти, задумывался над тем, как поступит Эйлин, если узнает о его похождениях. Уже и раньше — когда он завел интрижку с женой адвоката, миссис Катридж, а потом с Эллой и с миссис Ледуэл — у него бывали небольшие стычки с Эйлин, и хотя до настоящих ссор дело не доходило, Каупервуду было ясно, что даже тень подозрения выводит Эйлин из себя. Иногда он где-то пропадал, и Эйлин ждала его напрасно, но у него всегда находились оправдания; иногда ее удивляло его непонятное равнодушие к ней — в этом оправдаться было уже труднее. Тем не менее до сих пор Каупервуду всегда удавалось рассеивать ревнивые подозрения Эйлин, потому что ни одной из этих женщин он не был серьезно увлечен.
— Ну, зачем ты это говоришь? — спокойно возражал он, когда Эйлин, сердясь на него за какую-нибудь очередную отлучку, утверждала, что он, верно, неплохо провел время с другой. — Ты же прекрасно знаешь, что у меня никого нет. Поверь, если бы я и завел шашни с какой-нибудь женщиной, ты бы очень быстро об этом узнала. И все равно, даже случись со мной такой грех, в душе я никогда бы тебе не изменил.
— Вот как? — язвительно восклицала Эйлин; червь сомнения точил ее. — Ну, знаешь, «духовную верность» можешь оставить при себе. Мне одних возвышенных чувств мало.
Каупервуд смеялся, а за ним смеялась и Эйлин. Он жалел ее и понимал, что она права. Нравился ему и сарказм, звучавший в ее словах. Кроме того, он знал, что в глубине души она не верит его измене, — ведь он и сейчас вел себя с нею как влюбленный. Но Эйлин хорошо знала, что он нравится женщинам, а разве мало бездушных кокеток, которые рады будут завлечь его и исковеркать ей жизнь. Да Фрэнк и сам, может быть, не прочь пасть жертвой этих обольстительниц.
Взаимное влечение и физическая близость составляют столь неотъемлемую сторону брака и вообще всякой любовной связи, что почти каждая женщина следит за проявлениями чувства у своего возлюбленного примерно так, как, скажем, моряк, плаванье которого зависит от погоды, следит за барометром. Эйлин в этом смысле не составляла исключения. Она была так хороша собой, так сильно влекла к себе всегда Каупервуда, что всякая перемена в его отношении не могла бы от нее укрыться: очередные вспышки страсти доказывали ей, что она не утратила еще для него своей привлекательности. Но мало-помалу, задолго до его увлечения миссис Сольберг или кем-либо другим, пыл Каупервуда стал угасать, — правда, перемена была не столь велика, чтобы вызвать тревогу. Эйлин недоумевала, но не доискивалась причин. После неудачи, которую она потерпела в чикагском обществе, положение ее было слишком шатким, и у нее попросту не хватало на это духу.
С появлением миссис Сольберг и Анутанеты Новак все усложнилось еще больше. По-своему привязанный к Эйлин, Каупервуд и хотел бы быть нежным с женой, — он знал, как сильно она его любит, и чувствовал себя виноватым перед ней, — но в то же время все больше от нее отдалялся. Он отдалялся от Эйлин или, напротив, вновь сближался с нею в зависимости от оживления или затишья, поочередно наступавших в его любовных делах, что, впрочем, никак не отражалось на его делах банкирских, которым он предавался с неизменной энергией и рвением; Эйлин все это замечала и очень тревожилась. Однако при ее безмерной самонадеянности ей не верилось, чтобы Каупервуд мог долго оставаться нечувствительным к ее красоте, а кроме того, сентиментальное участие, которое она принимала в судьбе Гарольда Сольберга и в его душевных терзаниях, не позволяло ей трезво судить об истинном положении вещей. И все же в конце концов она начала понимать, что любовь Каупервуда идет на убыль. Самое страшное то, что прежние отношения очень быстро опошляются, превращаясь в пустую видимость былой любви. Эйлин сразу почувствовала фальшь. Она пыталась протестовать.
— Почему ты не целуешь меня так, как прежде? — упрекала она Каупервуда.
Или в другой раз обиженно спрашивала:
— Что с тобой случилось? Вот уже четыре дня, как ты не обращаешь на меня никакого внимания.
— Ничего не случилось, — непринужденно отвечал Каупервуд. — Я ничуть не изменился и отношусь к тебе по-прежнему. — Он привлекал ее к себе, ласкал, но Эйлин оставалась недоверчивой и настороженной.
В душевном состоянии, которое наступает у человека, столкнувшегося с этими мучительными и необъяснимыми приливами и отливами любви, очень малую роль играют так называемый разум или логика. Нельзя не удивляться, как под напором страсти и под воздействием изменившихся условий рушатся те взгляды и теории, которыми мы ранее руководствовались в жизни. В ту пору, когда Эйлин пренебрегла правами первой жены Каупервуда, как смело толковала она о том, что «ее Фрэнку» нужна женщина, которая подходила бы ему по развитию, наклонностям, вкусам; теперь же, когда ее одолевал страх, что Фрэнк найдет себе возлюбленную, еще более отвечающую его запросам, — хотя Эйлин не представляла себе, кто бы это мог быть, — она рассуждала совсем по-другому. Неужели пробил ее час? И его влечет к какой-то другой женщине больше, чем к ней? Это было бы ужасно! Что же тогда делать? — спрашивала она себя в полной растерянности.
Как-то вечером Эйлин совсем пала духом и даже немножко всплакнула, сама толком не зная почему. Порой ей доставляло мстительное наслаждение придумывать, как и чем доймет она ту, которая посягнет на ее мужа. А потом она терзалась сомнениями. Надо ли открыто объявлять войну, если она убедится, что у Фрэнка есть любовница? Эйлин знала, что скорее всего именно так и поступит, но вместе с тем понимала, что если Каупервуд к ней охладел и кем-то увлечен всерьез, то ничего она этим не добьется. Как все это ужасно! Но что делать? Как вернуть Фрэнка? Ведь это сейчас самое главное. Ревнивые расспросы Эйлин заставили Каупервуда насторожиться и удвоить свое внимание к ней, — правда, чисто внешне. Он по мере сил скрывал чувства, которые волновали его теперь, — восхищение Ритой Сольберг, интерес к Антуанете Новак, — и на время преуспел в этом.
Но в конце концов перемена стала слишком очевидной. Эйлин это заметила спустя год после их возвращения из Европы. В то время она еще интересовалась Сольбергом, хотя ее отношения с ним никогда не заходили дальше легкого флирта. Ей, правда, приходило в голову, что Гарольд довольно привлекателен, но разве можно его сравнить с Фрэнком? Никогда! И лишь только Эйлин почувствовала, что Каупервуд переменился к ней, она сразу опомнилась; а случая с каретой было достаточно, чтобы Сольберг и вовсе перестал для нее существовать. С ужасом думала она о том, что потерять теперь Каупервуда — это потерять все: его любовь — единственное, что у нее осталось, после того как рухнули ее надежды попасть в общество. Быть может, из-за этой неудачи Фрэнк и охладел к ней? Да, да, конечно. И все же, вспоминая, как он клялся ей в любви, вспоминая свою преданность ему в самое тяжелое время, когда он сидел в тюрьме в Филадельфии и все от него отшатнулись. Эйлин не верила, что он способен отплатить ей таким предательством. Фрэнк может увлечься, но если хорошенько его пристыдить, устроить, наконец, сцену, неужели у него хватит совести так мутить ее? Нет, нет, он образумится и снова станет так же ласков и нежен, как раньше. Когда Эйлин видела его или вообразила, что видела в карете с Антуанетой Новак, ей очень хотелось учинить ему допрос, но она пересилила себя и решила сначала последить за ним. Может быть, он волочится сразу за несколькими женщинами? Тогда это не так уж страшно. Эйлин была обижена, оскорблена в своих лучших чувствах, но не сломлена.
Рита Сольберг была из тех женщин, все поведение которых и самая манера держаться не позволяют заподозрить их в чем-либо дурном. Хотя многое в ее теперешней жизни было ей внове, она не волновалась, не робела, неизменно сохраняла душевное равновесие и потому в самых затруднительных обстоятельствах умудрялась не терять самообладания. Даже захваченная с поличным, сна не почувствовала бы смущения и неловкости, ибо не видела в своих отношениях с Каупервудом ничего безнравственного и не мучилась мыслью о том, куда заведет ее эта связь; такие понятия, как «душа», «грех», для нее не существовали, а мнение общества мало ее тревожило. Она любила искусство, любила жизнь — словом, это была настоящая язычница. Есть такие натуры, защищенные как бы непроницаемой броней. Обычно это люди стойкие, но не обязательно выдающиеся или особенно преуспевающие. Рита в своей эгоистической наивности была не способна понять душевные муки женщины, потерявшей возлюбленного. Сама она равнодушно отнеслась бы к такой утрате, погоревала бы, наверно, немножко и утешилась: уверенная в своей красоте и тщеславная, она ждала бы для себя в будущем чего-нибудь лучшего или во всяком случае столь же хорошего.
Рита часто навещала Эйлин — и с Гарольдом и без него, ездила с Каупервудами кататься, бывала с ними в театре, на выставках. После сближения с Каупервудом она снова решила учиться живописи. Вечерние и дневные занятия, которые можно было по желанию пропускать, служили ей прекрасным предлогом для частых отлучек из дому. Кроме того, Гарольд, с тех пор как у него появились деньги, заметно повеселел, стал вести более легкомысленный образ жизни, увлекаться женщинами. Каупервуд даже советовал Рите предоставить мужу полную свободу, чтобы в случае, если их отношения откроются, тот был связан по рукам и ногам.
— Пусть заведет какой-нибудь серьезный роман. Мы наймем сыщиков и соберем против него улики. Он тогда и рта не посмеет раскрыть, — объяснил Каупервуд Рите.
— Ну зачем же? У него и так было сколько угодно историй, — с милым простодушием заметила Рита. — Он даже отдал мне кое-что из своей переписки (она произнесла «пи-еписки») — любовные послания, которые он получал от разных женщин.
— Письма — это недостаточно. Если уж нужно будет его припугнуть, нам потребуются свидетели. Когда он опять влюбится в кого-нибудь, дай мне знать, а об остальном я позабочусь сам.
— Мне кажется, он даже сейчас влюблен, — забавно протянула Рита. — На-днях я видела его на улице с одной из его учениц. Прехорошенькая девушка, кстати.
Известие это обрадовало Каупервуда. Порой ему казалось, что если бы Эйлин уступила домогательствам Сольберга, он был бы только рад; поймав ее на месте преступления, он почувствовал бы себя в безопасности. Впрочем, нет, в глубине души он не хотел этого и, наверное, хоть не надолго, а огорчился бы ее изменой. К Сольбергу, однако, были приставлены сыщики, связь его с ветреной ученицей установлена и подтверждена под присягой свидетелями, чего вместе с имевшейся у Риты «пи-епиской» было вполне достаточно, чтобы «заткнуть рот» музыканту, вздумай тот поднять шум. Так что Каупервуду и Рите нечего было особенно тревожиться.
Другое дело Эйлин. Мысль об Антуанете Новак не давала ей ни минуты покоя: подозрения, любопытство, тревога неотступно терзали ее. После всего, что Каупервуд перенес в Филадельфии, Эйлин не хотела ничем вредить ему здесь, но вместе с тем при мысли, что он ее обманывает, она приходила в ярость. Не только ее любви, но и тщеславию был нанесен жестокий удар. Как узнать, наконец, правду? Самой следить за ним? Гордость не позволяла Эйлин поджидать Каупервуда на улице, у конторы, в отелях, подсматривать из-за угла. Нет, на это она не пойдет! Потребовать у него объяснений? Не имея достаточно веских доказательств, это было бы глупо. Он слишком хитер, и если его вспугнуть, он заметет следы, и она так ничего и не узнает: он просто будет все отрицать. Эйлин совсем извелась, не зная, на что решиться, пока однажды с болью в сердце не вспомнила, как десять лет назад ее собственный отец прибег к помощи сыщиков и без труда установил ее связь с Каупервудом и место их тайных встреч. Как ни горько, как ни мучительно было это воспоминание, но теперь тот же самый способ дознаться истины не вызывал в ней такого возмущения, как когда-то. Что ж, ведь тогда это разоблачение не причинило Каупервуду вреда, рассуждала Эйлин, во всяком случае большого вреда (это было неверно), ну и теперь ничего особенного не произойдет (что тоже было неверно). Но кто же поставит в вину страстной, любящей и глубоко уязвленной женщине такое отклонение от истины? Эйлин прежде всего хотела узнать, виновен ли он перед нею, а там уж она решит, что делать. И тем не менее она понимала, что вступает на опасный путь, и содрогалась при мысли о возможных последствиях. Если ожесточить Фрэнка, он может ее бросить, поступить с ней так же, как с первой женой, Лилиан.
Все эти дни, присматриваясь к своему господину и повелителю, она думала: неужели он меня разлюбил и обманывает, как обманывал тринадцать лет назад свою первую жену? Неужели он вправду мог сойтись с такой девушкой, как Антуанета Новак? Думала, думала, думала с безотчетным страхом и вместе с тем с решимостью постоять за себя. Но как воздействовать на него? Если он еще любит ее, то все обойдется… ну, а если нет?
Сыскная контора, куда Эйлин после долгих недель мучительных колебаний в конце концов обратилась, была одним из тех гнусных учреждений, к услугам которых многие все же не брезгают прибегать, когда нет иного способа разрешить свои сомнения в личных или денежных делах. С Эйлин, как с богатой клиентки, не преминули содрать втридорога, но поручение выполнили исправно. К ее изумлению, досаде и ужасу, после нескольких недель слежки ей донесли, что Каупервуд близок не только с Антуанетой Новак, — о чем она подозревала, — но и с миссис Сольберг. И поддерживает отношения и с той и с другой — две связи одновременно! Известие это так ошеломило Эйлин, что она долго не могла прийти в себя.
Ни одна женщина ни до, ни после этой истории не казалась Эйлин столь опасной, как Рита Сольберг. Из всех живых существ женщины больше всего боятся женщин, и прежде всего умных и красивых. Рита Сольберг за последний год очень выросла во мнении Эйлин; материальное положение ее явно улучшилось, и благоденствовавшая Рита хорошела с каждым днем. Однажды, увидев ее в очень элегантном новеньком кабриолете на Мичиган авеню, Эйлин рассказала о своей встрече Каупервуду.
— У отца ее, вероятно, хорошо идут дела, — заметил он. — От Сольберга ей кабриолета никогда не дождаться.
И как Эйлин ни симпатизировала Гарольду — этому музыканту с впечатлительной душой, она понимала, что Каупервуд прав.
В другой раз, на премьере, сидя рядом с Ритой в ложе, она обратила внимание, какое изящное и дорогое ка ней платье: светлый шелк весь в мелкую складочку, ажурная строчка, бесчисленные крохотные розетки из лент
— над всем этим кому-то пришлось немало потрудиться.
— Какая прелесть! — заметила Эйлин.
— Да? Вы находите? — беззаботно отвечала Рита. — Моя портниха столько возилась с ним, я думала, она никогда не кончит.
Платье обошлось в двести двадцать долларов, и Каупервуд охотно уплатил по счету.
Возвращаясь тогда из театра домой, Эйлин думала о том, как изящно одевается Рита и как она умеет всегда выбрать именно то, что ей идет. Все-таки она очаровательна!
Теперь же, когда оказалось, что те самые чары, которые пленили ее, пленили и Каупервуда, Эйлин ощутила бешеную, лютую ненависть. Рита Сольберг! То-то приятная будет для нее неожиданность, когда она услышит, что Каупервуд делил свои чувства между ней и какой-то ничтожной стенографисткой, Антуанетой Новак! И этой дрянной выскочке Антуанете тоже хороший будет сюрприз, когда она узнает, как мало значит она для Каупервуда, если Рите Сольберг он снял целую квартиру, а с ней встречается в домах свидания и средней руки номерах.
Но как ни злорадствовала Эйлин, мысль о собственной беде неотступно мучила и терзала ее. Какой лгун! Какой лицемер! Какой подлец! Ее попеременно охватывало то отвращение к этому человеку, который когда-то клялся ей в своей любви, то безудержный, бешеный гнев, то сознание непоправимой утраты и жалость к себе. Что ни говори, а лишить такую женщину, как Эйлин, любви Каупервуда — значило отнять у нее все; без него она была как рыба, выброшенная на берег; как корабль с поникшими парусами; как тело без души. Рухнула надежда с его помощью занять положение в обществе, померкли радость и гордость именоваться миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд. Получив донесения сыщиков, она сидела у себя в комнате, устремив усталый взгляд в пространство; впервые в жизни горькие складки обозначились в уголках ее красивого рта. Перед ней как в тумане беспорядочно проносились картины прошлого, страшные мысли о будущем. Вдруг она вскочила — в глаза ей бросилась фотография на туалетном столе, с которой, словно на смех, спокойно и пытливо смотрел на нее муж. Эйлин схватила снимок, швырнула на пол и в бешенстве растоптала своей изящной ножкой красивое и наглое лицо. Мерзавец! Негодяй! Она представила себе, как белые руки Риты обвивают его шею, как губы их сливаются в долгом поцелуе. Воздушные пеньюары, открытые вечерние туалеты Риты стояли у нее перед глазами. Так нет же, он не достанется ни ей, ни этой дрянной выскочке, Антуанете Новак! Этому не бывать! Дойти до того, чтобы связаться с какой-то стенографисткой у себя же в конторе! В будущем она уже не позволит ему взять себе в секретари девушку. После всего, чем она для него пожертвовала, он не смеет не любить ее, не смеет даже глядеть на других женщин! Самые несообразные мысли вихрем проносились в ее голове. Она была близка к помешательству. Страх потерять Каупервуда довел ее до такого исступления, что она способна была на какой угодно опрометчивый шаг, на какую угодно бессмысленную и дикую выходку. Эйлин с лихорадочной поспешностью оделась, послала за наемной каретой и велела везти себя к Дворцу нового искусства. Она покажет этой красавице с конфетной коробки, этой вкрадчивой дряни, этой чертовке, как отбивать чужих мужей. По дороге она обдумывала план действий. Она не станет сидеть сложа руки и дожидаться, пока у нее отнимут Фрэнка, как она отняла его у первой жены. Нет, нет и нет! Он не может так поступить с ней. Пока она жива, этого не будет! Она убьет Риту, убьет эту проклятую стенографистку, убьет Каупервуда, убьет себя, но этого не допустит. Лучше отомстить и покончить с собой, чем потерять его любовь. В тысячу раз лучше!
К счастью, ни Риты, ни Гарольда дома не было. Они уехали в гости. В квартире на Северной стороне, где, как сообщило Эйлин сыскное агентство, миссис Сольберг и Каупервуд встречались под фамилией Джекобс, Риты тоже не оказалось. Понимая, что дожидаться бесполезно, Эйлин после недолгих колебаний велела кучеру ехать в контору мужа. Было около пяти часов. Антуанета и Каупервуд уже ушли, но Эйлин не могла этого знать. Однако по пути туда она передумала и приказала повернуть обратно, к Дворцу нового искусства — сперва надо разделаться с Ритой, а потом уже с той девчонкой. Но Сольберги еще не возвратились. Отчаявшись найти Риту, Эйлин в бессильной ярости поехала домой. Где же и как встретиться ей с Ритой наедине? Но на ловца и зверь бежит: к злобной радости Эйлин, Рита неожиданно явилась к ней сама. Часов в шесть вечера Сольберги возвращались из гостей по Мичиган авеню, и Гарольд, когда экипаж поравнялся с особняком Каупервудов, предложил заглянуть к ним на минутку. Рита была прелестна в бледно-голубом туалете, отделанном серебряной тесьмой. Ее туфли и перчатки были чудом изящества, а шляпка — просто мечта. При виде Риты Эйлин — она была еще в вестибюле и сама отворила Сольбергам — почувствовала непреодолимое желание вцепиться ей в горло, ударить ее, но сдержалась и проговорила: «Милости прошу». У нее хватило ума и самообладания скрыть свое бешенство и запереть за ними дверь. Рядом с Ритой стоял Гарольд, в модном сюртуке и шелковом цилиндре, фатоватый, никчемный, но все-таки его присутствие сдерживало Эйлин. Он кланялся и улыбался.
— О, — собственно звук этот не походил у Сольберга ни на «о», ни на «а», а представлял собой нечто вроде модулированного по-датски «оу», что даже нравилось Эйлин. — Как поживаете, миссис Каупервуд? Оу! Я так счастлив вас видеть.
— Не пройдете ли в гостиную, — хрипло произнесла Эйлин. — Я только зайду к себе и сейчас же вернусь! — Затем, когда Сольберги были уже в дверях, Эйлин, словно что-то вспомнив, нежным голоском позвала Риту: — Миссис Сольберг! Может быть, вы подыметесь на минутку ко мне? Я хочу показать вам одну вещь.
Рита тотчас согласилась. Она считала своим долгом всегда быть особенно предупредительной с Эйлин.
— Мы к вам заглянули всего на несколько минут, но я с удовольствием подымусь с вами, — отвечала она, возвращаясь с приветливой улыбкой в вестибюль.
Эйлин пропустила Риту вперед, легко и уверенно ступая, поднялась по лестнице, вошла следом за ней в спальню и закрыла дверь. Затем с решимостью и злобой, порожденной отчаянием, она заперла дверь на ключ и круто повернулась к Рите. Глаза Эйлин горели ненавистью, щеки побелели, потом стали багровыми, пальцы конвульсивно сжимались и разжимались.
— Так вот вы как, — проговорила она, в упор глядя на Риту и подступая к ней с перекошенным от гнева лицом. — Моего мужа отбить вздумали, да? Квартиру завели для встреч, да? А ко мне в дом приходили улыбаться и лгать? Ах ты гадина! Лживая тварь! Потаскушка! Я тебе покажу, будешь знать, как прикидываться овечкой! Теперь я тебя раскусила! Теперь я тебя проучу, раз и навсегда проучу. Вот тебе, вот тебе! Вот тебе!
От слов Эйлин тотчас перешла к действию; налетев на Риту как вихрь, она с остервенением колотила ее, царапала, щипала; она сорвала с нее шляпку, разодрала кружево у ворота, била ее по лицу, таскала за волосы и, вцепившись своей сопернице в горло, старалась задушить ее и изуродовать. В эту минуту она действительно была невменяема.
Нападение было столь стремительно и внезапно, что Рита поневоле растерялась. Все произошло слишком быстро, было слишком ужасно, она и опомниться не успела, как буря обрушилась на нее. У Риты не было времени ни убеждать, ни оправдываться. Страх, позор, неожиданность заставили ее всю сжаться при этом молниеносном натиске. Когда Эйлин набросилась на нее, она стала беспомощно защищаться, оглашая криками весь дом. Это были дикие, пронзительные крики раненного насмерть зверя. Весь лоск цивилизации мгновенно слетел с нее. От светской изысканности и грации, нежного воркования, поз, гримасок, составлявших главную прелесть и очарование Риты, не осталось и следа: страх мигом вернул ее к первобытному состоянию. В глазах ее был ужас затравленного животного, посиневшие губы тряслись. Она пятилась от Эйлин, неуклюже спотыкаясь, с воплями корчилась и извивалась в ее цепких, сильных руках.
Каупервуд вошел в дом за несколько секунд до того, как раздались эти крики. Он приехал из конторы почти вслед за Сольбергами и, случайно заглянув в гостиную, увидал там Гарольда. На лице музыканта сияла самодовольная и вместе с тем угодливая улыбка, та же угодливость чувствовалась во всей его фигуре, облаченной в застегнутый на все пуговицы длинный черный сюртук, к даже в шелковом цилиндре, который он все еще держал в руках.
— О, мистер Каупервуд, как вы поживаете? — приветствовал он хозяина дома, дружески кивая кудрявой головой. — Я так рад вас видеть… — Но тут… Можно ли описать вопль ужаса? У нас нет слов, нет даже обозначений, чтобы передать эти животные, нечленораздельные звуки, которыми выражают страдание и страх. Они достигли вестибюля, библиотеки, гостиной, долетели даже до кухни и погреба, наполнив весь дом трепетом ужаса.
Каупервуд, человек действия, не ведающий раздумья и нерешительности впечатлительных натур, весь напрягся, как пружина. Что это? Что за страшный крик? Сольберг — артист, как хамелеон реагирующий на всякое неожиданное происшествие и волнение, — побледнел, тяжело задышал, растерялся.
— Господи! — воскликнул он, ломая руки. — Да ведь это Рита. Она наверху у вашей жены! Там что-то случилось. Боже мой! Боже мой!.. — Перепуганный, дрожащий, он сразу размяк и обессилел.
Каупервуд же, без единой секунды колебаний, сбросил на пол свое пальто и ринулся наверх. Сольберг побежал за ним. Что случилось? Где Эйлин? — спрашивал себя Каупервуд, перескакивая через три ступеньки и сознавая, что стряслась какая-то непоправимая, ужасная беда. Эти вопли выворачивали всю душу, от них мороз продирал по коже. Опять вопль, еще и еще. Потом истошные крики.
— Боже! Убивают! Помогите! Спасите! — И снова вопль, вернее какой-то дикий, протяжный, зловещий вой.
Сольберг был близок к обмороку, так он перепугался. Лицо его стало землисто-серым. Каупервуд толкнул дверь и, убедившись, что она заперта, стал ее дергать, стучать, колотить в нее ногами.
— Эйлин! Что там такое? — властно закричал он. — Сейчас же отвори!
— Помогите! Помогите! Сжальтесь… О-о-о-о-о! — Это был слабеющий голос Риты.
— Я тебе покажу, чертовка! — послышался голос Эйлин. — Я тебя, гадина, проучу! Лживая, продажная тварь! Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!
— Эйлин! — хрипло позвал Каупервуд. — Эйлин! — Но она не отвечала, и вопли не прекращались.
— Отойдите! Что вы стоите, как столб? — злобно крикнул он беспомощно охающему Сольбергу. — Дайте мне стул, стол, что-нибудь! — Дворецкий бросился выполнять приказание, но прежде чем он вернулся, Каупервуд нашел подходящее орудие. На площадке лестницы стоял дубовый резной стул с высокой узкой спинкой. — Вот! — воскликнул он, схватил его и занес над головой. Раз! Удар в дверь на мгновенье заглушил доносившиеся изнутри крики.
Раз! Стул затрещал и чуть не рассыпался, но дверь не поддавалась.
Ррраз! Стул разлетелся в щепы, и дверь распахнулась. Каупервуду удалось вышибить замок. Одним прыжком он очутился возле Эйлин, которая, придавив коленом распростертую посреди комнаты Риту, душила ее и колотила головой об пол. Как зверь кинулся он на нее.
— Эйлин! Дура! Идиотка! Отпусти! — прорычал он хриплым, странно изменившимся голосом. — Что с тобой, черт тебя возьми! Что ты делаешь? Ты что, с ума сошла? Безмозглая идиотка! — Он, словно клещами, схватил Эйлин за руки и, оторвав от Риты, силком оттащил ее; перегнув через колено, он повалил ее на пол, но она, не помня себя от бешенства, продолжала вырываться и кричать:
— Пусти меня! Пусти меня! Я ее проучу! Не смей держать, негодяй! Я и тебе покажу, собака… О!..
— Подымите эту женщину, — указывая на распростертую Риту, крикнул Каупервуд появившимся в дверях дворецкому и Сольбергу. — Унесите ее скорей отсюда. У миссис Каупервуд припадок. Унесите же, говорят вам. Жена сейчас сама не понимает, что делает. Унесите скорей и немедленно пошлите за доктором. Чтобы так драться!..
— О! — простонала Рита. Она была вся истерзана и от страха почти потеряла сознание.
— Я убью ее! — взвизгнула Эйлин. — Изуродую! И тебя убью, собака! О!..
— Она порывалась его ударить. — Я тебе покажу, как путаться со всякой дрянью. Негодяй! Подлец!
Но Каупервуд еще крепче стиснул руки Эйлин и несколько раз сильно ее встряхнул.
— Что это на тебя нашло, черт тебя возьми, безмозглая дура! — грубо сказал он, когда Риту унесли. — Чего ты добиваешься? Что тебе надо? Убить ее? Ты что же, хочешь, чтобы сюда пожаловала полиция? Перестань вопить и веди себя прилично, а не то я заткну тебе рот платком! Перестань, тебе говорят! Перестань, слышишь? Довольно, сумасшедшая! — Он зажал ей рот ладонью, а другой рукой, перехватив ее поудобнее, резко, со злостью встряхнул. Каупервуд был очень силен. — Ну, замолчишь ты, наконец, или хочешь, чтобы я тебя придушил? И придушу, если ты не прекратишь это безобразие, — пригрозил он. — Совсем рехнулась! Замолчи сейчас же! Так вот ты как, когда что-нибудь не по тебе?
Но Эйлин в исступлении рыдала, вырывалась, стонала, пытаясь все же выкрикивать угрозы и ругательства.
— Дура! Сумасшедшая! — Каупервуд опрокинул ее на спину, с трудом вытащил платок из кармана и запихал ей в рот. — Ну вот, — произнес он с облегчением, — теперь ты будешь у меня молчать! — Она продолжала вырываться, колотила ногами об пол, но он держал ее железной хваткой; в эту минуту ему ничего не стоило ее придушить.
Мало-помалу она затихла. Каупервуд, стоя возле нее на одном колене, крепко держал ее руки, прислушивался к тому, что делается в доме, и размышлял. Какая все-таки бешеная злоба! Конечно, ее особенно и винить нельзя. Она слишком его любит, слишком глубоко оскорблена. Он достаточно хорошо знал характер Эйлин и должен был предвидеть такой взрыв. Но дикая сцена, которую он застал, была настолько безобразна, грозила такими неприятностями, позором и скандалом, что ему трудно было сохранять обычное хладнокровие. Как можно дойти до такого неистовства? Да, Эйлин показала себя! А Рита? Страшно подумать, как Эйлин избивала ее. Может быть, она тяжело ранена, изувечена или даже убита? Какой ужас! Это вызовет бурю негодования! Будет скандальный процесс! Ревность Эйлин погубит всю его карьеру. Боже мой, все его будущее может рухнуть из-за этой сумасшедшей вспышки отчаяния и ярости!
Когда вернулся дворецкий, Каупервуд кивком головы подозвал его к себе.
— Как миссис Сольберг? — спросил он, втайне опасаясь самого худшего. — Что-нибудь серьезное?
— Нет, сэр, не думаю. По-моему, только в обмороке. И, надо полагать, сэр, скоро придет в себя. Не прикажете ли вам помочь, сэр?
Увидев подобную сцену со стороны, Каупервуд не удержался бы от смеха, но сейчас он остался холоден и строг.
— Нет, пока не надо, — отвечал он со вздохом облегчения, продолжая крепко держать Эйлин. — Идите и закройте дверь поплотнее. Пошлите за доктором и ждите его в вестибюле. Как только он придет, позовите меня.
Когда Эйлин поняла, что Рите собираются оказывать помощь, что о ней заботятся, делают что-то для нее, она попыталась приподняться, хотела закричать, но ее господин и повелитель держал ее крепко.
— Может быть, ты теперь успокоишься, Эйлин, — сказал он, когда затворилась дверь, — и мы будем разговаривать по-человечески, или мне держать тебя так до утра? Ты, видно, хочешь, чтоб я навсегда расстался с тобой, и притом немедленно. Я все прекрасно понимаю, но тебе со мной не справиться, так и знай. Или ты образумишься, или, даю тебе слово, я завтра же уйду от тебя. — Голос его звучал угрожающе. — Так что же? Будем разговаривать серьезно или ты и дальше собираешься валять дурака — позорить меня, позорить наш дом, выставлять нас на посмешище прислуге, соседям, всему городу? Хорошее представление устроила ты сегодня. Господи боже мой! Вот уж действительно показала себя во всей красе. Скандал, драка! И где — у нас в доме! Я думал, у тебя больше здравого смысла, больше уважения к себе. Ты знаешь, что ты мне очень навредила! Всей моей будущности в Чикаго! Ты тяжело поранила, а может быть, даже убила эту женщину. Тебя могут повесить. Слышишь ты меня?
— И пусть вешают. Я хочу умереть, — простонала Эйлин.
Он вытащил платок у нее из рта и отпустил ее руки, чтобы она могла встать. Все в ней еще кипело и клокотало от ярости, но, поднявшись на ноги, она увидела перед собой лицо Каупервуда, его пристальный, холодный, властный взгляд. Что-то жесткое, ледяное, беспощадное сквозило в его чертах; Эйлин не знала у него этого выражения, таким Каупервуда видели только его конкуренты, да и то в редких случаях.
— Довольно! — крикнул он. — Ни слова больше! Слышишь, ни слова!
Она смешалась, вздрогнула, покорилась. Бушевавший в душе ее гнев стих, как стихает море, когда унимается ветер. «Подлец! Мерзавец!» и сотни других не менее страшных и бесполезных слов рвались из груди Эйлин, но под ледяным взглядом Каупервуда замерли у нее на губах. Мгновенье она смотрела на него в нерешительности, потом бросилась на постель и разрыдалась; закрыв лицо руками и раскачиваясь взад и вперед от невыносимой душевной муки, она всхлипывала и бормотала:
— Боже мой! Боже мой! Сердце разрывается. Для чего жить? Хоть бы умереть скорей! Хоть бы умереть!
Видя, что с ней делается, Каупервуд вдруг понял, какую она должна испытывать сердечную и душевную боль, и пожалел ее.
Немного погодя он подошел к Эйлин и тихонько коснулся ее плеча.
— Эйлин! Не надо! Перестань плакать, — уговаривал он. — Я ведь еще не бросил тебя. Не все еще погибло. Не плачь. Все это, конечно, очень плохо, но, может быть, и поправимо. Ну, перестань, Эйлин. Возьми себя в руки.
Но Эйлин только покачивалась и стонала; безутешная в своем горе, она не желала ничего слушать.
А у Каупервуда, кроме Эйлин, были и другие заботы: надо было придумать какое-то объяснение для доктора и прислуги, узнать, что с Ритой, по возможности успокоить Сольберга. Выйдя в коридор, он подозвал к себе лакея.
— Стойте возле этой двери и никуда не отходите. Если миссис Каупервуд выйдет, немедленно позовите меня.
19. «НЕТ ФУРИИ В АДУ, СТОЛЬ ЗЛОЙ…»
Рита, разумеется, не умерла, но она была избита до синяков, исцарапана, полузадушена. На затылке у нее оказалась широкая ссадина. Эйлин колотила ее головой об пол, и это могло бы плохо кончиться, если бы Каупервуд не подоспел вовремя. У Сольберга сначала создалось впечатление, что Эйлин и вправду была невменяема, что она неожиданно потеряла рассудок и что ее дикие выкрики по адресу Риты и Каупервуда не более как плод больного воображения. На какое-то время он в это поверил. И все же слова Эйлин не шли у него из головы. К самому Сольбергу впору было звать врача — после пережитого потрясения он еле держался на ногах, губы у него были синие, лицо мертвенно-бледное.
Риту перенесли в соседнюю спальню и уложили в постель. Были пущены в ход примочки, холодная вода, компрессы из арники, и когда Каупервуд явился к ней, она уже пришла в сознание и чувствовала себя лучше. Все же она была еще очень слаба и жестоко страдала физически и нравственно. Доктору сказали, что гостья оступилась и упала с лестницы. Когда Каупервуд вошел к Рите, ей делали перевязку.
Как только доктор распрощался, Каупервуд сказал горничной, которая ухаживала за Ритой:
— Принесите кипяченой воды.
Едва она скрылась за дверью, он нагнулся и поцеловал Риту в обезображенные вспухшие губы, потом предостерегающе приложил палец к собственным губам.
— Ну, как, Рита? Тебе лучше теперь? — тихо спросил он.
Она ответила еле приметным кивком.
— Тогда слушай внимательно, — сказал Каупервуд, наклоняясь к ней и стараясь говорить раздельно и внятно. — Попытайся все понять и запомнить и делай так, как я тебе скажу. Никаких серьезных увечий у тебя нет. Ты скоро поправишься. Все это пройдет бесследно. Сегодня же тебя дома навестит другой доктор, я за ним уже послал. Гарольд поехал за платьем для тебя. Он скоро вернется. Как только ты почувствуешь себя немного лучше, тебя отвезут в моей карете домой. Не тревожься. Все будет хорошо, только ты должна все отрицать, слышишь! Решительно все! Стой на том, что миссис Каупервуд сошла с ума. А завтра я переговорю с твоим мужем. Я пришлю к тебе опытную сиделку. Только, пожалуйста, будь осторожна, думай о том, что и как будешь говорить. Главное — не волнуйся. И не бойся ничего. Ты и здесь и дома в полной безопасности. Миссис Каупервуд больше тебя не потревожит. Об этом я позабочусь. Мне так жаль тебя, Рита, я так тебя люблю. Знай, что я всегда с тобой. То, что случилось, не должно отразиться на наших отношениях. Больше ты ее никогда не увидишь.
Тем не менее Каупервуд знал, что прежнего не вернуть.
Убедившись, что состояние Риты не внушает опасений, Каупервуд пошел к Эйлин, чтобы еще раз поговорить с ней и по возможности успокоить. Он застал ее уже на ногах, она одевалась и, как видно, приняла какое-то новое решение. Пока она лежала на Кровати, обливаясь слезами, в ней произошел перелом. Если она не имеет больше никакой власти над Каупервудом, если она не может заставить его искренне раскаяться, то лучше ей уйти от него. Фрэнк ее разлюбил, это ясно, иначе он не стал бы так горячо защищать Риту и с ней никогда бы не обошелся так грубо. И все же она не хотела этому верить. Фрэнк был так внимателен к ней, так нежен когда-то! Эйлин еще не потеряла надежды одержать победу над Каупервудом и своими соперницами — она слишком любила его, чтобы сразу сдаться, — но считала теперь, что помочь ей может только разлука. Лишь страх навсегда ее потерять образумит Каупервуда. Она встанет, оденется и уедет в какой-нибудь отель. И больше он ее не увидит, если сам не придет к ней. Как бы там ни было, его связи с Ритой Сольберг она все-таки положила конец, хотя бы на время, со злорадством думала Эйлин, а с Антуанетой Новак можно будет разделаться потом. Сердце у нее ныло, голова раскалывалась, в груди теснились такая злоба и боль, что она уже не могла больше плакать. Когда Каупервуд вошел, Эйлин, стоя перед зеркалом, дрожащими пальцами застегивала пуговицы на костюме и поправляла прическу. Этого Каупервуд никак не ожидал и потому даже несколько опешил.
— Эйлин, — сказал он, подходя к ней, — почему бы нам спокойно и мирно не переговорить теперь обо всем. Ты сгоряча наделаешь глупостей и потом будешь жалеть. Зачем это нужно? Прости меня. Неужели ты действительно могла подумать, что я тебя разлюбил? Я люблю тебя, как и прежде, Эйлин. Все это не так страшно, как тебе представляется. Мне казалось, что я вправе ожидать от тебя большей чуткости и понимания после всего, что мы пережили вместе. И потом у тебя нет никаких оснований обвинять меня и устраивать такую сцену.
— Нет оснований? — воскликнула Эйлин, отрывая взгляд от зеркала, перед которым она только что, в печали и расстройстве, приглаживала свои рыжевато-золотистые волосы. Щеки ее пылали, глаза покраснели от слез. Она вдруг живо напомнила ему ту шестнадцатилетнюю девочку в красном капюшоне, которая стремительно взбежала на крыльцо отцовского дома и с первого взгляда так поразила его воображение много лет назад. Как она была хороша тогда! Это воспоминание вызвало в нем прилив нежности к Эйлин.
— И ты смеешь это утверждать, лгун ты этакий! — продолжала она с возмущением. — Напрасно ты воображаешь, что я ничего не знаю. Думаешь, зря за тобой целый месяц по пятам ходили сыщики? Подлец ты, и больше ничего! Ты просто стараешься выведать, что мне известно о тебе, а что нет. Достаточно известно, за глаза достаточно, не беспокойся! Больше ты меня не одурачишь своими ритами, антуанетами, холостыми квартирами и домами свиданий. Я тебя насквозь вижу, негодяй! И это после всех твоих клятв и уверений в любви! Тьфу, мерзость!
Она снова яростно принялась закалывать волосы шпильками, а Каупервуд, пораженный силой ее страсти, поневоле любовался ею. Вот это темперамент — она подстать ему!
— Эйлин, — мягко сказал он, не теряя надежды все же умилостивить ее, — не будь так сурова со мной. Неужели ты не можешь понять, что жизнь берет свое и устоять против нее трудно? Неужели в тебе нет ни капли сочувствия ко мне? Я считал тебя великодушнее, ожидал от тебя большей чуткости. Не такой уж я дурной человек.
Он смотрел на нее задумчивым, нежным взглядом, надеясь, как всегда, сыграть на ее любви к нему.
— Сочувствие! Сочувствие! — вскипела Эйлин, оборачиваясь к нему. — Не тебе об этом говорить! Разве я не сочувствовала тебе, когда ты сидел в тюрьме? Нет? И вот что я за это получила. Да, посочувствовала… Чтобы ты потом в Чикаго путался с разными шлюхами — всякими стенографистками и женами музыкантов! Ты мне тоже, верно, сочувствовал, когда обманывал меня с этой особой, что лежит в соседней комнате!
Эйлин провела руками по талии и бедрам, приглаживая жакет, поправила его на плечах, надела шляпку и набросила шаль. Она решила ничего с собой не брать и завтра прислать Фадету за вещами.
Но Каупервуд не отставал, добиваясь своего.
— Эйлин, — снова заговорил он, — пойми, что ты делаешь глупость, страшную глупость. У тебя нет для этого решительно никакого повода. Ты кричишь на весь дом, срамишь нас перед соседями, устраиваешь тут драку, а теперь еще собираешься со скандалом уйти. Это же чудовищно. Я не хочу, чтобы ты губила и себя и меня. Ведь ты меня еще любишь. Сама знаешь, что любишь. Многое ты наговорила в сердцах и сама этому не веришь. Не можешь верить. Ведь не думаешь же ты в самом деле, что я разлюбил тебя?
— Любил!.. Разлюбил! — снова вскипела Эйлин. — Что ты понимаешь в любви! Разве ты когда-нибудь любил, низкий ты человек? Я знаю, как ты любишь. Когда-то я, правда, думала, что дорога тебе. Вздор! Теперь я вижу, как ты меня любил! Не больше, чем всех других, не больше, чем эту кубышку, Риту Сольберг — гадину, лживую, подлую тварь! Или эту ничтожную стенографистку, Антуанету Новак! Любовь! Тебе и слово-то это непонятно!..
— Но тут спазма перехватила ей горло, она всхлипнула, и глаза ее от злости и обиды наполнились слезами. Каупервуд заметил это и, надеясь использовать ее минутную слабость, приблизился к ней. Он и в самом деле был опечален и хотел смягчить ее сердце.
— Эйлин, — умоляюще сказал он, — зачем ты все это говоришь с такой злобой? Не надо быть жестокой. Я не такой уж плохой. Будь же благоразумна. Успокойся. — Каупервуд протянул к ней руку, но Эйлин отпрянула от него.
— Не трогай! — крикнула она, дрожа от бешенства. — Не прикасайся ко мне! Не подходи! Все равно я уйду от тебя. Ни минуты больше не останусь в одном доме с тобой и твоей любовницей. Ступай к своей прекрасной Рите, живи с ней, если тебе угодно. У вас ведь есть даже квартира на Северной стороне. Мне теперь это безразлично. Ты уж, конечно, бегал к ней в соседнюю комнату, утешал эту мерзавку! Господи! Почему только я не убила ее! — и Эйлин вдруг рванула ворот жакета, который сна безуспешно пыталась застегнуть.
Каупервуд был поражен. Такой вспышки он от нее не ожидал, не считал ее на это способной. Он не мог не восхищаться ею. Однако ее оскорбительные нападки на Риту, ее упреки в непостоянстве и неразборчивости по его адресу задели Каупервуда за живое, и раздражение его вылилось в словах, о которых он тут же пожалел.
— На твоем месте, Эйлин, я не стал бы особенно осуждать моих любовниц. Собственный опыт должен бы… — Но тут Каупервуд запнулся, поняв, что допустил непростительный промах. Упоминание о прошлом Эйлин испортило все дело. Она вздрогнула, выпрямилась, в глазах ее отразилась душевная боль.
— Так вот как ты разговариваешь теперь со мной! — сказала она глухо. — Я знала, что так будет. С самого начала знала! — и, отвернувшись к высокому комоду, уставленному серебряными туалетными принадлежностями, флаконами, щетками, футлярами с драгоценностями, легла на него грудью, уронила, голову на руки и зарыдала. Эта капля переполнила чашу. Он ставит ей в упрек ее безрассудную девичью любовь к нему.
— О-о! — всхлипывала она, сотрясаясь от судорожных, безутешных рыданий.
Каупервуд подошел к ней. Он был искренне огорчен.
— Ты меня не так поняла, Эйлин, — пытался он объяснить. — Я совсем не то хотел сказать, совсем не в этом смысле. Ты сама меня на это вызвала, я ведь не думал упрекать тебя. Да, ты была моей любовницей, но разве я поэтому меньше любил тебя? Напротив! Ты сама знаешь. Верь мне, Эйлин. Я не лгу. А те истории… какое же может быть сравнение с тобой… это так все несущественно, уверяю тебя…
Эйлин с отвращением от него отстранилась, и Каупервуд, заметив это, смешался и замолчал. Глубоко сожалея о допущенной оплошности, он отошел на середину комнаты. А в Эйлин между тем улегшийся было гнев вспыхнул с новой силой. Как он смеет!
— Так вот как ты разговариваешь со мной! — воскликнула она. — После того, как я всем для тебя пожертвовала! После того, как я два года плакала и ждала тебя, когда ты сидел в тюрьме? Любовница! Вот награда за все!
Взгляд ее упал на шкатулку с драгоценностями, и, вспомнив о подарках, которые Каупервуд делал ей в Филадельфии, в Париже, в Риме, здесь, в Чикаго, она откинула крышку и, захватив пригоршню драгоценностей, швырнула их ему в лицо. Ожерелье и браслет из зеленого нефрита в тонкой золотой оправе с фермуарами из слоновой кости; матово блеснувшая в вечернем освещении нитка жемчуга, все зерна которой были одного цвета и одной величины; груды колец и брошей с бриллиантами, рубинами, опалами, аметистами; изумрудное ожерелье, бриллиантовая диадема — все украшения, которые он когда-то с любовью выбирал для нее у ювелиров и с радостью ей преподносил. Она кидала их с лихорадочным неистовством, и кольца, броши, браслеты попадали Каупервуду в голову, в лицо, в руки и рассыпались по полу.
— Получай свои подарки! На тебе! На! На! Ничего мне твоего не надо! Не хочу тебя знать больше! Ничего не хочу твоего! Слава богу, у меня есть свои деньги, как-нибудь проживу! Ненавижу… презираю… не хочу тебя больше видеть… О!.. — Она остановилась, не зная, чтобы еще сказать ему, но, так ничего и не придумав, стремительно выбежала из комнаты. Эйлин уже пробежала коридор и спустилась с лестницы, когда Каупервуд, опомнившись, бросился за ней.
— Эйлин! — крикнул он. — Эйлин, вернись! Не уходи, Эйлин!
Но она побежала еще быстрее. Парадная дверь открылась, с шумом захлопнулась, и Эйлин очутилась на темной улице; глаза ее застилали слезы, сердце готово было разорваться. Так вот каков конец ее юной любви, начало которой было так прекрасно. Он ее ни в грош не ставит — она всего-навсего одна из его любовниц. Бросить ей в лицо ее прошлое, чтобы защитить другую женщину! Сказать ей, что та ничем не хуже ее. Этого Эйлин была не в силах вынести. Она торопливо шла, давясь от рыданий, и клялась никогда больше не возвращаться, никогда больше не видеть Каупервуда. Но Каупервуд уже бежал за ней. Как ни мало считался он с понятиями морали и долга, он все же не мог допустить, чтобы так оборвались его отношения с Эйлин. Она любила его, говорил себе Каупервуд, и все дары своей преданности и страсти принесла на алтарь этой любви. Слишком уж это было бы несправедливо. Надо ее удержать. Каупервуд, наконец, догнал Эйлин и остановил ее под темным сводом сумрачных осенних деревьев.
— Эйлин, — нежно сказал он, обнимая ее за плечи, — Эйлин, дорогая, это же чистейшее безумие. Ты не в своем уме! Что ж это такое? Не уходи! Не оставляй меня! Я тебя люблю! Неужели ты этого не видишь, не хочешь понять? Не беги от меня и не плачь. Ведь я тебя люблю, ты это знаешь, и всегда буду любить. Вернись, Эйлин. Ну, поцелуй меня. Я исправлюсь. Честное слово, исправлюсь. Ты только испытай меня, и увидишь. А теперь вернемся, да? Вернемся, моя девочка, моя Эйлин. Я прошу тебя!
Она порывалась уйти, но он держал ее и гладил ее плечи, волосы, лицо.
— Эйлин! — молил он.
Она вырывалась, но он обнял ее и крепко прижал к груди. Тогда она сразу затихла и только изредка слабо всхлипывала, испытывая одновременно и горе и какую-то мучительную радость.
— Я не хочу! — твердила она. — Ты не любишь меня больше. Пусти!
Но Каупервуд не отпускал ее, уговаривал, и, наконец, уткнувшись головой ему в плечо, как это бывало прежде, она сказала:
— Только не сегодня. Не заставляй меня. Я не хочу. Не могу. Я переночую в городе, а завтра, может быть, приеду.
— Тогда пойдем вместе, — с нежностью сказал Каупервуд. — Это, вероятно, неразумно. Мне следовало бы позаботиться о том, чтобы предотвратить скандал. Но я пойду с тобой.
И они направились к станции конки.
Как ни прискорбно, но надо признаться, что большинство любовных союзов не выдерживает натиска житейских бурь, и только истинная любовь — это полное органическое слияние двух существ — способна противостоять всему, но она-то обычно и заканчивается трагической развязкой. Рита Сольберг, так пылко, казалось бы, влюбленная в Каупервуда, все же была не настолько околдована им, чтобы ужасный удар, нанесенный ее самолюбию, не подействовал на нее отрезвляюще. Какое позорное разоблачение, какое смешное и жалкое крушение всех ее пустых расчетов и планов, какое неумение предвидеть последствия! Все это было совершенно непереносимо! Мысль о том, как легкомысленно и беспечно попалась она в ловушку, расставленную ей женой Фрэнка, о том, что она позволила этой женщине сделать из себя посмешище, приводила Риту в ярость. Эта Эйлин — просто грубое животное! Ведьма! То обстоятельство, что кулаки миссис Каупервуд оказались куда крепче ее собственных, не особенно огорчало Риту Сольберг, — скорее она увидела в этом доказательство своего морального превосходства. Но как бы там ни было, а лицо у нее в синяках и кровоподтеках, точно у пьяного бродяги, и от этого положительно можно было сойти с ума! В тот вечер в лечебнице на Лейк-Шор, куда ее поместили, у нее было только одно желание: уехать, уехать куда-нибудь подальше и забыть обо всем. Она не желала больше видеть Сольберга, не желала больше видеть Каупервуда. К тому же Гарольд Сольберг, исполненный ревнивых подозрений, решил во что бы то ни стало докопаться до истины и уже приставал к Рите, с вопросами: с чего это миссис Каупервуд вздумалось вдруг наброситься на нее с кулаками, какая могла быть тому причина? Впрочем, когда доложили о Каупервуде, он сразу сбавил тон; подозрения подозрениями, а ссориться с этим человеком ему отнюдь не хотелось.
— Я безмерно огорчен всем происшедшим, это так прискорбно, — стремительно входя в комнату, проговорил Каупервуд — самообладание и тут не покинуло его. — Я никак не предполагал, что моя жена подвержена таким странным припадкам. Хорошо еще, что я подоспел вовремя. Прошу вас обоих принять мои самые искренние сожаления. Надеюсь, миссис Сольберг, что вы не очень пострадали? Если я могу быть чем-нибудь полезен вам или вам, — с видом живейшей готовности он взглянул на Гарольда, — поверьте, я охотно сделаю все, что в моих силах. Мне кажется, что миссис Сольберг следовало бы сейчас поехать куда-нибудь отдохнуть. Я с радостью возьму на себя все расходы.
Сольберг молчал, угрюмо насупившись, размышляя; его душила злоба. Рита, которая с появлением Каупервуда несколько приободрилась, но отнюдь не обрела еще своего обычного душевного равновесия, с тревогой ждала, что будет дальше. Боясь, как бы между мужем и Каупервудом не разыгралась какая-нибудь безобразная сцена, она поспешила заявить, что чувствует себя уже значительно лучше и скоро совсем оправится. Она никуда не хочет уезжать, но сейчас предпочитает остаться одна.
— Все это очень странно, — угрюмо произнес Сольберг, нарушив, наконец, молчание. — Я не понимаю, я решительно ничего не понимаю. Почему ваша жена позволила себе такую выходку? Почему позволила она себе говорить такие слова? Мы были лучшими друзьями, и вдруг она набрасывается на мою жену и кричит бог весть что!
— Уверяю вас, дорогой мистер Сольберг, что моя жена просто была невменяема в ту минуту. У нее и раньше случались подобные припадки — правда, не в такой резкой форме. Сейчас она уже пришла в себя и абсолютно ничего не помнит. Но, может быть, мы перейдем в приемную, если у вас есть желание продолжить этот разговор? Вашей супруге нужен сейчас полный покой.
Притворив за собою дверь, Каупервуд продолжал с поразительным присутствием духа:
— Так вот, дорогой мой Сольберг, что, собственно, могу я вам еще сказать? Моя жена, без всяких к тому оснований, позволила себе оскорбить вашу жену и даже, стыдно признаться, — нанесла ей серьезные увечья. Повторяю: я глубоко об этом сожалею и заверяю вас, что миссис Каупервуд — жертва какого-то чудовищного заблуждения. Что ж тут можно поделать? Мне кажется, нам теперь ничего другого не остается, как предать все это забвению. Согласны вы со мной?
Ну и положение! Гарольд терял голову, не зная, на что решиться. Он и сам был не без греха. Рита не раз упрекала его в неверности. От злости он надулся, как индейский петух, и, наконец, его прорвало.
— Вам легко так говорить, мистер Каупервуд! — вызывающе начал он. — А каково мне? Каково мое положение? Я до сих пор не знаю, что мне об этом думать. Все это в высшей степени странно. А предположим, что ваша жена сказала правду? Предположим, что моя жена и в самом деле путалась с кем-то? Вот что я хочу выяснить прежде всего. А если это так? Если она действительно… тогда… тогда я… Я даже не знаю, что я тогда сделаю. Я человек отчаянный…
Каупервуд едва сдержал улыбку, хотя, в сущности, ему было не до смеха. Сольберг был ему не страшен, но он боялся огласки.
— Вот что, дорогой мой, — сказал он, бросая пронзительный взгляд на музыканта: он решил взять быка за рога. — Мне кажется, что вы сами находитесь в довольно щекотливом положении, и, если только вся эта история выйдет наружу, ваша личная жизнь станет предметом толков и обсуждений ничуть не менее, чем моя или миссис Каупервуд, а ведь, насколько мне известно, она далеко не безупречна. Вы не можете очернить вашу жену, не очернив вместе с тем и самого себя, — одно неизбежно повлечет за собой другое. Все мы не безгрешны. Я в таком случае, разумеется, вынужден буду доказать невменяемость миссис Каупервуд, — мне ничего не стоит это сделать. А вот если у вас в прошлом не все ладно, это мгновенно станет достоянием молвы, имейте в виду. Если вы согласитесь предать дело забвению, я не останусь в долгу перед вами и вашей супругой. Если же, наоборот, вы найдете нужным поднять шум и эта злосчастная история получит огласку, я не остановлюсь ни перед чем, чтобы защитить свое имя.
— Как! — воскликнул Сольберг. — Вы же мне еще и угрожаете! Хотите меня запугать, когда ваша собственная жена говорит, что вы путаетесь с моей женой? И вы смеете рассуждать о моем прошлом! Вот это мне нравится! Ну, мы еще посмотрим! Что же такое вам обо мне известно?
— А вот что, мистер Сольберг, — спокойно отвечал Каупервуд. — Я знаю, например, что ваша жена уже давно не любит вас, что вы жили на ее средства, что у вас было шесть или семь любовниц за последние шесть или семь лет. Миссис Сольберг доверила мне, как банкиру, вести ее денежные дела, и я с помощью сыщиков уже давно получил сведения о ваших связях — об Энн Стелмак, Джесси Ласка, Берте Риз, Джорджи дю Койн… стоит ли продолжать? Кроме того, у меня имеются кое-какие ваши письма.
— Так вот оно что! — воскликнул Сольберг, избегая устремленного на него пристального взгляда Каупервуда. — Так вы, значит, все-таки путались с моей женой? Значит, это правда? И вы же теперь грозите мне, клевещете на меня! Хотите меня запугать? Вот это ловко! Ну, нет! Вы еще увидите, на что я способен. Погодите, я поговорю с моим адвокатом. Тогда мы посмотрим!
Каупервуд взирал на него с холодной злобой. «Какой осел!» — думал он.
— Извольте меня выслушать, — и, подтолкнув Сольберга к лестнице, Каупервуд заставил его спуститься в вестибюль и затем выйти на улицу, тускло освещенную мерцающим светом двух газовых фонарей, которые раскачивались на ветру перед зданием лечебницы. Тут разговор мог происходить без свидетелей. — Я вижу, что вы во что бы то ни стало хотите устроить скандал. Хоть я и заверил вас честным словом, что вся эта история
— сплошная нелепость, вас это не удовлетворило. Вам непременно хочется ее раздуть. Ну что ж, отлично. Допустим на минуту, что миссис Каупервуд отнюдь не теряла рассудка. Допустим, что все, сказанное ею, — правда, что я действительно был в связи с вашей женой. Что же дальше? Что вы можете предпринять?
И он с холодной насмешкой взглянул на Сольберга. Тот снова вскипел.
— Как! — мелодраматически воскликнул он. — Да я убью вас, вот что я сделаю. И ее убью. Я устрою страшный скандал. Если только я узнаю, что это правда, вы увидите, что будет!
— Так, так, — мрачно произнес Каупервуд. — Я это и предполагал. Что ж, я вам верю. Я даже припас кое-что, когда шел сюда, чтобы в любой момент быть к вашим услугам, — и он вынул из кармана два небольших револьвера, которые предусмотрительно захватил из дому. Стволы их блеснули в темноте.
— Вот, видите? Я избавлю вас от необходимости ломать себе голову, докапываясь до истины, мистер Сольберг. Все, что сказала сегодня миссис Каупервуд, — правда, от первого до последнего слова, и я прекрасно отдаю себе отчет в том, какие последствия будет иметь и для вас и для меня это признание. Миссис Каупервуд не более безумна, чем я или вы. Вот уже больше года я встречаюсь с вашей женой в одной квартирке на Северной стороне, но только вы никогда не сможете этого доказать. Ваша жена не любит вас, она любит меня. Теперь, если вы намерены меня убить, — вот револьвер, — он протянул револьвер Сольбергу. — Я к вашим услугам. Если уж мне суждено умереть, то я постараюсь и вас отправить на тот свет.
Каупервуд произнес эти слова таким решительным, таким ледяным тоном, что Сольберг, бахвал, но трус в душе, побелел от страха; как всякому здоровому животному, ему вовсе не хотелось умирать. Вид холодной блестящей стали вселил в него ужас. Рука, вложившая револьвер в его руку, была тверда и беспощадна. Сольберг боязливо, трясущимися пальцами сжал было оружие, но суровый металлический голос, звучавший в его ушах, отнял у него последнее мужество. Каупервуд с каждой минутой становился все грознее, Сольбергу он казался уже не человеком, а демоном. Не помня себя от страха, скрипач опустил руку, державшую револьвер.
— Боже милостивый! — пролепетал он, дрожа, как лист на ветру. — Я вижу, вы хотите меня убить! Оставьте меня! Я не желаю с вами разговаривать. Я хочу поговорить с моим адвокатом! С моей женой!
— Ну нет, этого вам сделать не удастся, — возразил Каупервуд; он заступил Сольбергу дорогу и, видя, что тот все-таки хочет улизнуть, схватил его за руку. — Я вам не позволю. Я не собираюсь убивать вас, если вы не собираетесь убивать меня. Но я хочу, чтобы вы вняли, наконец, голосу рассудка. Выслушайте то, что я хочу вам сказать, и покончим с этим. Я не питаю к вам вражды. Хочу даже оказать вам услугу, несмотря на то, что, в сущности, до вас мне никакого дела нет. Прежде всего, то, что говорила моя жена, — конечно, чушь, неправда. Я сейчас нарочно обманул вас, чтобы проверить, насколько серьезны ваши угрозы. Вы не любите больше вашу жену. Она не любит вас. Вы ей совершенно не нужны. Так вот, я хочу по-дружески предложить вам: покиньте Чикаго, не возвращайтесь сюда года три или больше, и я позабочусь о том, чтобы вы ежегодно первого января день в день получали на руки пять тысяч долларов! Вы слышите: пять тысяч долларов! Или вы можете остаться в Чикаго, но держать язык за зубами, — и тогда вы будете получать три тысячи — раз в год или помесячно, как вам будет угодно. Но если вы — и прошу вас хорошенько это запомнить, — если вы не уберетесь из этого города, или не будете держать язык за зубами, или позволите себе какой-либо выпад против меня, тогда я убью вас, раздавлю, как муху. А теперь ступайте отсюда прочь и ведите себя благоразумно. Оставьте вашу жену в покое. Дня через два наведайтесь ко мне. Деньги будут для вас приготовлены.
Каупервуд умолк, и Сольберг уставился на него остекленевшими глазами. Никогда в жизни он еще не испытывал ничего подобного. Это не человек, а дьявол! «Боже милостивый! — думал Сольберг. — Ведь он это сделает! Он и вправду убьет меня!» Потом поразительное предложение Каупервуда дошло до его сознания: пять тысяч долларов! Ну что ж, а почему бы и нет? Молчание Сольберга было уже равносильно согласию.
— На вашем месте я бы сегодня не заходил больше в лечебницу, — продолжал Каупервуд сурово. — Не тревожьте жену. Ей нужен покои. Поезжайте сейчас домой, а завтра зайдите ко мне. Если же вы непременно хотите видеть миссис Сольберг, то я пойду с вами. Я хочу сказать ей то, что уже сказал вам. Надеюсь, вы запомнили мои слова?
— Да, да, хорошо, — ответил Сольберг упавшим голосом. — Я поеду домой. Спокойной ночи. — И он поспешно зашагал прочь.
«Ну, что поделаешь?! — как бы оправдываясь, сказал самому себе Каупервуд. — Скверная, конечно, получилась история, но другого выхода не было».
Разделавшись с Сольбергом таким простым и грубым способом, Каупервуд перенес свое внимание на его супругу. Но здесь ему пришлось труднее. Каупервуд прежде всего сообщил миссис Сольберг, что уже укротил Эйлин и Гарольда — назначил Гарольду ежегодное содержание, и тот не посмеет теперь поднимать шума, а Эйлин тоже присмирела и будет вести себя тихо. Каупервуд старался выразить миссис Сольберг самое горячее сочувствие, но она уже тяготилась своей связью с ним. Она любила его прежде — во всяком случае так ей казалось, — но после яростных воплей и угроз Эйлин он вдруг предстал перед нею в новом свете, и ей захотелось от него освободиться. Деньги Каупервуда — а он был щедр — не представляли для нее такого соблазна, как для многих других женщин. Правда, Рита благодаря Каупервуду жила в роскоши, но она легко могла без нее обойтись. Фрэнк Каупервуд покорил ее главным образом тем, что его, как ей казалось, окружала какая-то удивительная атмосфера спокойствия и уверенности. Это придавало ему налет романтики в ее глазах. Но вот пронесся шквал, и эта романтическая дымка развеялась. Каупервуд оказался таким же, как все, — обыкновенным человеком, не застрахованным от житейских бурь и кораблекрушений. Быть может, он был более искусным мореходом, чем многие другие, — но и только. И Рита, оправившись немного, уехала к себе на родину, потом — в Европу. Описывать подробности их разрыва было бы слишком утомительно. Гарольд Сольберг, после бесплодных колебаний и взрывов бессильной ярости, принял в конце концов предложение Каупервуда и возвратился к себе на родину, в Данию. Эйлин, поупрямившись еще немного и закатив еще несколько сцен, в результате которых Каупервуд пообещал уволить с работы Антуанету Новак, вернулась домой.
Каупервуд отнюдь не был доволен такой развязкой. Все это никак не способствовало усилению его привязанности к Эйлин, однако, как ни странно, он в какой-то мере сочувствовал ей. В то время у него еще не возникало намерения покинуть ее, хотя иной раз и приходило на ум, что такая женщина, как Рита Сольберг, была бы ему более подходящей женой.
Но нет, так нет. И Каупервуд с удвоенной энергией принялся за дела. Однако воспоминание о днях, проведенных с Ритой, о тех минутах, когда он держал ее в объятиях и весь мир, казалось, окрашивался в какие-то радужные, поэтические тона, не покидало его. Эта женщина была так пленительна в своей наивной непосредственности… Но потерянного не воротишь.
В последовавшие за этим годы Каупервуд со все возрастающим интересом приглядывался к состоянию городского транспорта в Чикаго. Тосковать о Рите Сольберг было занятием пустым и бесполезным, — Каупервуд знал, что она не вернется к нему, и все же порой воспоминания о ней преследовали его. Но он умел уходить в дела с головой, и это помогало. Проблема городского транспорта всегда непреодолимо влекла его к себе, и сейчас она снова не давала ему покоя. Звонки городской конки и цоканье копыт по мостовой, можно сказать, с детства волновали его воображение. Разъезжая по городу, он жадным взором окидывал убегающие вдаль блестящие рельсы, по которым, позванивая, катились вагоны конки. Чикаго рос не по дням, а по часам. Крошечные вагончики, влекомые упряжкой лошадей, были переполнены до отказа и ранним утром и поздним вечером, а днем иной раз в них просто яблоку негде было упасть. О, если б можно было, подобно осьминогу, охватить весь город своими щупальцами! Если б можно было объединить все городские железные дороги и взять их под свой контроль! Какое богатство они сулили! А ведь только огромное, неслыханное богатство — и ничто другое — могло вознаградить Фрэнка Каупервуда за все, что он претерпел! Он с упоением рисовал себе картину своего обогащения, мечтал о линиях конки, как поэт мечтает о живописных ручейках, журчащих среди скал… «Завладеть городским транспортом! Завладеть городским транспортом!» — звенело в его мозгу.
Чикагская конка совершенно так же, как газоснабжение, находилась в руках трех различных компаний, каждая из которых обслуживала свою «сторону» или свой район. Основанная в 1859 году Чикагская городская железнодорожная компания обслуживала Южную сторону вплоть до 39-й улицы и была подлинным кладезем обогащения для своих владельцев. Эта компания проложила уже свыше семидесяти миль рельсовых путей и ежегодно тянула свои линии все дальше и дальше по Индиана авеню, Уобеш авеню, Стэйт-стрит, Арчар авеню… Ей принадлежало свыше ста пятидесяти старомодных вагончиков, не отапливающихся зимой и устланных для тепла соломой, и свыше тысячи лошадей. Конку обслуживало сто семьдесят кондукторов, сто шестьдесят возниц, сто конюхов и весьма солидное число кузнецов, шорников и ремонтных рабочих. Зимой по улицам двигались принадлежавшие компании снегоочистители, летом — машины для поливки. Прикинув в уме стоимость подвижного состава, акций, облигаций и прочего имущества компании, Каупервуд пришел к заключению, что ее капитал, должно быть, уже перевалил за два миллиона. Скверно было то, что контрольный пакет акций компании находился в руках у двух лиц — Шрайхарта и Энсона Мэррила. Первый был теперь заклятым врагом Каупервуда и старался воспрепятствовать любому его начинанию, да и второй тоже был настроен весьма неприязненно. Каупервуд еще и сам не знал, как подобраться к этому доходному делу. Курс акций компании доходил до двухсот пятидесяти долларов.
Северо-чикагская железнодорожная компания была основана в том же году, что и компания Южной стороны, но только другой группой лиц. Здесь дело велось совсем уж по старинке, не очень знающими и не очень предприимчивыми людьми; оборудование тоже было старое и изношенное. Железнодорожная компания Западной стороны первоначально входила в Чикагскую городскую железнодорожную, иначе говоря Южную компанию, но теперь являлась уже самостоятельным предприятием. Линии, принадлежащие этой компании, были пока что наименее доходными, но Западная сторона Чикаго росла и развивалась не менее бурно, чем все остальные. Веселый звон колокольчиков, возвещавший о приближении лошадей, тащивших вагоны, слышен был во всех концах города.
Наблюдая все это со стороны и переносясь мыслями в будущее, Каупервуд лучше, быть может, чем сами акционеры, видел открывавшиеся перед ними гигантские возможности — особенно если Чикаго и впредь будет так же бурно расти. Все, что могло содействовать или препятствовать развитию городских железных дорог, было предметом его постоянных и упорных размышлений.
Довольно скоро он пришел к выводу, что движению конки на Северной и Западной сторонах города больше всего мешают постоянные скопления всех видов транспорта у въездов на мосты через реку Чикаго. По этой речонке, грязной, зловонной и удивительно живописной, делившей город на две части, двигались нескончаемые и величественные караваны всевозможных судов и суденышек; мосты то и дело послушно расступались перед ними, преграждая путь скопившимся на обоих берегах фургонам и экипажам, и тогда казалось, что единоборству водного и сухопутного транспорта так и не будет конца. Картина эта, исполненная своеобразной, патриархальной, чисто диккенсовской прелести, была достойна кисти Домье, Тэрнера или Уистлера. Ленивые разводчики мостов должны были решать по собственному разумению, когда следует застопорить движение экипажей и когда — судов, — и сколько времени заставить их ждать; у мостов, наряду с деловым, озабоченным людом, всегда толкались зеваки, глазевшие на высокий лес мачт, на скопление людей и экипажей на берегу и пеструю вереницу буксиров и барж, скользящих по реке. Каупервуд, сидя в своем легком кабриолете и досадуя на задержку или что есть сил погоняя лошадь, чтобы проскочить на ту сторону, пока мост не развели, не раз думал о том, какой огромной помехой являются эти мосты для развития городского транспорта в северной и западной частях города. На Южной стороне, не пересеченной рекой, транспорт развивался беспрепятственно и быстро.
Не удивительно поэтому, что Каупервуд очень заинтересовался открытием, которое он сделал однажды во время своих блужданий по городу: оказалось, что в двух местах под рекой проложены туннели. Один служил как бы продолжением Ла-Саль-стрит и пересекал реку с юга на север, другой начинался у Вашингтон-стрит и шел с востока на запад. Это были сырые, мрачные, заваленные мусором обиталища крыс; по стенам, тускло освещенным керосиновыми фонарями, сочилась вода; и, по слухам, ни один из этих туннелей будто бы никогда не был в эксплуатации. Каупервуд навел справки. Оказалось, что они были построены несколько лет назад, ибо и тогда уже ощущалась потребность разгрузить те самые мосты, возле которых сейчас происходило такое столпотворение. В то время всем, и особенно акционерам нового предприятия, казалось, что каждый предпочтет лучше заплатить несколько центов за пользование туннелем, чем тратить даром драгоценные минуты, и потому, во избежание задержек, решено было проложить там конку. Однако, как это часто бывает с различными многообещающими коммерческими проектами, которые выглядят столь заманчиво в мечтах или на бумаге, на деле все обернулось совсем иначе. Туннели могли бы, вероятно, приносить доход, если бы их правильно построили, но спуск и подъем в них были слишком круты, проезд недостаточно широк, а вентиляция и освещение и вовсе никуда не годились. Словом, туннели оказались очень мало приспособленными для пользования. Отец Нормана Шрайхарта был одним из акционеров этого предприятия, так же как и Энсон Мэррил. Когда дело оказалось неприбыльным, туннели — после всевозможных довольно бессмысленных махинаций, стоивших ровно миллион долларов, — были проданы городу, каждый за эту сумму. Видимо, кое-кто в простоте душевной полагал, что быстро растущему городу легче расстаться с такой крупной суммой, нежели тому или иному из его почтенных, скромных, но честолюбивых граждан. На этой сделке недурно поживились в те годы некоторые члены муниципального совета. Впрочем, сейчас это к делу не относится.
Обнаружив туннели, Каупервуд решил их осмотреть. Въезд туда был заколочен досками, но для пешеходов оставался небольшой проход. Побывав там несколько раз, Каупервуд пришел к выводу, что туннели, пожалуй, могут быть использованы. Город растет, растет уличное движение, и конки из года в год приносят все больше и больше дохода, думал он. Если бы, без особых затрат, эти туннели можно было перестроить и несколько уменьшить уклон, — главное препятствие для развития городского транспорта на Северной и Западной сторонах было бы устранено. Но как это сделать? Туннели ему не принадлежали. Не принадлежала ему и городская конка. Аренда и перестройка туннелей потребовали бы огромных расходов. Кроме того, на каждом уклоне, как бы ни был он незначителен, понадобятся дополнительные упряжки лошадей, дополнительные возчики и подсобные рабочие, а следовательно, еще новые затраты. Словом, Каупервуд не был уверен, что при отсутствии другой тягловой силы, кроме лошадей, задуманное им предприятие оправдает себя, даже если будут перестроены уклоны.
Однако осенью 1880 года, когда Каупервуд еще был поглощен мелкими любовными интрижками, завершившимися в конце концов романом с Ритой Сольберг, ему стало известно об одном нововведении в области городского транспорта, которое наряду с дуговым фонарем, телефоном и прочими изобретениями должно было коренным образом изменить весь уклад городской жизни.
В Сан-Франциско, где, переполненные пассажирами вагоны городской конки с великим трудом продвигались по холмистой местности, был применен новый вид тяги, а именно — канатный. Стальной трос, заключенный в трубопровод и движущийся по колесам с желобками, приводился в движение огромными двигателями, установленными в расположенной неподалеку силовой станции. Вагоны были снабжены легко управляемым приспособлением — «захватным рычагом», который, проходя наподобие стальной лапы сквозь прорезь в трубопроводе, «захватывал» движущийся трос. Это изобретение разрешало задачу подъема и спуска тяжело нагруженных вагонов по крутым уклонам улиц. А вскоре Каупервуд случайно прослышал о том, что Чикагская городская железнодорожная, основными пайщиками которой были Шрайхарт и Мэррил, собирается ввести у себя этот новый вид тяги — проложить канатную дорогу по Стэйт-стрит. Вагоны окраинных и малодоходных линий предполагалось использовать на этом прогоне в качестве прицепов, а далее они должны были снова переходить на конную тягу и двигаться своим маршрутом. И тут же Каупервуда озарила мысль: вот оно, разрешение транспортной проблемы Северной и Западной сторон — канатная дорога!
Но не только давка у мостов и заброшенные туннели привлекали к себе внимание Каупервуда. В Северо-чикагской железнодорожной компании дела шли все более и более вяло. Косность и близорукость членов правления этой компании мешали им заглядывать далеко вперед, и потому, сталкиваясь с различными трудностями, они не умели их разрешать. Финансовое состояние предприятия было далеко не блестящим; одним ловким ударом можно было бы завладеть этими дорогами. С самого начала, когда предприятие только создавалось, никто не ждал от него больших барышей, так как принадлежащие этой компании конки обслуживали район малонаселенный и расположенный довольно близко к торговым и коммерческим кварталам города, но не самые эти кварталы. Позднее, когда население района увеличилось и дороги стали приносить больше дохода, возникли бесконечные задержки у мостов. Правление компании, не слишком уповая на успех своего предприятия, уложило дешевые, никудышные рельсы и пустило по ним плохонькие, на скорую руку построенные вагоны, в которых летом можно было задохнуться от жары, а зимой зуб на зуб не попадал от холода. И хоть бы одна линия была доведена до деловых кварталов города! Все они обрывались у реки, преграждавшей им путь с юга. На Южной стороне мистер Шрайхарт проявил бОльшую заботу о своих пассажирах. Он подвел свою линию прямо к магазину Мэррила. На Северной стороне, как и на Западной, довольствовались тем, что зимой пол в вагонах устилали соломой, чтобы у пассажиров не слишком стыли ноги, а летом на линию пускали некоторое, довольно ничтожное, количество открытых вагонов. Правление решительно восставало против всяких дополнительных затрат. Так оно и шло; время от времени добавлялась новая линия — если правление было уверено, что она начнет давать доход с первого же дня. При этом опять укладывались дешевые, непрочные рельсы и пускались допотопные вагончики, которые так тряслись и громыхали, что у пассажиров ум за разум заходил. В последнее время жалобы и судебные иски сыпались на компанию со всех сторон, неимоверно досаждая правлению, которое решительно не знало, что предпринять. Конечно, в правлении было и несколько толковых, здравомыслящих людей; к их числу принадлежали: Тэренс Малгэнон — главный директор, Эдвин Кафрат — директор, Уильям Джонсон — главный инженер; однако другие дельцы, как, например, Ониас С.Скиннер, председатель правления, или Уолтер Паркер, заместитель председателя, были консервативные, прижимистые тугодумы, которые как огня боялись всяких новшеств. Как ни грустно в этом убеждаться, но с возрастом люди почти неизбежно теряют вкус к нововведениям, и тогда излюбленным девизом их становится: «И так сойдет».
Учтя все эти обстоятельства и тщательно разработав план действий, Каупервуд под каким-то благовидным предлогом пригласил однажды Джона Дж.Мак-Кенти к себе на обед. Когда тот прибыл в сопровождении своей супруги и Эйлин, сияя улыбками, стала занимать миссис Мак-Кенти беседой, Каупервуд, как бы между прочим, спросил:
— Скажите, Мак-Кенти, вам известно что-нибудь относительно этих туннелей под рекой у Ла-Саль-стрит и Вашингтон-стрит? Они, кажется, принадлежат городу?
— Мне известно, что город приобрел их, не имея в том никакой надобности, и что туннели эти решительно ни к чему не пригодны. Впрочем, — осторожно добавил Мак-Кенти, — я тогда еще не имел к этим делам никакого касательства. Насколько мне помнится, город отвалил за каждый из них по миллиону долларов. А почему вы спрашиваете?
— Так просто, — уклончиво отвечал Каупервуд. — Неужели они и вправду никуда не годятся? В газетах то и дело указывают на их полную непригодность.
— Да, они, кажется, в прескверном состоянии, — заметил Мак-Кенти. — Я, откровенно говоря, не заглядывал туда уже много лет. Эти туннели были проложены для уличного транспорта, чтобы разгрузить мосты. Да ничего из этого не вышло. Спуск и подъем там слишком круты, а плату за проезд назначили слишком высокую, ну, все и предпочитали дожидаться своей очереди у мостов. Лошади выходили оттуда взмыленные. В этом я сам убедился. Мне не раз приходилось проезжать там с тяжелой кладью. Городу, конечно, незачем было покупать эти туннели. Здесь что-то нечисто, я только не знаю толком, чьих это рук дело. Мэром тогда был Кармоди, а Олдрич руководил общественными работами.
Мак-Кенти умолк, и Каупервуд не возобновлял разговора о туннелях до конца обеда. Но затем, пройдя с гостем в библиотеку, он дружески взял его за локоть — интимно-фамильярный жест, который пришелся по вкусу этому дельцу и политику.
— Мне кажется, Мак-Кенти, — сказал Каупервуд, — что вы остались довольны нашей операцией с газовыми компаниями в прошлом году? Верно?
— Верно. Очень доволен, — подтвердил Мак-Кенти с жаром. — Я вам это тогда же сказал. — Ирландец чувствовал симпатию к Каупервуду и был благодарен ему за то, что тот в короткий срок увеличил его состояние на несколько сотен тысяч долларов.
— Вот что, друг мой, — внезапно сказал Каупервуд, казалось бы, без всякой связи с предыдущим. — Вам никогда не приходило в голову, что в городском железнодорожном транспорте у нас назревают крупные перемены? Это уже по всему видно. На Южной стороне через год-два будет введена механическая тяга. Вы, наверно, слышали об этом?
— Да, что-то такое промелькнуло в газетах, — отвечал Мак-Кенти, удивленный и заинтересованный. Он закурил сигару и приготовился слушать. Каупервуд, который-никогда не курил, придвинул свое кресло поближе.
— Я вам объясню, что это значит, — сказал он. — Все наши городские железные дороги, не говоря уже о тех новых линиях, которые будут проложены впоследствии, перейдут в конце концов на новую тягу. Я имею в виду канатную. Старым компаниям, которые ведут дело через пень-колоду, продолжая пользоваться устарелым оборудованием, придется перестраиваться на новый лад. Они вынуждены будут сменить свое оборудование на новое, отвечающее современным требованиям, а для этого понадобятся миллионы и миллионы. Если вы интересовались этим вопросом, то знаете, вероятно, в каком состоянии находятся конки Северной и Западной сторон.
— Знаю, в отвратительном состоянии, — проронил Мак-Кенти.
— Вот именно, — выразительно подчеркнул Каупервуд. — И должен вам сказать, что при таких устарелых методах им придется туго, когда они начнут перестраиваться, очень туго, поверьте мне, я недаром интересовался этим вопросом. Два-три миллиона долларов — деньги немалые, а раздобыть такую сумму им будет нелегко… значительно труднее, пожалуй, чем кое-кому из нас, если предположить, конечно, что нам придет охота заняться этим делом.
— Да, разумеется, если предположить… — разговор явно заинтересовал Мак-Кенти. — Но каким образом думаете вы включиться в это дело? Владельцы городских железных дорог, насколько мне известно, не собираются расставаться со своими акциями.
— Не важно, — сказал Каупервуд. — Мы можем это сделать, если захотим, я потом объясню вам — как. А пока я попрошу вас об одной услуге. Как вы думаете, можно было бы каким-нибудь образом передать в мое распоряжение один из этих туннелей, о которых мы с вами сегодня толковали? А еще лучше оба. Как вы полагаете, можно это устроить?
— Да, вероятно, можно, — отвечал Мак-Кенти недоумевая. — Но при чем здесь туннели? Они же ни на что не годны. Как-то недавно шла даже речь о том, чтобы их взорвать. Полиция утверждает, что они сделались пристанищем бродяг.
— Тем не менее смотрите, чтобы кто-нибудь не завладел этими туннелями. Не вздумайте сдавать их в аренду, — настойчиво и решительно произнес Каупервуд. — Я сейчас изложу вам свой план. Нужно прибрать к рукам, и как можно быстрее, все городские железные дороги на Северной и Западной сторонах, — путем ли продления старых концессий, или получения новых — безразлично. Тогда вы увидите при чем здесь туннели.
Каупервуд умолк и вопросительно поглядел на Мак-Кенти — разгадал ли тот, куда он гнет, но на сей раз проницательность Мак-Кенти изменила ему.
— Да-а… у вас очень скромные аппетиты, ничего не скажешь, — воскликнул он весело. — Однако я все жене понимаю, при чем здесь туннели. Это не значит, конечно, что я не постараюсь заполучить их для вас, если они вам так необходимы.
— Вот что, Мак-Кенти, — задумчиво произнес Каупервуд. — Вы будете постоянным партнером во всех моих предприятиях, если поможете мне. Все наши конки в том виде, в каком они сейчас существуют, через восемь, самое позднее через девять лет можно будет сдать на слом. Вы видите, что предпринимает уже сейчас Южная компания? Когда же дело дойдет до Западной и Северной, им это, пожалуй, будет не под силу. Они не получают таких прибылей, как Южная, да вдобавок еще на их пути стоят эти мосты, которые представляют собой огромное затруднение для канатной дороги. Для перехода на новую тягу прежде всего придется перестроить мосты, так как старые не выдержат дополнительной нагрузки, и тогда сразу возникнет вопрос — а на чьи средства? На средства города?
— Может быть, смотря по тому, кто будет об этом просить, — любезно улыбаясь, отвечал Мак-Кенти.
— Пусть так, — согласился Каупервуд. — Кроме того, речной транспорт с каждым днем становится все большей и большей помехой для уличного движения. Приходится ждать по десять, а то и по пятнадцать минут, пока не пройдут все эти пароходы и баржи. Сейчас в Чикаго пятьсот тысяч жителей. А сколько будет в тысяча восемьсот девяностом году? В тысяча девятисотом? А что вы скажете, когда население города возрастет до восьмисот тысяч или даже до миллиона?
— Вы безусловно правы, — отозвался Мак-Кенти. — С транспортом нам придется туго.
— Бесспорно. Учтите, кроме того, что канатная дорога, кроме основной линии, будет обслуживать еще и ветки, и у мостов будут скапливаться не отдельные вагоны, а целые поезда с прицепами, переполненные людьми. Едва ли это желательно — заставлять канатный поезд ждать от десяти до пятнадцати минут, пока по реке пройдут суда. Пожалуй, пассажиры не захотят с этим долго мириться, а? Как вы думаете?
— Да уж без скандалов не обойдется, — проронил Мак-Кенти.
— Так. И что же из этого следует? — спросил Каупервуд. — Может быть, вы рассчитываете на то, что уличное движение внезапно уменьшится? Или река высохнет?
Мак-Кенти молча смотрел на Каупервуда. Потом лицо его оживилось.
— Так, так, понимаю, — сказал он прищурившись. — Вот зачем понадобились вам туннели. Но ведь они в ужасном состоянии, можно ли их использовать?
— Реконструкция их все же будет стоить дешевле, чем прокладка новых.
— Вероятно, вы правы, — ответил Мак-Кенти. — А если их перестроить, это будет как раз то, что требуется. — В голосе его зазвучало торжество, почти ликование. — Но вы ведь знаете — туннели принадлежат городу. И каждый из них обошелся ему в миллион долларов.
— Да, я знаю, — сказал Каупервуд. — Теперь вы понимаете, к чему я веду разговор?
— Как не понять! — усмехнулся Мак-Кенти. — Превосходная мысль, мистер Каупервуд, превосходная! Восхищен и преклоняюсь. Итак, говорите, чем я могу быть вам полезен.
— Прежде всего, — сказал Каупервуд, улыбнувшись похвалам Мак-Кенти, — будем считать решенным, что город ни под каким видом и ни при каких условиях не отдаст никому этих туннелей, пока мы не уладим дело с конками.
— Это решено.
— Затем мы с вами условимся, что в дальнейшем вы не будете особенно помогать Северной и Западной компаниям, если они захотят получить разрешение муниципалитета на прокладку новых линий. Я сам хочу взять концессию на продление линий и прокладку веток.
— Представляйте ваши проекты, — сказал Мак-Кенти, — и все будет сделано. Я уже работал с вами и знаю, что вы умеете держать слово.
— Благодарю вас, — произнес Каупервуд с чувством. — Я знаю, как важно держать свое слово. Итак, я займусь конками и посмотрю, что тут можно предпринять. Мне еще неясно, сколько людей надо будет привлечь к этому делу и какая форма организации окажется наиболее удобной. Но во всяком случае ваши интересы будут учтены, и я ничего не предприму без вашего ведома и согласия.
— Превосходно. — Мак-Кенти уже мысленно обозревал открывавшееся перед ним новое поле деятельности. Сделка с Каупервудом сулила большие барыши им обоим. А опыт предыдущего сотрудничества убеждал Мак-Кенти в том, что его выгода будет соблюдена.
— Не присоединиться ли нам теперь к дамам? — беспечным тоном спросил Каупервуд, беря Мак-Кенти под руку.
— Да, да, конечно, — весело согласился тот. — У вас прекрасный дом, Каупервуд, великолепный. И простите за откровенность, — такой красивой женщины, как ваша жена, я еще отродясь не видывал.
— Да, мне самому она кажется довольно привлекательной, — отвечал Каупервуд с самым простодушным видом.
Среди членов правления Северо-чикагской железнодорожной компании был некто по имени Эдвин Л.Кафрат — человек молодой, но на редкость дальновидный. Отец Эдвина, крупный акционер этого предприятия, оставил своему единственному сыну в наследство объемистый пакет акций, а тем самым и место в правлении компании. Молодой Кафрат, не имея большого опыта в области городского железнодорожного транспорта, считал, однако, что мог бы широко развернуть дело, если бы ему не мешали. Из пяти тысяч акций, выпущенных компанией, ему принадлежало около восьмисот. Но остальные акции распределялись между акционерами таким образом, что Кафрат не имел в правлении большого веса. Невзирая на это, с первого же дня своей деятельности на новом поприще и еще задолго до того, как Каупервуд начал проявлять интерес к этим предприятиям, молодой Кафрат весьма энергично ратовал за всевозможные усовершенствования. Его требования новых концессий, удлинения существующих линий, хороших лошадей, устройства отапливаемых вагонов воспринимались старшими коллегами лишь как проявление юношеского задора и легкомыслия и неизменно получали единодушный отпор.
— Да чем же плохи наши вагоны? — негодовал Альберт Торсен, один из старейших директоров, в ответ на обычные протесты Кафрата. — Не понимаю, что они вам дались. Я сам в них езжу.
Торсен, тучный, неряшливого вида старик лет шестидесяти пяти, туповатый и бестолковый, но добродушный, был владельцем красильной фабрики. И лето и зиму он ходил в одном и том же легком шерстяном костюме серого цвета, сильно помятом, особенно на спине и на рукавах, и обсыпанном табаком.
— Может быть, потому они и пришли в такое состояние, Альберт? — игриво предположил Солон Кэмпферт, один из его закадычных друзей и ныне член правления.
Шутка вызвала одобрительный смех.
— Ну, уж не знаю. Я довольно часто вижу там и всех вас, джентльмены.
— Ладно, если вы сами не понимаете, я вам объясню, что в них плохого, — сказал Кафрат. — Грязь — во-первых, холод — во-вторых, окна дребезжат так, что не только разговаривать — думать невозможно. Рельсы давно пора менять, а зимой от этой зловонной соломы, которую там стелют на пол, просто с души воротит. Пути содержатся из рук вон плохо. Немудрено, что пассажиры жалуются. Я бы на их месте тоже жаловался.
— А по-моему, дело обстоит совсем не так скверно, как вы это изображаете, — заявил Ониас С.Скиннер, председатель правления, шестидесятивосьмилетний старец с широким, плоским, как у китайского божка, лицом, обрамленным курчавыми седыми бакенбардами. — Может быть, это и не самые лучшие вагоны на свете, но это хорошие вагоны. Некоторые из них, конечно, давно бы следовало почистить и подкрасить, но в общем они еще могут послужить, и не один год. Конечно, было бы недурно обновить наш подвижной состав, но ведь это потребует значительных затрат. А новые линии, которые мы все прокладываем да прокладываем, и длинные перегоны за пять центов съедают все наши прибыли.
Ни один из упомянутых перегонов не превышал трех миль, но мистеру Скиннеру все они казались непомерно длинными.
— Хорошо, а вы поглядите на Южную компанию, — не унимался Кафрат. — Я не понимаю, о чем, собственно, вы думаете! В Филадельфии уже провели канатную дорогу. В Сан-Франциско — тоже. Говорят даже, что уже изобретен вагон, который приводится в движение электричеством, а мы все еще продолжаем гонять взад и вперед эту рухлядь, эти собачьи конуры, устланные соломой. Пора бы, черт возьми, взяться за ум!
— Ну, не знаю, — процедил мистер Скиннер. — Мне казалось, что дела Северной компании идут не так уж плохо. Разве мы мало сделали для развития дорог?
Члены правления — Солон Кэмпферт, Альберт Торсен, Исаак Уайт, Энтони Иуэр, Арнольд С.Бенджамин и Отто Мэтджес — все весьма солидные, почтенные джентльмены — сидели молча, с неодобрением поглядывая на Кафрата. Но последнего не так-то легко было угомонить. При всяком удобном случае он снова принимался за свое. В газетах тоже время от времени появлялись вполне обоснованные нарекания на Северную компанию, и это в какой-то мере даже радовало Кафрата. Может быть, газеты подольют масла в огонь и заставят директоров взяться за ум.
Тем временем в результате сговора между Каупервудом и Мак-Кенти Северная компания уже лишилась возможности получать новые концессии, удлинять линии и пользоваться туннелем в конце Ла-Саль-стрит, но Кафрат этого еще не знал. Не знали об этом и другие члены правления; однако это было так. Мало того, Джон Дж.Мак-Кенти, стремясь окончательно опорочить руководство Северной компании, внушал членам муниципального совета, которые ходили у него на поводу, что им надлежит при каждом удобном случае возмущаться состоянием конки в Северной части города. На очередном заседании муниципалитета кто-то предложил потребовать от Северной компании, чтобы она выкинула на свалку все свои старые вагоны и заменила старые, изношенные рельсы новыми, что наделало немало шуму. Как ни странно, конки на Южной и Западной сторонах, мало чем отличавшиеся от той, что существовала на Северной, отнюдь не вызывали таких нареканий. Рядовые горожане, не посвященные в эти хитроумные махинации, к которым так часто прибегают в своих корыстных целях отдельные лица, были чрезвычайно обрадованы столь горячим вниманием к их интересам. Будучи всего лишь пешками в этой игре, они не подозревали, какова истинная подоплека всех этих забот об их благе.
Эддисон между тем подыскивал среди акционеров Северной компании людей, которые могли бы быть полезны Каупервуду, и в конце концов остановил свой выбор на Кафрате, сочтя, что этот молодой человек лучше других может служить его тайным планам. И вот однажды, как бы невзначай, он столкнулся с ним лицом к лицу в клубе «Юнион-Лиг».
— Похоже, что вашей компании, да и Западной тоже, предстоят весьма крупные затраты, — небрежно проронил Эддисон, после того как они с Кафратом обменялись несколькими фразами.
— Почему вы так думаете? — с любопытством спросил Кафрат, интересовавшийся всякими нововведениями в их деле.
— Если я не ошибаюсь, всем вашим акционерам придется теперь здорово раскошелиться. Я слышал, что вы будете вынуждены в самом скором времени полностью переоборудовать линии — ввести новую канатную тягу, как на Южной стороне. — Эддисон хотел создать у Кафрата впечатление, что по требованию муниципалитета, или под давлением общественного мнения, или еще по каким-то причинам Северная компания вынуждена будет провести ряд крупных и разорительных усовершенствований.
Кафрат навострил уши. Что это муниципалитет задумал? Надо бы разузнать как следует!
Они еще потолковали немного — обсудили особенности канатной системы, стоимость силовых станций, необходимость укладки новых рельсов и укрепления мостов или изыскания других средств переправы через реку. Эддисон особенно упирал на то, что Южная компания находится в значительно более благоприятном положении, так как ее линиям не преграждает путь река. Потом он снова выразил соболезнование акционерам Северной компании — что ни говори, а в трудное положение они попали.
— Да, у вашей компании будет теперь много хлопот, — еще раз повторил он на прощанье.
Кафрат был в должной мере взволнован и напуган. Если компании предстоят крупные затраты на перестройку туннелей и другие усовершенствования, то его акции могут сильно упасть в цене. Однако он утешал себя тем, что в результате всех этих мероприятий конка будет в конце концов приносить хороший доход. А пока что предстояло трудное время. «Да, придется нашим старичкам пораскинуть мозгами, — думал Кафрат. — Когда Южная компания переоборудует свои дороги, мы должны будем последовать ее примеру. А вдруг эти старые тюфяки не захотят? Как растолковать им, что ради будущих прибылей стоит даже заложить на несколько лет все имущество компании — впоследствии это окупится с лихвой». Кафрата бесила их трусость, и их бесталанное, косное ведение дела.
А еще две-три недели спустя у Эддисона, действовавшего по-прежнему в интересах Каупервуда, снова состоялась беседа с Кафратом. Взяв с него слово хранить пока все в тайне, он сообщил Кафрату, что вскоре после их встречи произошли кое-какие небезынтересные события. Мистера Эддисона, по его словам, посетили некоторые приезжие, владеющие линиями железных дорог в других местах. Они побывали уже в разных городах, подыскивая подходящий объект для помещения своих капиталов, и в конце концов выбор их пал на Чикаго. Ознакомившись здесь с различными предприятиями, они решили, что Северо-чикагская компания отвечает их целям не хуже всякой другой. Тут Эддисон очень подробно изложил Кафрату план Каупервуда. Кафрат, немного поколебавшись, сдался. Устарелые методы ведения дела уже давно стояли ему поперек горла. Он не знал, кто эти лица, о которых говорил Эддисон, но их взгляды совпадали с его собственными. На переоборудование конки потребуется несколько миллионов долларов, доказывал Эддисон, и Кафрат, откровенно говоря, не знал, как раздобыть эти деньги без посторонней помощи, не прибегая к закладу и перезакладу дорог. Если эти лица готовы хорошо заплатить за передачу им пятидесяти одного процента всех акций на срок в девяносто девять лет и гарантируют удовлетворительный процент прибыли на все остальные акции по их теперешнему курсу, да к тому же еще берутся перестроить дело, — почему же не пойти им навстречу? Все лучше, чем закладывать и перезакладывать эту старую рухлядь, а теперешнее руководство все равно никуда не годится. Кафрат, разумеется, понятия не имел о том, что новые акционеры будут наживать состояния на всевозможных дочерних предприятиях, занимающихся строительными работами и поставкой оборудования, и что одним из крупнейших акционеров в них опять-таки будет Каупервуд; не знал он и о том, что путем выпуска разводненных акций под старые и новые линии городской железной дороги Каупервуд избавится от необходимости вложить в это дело сколько-нибудь значительные средства, раз ему будет обеспечен первоначальный капитал или, как он выражался, «капитал для дальнейших разговоров». Каупервуд и Эддисон уже договорились тем временем, — если их затея удастся, — основать Чикагское кредитное общество с акционерным капиталом в несколько миллионов долларов, которым они будут орудовать по своему усмотрению. Кафрат же понял лишь одно: он получит хорошую прибыль на свои акции и, может быть, окажется в числе учредителей новой компании.
— Три года кряду я бился, стараясь растолковать все это нашим директорам, — заявил он в конце концов Эддисону, польщенный вниманием, которое оказывал ему этот весьма влиятельный человек. — Куда там — и слушать не хотели! А по-моему, вести дело так, как они его ведут, — преступление. Ребенок наладил бы его лучше. Они скаредничают, экономят на рельсах, на подвижном составе и теряют пассажиров. А без пассажиров мы вылетим в трубу! И, насколько я понимаю, существует только один способ заполучить их: им нужно предложить приличный транспорт. А мы, сказать по совести, меньше всего об этом думаем.
Вскоре после этого у Каупервуда состоялась краткая беседа с Кафратом, и Каупервуд посулил ему по шестьсот долларов за каждую акцию, с которой тот пожелает расстаться, а сверх того еще и пакет акций новой компании в виде премии за поддержку его интересов в нынешнем правлении. Кафрат вернулся к себе на Северную сторону в самом веселом настроении, радуясь и за себя и за компанию. Поразмыслив немного, он пришел к заключению, что предложение Каупервуда следует довести до сведения акционеров каким-нибудь окольным путем — скажем, через незаинтересованных лиц. В результате Уильям Джонсон, главный инженер компании, действуя по наущению Кафрата, сообщил Альберту Торсену, самому пугливому и податливому из членов правления, что по имеющимся у него сведениям трем наиболее крупным акционерам — членам правления Исааку Уайту, Арнольду С.Бенджамину и Отто Мэтджесу — было предложено продать их акции за неслыханно высокую цену, и они, по-видимому, собираются это сделать, оставив всех остальных с носом.
Торсен отчаянно разволновался.
— Когда это вы слышали? — спросил он.
Джонсон сказал, что не так давно, но источник своей информации предпочел до поры до времени сохранить в тайне. Торсен поспешил поделиться новостью со своим другом Солоном Кэмпфертом, а тот бросился к Кафрату.
— Да, я слышал что-то в этом роде, — небрежно уронил Кафрат, — но, по правде говоря, больше ничего не знаю.
Получив такой уклончивый ответ, Торсен и Кэмпферт решили, что Кафрат тоже в сговоре, тоже собирается выгодно продать свои акции и предоставить остальным довольствоваться объедками. Дело было плохо.
Тем временем Каупервуд, по совету Кафрата, сам обратился к Исааку Уайту, Арнольду С.Бенджамину и Отто Мэтджесу, делая вид, что желает войти в сделку только с ними. А немного спустя с этой же целью были нанесены визиты Торсену и Кэмпферту, и те со страху согласились уступить свои акции Каупервуду, который предлагал им очень выгодные условия и брался склонить к такой сделке и остальных крупных держателей. Таким образом, Каупервуд приобрел сильную поддержку в правлении. Наконец Исаак Уайт на одном из заседаний заявил, что ему сделано очень интересное предложение, которое он тут же в общих чертах изложил собравшимся. Он еще и сам не знает, как к этому отнестись, сказал Уайт, и решил поставить вопрос перед правлением. Услыхав такое заявление, Торсен и Кэмпферт тотчас пришли к выводу, что Джонсон говорил сущую правду. Тогда было решено пригласить Каупервуда и попросить его самолично изложить свой проект правлению компании в полном составе, что он и сделал в довольно пространной, учтивой и остроумной речи. Он дал понять, что дороги Северной компании в самом ближайшем будущем неизбежно придется переоборудовать, а его предложение избавляет господ акционеров от всяких беспокойств, забот и трудов, с этим связанных. Более того, он сразу же гарантировал такую прибыль, какую в ближайшие двадцать-тридцать лет никто из них не рассчитывал получить. После этого все согласились с тем, что надо попробовать. Допустим, что Каупервуд не будет выплачивать в срок обусловленные проценты — тогда их собственность снова возвратится к ним, рассуждали акционеры; а если учесть, что Каупервуд брал к тому же на себя все обязательства компании — налоги, плату за водоснабжение, старые долги и немногочисленные пенсии бывшим служащим, то предложение его приобретало чуть ли не идиллический характер.
— Ну, друзья, мне кажется, что мы сегодня неплохо поработали, — заявил Энтони Иуэр, дружески похлопывая по плечу мистера Альберта Торсена. — Я полагаю, что мы можем единодушно пожелать мистеру Каупервуду удачи. — Принадлежащие мистеру Иуэру семьсот пятнадцать акций, общей стоимостью в семьдесят одну тысячу пятьсот долларов, внезапно поднялись в цене до четырехсот двадцати девяти тысяч долларов, и это естественно привело его в чрезвычайно жизнерадостное расположение духа.
— Да, вы правы, — отвечал Торсен, который из семисот девяноста принадлежащих ему акций расставался с четырьмястами восемьюдесятью и был очень обрадован тем, что они подскочили в цене с двухсот до шестисот долларов каждая. — Мистер Каупервуд — деловой человек. Надеюсь, он добьется успеха.
После совещания с Мак-Кенти, Эддисоном, Видера и прочими своими помощниками и компаньонами, затянувшегося до глубокой ночи, Каупервуд, проснувшись утром, потрепал еще дремавшую Эйлин по плечу и сказал:
— Ну, детка, вчера я уладил дело с Северо-чикагской железнодорожной. Не сегодня — завтра я буду избран председателем новой компании — нужно только подобрать себе членов правления. Годика через два мы с тобой, пожалуй, будем уже иметь некоторый вес в этой большой деревне, почему-то именуемой городом.
Каупервуд надеялся, что достигнутые им успехи, наряду с прочими его стараниями, умилостивят в конце концов Эйлин. С того злополучного дня, когда она так решительно расправилась с Ритой Сольберг, Эйлин была всегда хмурой, замкнутой, отчужденной.
— Вот как? Значит, ты доволен? — сказала она, простирая заспанные глаза и невесело улыбаясь. На ней была воздушная бледно-розовая ночная сорочка.
Приподнявшись на локте, Каупервуд внимательно поглядел на жену и легонько погладил ее округлые руки, которые неизменно приводили его в восхищение. Пушистое золото ее волос тоже не утратило еще для него своей прелести.
— Примерно через год можно будет проделать то же самое с Западной компанией, — продолжал Каупервуд. — Но боюсь, шума будет много, а мне это сейчас ни к чему. Впрочем, шила в мешке не утаишь. Я уже вижу, как Шрайхарт и Мэррил и еще кое-кто хватаются за голову, убедившись, что позволили двум самым крупным и доходным статьям чикагского городского хозяйства — конке и газу — уплыть у них из-под носа.
— Да, да, я рада за тебя, Фрэнк, — сонно сказала Эйлин. Глубоко уязвленная неверностью мужа, она все же не могла не радоваться его успехам. — Ты всегда умеешь устраивать свои дела.
— Не нужно больше грустить, Эйлин, — просительно и ласково проговорил Каупервуд. — Разве ты не можешь быть снова счастлива со мной? Ведь я стараюсь не только для себя, но и для тебя. Ты тоже скоро расквитаешься за старые обиды.
Он с улыбкой заглянул ей в глаза.
— Да много ли мне проку от твоих денег, — нежно, но с грустью и с мягкой укоризной ответила Эйлин. — Не они мне нужны, а твоя любовь.
— И она принадлежит тебе, — заверил ее Каупервуд. — Разве я не твержу тебе это изо дня в день? Я никогда не переставал тебя любить. Ты сама это знаешь.
— Знаю, как же! — возразила она, когда он привлек ее к себе. — Знаю я, какова твоя любовь! — Но, говоря так, Эйлин невольно теснее прижималась к мужу, ибо под ее горькими упреками скрывалась глубокая скорбь и страстное желание вернуть себе его былую любовь, восстановить то, что было между ними когда-то, воскресить чувство, которое — как ей казалось прежде — никогда не умрет.
Несмотря на все усилия Каупервуда и его друзей сохранить эту сделку в тайне, газеты вскоре уже были полны намеков на предстоящие перемены в Северо-чикагской железнодорожной. Фрэнка Алджернона Каупервуда, имя которого до той поры никогда не связывалось с городским железнодорожным транспортом, называли возможным преемником Ониаса С.Скиннера, а Эдвина Л.Кафрата прочили в заместители председателя. Высказывались предположения, что за спиной Каупервуда стоят другие лица — «по всей вероятности, крупные капиталисты из Восточных штатов». Просматривая утренние газеты в комнате Эйлин, Каупервуд понял, что его уже сегодня начнут осаждать репортеры — потребуют, чтобы он рассказал о своих планах, и постараются выудить из него все, что можно. Он решил, что будет просить их подождать, а сам воспользуется этой оттяжкой для переговоров с владельцами газет, которых ему необходимо перетянуть на свою сторону. После этого уже можно будет объявить во всеуслышание о своих намерениях, — нужно только изобрести что-нибудь такое, что понравится публике, а в особенности жителям Северной стороны. Однако он отнюдь не собирался брать на себя какие-либо обязательства в ущерб личной выгоде. Он хотел создать себе громкое имя, он жаждал славы, но еще сильнее жаждал денег и твердо намеревался добиться и того и другого.
На человека, довольно долго занимавшегося всякими мелочами, — а Каупервуд именно так расценивал свою прежнюю деятельность, — подобный скачок вверх, в сферу «больших финансов» и финансового контроля, не мог не подействовать вдохновляюще. Каупервуду так долго приходилось ограничиваться делами не слишком большого размаха, разрабатывая и вынашивая в тиши свои замыслы, что теперь, когда цель была достигнута, он с трудом в это верил. Замечательный был город Чикаго. Он рос не по дням, а по часам. Возможности его поистине беспредельны. Эти люди, которые так глупо передали ему на неограниченный, в сущности, срок свои акции, видимо, сами не понимали, что делают. Ведь городские железные дороги в Чикаго, как только он окончательно завладеет ими, начнут приносить огромные барыши! Он может объединить их и выпустить дополнительные акции. Мак-Кенти за бесценок выхлопочет ему разрешение на постройку новых линий, которые в самом ближайшем времени будут оцениваться в миллионы и принадлежать только ему, Каупервуду. Тут уж не придется выплачивать никаких процентов членам правления Северо-чикагской железнодорожной. Город, конечно, будет все расти, и мало-помалу дороги, номинально еще находящиеся в ведении компании, а фактически уже принадлежащие ему, станут всего лишь центральным узлом огромной разветвленной сети городских железных дорог, которые он сам построит вокруг. А потом придет черед Западной и даже Южной стороны… Но зачем грезить наяву? Да, скоро, очень скоро он, быть может, станет единоличным владельцем всей сети городских железных дорог Чикаго! Станет финансовым королем города и одним из крупнейших финансовых магнатов страны!
Каупервуд отлично знал, что, принимаясь за дело, для осуществления которого требуются голоса избирателей и их добрая воля даровать ту или иную привилегию, надо прежде всего заручиться поддержкой газет. С вожделением думая о городских туннелях, — один из которых необходим был реорганизованной им Северной компании, а другой мог ему понадобиться в будущем, если удастся прибрать к рукам Западную компанию, — он думал также и о том, что теперь нужно втереться в доверие к владельцам газет. Но как это сделать?
В последнее время, вследствие притока переселенцев из других штатов и из Старого Света (тысячи и десятки тысяч людей стекались в поисках заработка в этот бурно растущий и многообещающий город) и распространения анархистских, социалистических и коммунистических идей благодаря наиболее передовым из осевших здесь иностранцев, — проблема гражданских прав и свобод приобрела в Чикаго крайне острый характер. Еще в мае, когда Каупервуд прилагал все усилия, чтобы обернуть дело с городскими железными дорогами в свою пользу, произошло весьма знаменательное событие. На Западной стороне, в Хеймаркете, который издавна служил местом народных сборищ, на одном из рабочих собраний, получившем по характеру некоторых выступлений ярлык анархистского, какой-то сумасшедший фанатик бросил бомбу. Несколько полисменов было покалечено, один убит, другие отделались легкими повреждениями. Это событие выдвинуло на первый, план и, словно вспышка молнии, осветило проблему классовой борьбы, к которой американцы, по свойственной им беспечности, легкомыслию и непоследовательности, до сих пор относились недостаточно серьезно, и теперь проблема эта встала во весь рост, привлекая к себе всеобщее внимание. Вся привычная деловая жизнь города сразу изменилась — точно знакомый ландшафт после извержения вулкана. Люди начали глубже вдумываться в политические и общественные проблемы. Что такое анархизм? Что такое социализм? Каковы в конце концов права рядового человека, какова его роль в экономическом и политическом развитии страны? Вот какие волнующие вопросы возникали теперь в умах, приведенных в смятение этой бомбой, которая, подобно камню, брошенному в воду, всколыхнула стоячее болото обывательского благодушия, а порожденные ею мысли, словно круги по воде, распространялись все дальше и дальше, пока не достигли таких, казалось бы, неприступных крепостей, как редакции газет, банки и вообще все финансовые учреждения, а также кабинеты политических воротил и их приемные.
Каупервуд, однако, перед лицом этих событий сохранял полнейшее спокойствие. Не веря в силу народных масс, не признавая за ними никаких прав, он, впрочем, сочувственно относился к тяжелому положению отдельных лиц и был твердо убежден, что люди, подобные ему, призваны в мир, чтобы навести в нем порядок и сделать жизнь более сносной. В эти дни ему приходилось наблюдать большие группы рабочих, толпившихся вместе со своими лошадьми возле конюшен и вагонных сараев городских железнодорожных компаний, и он иной раз задумывался над их уделом. У большинства из них был измученный вид. Каупервуду они казались похожими на животных — терпеливых, заморенных, одичалых. Он думал об их убогих жилищах, долгих часах изнурительного труда, ничтожной заработной плате и пришел к выводу, что если и можно для них что-нибудь сделать, так это дать им сравнительно приличный прожиточный минимум — не больше. Его мечты, его замыслы недоступны этим людям, разве могут они хоть в какой-то мере приобщиться к его блистательной судьбе, разделить с ним богатство, славу и власть?
В конце концов Каупервуд решил посетить издателей различных газет и потолковать с ними. Когда он поделился этой мыслью с Эддисоном, тот выразил некоторые сомнения. Эддисон не верил издателям; Он знал об их мелком интриганстве, видел, как они сводят личные счеты и продают свои мнения за жалкие гроши.
— Я вам скажу, в чем дело, Фрэнк, — заметил как-то Эддисон. — Рассчитывая на них, вы строите здание на песке. Вы же знаете, что вся эта шайка из старых газовых компаний по-прежнему настроена против вас, хоть вы и являетесь одним из самых крупных акционеров. Шрайхарт вам отнюдь не друг, а ему фактически принадлежит «Кроникл». Рикетс ходит у него на поводу, Хиссоп — издатель «Мейл» и «Трэнскрипт» — человек хоть и независимых взглядов, но пресвитерианец, холодный, убежденный в своей непогрешимости моралист. Брекстен — неплохой малый, но его «Глоб» издается на деньги Мэррила. Старый генерал Мак-Дональд, издатель «Инкуайэрера», — ну, это… старый генерал Мак-Дональд. У него все зависит от того, с какой ноги он встал. Если вы почему-либо ему приглянетесь, он будет поддерживать вас всегда и во всем — пока вы не начнете ему перечить. Но в общем он неплохой старикан. Он мне нравится. Ни Шрайхарт, ни Мэррил никогда ничего от него не добьются, он под чужую дудку плясать не привык. Но он стар, долго не протянет, а его сынок не внушает мне доверия. С Хейгенином из «Пресс» можно поладить, и он к вам расположен, насколько мне известно. Вероятно, он поддержит вас во всем, что сочтет правильным и справедливым. Ну вот, кажется, и все. Попробуйте, конечно, привлечь их на свою сторону, если удастся. Не затевайте раньше времени разговора о туннелях. Эта мысль должна как бы внезапно осенить вас потом и быть подсказана заботой о насущных нуждах населения. Самое главное — опередить другие компании, пока они еще не успели всех восстановить против вас. Будьте уверены, Шрайхарт уже сейчас ломает себе голову — что все это значит? А что касается Мэррила, — тот, я думаю, живо перекинется на вашу сторону, если только вы пообещаете проложить линию поближе к его магазину.
Есть, быть может, своеобразное, хотя и жестокое очарование в том, что никому и никогда не было дано предусмотреть все подводные течения и рифы, отклоняющие от намеченного пути нашу ладью, предугадать, куда повернет капризный ветер удачи — надует ли он наши паруса, или оставит их безжизненно плескаться на мачтах. Мы строим и строим планы, но сколько ни думай, разве можем мы прибавить хоть полдюйма к своему росту? Кто в состоянии противоборствовать или, наоборот, содействовать провидению, которое выковывает наши судьбы, хотя мы грубо, на свой лад и пытаемся их изменить? Каупервуд выступал теперь на широкую арену, и многие издатели газет и прочие видные горожане с интересом наблюдали за ним. Особенно привлекал он к себе внимание Огастоса М.Хейгенина, независимого — если бы ему не приходилось заботиться о том, чтобы газета приносила доход, — издателя «Пресс». Не обладая ни авторитетом, ни обаянием старика Мак-Дональда, Хейгенин был человеком безусловно честным, благожелательным и осторожным. Он с интересом следил за карьерой Каупервуда еще с тех пор, когда тот проводил свою первую операцию с газовыми компаниями. Ему казалось, что Каупервуду предстоит занять видное положение в городе. Наглая, самоуверенная сила в соединении с врожденным макиавеллизом — если это только макиавеллизм и ничего больше — имеет особую притягательность в глазах людей заурядных и ограниченных. Боязливые обыватели среднего достатка, глядя на мир сквозь тусклую пелену окружающей их обыденщины, нередко первыми готовы простить звериные методы борьбы, с помощью которых сильные достигают своей цели. Наблюдая за Каупервудом, Хейгенин создал себе образ незаурядного человека, столь же грешного, сколь и натерпевшегося от чужих грехов, человека, который умеет сохранять верность друзьям и на которого можно опереться в трудную минуту. Случайно Хейгенины оказались соседями Каупервудов. После неудачной попытки Каупервудов проникнуть в высшее чикагское общество Хейгенины оказались в числе тех, кто продолжал поддерживать с ними дружеские отношения и были, на их взгляд, не хуже других.
И вот однажды, в сочельник, в стужу и метель, Каупервуд явился к Хейгенину в редакцию газеты «Пресс» и был принят весьма радушно.
— А зима-то нынче дает себя знать! — весело приветствовал его Хейгенин.
— Ну, как идут дела в Северо-чикагской транспортной? — Хейгенин, как и другие издатели, уже давно слышал о предстоящем переоборудовании всех линий конки на Северной стороне — новая канатная система, силовые станции, комфортабельные вагоны. Поговаривали также, что принимаются какие-то меры, чтобы улучшить сообщение этой части города с центром.
— Мистер Хейгенин, — улыбаясь, начал Каупервуд, сбрасывая с плеч тяжелую меховую шубу с бобровым воротником и снимая кожаные рукавицы, — наша работа по переоборудованию городских железных дорог Северной стороны достигла сейчас такой стадии, когда нам необходима помощь или хотя бы дружеская поддержка газет. Главная трудность состоит в том, что все наши линии, идущие от предместья к центру, обрываются на Лейк-стрит у мостов. Чтобы попасть оттуда на Южную сторону, приходится совершать длинный путь пешком, и вы слышали, вероятно, что это вызывает много жалоб ее стороны населения. Вместе с тем я позволю себе заметить, что речной транспорт, и всегда-то затруднявший уличное движение, становится с каждым днем все более несносной помехой. Все мы страдаем от этого. И ни разу не делалось попыток как-то упорядочить движение через реку. Вероятно, потому, что это задача чрезвычайно трудная, а при нынешних условиях, пожалуй, даже неосуществимая. Желательнее всего было бы со временем проложить туннель под рекой, но это потребует огромных капиталовложений, а возможности наши пока еще ограничены. Доходы от наших линий не оправдают подобных затрат. Они не могут оправдать даже реконструкции трех мостов: у Стэйт-стрит, Дирборн-стрит и Кларк-стрит. Однако, если мы переведем наши городские железные дороги на канатную тягу, мосты так или иначе придется реконструировать. Я полагаю, что население не меньше нас заинтересовано в этом начинании, и потому будет только справедливо, если город поможет нам покрыть расходы по реконструкции мостов. Там, где проходят наши линии, участки и дома сильно вздорожают. Следовательно, очень и очень возрастут доходы города от налогов. Я беседовал с некоторыми чикагскими финансистами, и они разделяют мое мнение, но — как обычно бывает в таких случаях — кое-кто из наших политических деятелей настроен против меня. С тех пор как я принял на себя руководство Северо-чикагской компанией, некоторые газеты заняли по отношению ко мне явно недружелюбную позицию. «Кроникл», газета, финансируемая Шрайхартом, уже несколько раз писала, что в Северо-чикагской транспортной орудует Каупервуд со своей шайкой, и, следовательно, нужно держать ухо востро, предвидя возможность разбойничьих налетов вроде тех, какие уже испытали на себе старые газовые компании. Брэкстоновский же «Глоб», фактически принадлежащий Мэррилу и старающийся угодить и той и другой стороне, выразил надежду, что подобные методы не будут более практиковаться. Должен вам сказать, — продолжал Каупервуд, — что мы наметили очень широкую программу переоборудовании и усовершенствований, но хотим прежде всего заручиться сочувствием и поддержкой общественности.
Тут Каупервуд сунул руку в карман и извлек оттуда искусно вычерченные планы, которые он заготовил специально для этого случая. На одном из планов были указаны три главные линии канатной дороги, пролегающие по Северной Кларк-стрит, Ла-Саль-стрит и Уэлс-стрит. Эти линии шли к центру города, сходясь в одну точку у перекрестка улиц Иллинойс и Ла-Саль и — хотя Каупервуд еще ни словом не обмолвился о туннеле — были далее обозначены на плане красной чертой, пересекающей реку в таком месте, где не было никаких мостов; они шли над рекой или под рекой, затем описывали петлю по улицам Ла-Саль, Мунро, Дирборн и Рэндолф и возвращались снова в туннель. Каупервуд помолчал, давая Хейгенниу возможность должным образом оценить некоторые интересные особенности этого плана, и затем объявил:
— Вы видите перед собой, мистер Хейгенин, проект, который, в случае одобрения его городом, разрешит все недоразумения по поводу больших затрат, неизбежных при реконструкции мостов. Кроме того, он даст возможность использовать объект, который в настоящее время не имеет для города никакой цены, но может сослужить большую службу населению. Я имею в виду, как вы понимаете, — тут Каупервуд прикоснулся указательным пальцем к плану, который рассматривал Хейгенин, — старый туннель у Ла-Саль-стрит, заколоченный досками и никем не используемый. При его постройке не учли, как видно, крутизны уклона, допустимой при подъеме и спуске обыкновенных вагонов со средним грузом. Когда выяснилось, что туннель в таком виде не может приносить никакого дохода, его продали городу, и на том дело и кончилось. Если вы когда-либо заглядывали в него, то вам известно, в каком он состоянии. Мои инженеры осмотрели его и говорят, что там всюду просачивается вода и, если не принять срочных мер, свод не сегодня — завтра обвалится. Восстановление туннеля по их подсчетам обойдется в четыреста тысяч долларов, никак не меньше. Вот я и считаю, что раз уж Северо-чикагская транспортная готова принять на себя такие расходы, чтобы покончить, наконец, с заторами на мостах и дать населению Северной стороны возможность быстро и с удобствами добираться до центра, то и город должен пойти компании навстречу и отдать нам безвозмездно этот туннель или, на худой конец, сдать его в долгосрочную аренду по номинальной цене.
Каупервуд умолк, ожидая, что скажет Хейгенин. А тот задумчиво глядел на чертежи, пытаясь уяснить себе, вправе ли Каупервуд ставить такое требование? Должен ли город безвозмездно отдать ему этот туннель, так ли уж неразрешима проблема переправы через реку, как пытается изобразить это Каупервуд, и не является ли весь проект лишь хитроумной уловкой с тем, чтобы при минимуме затрат получить максимум выгод?
— А это что такое? — спросил, наконец, Хейгенин, указывая на уже упоминавшуюся выше петлю.
— Это, — сказал Каупервуд, — по нашему разумению, единственная возможность связать деловые кварталы с Северной стороной и заодно разрешить вопрос переправы через реку. Если мы, как я надеюсь, получим в свое распоряжение туннель, все поезда с Северной стороны будут выходить из туннеля здесь, — он указал на чертеж, — и делать петлю, — опять-таки в том случае, если город даст нам право проложить здесь рельсовый путь. Я полагаю, конечно, что против этого не может быть выдвинуто никаких основательных возражений. Я не вижу причин, почему население Северной стороны не должно иметь таких же удобных средств сообщения с деловыми кварталами города, какими располагает население Западной и Южной сторон.
— Никаких причин, разумеется, никаких причин, — вынужден был согласиться мистер Хейгенин. — И вы считаете, что город и городское самоуправление должны совершенно безвозмездно предоставить вам право проложить эту петлю?
— А почему бы нет? — возразил Каупервуд несколько оскорбленным тоном. — Разве ставился когда-нибудь вопрос о компенсации, если речь шла о благоустройстве города? Южная компания получила разрешение на прокладку петли по Стэйт-стрит и Уобеш авеню. А Чикагская городская пассажирская проложила такой же путь по Эдамс-стрит и Вашингтон-стрит.
— Да, пожалуй, что и так, — неопределенно заметил мистер Хейгенин. — Все это верно. Но вот туннель… Уверены ли вы, что его тоже можно причислить к категории безвозмездно предоставляемых привилегий?
Однако Хейгенин поглядывал при этом искоса на проектируемую петлю и невольно думал о том, что новая канатная дорога — красивые, удобные вагоны с прицепами — придаст деловым кварталам Чикаго вполне столичный вид и будет очень содействовать развитию Северной стороны. Проектируемые линии должны были пройти по самым оживленным торговым улицам, застроенным уже сейчас высокими пяти-, шести-, семи— и даже восьмиэтажными зданиями. Жизнь била здесь ключом — молодая, бурливая, исполненная надежд. Вся коммерческая деятельность города, казалось, стремилась сосредоточиться на этом небольшом участке, и потому земля и строения ценились здесь необычайно дорого и были, пожалуй, наиболее доходными в Чикаго. И, наконец, издатель Хейгенин не мог не заметить, что поезда новой дороги на своем обратном пути через Дирборн-стрит будут проходить мимо здания редакции «Пресс», что должно было значительно повысить ценность этого дома, а он был его собственностью.
— Разумеется, уверен, мистер Хейгенин, — веско сказал Каупервуд, отвечая на его вопрос. — Я считаю даже, что муниципалитет должен выплатить премию тому, кто возьмется наладить здесь городской железнодорожный транспорт, в особенности если это будет солидная организация, выступающая с хорошо продуманным и, я бы сказал даже, великодушным предложением. Осуществление моего проекта повысит стоимость земли и зданий на Северной стороне на миллионы долларов. Постройка петли обеспечит приток новых и новых миллионов долларов к деловой части города.
Каупервуд снова указал на свои чертежи, и Хейгенин согласился, что проект, несомненно, представляет собой вполне солидное деловое предложение.
— Я, со своей стороны, понятно, не буду возражать против вашего предложения, — сказал Хейгенин, — тем более что новая линия пройдет мимо моей редакции. Однако этот туннель, как я понимаю, обошелся городу не менее, чем в восемьсот тысяч, а то и в миллион. Это очень щекотливое дело. Мне хотелось бы выяснить, как смотрят на это остальные издатели и как отнесется к вашему предложению муниципалитет.
Каупервуд кивнул.
— Разумеется, разумеется, — сказал он. — Я ничего против не имею. Я бы не пришел сюда, если б не был уверен в законности моего предложения. Мне кажется, оно должно получить единодушную поддержку всей чикагской прессы. Но перед лицом таких крупных издержек, какие предстоят нашей компании, мы, естественно, хотим заранее предохранить себя от всяких бессмысленных и необоснованных нападок, тем более что нам придется делать крупные займы на стороне. Надеюсь, мы можем рассчитывать на вашу поддержку?
— Постараюсь не обмануть ваших ожиданий, — улыбнулся мистер Хейгенин, и они расстались добрыми друзьями.
Однако другие издатели, стоявшие на страже городских привилегий, встретили проект Каупервуда далеко не так благосклонно. Они охотно соглашались с тем, что для осуществления намеченного Каупервудом плана ему необходимо получить в свое распоряжение туннель и заручиться разрешением провести канатную дорогу по главным улицам делового центра. Но почему все это должно достаться ему даром?.. Шрайхарт, Мэррил и еще кое-кто из недругов Каупервуда уже прощупывали почву в редакциях газет, стараясь разузнать, как будет принята местной печатью эта новая его авантюра. Получит он поддержку или не получит? Шрайхарт, у которого еще не изгладились из памяти увечья, нанесенные ему в войне газовых компаний, с тревогой и завистью следил за деятельностью, развиваемой Каупервудом. Для него, более чем для других, Каупервуд был новым и весьма опасным противником в борьбе за чикагские городские железные дороги. Впрочем, и другие крупные дельцы с интересом наблюдали за происходящим.
— Сдается мне, — сказал Шрайхарт достопочтенному Уолтеру Мелвилю Хиссопу, редактору и издателю «Трэнскрипта» и «Ивнинг мейл», встретившись с ним в клубе «Юнион-Лиг», — сдается мне, что этот проходимец Каупервуд уже готовит какую-то новую аферу с городскими железными дорогами. От него ничего доброго ждать не приходится. Не мешало бы нашим газетам поинтересоваться его связями с политическими кругами. — В то время уже распространились слухи о том, что Мак-Кенти имеет какое-то касательство к вновь созданной компании.
Однако издатель Хиссоп — низенький, толстенький, коренастый — был человеком весьма осмотрительным и не спешил с выводами.
— Я не сомневаюсь, что мы скоро узнаем, каковы намерения мистера Каупервуда, — заметил он. — Мне кажется, что это очень энергичный и способный предприниматель.
Хиссопа и Шрайхарта, так же как Шрайхарта и Мэррила, связывала многолетняя деловая дружба.
После визита к издателю «Пресс» Хейгенину чутье, всегда помогавшее Каупервуду выбирать нужных людей и получать нужную поддержку, подсказало ему отправиться в редакцию «Инкуайэрера» — газеты, принадлежавшей старому генералу Мак-Дональду, где ему сообщили, что острый приступ ревматизма в сочетании с суровой чикагской непогодой принудил старого генерала отплыть неделю назад на пароходе в Италию. Сын генерала, весьма самоуверенный молодой человек, и основной редактор, некто мистер Дю-Буа, заправляли газетой в его отсутствие. В лице Трумена Лесли Мак-Дональда — хладнокровного, напористого и хитрого дельца — Каупервуд столкнулся с человеком, который, подобно ему самому, все на свете рассматривал с сугубо эгоистической точки зрения. Какую выгоду он, Трумен Лесли Мак-Дональд, может извлечь для себя из сложившихся обстоятельств и как, пользуясь ими, заставить газету приносить больше прибыли, чем умудрялся извлекать до сих пор его отец? Молодой Мак-Дональд не испытывал никакого почтения к репутации старого генерала, она скорее казалась ему смешной. Он хотел только одного — разбогатеть, и твердо шел к этой цели. Представитель так называемой «золотой молодежи», которой становилось все больше на Северной стороне, молодой Мак-Дональд ездил верхом и на беговых дрожках, был членом и заправилой сверхпривилегированного загородного клуба и презирал рядовых обывателей, не имевших доступа в тот избранный круг, для которого он считал себя предназначенным.
Редактор газеты «Инкуайэрер» мистер Клиффорд Дю-Буа, прожженный сорокалетний мошенник с манерами джентльмена, умел использовать газету для своих корыстных целей под самым носом старого генерала. Костлявый, белобрысый, с бледно-голубыми, словно выцветшими глазами, длинным тонким носом и тяжелым подбородком, Клиффорд Дю-Буа обладал одной замечательной особенностью — он никогда не позволял своей правой руке ведать о том, что творит левая.
Вот эта-то достойная пара и принимала Каупервуда в отсутствие старого генерала — сначала в кабинете мистера Дю-Буа, а потом в кабинете мистера Мак-Дональда. Последний уже немало слышал о деятельности Каупервуда. Все, кто пострадал в «газовой войне», как, например, Джордан Джулс, председатель бывшей Северо-чикагской газовой компании, или Хадсон Бейкер, председатель бывшей компании Западной стороны, не называли Каупервуда иначе как грабителем и пиратом, ибо он лишил их чрезвычайно выгодных синекур. А теперь этот человек хочет захватить еще и городские железные дороги Северной стороны и является с каким-то сенсационным проектом реорганизации делового центра. Почему бы городу в свою очередь не извлечь из этого для себя выгоду, или, вернее, почему бы не извлечь ее тем, кто помогает создавать общественное мнение, играющее столь большую роль в осуществлении каупервудовских замыслов? Трумен Лесли Мак-Дональд, как уже говорилось выше, отнюдь не разделял взглядов своего отца. Более того, он решил, пользуясь его отсутствием, войти в сделку с Каупервудом. Генералу, само собой разумеется, об этом знать не полагалось.
— Я понимаю вашу точку зрения, мистер Каупервуд, — высокомерно произнес Трумен Лесли Мак-Дональд, — но при чем тут город? Разумеется, для населения Северной стороны и для всех владельцев предприятий и земельных участков в деловой части города очень выгодно, чтобы ваш проект осуществился, но для вас это в десять раз выгоднее. Ваш проект бесспорно принесет пользу городу, но город растет, и это в свою очередь принесет немалую пользу вам. Я уже давно твержу о том, что все эти концессии стоят куда больше, чем принято думать. Никто, по-видимому, еще не отдает себе в этом отчета, но тем не менее это так. Да и туннель теперь стоит больше, чем в то время, когда его сооружали. Пусть даже город его не использует, найдутся на него и другие охотники.
Это был намек на возможность конкуренции.
Каупервуд обозлился, но не подал виду.
— Все это так, — сказал он с любезной миной, — но зачем же мерить такими разными мерками — Южная компания не уплатила ни единого доллара за право построить свою петлю, совершенно также, как и Чикагская городская пассажирская компания. Северная компания намечает ряд мероприятий по благоустройству городского транспорта в таких широких масштабах, какие никому и не снились до сих пор. Едва ли это справедливо — поднимать вопрос о компенсации за концессию именно сейчас и в отношении одной только Северной компании.
— Ну… отчасти, может быть, вы и правы, и другим компаниям тоже следовало бы платить за это, но Южная компания получила свои права уже давно. Сейчас она просто соединила между собой отдельные линии. А туннель
— это совсем другое дело. Город купил его и уплатил при этом немалые деньги, не так ли?
— Совершенно верно — купил, чтобы дать кое-кому возможность избавиться от него, когда стало ясно, что на нем не заработаешь ни цента, — возразил Каупервуд едко. — Но он и сейчас совершенно не нужен городу. Он рухнет в самое ближайшее время, если не привести его в порядок. Да ведь само согласие владельцев недвижимости на прокладку петли мимо их владений принесет значительную выгоду городу. Мне кажется, что ваш гражданский долг
— не только не препятствовать такому серьезному начинанию, но всемерно ему содействовать. Речь идет о благоустройстве деловых кварталов, о придании им подлинно столичного вида. Пора уже Чикаго выходить из пеленок.
Мистер Мак-Дональд младший покачал головой. Нельзя было не признать резонности доводов Каупервуда, но он завидовал этому человеку, завидовал его успехам. Получив задаром туннель и концессию на постройку петли, Каупервуд наживет миллионы. Так почему бы и ему, Мак-Дональду, не урвать себе кусочек? Он вызвал мистера Дю-Буа, и они сообща обсудили предложение. Каупервуда. Мистер Дю-Буа без труда понял, к чему клонится дело.
— Отличный проект, — сказал он. — Не вижу, однако, почему город должен остаться внакладе. Общественное мнение сейчас настроено против таких безвозмездных даров.
Каупервуду стало ясно, какие мысли бродят в голове мистера Мак-Дональда.
— Итак, каковы же, по-вашему, должны быть размеры компенсации в пользу города? — спросил он осторожно. Быть может, этот напористый молодой человек уже настолько обнаглел, что выдаст себя?
— Ну, что касается размеров компенсации, — ответил мистер Мак-Дональд, делая какой-то неопределенный жест, — этого я не могу сказать. Компенсация, мне кажется, должна быть определена в разумной пропорции к нынешней стоимости объекта. Это нужно обдумать. Я полагаю, что город не станет выдвигать чрезмерных требований. Но все же речь идет о привилегиях, которые кое-чего да стоят.
Каупервуд бесился в душе. Его основной слабостью — если допустить, что у него вообще имелись слабости — было то, что он органически не выносил противодействия. Он смотрел на Мак-Дональда, на его худое, бледное лицо и жесткие, колючие глаза. Какой наглец этот мальчишка! Каупервуду хотелось послать его ко всем чертям вместе с его газетой! Он ушел, решив про себя, что сумеет сладить с «Инкуайэрером» другим путем, как только вернется старик генерал.
На следующее утро, сидя в своей конторе на Северной Кларк-стрит, Каупервуд услышал тогда еще малопривычный звук — звонил телефон, который в ту пору был новинкой. Секретарь взял трубку и сообщил, что кто-то из газеты «Инкуайэрер» желает переговорить с мистером Каупервудом лично.
— Говорят из «Инкуайэрера», — услышал Каупервуд и подумал тотчас, что это голос молодого Мак-Дональда. — Вы хотели знать, каковы могут быть размеры компенсации в интересующем вас вопросе о туннеле? Вы меня слышите?
— Слышу, — ответил Каупервуд.
— Отлично. Я не хочу оказывать на вас ни малейшего нажима, но если вас интересует мое мнение, то я полагаю, что пакет акций Северо-чикагской транспортной на сумму примерно в пятьдесят тысяч долларов мог бы послужить к удовлетворительному разрешению вопроса.
Голос был молодой и звучал резко и отчетливо.
— И кому, по вашему мнению, должны быть вручены эти акции? — спросил Каупервуд учтиво, почти вкрадчиво.
— В этом вопросе я целиком полагаюсь на ваше усмотрение.
Голос умолк. Каупервуд услышал, как повесили трубку.
— Черт возьми! — воскликнул он, задумчиво уставясь в пол. По лицу его промелькнула презрительная улыбка. — Им не поймать меня на эту удочку. Овчинка не стоит выделки; я могу обойтись и без них, — пока во всяком случае. — Он стиснул зубы.
Однако Каупервуд недооценил мистера Трумена Лесли Мак-Дональда, и главным образом потому, что тот пришелся ему не по вкусу.
Собственно говоря, Каупервуд рассчитывал на то, что вернется старый генерал и выгонит вон своего ретивого сынка. Это был один из самых крупных промахов, когда-либо допущенных Фрэнком Каупервудом.
В эти годы, когда коммерческие и финансовые дела Каупервуда быстро шли в гору, стали понемногу налаживаться и его отношения с Эйлин. Отчасти чтобы отвлечь Эйлин от ее грустных мыслей, отчасти чтобы утолить жажду впечатлений и пополнить свою коллекцию художественных ценностей, Каупервуд завел обычай каждое лето отправляться в путешествие — либо по Америке, либо в Европу. За два года они побывали в России, на Скандинавском полуострове, в Аргентине, в Чили и Мексике. Они уезжали в мае или в июне, когда все поезда отходили переполненными, и возвращались в сентябре или в начале октября. Каупервуд старался успокоить и порадовать Эйлин, он тешил ее честолюбие, рисуя перед ней будущие успехи в обществе — если не в чикагском, то в лондонском или в нью-йоркском, всячески убеждал ее, что, несмотря на свои измены, он по-прежнему предан ей.
Каупервуд был достаточно ловок и хитер, чтобы искусно симулировать нежные чувства, которых он уже не испытывал, вернее, в которых не было прежнего огня. Он был олицетворенное внимание, покупал Эйлин цветы и драгоценности, всевозможные безделушки и сувениры, окружал ее самым изысканным комфортом и в то же время украдкой поглядывал по сторонам, уже томясь по новым, недозволенным развлечениям. Эйлин чувствовала это, хотя доказательств у нее никаких не было. И все же, несмотря ни на что, она любила этого человека, благоговела перед ним и подчинялась ему вопреки своей воле.
Представьте себе полководца, потерпевшего жестокое поражение, или просто рядового труженика, которому после долгих лет безупречной службы отказали от места. В чем искать утешения любящему сердцу, если любовь отвергнута, если все жертвы, принесенные на ее алтарь, оказались напрасными? В философии? Но ведь это не более как игра в бирюльки. В религии? Она требует метафизического склада ума. В 1865 году, когда Каупервуд впервые встретился с Эйлин Батлер, это была юная, стройная девушка, стремительная, полная жизни. Теперь она уже стала иной. Конечно, Эйлин все еще была красива. Цветущая, золотоволосая тридцатипятилетняя матрона — она выглядела не старше тридцати лет, а в душе, увы, чувствовала себя все той же быстроногой девчонкой и думала, что она так же привлекательна, как прежде. Любой женщине, даже очень избалованной судьбой, грустно видеть, как уходят годы, и любовь — этот вечно манящий блуждающий огонек — меркнет где-то в надвигающемся мраке. Эйлин в час своего, казалось бы, величайшего триумфа увидела, что любовь умерла. Бесполезно было убеждать себя — как она пыталась это делать порой, — что любовь еще может возродиться. Наделенная от природы умом трезвым и реалистическим, Эйлин понимала, что прошлого не вернешь. Пусть ей удалось убрать со своего пути Риту Сольберг, — все равно верности и постоянству Каупервуда пришел конец. А значит — конец и ее счастью. Любовь умерла. Погибла нежная иллюзия; рассеялся жемчужно-розовый, сладостный туман; прочь отлетел смеющийся купидон, с лукавой улыбкой на пухлых устах и таинственно-манящим взглядом; увяли цветы, шептавшие о вечной весне, об опьянении жизнью; умолкли призывы, властно будившие мучительно-острую радость; погибло все.
К чему слезы, ярость, бесплодные сожаления? К чему снова и снова глядеться в зеркало, изучая мягкие женственно-округлые линии еще свежего и привлекательного лица? Как-то раз, заметив темные круги у себя под глазами, Эйлин в бешенстве сорвала с груди кружева, которые только что приколола, и, бросившись на постель, зарыдала горько и отчаянно. На что ей наряды? На что все эти побрякушки? Фрэнк не любит ее. К чему ей этот роскошный особняк на Мичиган авеню, изысканно обставленный будуар во французском стиле, туалеты, каждый из которых — вершина портновского искусства, шляпы, похожие на цветочные клумбы? К чему, к чему? Мучительное воспоминание о невозвратном прошлом будет вечно преследовать ее, словно плакальщик в траурных одеждах, словно пресловутый ворон, прокаркавший у дверей свое «никогда, никогда». Эйлин знала, что сладостная иллюзия, на какой-то недолгий срок привязавшая к ней Каупервуда, рассеялась навеки. Каупервуд был здесь, рядом с ней. По утрам и вечерам в доме раздавались его шаги. В долгие тоскливые ночные часы она слышала рядом с собой его дыхание, чувствовала на своем теле его руку. А затем наступали другие ночи, когда его не было дома, когда он «отлучался из города», и, выслушивая потом его объяснения, Эйлин старалась принимать их за чистую монету. Зачем ссориться? — говорила она себе. Что тут можно поделать? И она ждала, ждала, — но чего, сама не знала.
А Каупервуд, наблюдая эти непреложные изменения, странные, несмываемые отметины, которые на каждом из нас оставляет время, — поблекшие краски, померкший огонь, все то, что уходит вместе с молодостью, — хотя и вздыхал порой, но невольно обращал свои взоры туда, где, подобно заре, светилась и блистала юность. Поэтическая верность, которая умеет исчезнувшее очарование юной любви заменить воспоминаниями о ней, была не свойственна Каупервуду, он не умел, когда остыла страсть и угасло желание, искать мучительную усладу в чистых воспоминаниях о прежних радостях. Расставшись с Ритой Сольберг, потеряв в ее лице ту легкую, беспечную отраду, которой не умела дать ему Эйлин, Каупервуд не знал покоя — он жаждал найти женщину, которая заменила бы ему Риту. В сущности, его всегда влекла к себе только молодость, очарование красоты, беспечной женственности, новизна юного, нераскрывшегося еще темперамента — совершенно так же, как влекли его к себе хорошие картины, старинный фарфор, антикварные редкости, великолепные особняки или слава, власть, преклонение неразумной толпы.
Беспорядочные любовные похождения Каупервуда были, как уже говорилось, естественным проявлением беспокойного, вечно жаждущего перемен нрава, внутреннего анархизма и моральной неустойчивости. Быть может, Каупервуд искал воплощение какого-то своего идеала? Но, как ни странно, со временем и сами наши идеалы, по-видимому, подвергаются изменениям, заставляя нас снова и снова блуждать во мраке. И что такое этот идеал в конце-то концов? Призрак, туман, аромат, принесенный дуновением ветерка, пустая греза. Девическое обожание Антуанеты Новак оказалось чересчур утомительным для Каупервуда. Она была слишком пылкой, слишком влюбленной, и он мало-помалу, хотя и не без труда, освободился от этих уз. После Антуанеты у него было несколько непродолжительных связей с различными женщинами, но они не принесли ему удовлетворения. Дороти Ормсби, Джесси Белл Хинсдейл, Тома Льюис, Хильда Джуэлл — в его памяти остались только их имена, не больше. Первая была актриса, вторая — стенографистка, третья — дочь одного из его коллег, четвертая — деятельница церковной общины, явившаяся к нему с благотворительной целью — испросить пожертвование на сиротский приют. Иной раз случались неприятности — трогательные и жалкие сцены, но таков уж удел тех, кто осмеливается свернуть с проторенной дорожки. По меткому выражению Наполеона, нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц.
Появление Стефани Плейто — девушки, в которой еврейская кровь смешалась с южноамериканской, сыграло немалую роль в жизни Каупервуда. Стефани была молода и чрезвычайно эффектна. Высокая, стройная, грациозная, она совмещала в себе веселую беспечность Риты Сольберг с каким-то удивительным фатализмом, который, — когда Каупервуд узнал ее ближе, — странным образом взволновал и растрогал его. Впервые он встретился со Стефани на пароходе, шедшем в Гетеборг. Отец Стефани, Айседор Плейто, вел в Чикаго крупную торговлю пушниной. Это тучное, амебообразное существо, с мясистым, лоснящимся от жира лицом обладало безошибочным деловым нюхом и странной склонностью к философствованию. Слабость эта приводила его к некоторому разброду в мыслях, заставляя утверждать сегодня одно, а завтра — другое, лишь бы это не вредило его коммерции. Айседор Плейто, в общем порядочный сноб, считал себя поклонником Генри Джорджа и одновременно — столь бескорыстного утописта, как Роберт Оуэн. Впрочем, его снобизм отнюдь не помешал ему жениться в свое время на Сюзетте Осборн — простой техасской девушке, служившей у него в магазине счетоводом. Миссис Плейто была любезная, обходительная, изворотливая и хитрая дама, чрезвычайно чувствительная к успеху в обществе, — короче говоря — пролаза. Смекнув, что для достижения успеха достаточно читать модные романы, интересоваться искусством и быть в курсе всех сплетен, она с большим усердием посвятила себя этим занятиям.
Любопытно наблюдать, как характеры родителей, смешиваясь, видоизменяются и повторяются в детях. Когда Стефани подросла, у нее, такой непохожей ни на отца, ни на мать, проявились черты и того и другого, — создалась новая и интересная разновидность характера. Стефани была тоненькая, гибкая, темноволосая девушка, с бледным лицом и темно-карими глазами, которые могли мерцать, сверкать, светиться, отражая внезапные смены настроений этой странно неустойчивой души. Полный чувственный рот, грациозная посадка головы и мечтательное, почти дремотное выражение смуглого, чуть тяжеловатого, словно высеченного из камня лица дополняли ее облик. Она переняла от своих родителей тяготение к искусству, литературе, философии и музыке. В восемнадцать лет она уже мечтала стать певицей, художницей, актрисой, писать романы, стихи — ей хотелось всего зараз. Свято веря в безупречность своего вкуса, она целиком отдавалась во власть каждой своей прихоти, каждого мимолетного настроения, если находила его изысканным, — величайшее достоинство в ее глазах. В семье Плейто росла отъявленная сластолюбка, проводя дни в мечтах, рисуя себе любовный союз то с одним артистом, поэтом или музыкантом, то с другим, окружая себя в грезах целым сонмом представителей этого заманчивого, увлекательного мира.
Каупервуд впервые увидел Стефани июньским утром на борту парохода «Центурион» в нью-йоркском порту. Чета Каупервудов направлялась в Норвегию, а Стефани с отцом и матерью — в Данию. Перегнувшись через поручни, Стефани следила за стаей белокрылых чаек, круживших около камбуза. Она была целиком погружена в мечты, сознавая (вполне отчетливо), что целиком погружена в мечты. Каупервуд почти не обратил на нее внимания, отметил лишь, что она высока, грациозна и что темно-серое плиссированное платье и пышный серый газовый шарф, окутывавший ее стан и плечи и перекинутый через руку на манер индусских женщин, чрезвычайно ей к лицу. Ему бросилась в глаза ее бледность, темные круги под глазами, и он подумал, что, вероятно, она плохо переносит качку. Не ускользнули от его острого взгляда и ее иссиня-черные волосы под кокетливой модной шляпкой. В тот же день он встретил Стефани еще раз: она и ее отец сидели за столом в капитанской каюте.
Каупервуд и Эйлин не знали сначала, как отнестись к этой девушке, которая невольно заинтересовала их обоих. Ее изменчивый, коварный нрав открылся им далеко не сразу. Стефани была прирожденной актрисой, существом, не более постоянным и устойчивым, чем бегущие по ветру облака. Она всегда находилась во власти случайных, мимолетных настроений. Каупервуду понравился полусемитский тип ее лица, нежная округлая шея, темные, мечтательные глаза. Но она была слишком молода, показалась ему на первый взгляд еще несложившимся подростком и он не удостоил ее внимания. Во время этого путешествия, продолжавшегося десять дней, Каупервуду часто приходилось встречаться со Стефани, наблюдать ее в самых различных настроениях. Он видел, как она гуляла по палубе с каким-то молодым еврейским юношей, который, по-видимому, вызывал в ней живейший интерес, играла в карты или сидела где-нибудь в уголку, защищенном от ветра и морских брызг, углубившись в чтение. И всегда при этом у нее был наивный, подчеркнуто невинный, замкнутый и мечтательный вид. Но порой ею овладевало какое-то дикое, безудержное веселье, и тогда она внезапно преображалась, лицо ее словно оживало, в глазах вспыхивал огонь. А еще минуту спустя она уже сидела со стальным лобзиком в руках и, склонившись над кусочком дерева, прилежно и задумчиво выпиливала что-то.
Эйлин нашла Стефани бесцветной, малозначительной девочкой, лишенной того обаяния цветущей юной женственности, которое обладает столь могучей притягательной силой для мужчин, и потому отнеслась к ней довольно дружелюбно. А Стефани, несмотря на свой возраст, куда более тонкая и проницательная, чем Эйлин, очень точно определила интеллектуальный уровень миссис Каупервуд и поняла, как и чем можно расположить ее к себе. Она сдружилась с Эйлин, сделала ей закладку для книг, набросала ее портрет. Как-то она призналась Эйлин, что твердо решила стать актрисой, — лишь бы позволили родители. Эйлин пригласила Стефани побывать у них в Чикаго, поглядеть картины. Могла ли она думать, что эта девушка сыграет такую роль в жизни Каупервуда?
В Гетеборге Каупервуды сошли с парохода и до конца октября не встречались больше с семейством Плейто. А потом, уже в Чикаго, Эйлин, скучавшая в своем вынужденном одиночестве, наведалась как-то к Стефани, после чего та в свою очередь отправилась на Южную сторону и посетила Каупервудов. Ей понравилось бродить по их огромному дому или мечтать с книгой в руках в каком-нибудь уютном уголке роскошно обставленной гостиной. Ей понравились картины Каупервуда, его нефриты, старинные молитвенники, цветное венецианское стекло. Стефани очень скоро смекнула, что у Эйлин нет подлинного интереса к этим вещам, и ее восхищение ими — чистейшее притворство, вызванное тем, что за них дорого уплачено. А для Стефани во всех этих старинных книгах, украшенных миниатюрами, и в хрустальных бокалах таилось почти чувственное очарование, которое испытывают только художественные натуры. Они действовали на нее как музыка, будили в ней смутные мечты; какие-то далекие, исполненные невиданного великолепия и пышности сцены рисовались ее воображению, и она вздыхала, грезила, приходила в экстаз.
В такие минуты Стефани часто думала о Каупервуде. Любит ли он эти вещи, или просто приобретает их ради того, чтобы приобретать? Она немало слышала о псевдоценителях искусства, которые интересуются им исключительно напоказ. Ей вспоминался Каупервуд. Стефани снова видела его перед собой, как он расхаживал взад и вперед по палубе «Центуриона», и она чувствовала на себе внимательный и твердый взгляд его больших серых глаз, в которых, как ей казалось, светился ум. Каупервуд, по мнению Стефани, был еще более важным и значительным человеком, чем ее отец, хотя она и не могла бы сказать, откуда взялось у нее это убеждение. Уж не оттого ли, что он всегда был так безукоризненно одет и так уверенно держался? Ничто, казалось, не могло бы вывести этого человека из равновесия. И во всем, что он говорил или делал, Стефани чудилась какая-то спокойная, дружеская ласка, хотя, сказать по правде, в ее присутствии он почти ничего не говорил и еще меньше делал. В глубине его глаз Стефани нередко читала усмешку, словно он посмеивался в душе над чем-то, но над чем? Этого она не могла разгадать.
Прошло уже полгода с тех пор как Стефани вернулась в Чикаго, но она почти не видела Каупервуда: он был погружен в дела — проводил в жизнь свой проект захвата городских железных дорог, да и она сама была во власти новых интересов, которые на время отвлекли ее от Каупервуда и Эйлин. Несколько друзей ее матери организовали любительский театральный кружок, поставивший своей целью не более и не менее, как поднять драматическое искусство на самую высокую ступень. Эта старая как мир задача никогда, как видно, не перестанет волновать умы неопытных новичков. Начало театральному кружку было положено в доме Тимберлейков, новоиспеченных богачей, живших на Западной стороне. Там, в огромном особняке на Эшленд авеню, была устроена сцена, ибо Джорджия Тимберлейк, романтически настроенная девица лет двадцати, с льняными волосами, внушила себе, что у нее незаурядный сценический талант. Миссис Тимберлейк, тучная и добродушная, разделяла, по-видимому, мнение своей дочки. Вся эта затея, после нескольких весьма спорных, чтобы не сказать больше, постановок мильтоновской «Маски Кома», «Пирама и Тисбы» и перекроенной своими силами на новый лад арлекинады, перекочевала из особняка в студию, а затем продолжала осуществляться в так называемом Дворце нового искусства. Некий актер по имени Лейн Кросс, вернее, не столько актер, сколько режиссер, и, пожалуй, не столько режиссер, сколько портретист, а по существу просто ловкач, сумевший внушить светским снобам, что он умеет писать портреты, и добывавший себе таким путем средства к существованию, был приглашен на роль постановщика.
Мало-помалу «гарриковцы», как величали себя новоиспеченные актеры, набили себе руку на постановках классических и полуклассических пьес. Не слишком заботясь о бутафории и реквизите, они ставили «Ромео и Джульетту» Шекспира, «Ученых женщин» Мольера, шеридановских «Соперников» и даже «Электру» Софокла. В труппе оказалось несколько не совсем бесталанных людей; двух актрис, по общему признанию, ждал успех на американской сцене, и одной из них была Стефани Плейто. В крупных ролях выступало около десятка девушек и женщин и примерно столько же мужчин — сборище столь разношерстное, что у нас нет возможности останавливаться на каждом из них в отдельности. К этому же кругу принадлежал и некий театральный критик по имени Гарднер Ноулз. Молодой, красивый, самодовольный, он печатал свои отчеты в «Чикаго пресс». Вылощенный, с тоненькой тросточкой в руках, Ноулз появлялся каждый вторник, четверг и субботу на традиционном чае у «гарриковцев» и хвалил их смелое начинание. Благодаря его стараниям о «гарриковцах» постепенно заговорили газеты. Лейн Кросс, смазливый актер, стоявший во главе труппы, был мелкая душонка, распутник, циник, умело скрывавший свою истинную сущность под маской стереотипной светской обходительности. Ему нравились задорные, розовощекие девицы типа Джорджии Тимберлейк или Ирмы Отли, которые были в их театре на комических ролях, но он не обделял своим вниманием и Стефани Плейто. Вскоре составился довольно тесный дружеский кружок, к нему примкнула еще Этель Такермен, чувствительная, сентиментальная девица, которая недурно танцевала и пела. Мало-помалу между отдельными парами завязались интимные отношения, но вместо того, чтобы кончиться браком, они, в этой обстановке, могли привести только к половой распущенности. Так, Этель Такермен сделалась любовницей Лейна Кросса, Ирма Отли нарушила заповедь с молодым светским повесой по имени Блисс Бридж, а Гарднер Ноулз, который был без ума от Стефани Плейто, в один прекрасный день нагло напал на девушку у нее в доме, явившись туда под предлогом интервью, и сломил ее сопротивление своим красноречием. Он только нравился ей — слегка; она даже не успела в него влюбиться. Но Стефани была легкомысленна, темпераментна, неопытна и чрезвычайно любопытна и тщеславна. Лишенная всякого представления о дозволенном и недозволенном — принципов, которыми общество руководствуется в подобных вопросах, она довольно легко пошла на эту пошлую и грубую связь. Стефани не испугалась и не раскаялась потом — для этого она была слишком легкомысленна к слишком уверена в себе. От родителей ей удалось все скрыть. Но, сделав первый шаг, она открыла для себя новый мир — мир плотских радостей.
Были ли все эти юноши и девушки испорченными от природы? На этот вопрос может ответить разве что философ-социолог. Одно несомненно: они не строили семьи, не растили детей. Они просто веселились и порхали по жизни, как мотыльки. Это длилось около двух лет; затем их хоровод распался. Начались ссоры: из-за ролей, из зависти к чужому таланту или положению. Этель Такермен порвала с Лейном Кроссом, обнаружив, что он волочится за Ирмой Отли. Ирма охладела к Блиссу Бриджу, и тот перенес свою привязанность на Джорджию Тимберлейк. Стефани Плейто, наиболее одаренная из всех, проявила еще большую непоследовательность в своих поступках. Ее связь с Гарднером Ноулзом началась, когда Стефани не было и двадцати лет. Очень скоро Лейн Кросс возбудил ее интерес: он был значительно старше Ноулза, — Лейну уже стукнуло сорок, а Ноулзу едва сравнялось двадцать четыре, — и, кроме того, на нее произвели впечатление его якобы серьезные творческие поиски. Лейн охотно пошел ей навстречу. Возникла еще одна чувственная и пустая связь; человек этот, казавшийся Стефани значительным, был по существу ничтожеством. Но мало-помалу Стефани уже стала смутно предчувствовать, что самое большое и увлекательное еще впереди, что она может встретить человека несравненно более интересного, чем ее теперешние возлюбленные. Впрочем, пока это были только мечты. Порой она думала о Каупервуде; но он, казалось ей, был погружен в какие-то ужасно серьезные и скучные дела, был слишком далек от романтики, от сцены, от любительского искусства — словом, от того мира, в котором она жила.
Стефани Плейто впервые обратила на себя внимание Каупервуда, когда он с Эйлин был у «гарриковцев» и увидел ее в «Электре». Ему понравилось, как она исполняла свою роль. Он подумал вдруг, что она красива. А вскоре после этого, вернувшись как-то вечером домой, он застал в гостиной Стефани. Она стояла, склонившись над его коллекцией нефритов, любуясь разложенными в ряд браслетами и серьгами. Каупервуда восхитила ритмичная линия ее гибкого тела. И он подумал, что Стефани — удивительная девушка, очень своеобразная, что, быть может, ее ждет известность и слава. А Стефани в это время думала о нем.
— Вы находите занятным эти безделушки? — спросил Каупервуд, подойдя к ней и став рядом.
— Ах, они чудесны! Особенно вот те, темно-зеленые! И эти бледные, почти белые, тоже прелесть! А какие они тяжелые. Эти нефриты были бы очень хороши с китайским костюмом. Я всегда мечтала найти какую-нибудь китайскую или японскую пьесу для постановки.
— Да, — сказал Каупервуд. — Вот эти серьги очень пошли бы к вашим волосам.
Никогда раньше он не говорил о ее внешности. Стефани подняла на него темные, бархатисто-карие глаза, светившиеся мягким матовым блеском, и Каупервуд подумал, что они поистине прекрасны; и руки тоже красивы — смуглые, как у малайки.
Больше он не сказал ни слова, но на другой день рассыльный вручил Стефани изящную коробочку, в которой она обнаружила нефритовые украшения: серьги, браслет и брошь с выгравированными на ней китайскими иероглифами. Стефани была вне себя от восторга. Она долго любовалась драгоценностями и прижимала их к губам, потом надела серьги, браслет, приколола брошь. Несмотря на свои любовные приключения, широкий круг знакомств и постоянное общение с легкомысленным миром богемы, Стефани еще плохо знала жизнь и в душе оставалась ребенком — взбалмошным, мечтательным, отравленным романтическими бреднями. Подарками ее никто не баловал, даже родители. Они покупали ей наряды и сверх этого выдавали по шесть долларов в неделю — на мелкие расходы. Запершись в своей комнате, Стефани разглядывала красивые побрякушки и с изумлением спрашивала себя — неужели она могла понравиться Каупервуду? Может ли такой серьезный деловой человек заинтересоваться ею? Она слышала, как ее отец говорил, что Каупервуд богатеет не по дням, а по часам. Неужели она и вправду большая актриса, как утверждают многие, и на нее начинают обращать внимание серьезные, энергичные, преуспевающие дельцы вроде Каупервуда! Стефани слышала о знаменитых актрисах — о «божественной» Сарре Бернар и ее возлюбленных, о Рашели, о Нэлл Гвин. Она сняла драгоценности и заперла их в черный резной ларец, который был хранилищем всех ее безделушек и сердечных тайн.
Стефани не отослала Каупервуду обратно его подарки, из чего тот заключил, что она к нему расположена. Он терпеливо ждал, и однажды в контору пришло письмо, адресованное: «Фрэнку Алджернону Каупервуду, в собственные руки». Письмо было написано очень старательно, четким, аккуратным, мелким, как бисер, почерком.
«Не знаю, как благодарить Вас за Ваш изумительный подарок. Конечно, это могли сделать только Вы, хотя у меня и в мыслях не было, что мои слова будут так истолкованы. Принимаю Ваш дар с искренней признательностью и буду всегда носить его с восторгом. Это очень мило с Вашей стороны.
Стефани Плейто».
Каупервуд внимательно поглядел на почерк, бумагу и еще раз перечитал недлинное послание. Для молоденькой девушки написано неглупо, сдержанно и тактично. И у нее хватило сообразительности не написать на домашний адрес. Он не тревожил ее еще неделю, а в воскресенье вечером столкнулся с ней лицом к лицу у себя в гостиной. Эйлин не было дома, и Стефани сидела у окна, делая вид, будто дожидается ее возвращения.
— Вы выглядите восхитительно в раме этого окна, — сказал Каупервуд. — Весь этот фон очень вам к лицу.
— Вы находите? — Темные глаза смотрели на него задумчиво, мечтательно. Высокое окно в тяжелой дубовой раме позади Стефани было позолочено лучами зимнего заката.
Стефани тщательно обдумала свой наряд, готовясь к этой встрече. Ее стриженные густые черные волосы были, как у маленькой девочки, подхвачены сзади алой лентой, завязанной бантиком на макушке, и падали свободными локонами на виски и уши. Стройную, гибкую фигурку облекала травянистого цвета блузка и пышная черная юбка с красным рюшем на подоле. Тонкие смуглые руки были обнажены по локоть, на левом запястье тускло поблескивал нефритовый браслет, подарок Каупервуда. Шелковые чулки такого же травянисто-зеленого цвета, как блузка, и, невзирая на прохладный день — легкие кокетливые туфельки с бронзовыми пряжками завершали ее туалет.
Каупервуд вышел, чтобы снять пальто, и тотчас вернулся в гостиную; на губах его играла улыбка.
— Разве миссис Каупервуд нет дома?
— Ваш дворецкий сказал, что она поехала навестить кого-то, и я решила немного подождать — может быть, она скоро вернется.
Стефани обратила к нему смуглое улыбающееся лицо, и, встретив взгляд ее мечтательных глаз, он внезапно и вполне отчетливо понял, что она и в жизни играет, как на сцене.
— Вам понравился мой браслет, я вижу.
— Он очень красив, — отвечала Стефани, опустив глаза и задумчиво разглядывая браслет. — Я не всегда надеваю его, но никогда с ним не расстаюсь — ношу с собой в муфте. Сейчас надела на минутку. Я все ваши подарки ношу с собой. Они мне очень нравятся. Их так приятно трогать.
Она открыла маленькую замшевую сумочку, лежавшую на подоконнике, рядом с носовым платком и альбомом для эскизов, который она всюду носила с собой, и вынула оттуда серьги и брошь.
Каупервуд был восхищен и взволнован таким непосредственным проявлением восторга. Он очень любил свои нефриты, но еще больше любил наблюдать восхищение, которое они вызывали в других. Юность с ее надеждами и стремлениями, воплощенная в женском облике, всегда имела над ним необоримую власть, а здесь перед его глазами были юность, красота и честолюбие, слитые воедино в облике молодой девушки. Стремление Стефани выдвинуться, чего-то достичь — не важно, чего именно, — находило в нем живой отклик; он снисходительно, почти по-отечески, взирал на проявление эгоизма, суетности, тщеславия, столь часто свойственных молодым и красивым женщинам. Хрупкие нежные цветы, распустившиеся на древе жизни, красота их так недолговечна! Грубо, походя, обрывать их было не в его натуре, но тем, кто сам тянулся к нему, не приходилось сетовать на его жестокосердие. Словом, Каупервуд был натура широкая и щедрая во всем, что касалось женщин.
— Как это мило, — сказал он улыбаясь. — Я очень тронут. — Потом, заметив альбом, спросил: — А что у вас здесь?
— Так, наброски.
— Можно взглянуть?
— Нет, нет, это все пустяки, — запротестовала она. — Я плохо рисую.
— Вы одаренная девушка! — сказал он, беря альбом. — Живопись, резьба по дереву, музыка, пение, сцена — чем только вы не занимаетесь.
— И всем довольно посредственно, — вздохнула она, медленно отвела от него взгляд и отвернулась. В этом альбоме хранились лучшие из ее рисунков: тут были наброски обнаженных женщин, танцовщиц; бегущие фигуры, торсы, женские головки, мечтательно запрокинутые назад, чувственно грезящие с полузакрытыми глазами; карандашные зарисовки братьев и сестер Стефани, ее отца и матери.
— Восхитительно! — воскликнул Каупервуд, загораясь при мысли, что он открыл новое сокровище. Черт побери, где были его глаза! Это же бриллиант, бриллиант чистейшей воды, неиспорченный, нетронутый, и сам дается ему в руки! В рисунках были проникновение и огонь, затаенный, подспудно тлеющий, и Каупервуд ощутил трепет восторга.
— По-моему, ваши рисунки очаровательны, Стефани, — сказал он просто, охваченный странным, непривычным для него приливом нежности. В конце концов он ничего на свете так не любил, как искусство. Оно обладало для него какой-то гипнотической силой. — Вы учились живописи?
— Нет.
— А играть на сцене вы тоже никогда не учились?
— Тоже нет.
Она медленно, печально и кокетливо покачала головой. В темных локонах, прикрывавших ее уши, было что-то странно трогательное.
— Я видел вас на сцене — это настоящее, подлинное искусство. А теперь открыл в вас еще один талант. Как же это я не сумел сразу разгадать вас?
— Ах, — снова вздохнула она. — А мне все кажется, что я просто играю во все понемножку, как в куклы. Порой даже хочется плакать, как подумаешь, на что уходят годы.
— В двадцать-то лет?
— А разве это мало? — лукаво улыбнулась она.
— Стефани, — осторожно спросил Каупервуд, — сколько вам все же лет?
— В апреле исполнится двадцать один, — отвечала она.
— Ваши родители очень строги к вам?
Она задумчиво покачала головой.
— Нет. А почему вы спрашиваете? Они не очень-то много уделяют мне внимания. Люсиль, Джильберта и Ормонда они всегда любили больше, чем меня.
— Голос ее звучал жалобно, как у заброшенного ребенка. Она часто пускала в ход эти нотки на сцене, в наиболее патетических местах.
— Ваши родители понимают, как вы талантливы?
— Мама, по-моему, считает, что у меня есть кое-какие способности. Папа, конечно, нет. А что?
Она подняла на него томный, жалобный взгляд.
— Послушайте, Стефани, вы изумительны. Я понял это еще в тот вечер, когда вы любовались моими нефритами. Я вдруг словно прозрел. Вы настоящий художник, а я был так погружен в свои дела, что едва не проглядел вас. Ответьте мне на один вопрос.
— Да?
Она взглянула на него снизу вверх из-под темных локонов, падавших ей на лоб, беззвучно, глубоко вздохнула, грудь ее всколыхнулась; руки безвольно и неподвижно продолжали лежать на коленях. Потом, словно смутившись, она отвела взгляд.
— Посмотрите на меня, Стефани. Подымите глаза! Я хочу задать вам один вопрос. Вы знаете меня уже больше года. Скажите — я нравлюсь вам?
— Вы — удивительный, необыкновенный, — пробормотала она.
— И это все?
— А вам этого мало! — Она улыбнулась ему, и в ее темных глазах, как в глубине черного опала, блеснули искорки.
— Вы надели сегодня мой браслет. Я доставил вам радость, прислав его?
— О да! — прошептала она чуть слышно, как бы пересиливая охватившее ее волнение.
— Вы прекрасны, Стефани, — сказал он, поднимаясь со стула и глядя на нее сверху вниз.
Она покачала головой.
— Неправда.
— Правда, правда.
— Нет, неправда.
— Встаньте, Стефани. Подойдите ко мне, посмотрите мне в глаза. Вы такая высокая, стройная и грациозная. Вы — экзотический цветок.
Он обнял ее, а она слегка вздохнула и изогнулась, как лоза, отстраняясь от него.
— Мне кажется, мы не должны этого делать. Ведь нехорошо, правда? — наивно спросила она, после минутного молчания выскальзывая из его объятий.
— Стефани!
— Мне теперь, пожалуй, пора домой.
И вот в ту пору, когда Каупервуд начинал воевать за городской железнодорожный транспорт Чикаго, возникла эта связь, значительно более серьезная, чем многие предшествовавшие ей. Стефани Плейто сумела возбудить в Каупервуде весьма пылкие чувства. После нескольких тайных свиданий с девушкой Каупервуд, действуя по уже установившемуся шаблону, снял холостую квартиру в деловой части города — удобное прибежище для любовных встреч. Однако ни частые свидания, ни долгие беседы не помогли ему ближе узнать Стефани. Она была очаровательна — редкостная находка в трезвом, будничном Чикаго, — но вместе с тем загадочна и неуловима. Они часто завтракали вместе, болтали; Стефани посвятила Каупервуда в свои честолюбивые замыслы, рассказала; как нуждается она в духовной поддержке, в преданном друге, который верил бы в ее талант и тем укреплял бы ее веру в себя. Вскоре он уже все знал о ее семье, о знакомых, о закулисной жизни «гарриковцев», о нараставшем разладе в труппе. Однажды, когда они сидели вдвоем в своем укромном гнездышке и страсть уже начинала заглушать в них голос рассудка, Каупервуд спросил, имела ли она раньше…
— Только раз, — с самым простодушным видом призналась Стефани.
Такое открытие было большим ударом для Каупервуда. А он-то думал, что эта девушка свежа и нетронута! Но Стефани принялась уверять его, что все произошло совсем случайно, что она вовсе этого не хотела, нет, нет! Она говорила так искренне, так задушевно, с таким серьезным, задумчивым видом, с таким сокрушением, что Каупервуд был растроган. Бедная девочка. Это Гарднер Ноулз, призналась Стефани. Но его тоже нельзя особенно винить. Все случилось как-то само собой. Она сопротивлялась, но… Была ли она оскорблена? Да, конечно, но потом ей стало жаль Гарднера и как-то не хотелось причинять ему неприятности. Он такой славный мальчик, и сестра и мать у него очень милые.
Каупервуд был озадачен. Правда, при его взглядах на жизнь открытия подобного рода не должны были производить на него ошеломляющего впечатления, но Стефани, такая юная и очаровательная! Нет, это ужасно! А папаша и мамаша Плейто — вот ослы-то! Позволять дочери жить в этой нездоровой атмосфере театральных подмостков и даже не приглядывать за ней как следует. Впрочем, он уже успел заметить, что приглядывать за Стефани было не так-то просто. Беспечное, чувственное и неуравновешенное создание, неспособное постоять за себя. Подумать только — спуталась с этим негодяем, да еще продолжает с ним дружить! Стефани клялась, впрочем, что после той единственной встречи эта связь оборвалась. Каупервуд не слишком верил ей. Она лгала, конечно, но что делать — его так тянуло к ней. Даже самое это признание было сделано столь непосредственно, наивно и романтично, что оно ошеломило, заинтересовало и даже как будто еще сильнее приворожило к ней Каупервуда.
— Но послушай, Стефани, — настаивал он, снедаемый болезненным любопытством. — Это же не могло так, вдруг, кончиться? Что было потом? Что ты сделала?
Она покачала головой:
— Ничего.
Каупервуд не мог не улыбнуться.
— Ах, пожалуйста, не будем об этом говорить! — взмолилась Стефани. — Я не хочу. Мне больно вспоминать. Ничего больше не было, ничего!
Она вздохнула, и Каупервуд задумался. Зло уже совершилось, и если он дорожит Стефани, — а он несомненно дорожил ею, — значит, нужно предать все это забвению — и только. Он смотрел на Стефани, сомневаясь, не доверяя. Сколько обаяния в этой девочке, в ее мечтательности, наивности, непосредственности и как чувствуется в ней одаренность! Может ли он отказаться от нее?
Казалось, Каупервуд должен был бы понимать, что такой девушке, как Стефани, верить нельзя, тем более что не он первый пробудил ее чувственность, а настоящей всепоглощающей любви она к нему не испытывала. К тому же последние два года ее так избаловали лестью и поклонением, что целиком завладеть ее вниманием было нелегко. Правда, сейчас Каупервуд покорил ее обаянием своей силы. Разве это не восхитительно — видеть у своих ног такого замечательного, такого могущественного человека? — думала Стефани. В ее представлении он был не столько дельцом, сколько великим художником в области финансов, и Каупервуд вскоре это понял и был польщен. Стефани все больше и больше приводила его в восторг; он не ждал такого огня, ее страсть, хоть и сдержанная, не уступала его чувству. А как она принимала его подарки, с какой своеобразной ленивой грацией, так отличавшей ее от всех его прежних возлюбленных! У нее был такт, этим она напоминала ему Риту Сольберг, но в отличие от Риты она бывала порой так странно тиха и молчалива.
— Стефани! — взывал тогда к ней Каупервуд. — Вымолви хоть слово! О чем ты думаешь? Ты грезишь наяву, как дикарка с берегов Конго.
Но она сидела молча и только улыбалась своей загадочной улыбкой и так же молча принималась набрасывать его портрет или лепить бюст. Она вечно чертила что-то в своем альбоме. Потом внезапно, охваченная страстью, откладывала альбом в сторону и молча смотрела на Каупервуда или, опустив глаза, погружалась в глубокую задумчивость. Он протягивал к ней руки, и она с легким радостным вздохом устремлялась к нему.
Да, это были восхитительные дни.
Каупервуд держал совет с Эддисоном и Мак-Кенти относительно требования молодого Мак-Дональда уплатить ему пятьдесят тысяч акциями компании и не слишком благожелательной позиции, занятой другими издателями — Хиссопом, Брэкстоном, Рикетсом.
— Прохвост! — лаконично изрек Мак-Кенти, выслушав рассказ Каупервуда. — В одном отношении он безусловно превзойдет своего папашу — загребет больше денег.
Мак-Кенти видел генерала Мак-Дональда только однажды, но старик понравился ему.
— Интересно, что сказал бы старый Мак-Дональд, узнай он про эти плутни,
— заметил Эддисон, который очень любил старика. — Да он бы сразу потерял сон.
— Тут нельзя упускать из виду одно обстоятельство, — подумав, заметил Каупервуд. — Этот молодой человек рано или поздно станет владельцем «Инкуайэрера». А он, мне кажется, не из тех, кто забывает обиды. — Каупервуд презрительно улыбнулся, и Мак-Кенти и Эддисон улыбнулись тоже.
— Ну, там видно будет, — заметил последний. — Пока что он еще не хозяин газеты.
Мак-Кенти, делившийся своими мыслями только с Каупервудом, подождал, пока они останутся наедине.
— А что они могут сделать? — спросил он. — Ваше предложение практично и разумно. Почему бы городу не отдать вам этот туннель? Кому и на что он нужен — в таком виде, как сейчас? А что касается постройки петли — так ведь другим-то компаниям это разрешалось? Думается мне, что это все Чикагская городская железнодорожная и газовые компании мутят воду и подстрекают всех против вас, вкупе с этими зазнайками со Стэйт-стрит. Мне уже не впервой иметь с ними дело. Дайте им сорвать хороший куш — и они будут кричать, что это замечательное, высоконравственное начинание. Дайте поживиться кому-нибудь другому — и они завопят о грязных махинациях. На них нечего обращать внимание. Муниципалитет у нас в руках. Как только они вынесут решение — ваше дело в шляпе. Пусть попробуют доказать, что здесь что-нибудь не чисто. Мэр — человек толковый. Он живо подпишет то, что решат члены муниципалитета. А этот мальчишка Мак-Дональд может трепать языком, сколько ему угодно. Если он уж чересчур зарвется, — потолкуйте с его отцом. Ну, а Хиссоп — тот просто старая приживалка. Я еще никогда не видел, чтобы он поддержал какое-нибудь действительно полезное для города начинание, если только оно не на руку Шрайхарту, или Мэррилу, или Арнилу, или еще кому-нибудь из этой шайки. Я их не первый год знаю. Мой совет — послать их ко всем чертям и действовать. Они забрали в городе силу, а теперь забирайте ее вы, и тогда сразу все пойдет как по маслу. Больше они уж ничего задаром не получат. Они не очень-то шли мне навстречу, когда я нуждался в поддержке.
Но Каупервуд молчал, холодно взвешивая все «за» и «против». Стоит ли давать взятку мистеру Мак-Дональду младшему? — спрашивал он себя. Эддисон считал, что Мак-Дональд не может оказать влияния на исход дела. В конце концов, обдумав все, Каупервуд решил держаться ранее намеченного плана. В результате репортерам — тем, что всегда толклись в кулуарах муниципалитета и были связаны с олдерменом Томасом Даулннгом, главным подручным Мак-Кенти в муниципалитете, а также от случая к случаю (по существу же довольно регулярно) заглядывали в контору Северо-чикагской транспортной, иными словами — в новую элегантную контору Каупервуда на Северной стороне, — дано было понять, что в самом непродолжительном времени муниципалитет примет два важных решения, а именно: передаст Северной компании в бессрочное и безвозмездное пользование — то есть попросту подарит — туннель на Ла-Саль-стрит и даст разрешение на прокладку новой петли городской железной дороги по улицам Ла-Саль, Мунро, Дирборн и Рэндолф. Каупервуд во время интервью весьма цветисто расписывал те усовершенствования, которые проводит и собирается проводить впредь Северо-чикагская транспортная и какое блестящее будущее это сулит Северной стороне и деловым кварталам города.
Шрайхарт, Мэррил и прочие лица, связанные с Железнодорожной компанией Западной стороны, немедленно подняли крик в клубах и в редакциях газет, науськивая Брэкстона, Рикетса, молодого Мак-Дональда и других издателей на Каупервуда. Все они бешено завидовали Каупервуду, его головокружительным успехам. О том, что другие компании совершенно безвозмездно получали от города различные привилегии, как видно, успели уже позабыть, саркастически заметил по этому поводу Каупервуд.
Ловкая махинация, проделанная Каупервудом с чикагскими газовыми компаниями, его смелая, хотя и безуспешная попытка проникнуть в чикагский «высший свет», его филадельфийские злоключения, которых он не скрывал, — все это заставляло ультраконсервативных дельцов города относиться к нему крайне настороженно. В «Кроникл», газете, финансируемой Шрайхартом, появилось сообщение, озаглавленное: «Наглое присвоение городского туннеля». Это был резкий выпад, и Каупервуд пришел в бешенство. С другой стороны, «Пресс», газета Хейгенина, встретила проект постройки новой петли в высшей степени сочувственно и выразила только некоторое сомнение насчет туннеля — следует ли отдавать его Каупервуду совершенно безвозмездно. Другой издатель, Хиссоп, почел своим долгом заявить, что чисто номинальной компенсации за туннель, разумеется, недостаточно, и кроме того, если уж разрешать постройку; петли, то нужно обязать при этом Северную компанию содержать в порядке предоставленные в ее распоряжение улицы, заботиться об их ремонте и освещении. «Инкуайэрер», в котором все еще хозяйничали мистер Дю-Буа и мистер Мак-Дональд младший, метал громы и молнии. Чикаго не отдаст свои туннели безвозмездно. Никаких концессий на прокладку новых линий в деловой части города! Правда, по адресу самого Каупервуда не было сказано ни слова. «Глоб», газета мистера Брэкстона, выражала уверенность, что попытка завладеть туннелями не увенчается успехом, а петлю предлагала проложить по Стэйт-стрит, либо по Уобеш авеню, либо по обеим этим улицам (где, кстати сказать, помещались магазины мистера Мэррила), так как это якобы создавало больше удобств для населения. Подобные заметки появлялись изо дня в день, и это достаточно красноречиво свидетельствовало. о том, в какой мере газетная полемика отражала подлинные интересы населения.
Каупервуд, не желавший считаться ни с кем, неизменно самоуверенный, проявлял полное равнодушие к проискам врагов, хотя в душе и был раздосадован, что так кончились все его заигрывания с прессой! Что ж, Мак-Кенти был прав — нужно действовать, нужно прежде всего показать им свою силу. Когда по вновь проложенным путям побегут вагоны канатной железной дороги и ярко засияет огнями отремонтированный туннель, когда заторам и давке у мостов будет положен конец, население увидит, какую пользу принес городу Фрэнк Алджернон Каупервуд, и станет на его сторону.
Наконец все было готово, и проект Каупервуда протащили через муниципалитет. Мак-Кенти, не будучи вполне уверен в исходе дела, приказал поставить себе кресло-качалку прямо в зале совещаний. В этом кресле он восседал все время, пока обсуждался проект, — не более как посторонний зритель с виду, истинный вдохновитель и режиссер этой постановки по существу. Все, в том числе и Каупервуд, узнали о поступке Мак-Кенти, когда ничего уже нельзя было поделать. Прочтя весьма язвительное описание этой выходки в газетах, Эддисон и Видера, словно по команде, удивленно подняли брови и тут же нахмурились.
— Да-а, грубая, я бы сказал, работа, — протянул Эддисон. — Я думал, что у Мак-Кенти больше такта. Вот оно — ирландское воспитание.
Александр Рэмбо, неизменный поклонник и почитатель Каупервуда, просмотрев газеты, не поверил своим глазам: неужели Каупервуд и вправду стакнулся с этим проходимцем Мак-Кенти и окончательно пренебрег общественным мнением? Проект Каупервуда казался мистеру Рэмбо настолько дельным и целесообразным, что он решительно не понимал, как можно против него возражать и зачем Мак-Кенти и Каупервуду понадобилось прибегать к подобным методам?
Но как бы то ни было, а Каупервуд добился своего — он получил концессию на постройку петли, и туннель был сдан ему в аренду сроком на девятьсот девяносто девять лет за пять тысяч долларов в год. При этом было обусловлено, что Каупервуд должен отремонтировать все три старых моста в конце Стэйт-стрит, Дирборн-стрит и Кларк-стрит или поставить новые. Однако в решении муниципалитета имелась какая-то юридическая «закорючка», которая фактически аннулировала это условие. В местной печати тотчас разразилась буря. Особенно неистовствовали «Кроникл», «Инкуайэрер» и «Глоб», но Каупервуд только улыбался, просматривая газеты. «Пусть себе вопят, — думал он. — Мое предложение выгодно для всех. Чего они бесятся? Я делаю сейчас для города больше, чем Чикагская городская железнодорожная. Это просто зависть, и ничего больше. Будь на моем месте Шрайхарт или Мэррил, никто бы и не подумал возмущаться».
Мак-Кенти зашел в контору Чикагского кредитного общества, чтобы принести свои поздравления Каупервуду.
— Ребята не подкачали, — сказал он. — Недаром я на них надеялся. Но все же пришлось самому торчать там: меня предупредили, что десяток этих молодчиков договорились угробить наш проект в последнюю минуту.
— Ничего не скажешь, чистая работа, — весело отвечал Каупервуд. — Вся эта шумиха скоро уляжется. С чем бы мы ни обратились в муниципалитет, все равно поднялся бы крик. Но теперь атмосфера разрядится. Мы создадим первоклассный транспорт, и все будут только рады, что отдали нам этот туннель.
Тем не менее на следующий день после заседания муниципального совета многие влиятельные лица города возмущались и негодовали, обсуждая вынесенное решение. Мистер Норман Шрайхарт кипел от возмущения и разносил Каупервуда в финансируемой им газете; встретившись с издателем Рикетсом, он поглядел на него довольно хмуро.
— Итак, — произнес сей финансовый туз, уже предвидевший впереди новую беду: покушение на его драгоценный заповедник — Чикагскую городскую железнодорожную, — я вижу, что наш друг, мистер Каупервуд, ухитрился все-таки вырвать у муниципалитета этот туннель. Будьте уверены, уж он не жалеет денег на взятки, когда ему нужно чего-нибудь добиться. Скользкий и увертливый, как угорь. Недурно было бы установить, что между ним и разными политиканами, которые вьются вокруг городского самоуправления, существует сговор; или хотя бы между ним и Мак-Кенти. Я уверен, что Каупервуд задумал все прибрать здесь к рукам — все доходные предприятия города, муниципалитет, все! За ним нужно зорко следить. Нужно восстановить против него общественное мнение, тогда — придет час, и мы его свалим. Чикаго покажется ему самым неуютным местом на земле! А с Мак-Кенти я хоть и знаком, но предпочитаю никаких дел не иметь.
Мистер Шрайхарт вел свои дела в муниципалитете через посредство почтенных, но не слишком расторопных стряпчих, состоявших на службе у Южной компании. Добраться до Мак-Кенти им было просто не под силу. Рикетс, как оказалось, целиком разделял мнение своего патрона.
— Вы правы, вы безусловно правы! — воскликнул он, тараща свои совиные глаза, поправляя манжеты и стараясь приладить на место отвисшую пуговицу жилетки. — Мак-Кенти хозяйничает там вовсю. Нужно глядеть в оба, если мы хотим поймать его.
По правде говоря, мистер Рикетс с радостью переметнулся бы на сторону Каупервуда, не будь он слишком многим обязан Шрайхарту, и не потому, что Каупервуд успел расположить его к себе, — просто издатель распознал в нем человека с будущим.
Тем временем в редакции газеты «Инкуайэрер» мистер Мак-Дональд младший вел беседу с мистером Дю-Буа. Мысль о том, как мало он достиг своим телефонным звонком к Каупервуду, не давала покоя мистеру Мак-Дональду, и он пребывал в желчном и раздраженном состоянии духа.
— Ну что ж, наш друг Каупервуд не захотел, как видно, воспользоваться дружеским советом, — заметил он. — Сейчас ему удалось добиться своего, но пусть он не думает, что «Инкуайэрер» уже свел с ним счеты. Ему еще не раз придется обращаться в муниципалитет.
Клиффорд Дю-Буа с затаенным любопытством наблюдал за молодым патроном. Он решительно ничего не знал о некоем телефонном разговоре между ним и Каупервудом, но зато очень хорошо знал, как поступил бы он с этим финансистом, доводись ему оказаться на месте Мак-Дональда младшего.
— Да, Каупервуд — ловкая бестия, — заметил он. — Причард, наш человек в муниципалитете, говорит, что этот Каупервуд вместе с Мак-Кенти уже подкупил там всех — от младшего клерка до самого мэра, — и теперь они могут добиться всего, чего бы ни пожелали. Том Даулинг пляшет под их дудку, а вы сами понимаете, что это значит. Старый генерал Ван-Сайкл тоже работает на них, а уж этот дряхлый стервятник всегда вьется там, где есть чем поживиться.
— Да, нюх у него хороший, — согласился Мак-Дональд. — Но Каупервуду все это не долго будет сходить с рук. Он чересчур зарвался. Слишком уж у него большой аппетит.
Мистер Дю-Буа усмехнулся про себя. Его немало позабавило то, как Каупервуд, словно от назойливой мухи, отмахнулся от молодого Мак-Дональда к всех его претензий и отказался до поры до времени от услуг «Инкуайэрера». В глубине души мистер Дю-Буа был почти уверен, что, не будь старый генерал сейчас в отъезде, он, вероятно, поддержал бы этого весьма предприимчивого дельца.
Каупервуд же, присвоив туннель на Ла-Саль-стрит и завладев четырьмя центральными улицами делового квартала для прокладки своей пресловутой петли, теперь в течение восьми месяцев готовился к выполнению второй части плана, а именно: к захвату туннеля на Вашингтон-стрит, с тем чтобы прибрать к рукам и Железнодорожную компанию Западной стороны, которая все еще продолжала гонять по улицам свои ветхозаветные конки. Вся история атаки на Северо-чикагскую железнодорожную повторилась тут снова, и даже без особых изменений, ибо обычные держатели акций, как правило, народ чрезвычайно нервный, неустойчивый и пугливый. Они подобны моллюску, который, чуть что, прячется в свою раковину и замирает там в полной неподвижности. Налоговый отдел муниципалитета, смотревший раньше сквозь пальцы на несвоевременную уплату налогов Западной компанией, теперь начал вдруг предъявлять к ней иск за иском. Отдел городского благоустройства не менее внезапно заинтересовался плохим состоянием улиц на Западной стороне. Управление городского водопровода вдруг при помощи какого-то удивительного трюка обнаружило, что Западная компания ворует воду. В это же самое время любезные, обходительные агенты Каупервуда, Кафрата, Эддисона, Видера и других стали наведываться то к одному акционеру или члену правления Западной компании, то к другому и расписывать, какое процветание и благоденствие наступит для этой компании, если она согласится уступить на известный срок пятьдесят один процент из тысячи двухсот пятидесяти принадлежащих ей акций на баснословно выгодных условиях — по шестисот долларов за каждую двухсотдолларовую акцию, плюс тридцать процентов гарантированного дохода на все остальные акции.
Ну как тут было устоять? Лупи собаку палкой, мори ее голодом, потом ласкай, подкармливай, снова лупи и снова приручай подачками, и в конце концов она начнет проделывать любые фокусы. Этот метод был хорошо известен Каупервуду. Его агенты, действовавшие и угрозами и подачками, были неутомимы. В конце концов — и ждать этого пришлось не так уж долго — члены правления и главные акционеры Западной компании сдались, и не успел никто оглянуться, как Железнодорожная компания Западной стороны уже передала свою собственность Северо-чикагской транспортной, а та в свою очередь переуступила ее Чикагской городской пассажирской, созданной Каупервудом в целях захвата туннеля на Вашингтон-стрит. Но как, как удалось ему все это проделать? — изумлялись чикагские дельцы. Кто эти лица или фирмы, располагающие такими огромными средствами? Ведь подумать только — из тысячи двухсот пятидесяти акций, принадлежавших старушке Западной, они получили шестьсот пятьдесят, уплатив за каждую акцию по шестьсот долларов, да еще обязались выплачивать тридцать процентов ежегодно на все оставшиеся акции! А сооружение канатных дорог! Откуда берутся такие средства? Ответ был прост, стоило лишь пораскинуть мозгами. Каупервуд раздобыл их под будущие доходы.
И вот, прежде чем кто-либо, в том числе и газеты, успел заявить протест, толпы людей были уже за работой. День и ночь в деловой части города стучали молоты, пылали факелы, превращая эти кварталы в некое подобие ада. Прокладывалась первая линия канатной железной дороги. Восстановительные работы в туннеле на Ла-Саль-стрит шли полным ходом. То же самое происходило на Северной и Западной сторонах: закладывались первые бетонированные желоба для тросов, строились новые тяговые и прицепные вагоны, новые вагонные парки, воздвигались огромные, сияющие огнями силовые станции. Горожане, привыкшие томиться в ожидании у мостов и мерзнуть в неотапливаемых, устланных соломой вагонах конки, с грохотом подскакивающих на расшатанных рельсах, ждали с великим нетерпением, каков будет этот новый вид транспорта. Туннель на Ла-Саль-стрит уже сверкал свежей белой штукатуркой в ослепительных лучах электрических фонарей. По длинным улицам и проспектам Северной стороны протянулись бетонированные желоба и тяжелые устойчивые рельсы. Наконец постройка силовых станций здесь была закончена, и новая диковинная система пущена в ход. Западная сторона старалась не отстать от Северной.
Шрайхарт и его присные были ошеломлены такой быстротой действий, такой головокружительной фантасмагорией финансовых махинаций. В глазах консервативных магнатов чикагского городского железнодорожного транспорта этот делец из Восточных штатов был каким-то легендарным великаном, который готовился пожрать весь город. Чикагское кредитное общество, созданное им совместно с Эддисоном, Мак-Кенти и другими для всяческих манипуляций с выпусками долговых обязательств, процветало, причем, по слухам, и там фактически всем заправлял Каупервуд. Как видно, он мог уже выписывать чеки на миллионы долларов, даже не прибегая к займам у чикагских архимиллионеров. Самым чудовищным и возмутительным было то, что этот выскочка, этот острожник, этот проходимец Каупервуд, которого они сплоченными усилиями старались задушить как финансиста и подвергнуть остракизму, становился весьма популярной личностью в глазах чикагских горожан. Только и слышно было: «Каупервуд полагает… Каупервуд придерживается того взгляда…» Газеты — даже те, что были настроены враждебно, — уже не решались пренебрегать им. Все денежные тузы, фактические хозяева газет, вынуждены были признать, что у них появился новый и весьма серьезный противник, достойный скрестить с ними шпагу.
Интересно отметить, что в самый разгар всех этих событий, когда в орбиту деятельности предприятий городского железнодорожного транспорта были вовлечены уже тысячи и десятки тысяч людей, Каупервуд, энергичный и неутомимый, как всегда, находил время отдыхать и развлекаться в обществе Стефани Плейто. Духовный облик и обаяние Риты Сольберг как бы возродились для него в этой девушке. Однако Рита была ему верна; пока Каупервуд любил ее, она не помышляла об измене. Даже по отношению к Гарольду Рита долгое время была безупречна, хотя знала, что он напропалую волочится за другими женщинами. Стефани же, наоборот, казалось непонятным, почему, любя, нужно хранить верность; она могла любить Каупервуда и с легким сердцем его обманывать. Да и любила ли она его? И да и нет. Чувственная и ленивая, Стефани отличалась вместе с тем каким-то наивным простодушием и добротой. Ей казалось невозможным порвать с Гарднером Ноулзом или Лейном Кроссом — ведь оба они такие милые и всегда были добры к ней. Гарднер Ноулз везде и всюду восхвалял ее талант, надеясь, что слава о ней дойдет до профессиональных театров, приезжавших в Чикаго на гастроли, и она будет принята в труппу и со временем станет знаменитостью. А Лейн Кросс — тот попросту был влюблен в нее без памяти, что делало разрыв с ним особенно тяжелым и вместе с тем, рано или поздно, — неизбежным. А потом появился еще третий — молодой поэт и драматург по имени Форбс Герни, высокий, белокурый, восторженный… Он ухаживал за Стефани, вернее — она кокетничала с ним в свободные минуты. Впрочем, у нее на все хватало времени, ибо Стефани не пожелала посещать колледж, как ее старшая сестра, заявив, что предпочитает «свободно развивать свои художественные вкусы и способности», чем она и занималась, то есть, попросту говоря, бездельничала.
Каупервуд постоянно слышал от нее рассказы о жизни их театрального мирка. Сначала он относился к ее болтовне с добродушной иронией. Стефани была в его глазах восторженным ребенком, увлеченным романтической атмосферой подмостков. Мало-помалу, однако, ее беспорядочный образ жизни начал возбуждать его любопытство. То она спешила к Лейну Кроссу, в его мастерскую, то проводила вечер на холостой квартире Блисса Бриджа, где, по ее словам, он всегда принимал «гарриковцев», то, после спектакля, отправлялась на очередную актерскую пирушку к Гарднеру Ноулзу, в его домик на Северной стороне. Каупервуд находил, что она ведет слишком свободную и независимую, чтобы не сказать больше, жизнь, но… такова была ее натура. Все же подозренье начало закрадываться в его душу.
— Где ты была вчера, Стефани? — допытывался он, когда они завтракали вместе, или гуляли, или катались по городу.
— О, вчера утром я была у Лейна Кросса, в его мастерской — примеряла индусские шали и покрывала. У него их такая уйма — оранжевые, синие, чудо как хороши! Как бы я хотела показаться тебе в них! Надо будет это непременно устроить.
— Ты была одна?
— Сначала одна. Я думала, что там будут Блисс Бридж и Этель Такермен, но они запоздали. Лейн Кросс такая прелесть! Он немножко чудак, но я очень люблю его. Его портреты удивительно оригинальны.
И она принималась расхваливать претенциозное и пустое искусство этого художника.
Каупервуд дивился — не портретам Лейна Кросса и не его шалям, — а тому миру, в котором нравилось жить Стефани. Он все еще не мог до конца постичь ее. Не мог заставить вразумительно объяснить всю историю ее отношений с Гарднером Ноулзом, которые, по ее заверениям, оборвались так внезапно. С тех пор как она рассказала ему об этом, сомнение не покидало его, ибо он был недоверчив по натуре. Но Стефани была так мила, так ребячлива, так непоследовательна и противоречива в своих поступках, что он терялся, не зная, что и думать. Она была прелестна, как цветок, и неуловима, как дуновение ветерка. А с цветком ведь не станешь пререкаться — особенно если ты эстет по натуре. Порой Стефани дарила ему блаженные минуты, восторг весеннего обновления, когда, припав к нему с затуманенным взором, забывалась в его объятиях. Она умела так тонко, с такой артистичностью болтать обо всем — о порыве ветра, облаках, озере, пыли, заклубившейся над дорогой, о контурах здания, завитке дыма. Прикорнув у него на коленях, она читала ему длинные монологи из «Ромео и Джульетты» или «Паоло и Франчески», из «Кольца и Книги» или «Кануна дня святой Агнессы» Китса. Каупервуд боялся потерять ее — она казалась ему дикой розой или ожившим произведением искусства. Ее альбом всегда был полон новых набросков. В ее муфте или в легкой шали, которую она носила летом, постоянно можно было обнаружить какую-нибудь только что вылепленную статуэтку. Неуверенно, застенчиво, как ребенок, она показывала ее Каупервуду, и, если статуэтка вызывала похвалу, если она ему нравилась, он получал ее в подарок. Каупервуд много думал о Стефани, но не мог ее понять.
В конце концов это состояние неуверенности, в котором он теперь постоянно пребывал, и вечные подозрения стали его злить и раздражать. Когда Стефани была с ним, она ласкалась и льнула к нему, но он видел, что и вдали от него она веселится и радуется жизни. Каупервуду впервые приходилось допытываться у своей возлюбленной, любит ли она его, — до сих пор он привык сам выслушивать подобные вопросы от женщин.
Каупервуд полагал, что его положение, богатство, открывавшиеся перед ним блестящие возможности должны крепко-накрепко привязать к нему любую женщину, однажды с ним сблизившуюся. Но Стефани была слишком молода и слишком поэтически настроена, чтобы всецело подпасть под обаяние богатства и громкого имени, а к тому же, видимо, недостаточно сильно увлечена Каупервудом. Она по-своему любила его, но ее новый приятель Форбс Герни тоже волновал ее воображение. Этот высокий, белокурый юноша с карими глазами и меланхолической улыбкой был очень беден. Он приехал в Чикаго из южной Миннесоты с несколько неопределенным намерением посвятить себя не то репортажу, не то поэзии, не то драматургии. А пока что добывал свой хлеб, работая агентом в мебельной фирме, — занятие, дававшее ему возможность с трех часов пополудни быть свободным. Одновременно он пытался, вернее — мечтал, завязать знакомства в мире чикагских журналистов, и его «открыл» Гарднер Ноулз.
Стефани впервые встретила Герни за кулисами у «гарриковцев». Она внимательно оглядела его удлиненное лицо в ореоле светлых волнистых волос, большой, красиво очерченный рот, прямой нос, глаза, обведенные томной синевой, и ей казалось, что она читает в этом лице какую-то затаенную тоску и страстную жажду жизни. Однажды Гарднер Ноулз принес переписанную от руки поэму этого юноши и прочел ее вслух всей компании — Стефани, Этели Такермен, Лейну Кроссу и Ирме Отли.
— Вот, послушайте, — сказал Гарднер Ноулз, вытаскивая из кармана тетрадку.
В поэме описывался волшебный сад, залитый лунным светом и напоенный ароматом цветущих деревьев, таинственная заводь и призрачные фигуры, пляшущие под мелодичные переливы музыки.
И флейты плач и ропот тамбурина В мелодии сливались воедино.
Стефани Плейто слушала, затаив дыхание; эти стихи были в ее вкусе, они задевали самые чувствительные струны ее души. Она попросила дать ей поэму и прочитала ее всю от начала до конца.
— По-моему, это очаровательно, — сказала она.
С того дня Стефани постоянно искала встречи с Форбсом Герни. Зачем? Она и сама не знала. Это даже не было кокетством. Она просто тянулась к нему, ей нравилось беседовать с ним о сцене, о пьесах, в которых она играла, о своих честолюбивых замыслах. Она сделала с него несколько набросков — точно так же, как делала наброски с Каупервуда и других. Каупервуд, перелистывая ее альбом, обнаружил эти рисунки, на которых Форбс Герни был явно идеализирован и представлен в самом романтическом ореоле.
— Кто это? — осведомился Каупервуд.
— О… это один молодой поэт, он часто бывает в нашем театре, Форбс Герни. Очаровательный — правда? У него такое бледное, мечтательное лицо.
Каупервуд с ироническим любопытством рассматривал рисунки. Глаза его потемнели.
— Еще один из свиты Стефани, — заметил он насмешливо. — Я вижу, что мне довелось примкнуть к довольно многолюдной процессии: Гарднер Ноулз, Лейн Кросс, Блисс Бридж, Форбс Герни…
Стефани капризно надула губки.
— Зачем ты так говоришь, Фрэнк! Блисс Бридж, Гарднер Ноулз! Конечно, я дружу с ними, я этого не скрываю, но и только. Они все очень милые и славные. Я уверена, что тебе бы понравился Лейн Кросс, — он такая забавная старая мартышка. А этот Форбс Герни просто заходит к нам иногда за кулисы вместе с другими зрителями. Я почти незнакома с ним.
— Ну, конечно, — мрачно проговорил Каупервуд. — Однако ты рисуешь с него портреты.
На этот раз Каупервуд инстинктивно не поверил Стефани. Да, собственно, он никогда ей не верил, ни единому ее слову. Но он был сильно увлечен ею, и, быть может, именно потому, что вечно в ней сомневался.
— Скажи мне правду, Стефани, — осторожно, но настойчиво сказал он ей однажды. — Ты знаешь, я не ревную к прошлому. Но мы с тобой настолько близки, что не должны ничего скрывать друг от друга. А ведь ты кое-что утаила от меня, когда рассказывала про Ноулза, верно? Скажи мне теперь правду, все как есть. Я прекрасно понимаю, как это могло случиться, и не придаю значения прошлому; для меня оно ничего не меняет, но я хочу знать правду.
Он поймал ее врасплох — она не была подготовлена к этой новой атаке. Тревога порой закрадывалась в ее сердце, когда она думала о тех, кого обманывала, и в такие минуты ей хотелось покончить с этим, быть честной, любить только одного Каупервуда… или кого-то другого, кто ей дороже… По сравнению с Каупервудом, с его блестящей карьерой, Кросс и Ноулз казались ей ничтожными и тривиальными, и все же… все же Ноулз нравился Стефани. Форбс Герни рядом с Каупервудом был просто жалкий нищий, зато… зато он был так поэтичен, так привлекателен в своей томной печали, и Стефани горячо сочувствовала ему. Он совсем одинок, этот мальчик! А Каупервуд такой сильный, уверенный в себе, такой обаятельный.
Быть может, ей просто захотелось облегчить душу? Как бы то ни было, но Стефани сказала вдруг:
— Да, правда, я не все рассказала тебе тогда. Мне было как-то стыдно.
Впрочем, и на этот раз ложь мешалась с правдой в ее словах: она призналась лишь в том, что у нее были еще встречи с Ноулзом. Каупервуд, слушая ее лепет, горел негодованием. Зачем связался он с этой лживой потаскушкой? Итак, в двадцать один год эта особа, не задумываясь, меняет любовников. Но она была так красива, так удивительно своеобразна; даже в этом ее бесстыдстве и своеволии была какая-то притягательная сила. Нет, он не мог отказаться от нее. Каупервуд чувствовал, что она чем-то сродни ему самому.
— Ты странная девушка, Стефани, — сказал он, усилием воли подавляя желание сказать ей что-то резкое, оскорбительное и расстаться с ней навсегда. — Почему ты сразу не рассказала мне все? Я же тебя спрашивал! Десятки, сотни раз. И ты еще уверяешь, что любишь меня!
— Как можешь ты так говорить! — с упреком воскликнула она, чувствуя, что допустила промах. А вдруг он бросит ее теперь? Стефани отнюдь этого не хотелось. Она заметила злой, ревнивый блеск его глаз и внезапно разрыдалась. — Ах, лучше бы я тебе ничего не рассказывала. Ведь и говорить-то даже не о чем. Я же совсем этого не хотела!
Каупервуд был озадачен. Он знал людей, и женщин в особенности. Здравый смысл подсказывал ему, что этой девушке нельзя верить, но он не мог противиться своему влечению к ней. Быть может, она все-таки не лжет и эти слезы непритворны?
— И ты хочешь уверить меня, Стефани, что у тебя действительно больше никого не было — ни до, ни после?
Стефани утерла слезы. Этот разговор происходил в холостой квартире Каупервуда на Рэндолф-стрит, снятой им специально для своих любовных похождений.
— Я вижу, ты совсем не любишь меня! — с горьким укором воскликнула Стефани. — Ты совсем не понимаешь меня и не веришь мне, должно быть. Когда я рассказываю тебе, как это было, ты не хочешь понять. Я же не лгу. Я не могу лгать. Если ты мне не веришь, так лучше нам больше не встречаться. Я хотела быть правдивой и откровенной с тобой, но если ты не хочешь мне верить…
Голос ее оборвался, она тяжело, скорбно вздохнула и умолкла, а Каупервуд смотрел на нее, и ему хотелось притянуть ее к себе… Какую необъяснимую власть имела над ним эта девочка! Он не верил ей, но не находил в себе сил с ней расстаться.
— Право, Стефани, ты ставишь меня в тупик, — проговорил он угрюмо. — Разумеется, я вовсе не хочу ссориться с тобой из-за того, что ты сказала мне правду. Но только прошу тебя, не обманывай меня. Ты необыкновенная девушка. Я могу очень много для тебя сделать, если ты захочешь. Ты должна это понять.
— Но я же не обманываю тебя, — повторила она устало. — Разве ты сам этого не видишь?
— Хорошо, я верю тебе, — сказал Каупервуд, стараясь обмануть самого себя наперекор рассудку. — Но ты ведешь такой рассеянный, такой, я бы сказал, фривольный образ жизни…
«Вот оно что! — подумала Стефани. — Я, как видно, слишком много болтаю».
— Я люблю тебя, Стефани. Я восхищаюсь тобой. Ты мне очень дорога. Не обманывай меня. Перестань ты встречаться с этими глупыми мальчишками. Поверь, они не стоят тебя. Я скоро добьюсь развода и женюсь на тебе.
— Да что же дурного в том, что я с ними встречаюсь? Мне с ними весело, они меня развлекают — вот и все. Лейн Кросс просто душечка, и Гарднер Ноулз тоже по-своему очень мил. И все они так добры ко мне.
Каупервуд был задет за живое, услыхав, что Лейн Кросс «душечка». Это взбесило его, и все же он сдержался.
— Дай мне слово, Стефани, что ты ничего не позволишь себе с этими субъектами до тех пор, пока мы с тобой любим друг друга, — сказал он почти молящим тоном, что далеко не входило в привычки Фрэнка Алджернона Каупервуда. — Я не хочу делить тебя ни с кем. И не стану. Я не ревную к тому, что было прежде, но требую, чтобы впредь ты была мне верна.
— Ну, что ты говоришь, Фрэнк! Конечно, я буду тебе верна. Но если ты мне не веришь, если… ах, господи боже мой! — она горестно вздохнула, а Каупервуд смотрел на нее и хмурился, с трудом подавляя шевелившиеся в нем подозрения и ревность.
— Хорошо, хорошо, Стефани, я уже сказал, что верю тебе. Верю на слово. Но если ты обманешь меня и я об этом узнаю, больше ты меня не увидишь. Повторяю, я не стану делить тебя ни с кем. Если хочешь знать, я просто не понимаю, как ты можешь, если только ты действительно меня любишь, находить удовольствие в обществе всех этих бездельников. Неужели все дело только в твоей безумной страсти к театру? Не может этого быть!
— Ну вот, я вижу, ты снова хочешь поссориться со мной! — ребячливым тоном воскликнула Стефани. — Я все время твержу тебе, как я тебя люблю, а ты просто не хочешь мне верить. Ну что ж, тогда, тогда… — И призвав на помощь все свое актерское мастерство, Стефани неудержимо разрыдалась.
Каупервуд заключил ее в объятия.
— Успокойся, успокойся, Стефани, — нежно сказал он. — Я верю тебе. Верю, что ты любишь меня. Хотелось бы мне только, чтобы ты не порхала по жизни, как мотылек.
Итак, эта первая размолвка закончилась примирением.
Но Стефани меньше всего помышляла о том, чтобы как-то упорядочить свою жизнь и сохранить верность Каупервуду. Не судите ее слишком строго. Неустойчивое, увлекающееся создание, ярко выраженная артистическая натура, она росла почти без присмотра в семье, которая не могла ни должным образом направить, ни воспитать ее. Каупервуд очень нравился Стефани своей энергией, силой своего характера. Но Форбс Герни нравился ей тоже, вернее
— окружавший его поэтический ореол. При каждой новой встрече Стефани с любопытством приглядывалась к этому юноше. Он был застенчив, замкнут, чуждался ее, но она решила разбить этот лед. Она видела, что он робок, беден, одинок, и это будило в ней чисто женскую потребность заботиться о нем.
Цели своей она достигла без труда. Как-то раз вечером Стефани и Форбс Герни сидели на борту легкой маленькой яхты Блисса Бриджа и, прислонясь к мачте, любовались серебристой лунной дорожкой за кормой. Вся остальная компания «убивала вечер» внизу в каюте: на палубу доносились взрывы смеха, веселые возгласы, пение. Все друзья Стефани уже заметили, что она увлечена Форбсом Герни. Его находили очаровательным, ее — своенравной, и решено было не мешать им, хотя, разумеется, не обошлось и без шуток по их адресу. Форбс Герни был наивен и неопытен по части любовных похождений; счастье само давалось ему в руки, но он не знал, как его взять. Он рассказывал Стефани о своем детстве, которое протекло среди пшеничных полей Северо-Запада, о том, как его семья уехала из Огайо, когда ему было всего три года, и как с малых лет он познал тяжелый труд землепашца. Не раз, оставив плуг в борозде, он отходил в сторонку и, стоя под деревом, изливал нахлынувшие на него мысли и чувства в простых, безыскусственных стихах, или, следя за полетом птиц, мечтал о том, как уедет в Чикаго и поступит учиться в колледж.
Стефани слушала, устремив на него задумчивый взгляд, в лунном свете ее кожа казалась бронзовой, а черные волосы отливали синевато-стальным блеском. Форбс Герни отнюдь не был нечувствителен к красоте. Собравшись в конце концов с духом, он отважился коснуться ее руки, не раз обвивавшей шею Ноулза, Кросса и Каупервуда. Стефани затрепетала. Этот мальчик был так очарователен. Она смотрела на его светлые, волнистые волосы, открытое юношеское лицо, и он казался ей молодым греческим богом. Она сидела не шевелясь, замерев в ожидании.
— Если бы я мог сказать вам, что я сейчас чувствую, — пробормотал, наконец, Форбс Герни срывающимся от волнения голосом.
Пальчики Стефани легли на его руку.
— Вы — прелесть, Форбс, — прошептала она. Он понял, что не будет отвергнут. Восторг охватил его. Он тихонько погладил руку Стефани, потом робко обнял ее за талию. Стефани сидела в полуоборот-к нему, мечтательно запрокинув голову, и он, осмелев, коснулся губами ее смуглой щеки. Головка Стефани без промедления склонилась к нему на плечо, и он восторженно зашептал ей на ухо первое, что пришло ему на ум: как она божественно хороша, как изумительна, неповторима!.. С точки зрения Стефани все это могло иметь только один конец. Небольшого поощрения с ее стороны оказалось достаточно, чтобы он пришел к ней домой. Там она повела его наверх, в маленькую гостиную, показать свои книги, играла ему, пела. Очутившись, наконец, в его объятиях, она помогла ему побороть застенчивость. Форбс Генри понял, что она более сведуща, чем он предполагал…
Каупервуд в эти дни был всецело поглощен устройством мощных силовых станций, установкой гигантских паровых двигателей, разработкой ставок заработной платы для своих рабочих, которых насчитывалось теперь на его предприятиях более двух тысяч и которые угрожали ему забастовкой, укреплением сводов и оборудованием туннеля на Ла-Саль-стрит, прокладкой новой петли по улицам Ла-Саль, Мунро, Дирборн и Рэндолф и выпуском акций своих новых предприятий. Однако непрошенная мысль нет-нет, да и закрадывалась к нему в голову: «А где сейчас Стефани, что она делает?» Время от времени она назначала ему свидания. Каупервуд заметил, что с тех пор, как он позволил себе однажды, воспользовавшись откровенностью Стефани, упрекнуть ее в легкомыслии и чересчур рассеянном образе жизни, ему приходилось все реже слышать о Гарднере Ноулзе, Лейне Кроссе и Форбсе Герни и все чаще о Джорджии Тимберлейк и Этели Такермен. Что значит эта внезапная скрытность? Раз как-то, впрочем, Стефани обронила несколько слов о Форбсе Герни, — ему так плохо живется, бедняжке, и костюм у него, к сожалению, оставляет желать лучшего. Сама Стефани благодаря щедрости Каупервуда щеголяла в ослепительных туалетах. Она без стеснения брала у него столько, сколько ей требовалось, чтобы одеться по своему вкусу.
— Почему ты не пришлешь его ко мне? — спросил Каупервуд. — Я подыщу ему какое-нибудь занятие. — Пристроить мистера Герни на место, где можно было бы следить за каждым его шагом, показалось Каупервуду весьма заманчивым. Однако Форбс Герни не воспользовался этим великодушным предложением, а Стефани больше ни разу не заикалась о его бедственном положении. Как-то раз Каупервуд дал Стефани двести долларов и вскоре после этого встретил ее на Вашингтон-стрит в сопровождении Форбса Герни. Мистер Герни, бледный и томный, был, как ни странно, одет с иголочки. Каупервуд заметил у него в галстуке булавку, которую видел раньше у Стефани. Впрочем, она нимало не была смущена этой встречей. Прошло еще несколько дней, и Стефани обмолвилась, что Лейн Кросс, уезжая на лето в Нью-Хэмпшир, предложил ей пользоваться его студией. Каупервуд решил взять эту студию под наблюдение.
Среди служащих Каупервуда был некто Фрэнсис Кеннеди, весьма честолюбивый молодой человек, работавший когда-то репортером в газете. Кеннеди напечатал в одном из воскресных номеров «Инкуайэрера» довольно бойкую статью о планах Каупервуда, попутно охарактеризовав и его самого как человека недюжинного. Статья понравилась Каупервуду, и когда Кеннеди однажды явился к нему и сказал, что репортерская работа ему надоела и он не прочь был бы попробовать свои силы в области городского железнодорожного транспорта, Каупервуд решил воспользоваться его услугами.
— Могу предложить вам на первое время место секретаря, — любезно сказал он. — У меня есть для вас два-три особых поручения. Если вы с ними справитесь, я подыщу вам что-нибудь поинтереснее.
Кеннеди недолго проработал у Каупервуда, когда тот сказал ему однажды:
— Послушайте, Фрэнсис, вы, в вашем газетном мире, слышали когда-нибудь о молодом человеке по имени Форбс Герни?
Разговор происходил в кабинете Каупервуда.
— Нет, сэр, не слыхал, — отвечал Фрэнсис настораживаясь.
— А о любительской студии под названием «Театр гарриковцев»?
— Да, сэр, об этой студии я слышал.
— А как вы думаете, Фрэнсис, могли бы вы выполнить одно поручение несколько щекотливого характера? Только сделать это нужно умно и осторожно.
— Думаю, что могу, сэр, — сказал Фрэнсис. В это утро он выглядел настоящим щеголем — в новом коричневом костюме, гранатового цвета галстуке и до блеска начищенных ботинках. В манжетах мистера Фрэнсиса поблескивали сердоликовые запонки, а молодое лицо сияло здоровьем.
— Так вот, послушайте, что мне от вас нужно. Одна молодая актриса из этой любительской студии, Стефани Плейто, посещает мастерскую некоего художника и режиссера Лейна Кросса. Мастерская помещается в так называемом Дворце нового искусства. Не исключено, что эта дама пользуется мастерской и в отсутствие хозяина, — все может быть. Вы должны выяснить, в каких отношениях находится эта особа с мистером Форбсом Герни. По некоторым деловым соображениям мне это надо знать.
Кеннеди весь обратился в слух.
— Вы не можете указать мне, где бы я мог для начала навести справки об этом мистере Герни? — спросил он.
— Мне кажется, он близко знаком с неким критиком по имени Гарднер Ноулз. Можете потолковать с ним. Мне не нужно, разумеется, предупреждать вас, что мое имя упоминаться не должно.
— Это само собой разумеется, мистер Каупервуд.
Кеннеди удалился, размышляя, как бы ему получше выполнить это поручение. Репортерский нюх подсказал ему путь: Кеннеди прежде всего разыскал кое-кого из своих прежних коллег и выведал у них все, что только мог, относительно «Театра гарриковцев» и подвизавшихся в нем актрис. Предлогом послужило то, что он якобы пишет одноактную пьесу, которую хочет предложить этому театру.
Затем Кеннеди отправился к Лейну Кроссу в его студию, решив выдать себя за репортера, желающего получить интервью. От лифтера он узнал, что мистера Кросса нет в городе. Студия была заперта.
Мистер Кеннеди задумался на минуту.
— А кто-нибудь пользуется этой студией в летнее время? — спросил он у лифтера.
— Да, тут бывает одна молодая особа. Иногда…
— А вы не знаете, кто она такая?
— Знаю. Плейто ее фамилия. А почему вы спрашиваете?
— Вот что, друг, — доверительно сказал Кеннеди, оглядывая довольно потрепанную одежду своего собеседника, — хочешь заработать десять долларов без особых хлопот?
Лифтер, недельный заработок которого равнялся восьми долларам, навострил уши.
— Я хочу знать, с кем бывает здесь эта мисс Плейто… когда она приходит… Ну, словом, все, что можно разведать. Если я выясню то, что мне нужно, я дам тебе пятнадцать долларов, а пока получай в задаток пятерку.
У лифтера в эту минуту в кармане было шестьдесят пять центов. Он недоверчиво, но с большой готовностью посмотрел на Кеннеди.
— А чем я могу вам помочь? — спросил он. — Я ведь здесь только до шести. От шести до двенадцати на лифте работает другой.
— А нет ли у вас свободной комнаты по соседству с этой мастерской? — осведомился Кеннеди.
Лифтер задумался.
— Есть. Как раз напротив, через коридор.
— Когда обычно приходит сюда эта особа?
— В мое дежурство — иной раз с утра, иной раз после обеда. А как по вечерам — не знаю.
— Одна приходит или с кем-нибудь?
— Иногда с каким-то мужчиной, иногда с подружками. По правде-то говоря, я не особенно обращал на нее внимание.
Кеннеди ушел насвистывая.
С этого дня вышеупомянутая мастерская, в которой царила довольно легкомысленная атмосфера, подверглась самому пристальному наблюдению. Мистер Кеннеди то и дело слонялся по коридору, регистрируя каждое появление мистера Форбса Герни. Очень скоро ему удалось установить, как он, собственно говоря, и ожидал, что мистер Герни и мисс Стефани частенько остаются в студии вдвоем в самые неурочные часы. Иной раз мистер Герни, покинув студию вместе с компанией молодых людей и девиц, которые приходили туда повеселиться, вскоре тайком возвращался назад, иной раз и Стефани уходила вместе со всеми, но потом возвращалась вдвоем с мистером Герни. Эти тайные свидания бывали то очень коротки, то довольно продолжительны, и Кеннеди самым добросовестным образом наблюдал и записывал все дни, часы и длительность свиданий, а затем наутро эти сведения в запечатанном конверте попадали на письменный стол к мистеру Каупервуду. Тот был вне себя от ярости, но так было велико его увлечение Стефани, что он еще не мог ни на что решиться. Ему хотелось проверить, до какой степени лицемерия способна она дойти.
Впервые в жизни Каупервуд оказался в положении обманутого и чувствовал себя в высшей степени непривычно и странно. Даже в часы самой напряженной деятельности колючая мысль о Стефани ни на минуту не покидала его. Где она сейчас? Что делает? Ее способность нагло и беззастенчиво лгать невольно напоминала Каупервуду его самого. Подумать только, что эта девчонка могла предпочесть ему кого-то другого, да еще теперь, когда он приобретал громкую славу преобразователя города. Это невольно наводило его на мысль о том, что он стареет, что более молодые соперники уже становятся для него опасны. И мысль эта язвила и жгла.
Как-то, промучившись всю ночь горькими думами о Стефани, Каупервуд сказал наутро Кеннеди:
— Я хочу, Фрэнсис, чтобы вы заставили этого лифтера, с которым вы там познакомились, подобрать ключ к студии, и пусть он позаботится, чтобы изнутри не было другого запора. Ключ вы дадите мне. Когда мисс Стефани, будет там вдвоем с этим мистером Герни, известите меня по телефону.
И вот после нескольких недель неустанной слежки наступила развязка. Большая желтая луна висела в небе, дул теплый летний ветерок. Стефани забежала к Каупервуду в контору — предупредить, что она не может поехать с ним за город, как у них было условлено. Она спешит домой, на Западную сторону, так как у Джорджии Тимберлейк в этот вечер устраиваются игры и танцы в саду. Каупервуд слушал ее и понимал, что она лжет. Он был, как всегда, весел, любезен, острил и улыбался, но мысль о том, как бесстыдна эта девица, как нагло играет она свою роль и каким глупцом его считает, не шла у него из головы. Он говорил себе, что Стефани молода, обворожительна, темпераментна и от природы ветрена и непостоянна, но не мог простить ей, что она не любила его так же беззаветно, как любили другие женщины. На Стефани было легкое белое платье в черную полоску и широкополая соломенная шляпа с белой в черную полоску вуалью вокруг тульи и ярко-пунцовым цветком мака, свисающим над левым ухом. Она показалась Каупервуду особенно юной и задорной в этом наряде. «Смесь современной цивилизации и древнего Востока», — невольно подумал он.
— Собираешься повеселиться, малютка? — спросил он, ласково улыбаясь и не сводя с нее своих загадочных, непроницаемых глаз. — Мы сегодня опять намерены блистать в компании наших очаровательных молодых друзей? Вся свита будет в полном сборе, я полагаю? Мистер Блисс Бридж, мистер Ноулз, мистер Кросс — все твои верные пажи и партнеры по танцам?
Он ни словом не обмолвился о Форбсе Герни.
Стефани весело кивнула. Она пребывала в самом безмятежном и праздничном расположении духа.
Каупервуд улыбался, думая о том, что скоро, очень скоро он будет отомщен. Он уличит ее во лжи, поймает на месте преступления — в этой самой студии, быть может, — и с презрением прогонит прочь, навсегда. Случись это в прежние времена, и не здесь, а например, в Турции, он приказал бы удушить ее, зашить в мешок и бросить в Босфор. Теперь в его власти только одно — расстаться с ней. И он все улыбался, поглаживая ее руку.
— Желаю весело провести время, — крикнул он ей вслед, когда она уходила.
Дома, около полуночи, его вызвал к телефону Кеннеди.
— Мистер Каупервуд?
— Да.
— Вы знаете студию во Дворце нового искусства?
— Да.
— Они там сейчас.
Каупервуд позвонил и приказал заложить кабриолет. У него уже давно было заготовлено нечто вроде отмычки, сделанной по его заказу слесарем: металлический стержень, полый на конце и с бороздками — точно по рисунку ключа, доставленного ему Кеннеди. Просунув стержень в замочную скважину и надев его на бородку ключа, вставленного изнутри, можно было без труда отпереть дверь снаружи. Каупервуд нащупал отмычку в кармане, сел в кабриолет и уехал. В вестибюле Дворца нового искусства его ждал Кеннеди. Каупервуд отпустил его домой.
— Благодарю, — коротко сказал он. — Остальным я займусь сам.
Он не воспользовался лифтом и, быстро поднявшись по лестнице, прошел в свободное помещение напротив, потом снова вышел в коридор и приник ухом к двери мастерской. Да, Кеннеди не ошибся, Стефани была там и Герни тоже. Она привела с собой томного молодого поэта, рассчитывая провести с ним восхитительный вечер. В эти часы в здании царила тишина, и Каупервуд отчетливо слышал их приглушенные голоса; потом до него долетел обрывок песенки — пела Стефани. Ярость душила Каупервуда, и он был даже рад, что Стефани взяла на себя труд предупредить его о своем намерении провести этот вечер у Джорджии Тимберлейк. Он улыбнулся мрачно и злорадно, представив себе изумление и испуг Стефани. Достав из кармана отмычку, он бесшумно вставил ее в замочную скважину и надел на бородку ключа. Ключ повернулся мягко, почти беззвучно. Каупервуд нажал на ручку двери и почувствовал, как она подалась. Он неслышно ступил в комнату. Тихий, такой знакомый ему, воркующий смех заглушил его шаги.
При звуке его резкого сухого покашливания они вскочили. Герни сделал попытку найти убежище за гардиной, Стефани тщетно старалась натянуть на себя покрывало с кушетки. От неожиданности она онемела и смотрела на Каупервуда остановившимся взглядом. Герни сначала тоже растерялся, однако вскоре овладел собой и проговорил даже несколько вызывающе:
— Кто вы такой? Что вам здесь надо?
Каупервуд ответил очень спокойно, с улыбкой»
— Ничего особенного. Мисс Плейто, вероятно, объяснит вам причину моего появления. — Он небрежно кивнул в ее сторону.
Стефани, чувствуя на себе его холодный, иронический взгляд, сжалась в комочек и, казалось, совсем забыла о существовании Форбса Герни. Последний понял уже, что перед ним его предшественник — обманутый и разгневанный любовник, и это неожиданное открытие заставило его еще больше растеряться.
— Мистер Герни, — с некоторым оттенком снисхождения сказал Каупервуд, отведя, наконец, уничтожающий взгляд от Стефани. — К вам у меня, собственно, никаких дел нет, и через несколько минут я избавлю вас и мисс Плейто от моего присутствия. Однако у меня были некоторые основания явиться сюда. Эта молодая особа довольно долго меня обманывала. Она постоянно лгала мне, прикидывалась невинным созданием, чему я, впрочем, не верил. Не далее как сегодня она заявила мне, что отправляется на танцы к своей приятельнице, живущей на Западной стороне. Она была моей любовницей в течение нескольких месяцев и принимала от меня деньги, драгоценности, я не отказывал ей ни в чем. Эти нефритовые серьги, кстати, — тоже один из моих подарков. — Каупервуд весело и насмешливо поглядел на Стефани. — Я пришел сюда, чтобы доказать ей бесполезность дальнейшей лжи. Всякий раз, когда я пытался уличить ее в недостойном поведении, она заливалась слезами и лгала мне. Быть может, вы знаете ее лучше, чем я, быть может вы сильно привязаны к ней. Во всяком случае от вас мне ничего не нужно. А эту даму,
— тут Каупервуд снова повернулся к Стефани и смерил ее презрительным взглядом, — я прошу только об одном — не утруждать себя больше бесполезной ложью.
В продолжение этого довольно своеобразного монолога Стефани, перепуганная, дрожащая и все же прелестная, забившись в угол огромной тахты, словно зачарованная, не сводила глаз с Каупервуда, и взгляд этот без слов говорил о том, как, несмотря на все ее легкомыслие, ей больно его терять. Его крепкая сильная фигура, спокойствие и невозмутимость, и даже самые слова его, язвительные и беспощадные, зажгли ее пылкое воображение, всегда готовое воспламениться, словно порох. Покрывало, в которое она завернулась, лишь отчасти скрывало ее наготу; смуглые руки, плечи и грудь и тонкие стройные ноги с округлыми коленями были обнажены. Темные волосы рассыпались в беспорядке, а детски наивное лицо, испуганное и страдальческое, казалось молило Каупервуда. Стефани и в самом деле была чрезвычайно испугана. Она в глубине души всегда побаивалась Каупервуда; этот сильный, суровый и обаятельный человек внушал ей благоговейный страх. Она не произносила ни слова и только смотрела на него, все еще пытаясь тронуть его сердце жалобным, как у обиженного ребенка, выражением лица. Но Каупервуд отвечал ей взглядом, исполненным холодного презрения, а на ее любовника смотрел с почти нескрываемой насмешкой. Он спокойно стоял перед ними и улыбался, и мысль о том, кого она теряет, какой это необыкновенный человек, пронзила Стефани. Рядом с ним Форбс Герни, меланхолический, томный поэт, показался ей вдруг жалким и бесцветным — пустой причудой романтического воображения, Стефани искала и не находила слов, она готова была молить Каупервуда о прощении, но чувствовала, что это бесполезно, и к тому же тут был Герни… К горлу у нее подкатил комок, глаза затуманились, и Каупервуд увидел, как в них сквозь слезы блеснул знакомый ему таинственный и влекущий огонек. Он хорошо знал этот взгляд. То была минута горького торжества для Каупервуда.
— Позвольте дать вам совет, Стефани, — сказал он. — Мы, разумеется, не увидимся больше. Вы — талантливая актриса. Ступайте на профессиональную сцену. Вас ждет слава, если ваши любовные похождения не помешают вам посвятить себя искусству. Я допускаю, конечно, что такая распущенность — потребность вашей натуры, но не забывайте, что в обществе существует вполне определенный взгляд на подобное поведение. Прощайте.
Каупервуд повернулся и быстро направился к двери.
— Фрэнк! О Фрэнк! — воскликнула Стефани. Это был горестный, полный отчаяния, безотчетный крик; она забыла о присутствии своего нового возлюбленного. Герни смотрел на нее, широко раскрыв глаза.
Но Каупервуд, казалось, даже не слышал ее призыва. Он вышел из студии, пересек темный коридор и спустился по лестнице. На мгновение, на одно краткое мгновение он снова почувствовал себя во власти этого распущенного, безнравственного и все же обаятельного создания, словно в лицо ему пахнул пряный аромат какого-то ядовитого цветка.
«А, будь ты проклята! — мысленно воскликнул Каупервуд. — Будь ты проклята, тварь, потаскуха, девка!» — Он изрыгал самые грязные, самые циничные ругательства, ибо в эту минуту, впервые в жизни, почувствовал, что значит любить, страстно желать и утратить — утратить навсегда. Он поклялся себе, что жизненные пути его и Стефани Плейто никогда больше не пересекутся.
Случилось так, что после описанного выше разрыва душевный покой Эйлин был снова нарушен — и не кем иным, как миссис Плейто, впрочем, без всякого умысла с ее стороны. Заехав однажды навестить миссис Каупервуд, она разговорилась об успехах своей дочери, о затруднениях, которые переживают «гарриковцы», и о том, что Стефани скоро появится в новой роли — будет, кажется, играть китаянку.
— Эти нефритовые украшения, что вы ей подарили, — прелестны, — любезно улыбаясь, заявила миссис Плейто. — Я только на днях впервые увидела их. Стефани мне ничего раньше не говорила. Она в таком восторге от этого подарка, что я должна от всей души поблагодарить вас.
Эйлин широко раскрыла глаза.
— Я, право, что-то не припомню… — она тотчас подумала о Каупервуде, о его извечных слабостях, и в душу к ней закралось подозрение. Растерянность и смущение отразились на ее лице.
— Да что вы? — удивилась в свою очередь миссис Плейто, несколько обескураженная словами Эйлин. — Ну как же, серьги, брошь и браслет. Стефани сказала, что это вы подарили ей.
— Ах, ну да, да, конечно, — спохватившись, пробормотала Эйлин. — Припоминаю теперь. Собственно говоря, это был подарок Фрэнка. Очень рада, что эти безделушки понравились вашей дочери.
И она учтиво улыбнулась.
— Стефани находит их восхитительными, и они в самом деле очень ей к лицу, — добродушно сказала миссис Плейто, считая, что недоразумение разъяснилось.
Разговор этот произошел потому, что Стефани забыла однажды запереть свою шкатулку с украшениями, и миссис Плейто, разыскивая что-то в комнате дочери, увидела нефриты. Прекрасно понимая, какую они представляют ценность, она не замедлила допросить дочь. Стефани в первое мгновение растерялась, но тотчас овладела собой. Как-то раз она была у Каупервудов, и Эйлин уговорила ее принять этот подарок, объяснила она небрежно.
К несчастью для Эйлин, этим разговором дело не ограничилось. На обеде у Риза Грайера, молодого скульптора, делающего светскую карьеру и представленного ей Тейлором Лордом, Эйлин пришлось убедиться в том, что общество не склонно сочувствовать женщине, утратившей привязанность своего супруга. Входя в гостиную, она услышала, как одна дама, стоя у ширмы, где гости оставляли свои накидки и шали, шепнула другой:
— Смотрите, вон идет миссис Каупервуд. Жена того самого Каупервуда, которому принадлежит половина всех городских железных дорог у нас в Чикаго. Весь прошлый сезон он путался с этой Плейто — актрисочкой из «Театра гарриковцев».
Вторая дама утвердительно кивнула, с завистью разглядывая туалет Эйлин
— роскошное платье из темно-зеленого бархата.
— А вы думаете, что она верна ему? — Эйлин вся превратилась в слух. — Вид у нее во всяком случае довольно вызывающий.
Эйлин удалось потом поближе рассмотреть этих дам, когда они стояли отвернувшись и не смотрели на нее, и на лице ее было ясно написано все, что она о них думает, — но что толку? Проклятые сплетницы уже ранили ее в самое сердце. Эйлин была возмущена, ошеломлена, растеряна. В какое унизительное положение ставит ее Фрэнк, давая своим легкомысленным поведением пищу для подобных пересудов!
Но прошло еще несколько дней, и Эйлин ждало новое испытание. Как-то раз, выйдя из своей спальни на галерейку, окружавшую холл, Эйлин услышала внизу голоса; две служанки оживленно обсуждали чикагские нравы вообще и поведение своего хозяина в частности. Одна из них — рослая, костлявая девица лет двадцати восьми, работала у Каупервудов горничной, другая — коренастая, дородная особа сорока с лишним лет, состояла на должности младшей экономки. Обе делали вид, что заняты уборкой, но работали не столько руками, сколько языком. Костлявая горничная совсем недавно перешла к Каупервудам от Кокрейнов. Эймар Кокрейн, бывший директор Железнодорожной компании Западной стороны, был теперь директором новой компании — Западно-чикагской транспортной.
— Можете себе представить, голубушка, — услышала Эйлин голос костлявой горничной, — как я удивилась, когда узнала, кто меня нанимает! Когда мне хозяева сказали, я своим ушам не поверила. Да ведь наша-то мисс Флоренс бегала к нему на свидания почитай три раза на неделе! Просто в толк не возьму, как это ее маменька все проморгала.
— Да, — вздохнула вторая, — уж это бабник так бабник. — При этом она выразительно всплеснула руками, чего Эйлин, разумеется, уже не могла видеть. — Сюда тоже бегала одна девчонка. Она живет на нашей улице, Хейгенин по фамилии. Отец у нее издает газету. У них очень красивый дом в двух шагах отсюда. Последнее время, правда, она что-то к нам не захаживает. А то я сколько раз видела, как он целовался с ней в этой самой комнате. Быть того не может, чтобы миссис Каупервуд ничего не знала, никогда этому не поверю. Мне рассказывали, как она однажды налетела на одну дамочку, с которой путался ее муженек. Говорят, тут ужас что было, когда она в нее вцепилась, и обе визжали на весь дом, как зарезанные. Да уж мужчины — все подлецы, как до женщин дойдет.
Легкий шорох заставил сплетниц отскочить друг от друга, но Эйлин и так уже слышала достаточно. Что же, что ей теперь делать? Опять новые связи, новые женщины, о которых она и не подозревала! Мисс Флоренс — это, конечно, Флоренс Кокрейн — ведь долговязая горничная работала раньше у Кокрейнов. И еще Сесили Хейгенин. Подумать только — дочь издателя Хейгенина, одного из их лучших друзей! И Фрэнк целовал ее здесь! Неужели этому конца не будет — его вероломству, его изменам!
Эйлин вернулась в спальню вне себя от ярости и горя; мысли ее путались. Что же ей делать? Оставить Фрэнка? Сказать ему в лицо все, что она о нем думает? Следить за ним? Нанять еще сыщиков? К чему, к чему? Она уже нанимала сыщиков однажды. Разве это помешало Фрэнку завести роман со Стефани Плейто? Ничуть. Разве это может помешать новым увлечениям? Конечно, нет. Как видно, ее совместная жизнь с Фрэнком приходит к концу, неотвратимому, горестному концу. Долго ведь так продолжаться не может. Вероятно, она была неправа, когда разлучила его с миссис Каупервуд. Но ведь Лилиан совсем не пара Каупервуду. За что же такая страшная расплата? Будь Эйлин суеверна или религиозна, читай она библию, чего она, разумеется, не делала, ей сейчас вспомнилось бы, вероятно, одно из самых фаталистических утверждений Нового завета: «Какою мерой мерите, такою же отмерится и вам».
Неукротимое влечение Каупервуда к прекрасному полу и в самом деле не могло не привести к плачевным последствиям. После разрыва со Стефани Плейто Каупервуд, как говорится, пустился во все тяжкие, и в числе его многочисленных жертв оказались сначала Сесили Хейгенин — очаровательная дочка издателя Хейгенина, весьма достойного человека, искренне расположенного к Каупервуду и служившего ему опорой в газетном мире, а затем и дочь Эймара Кокрейна. Впрочем, нельзя не заметить, что во всех своих любовных приключениях Каупервуд являлся не только соблазнителем, но и жертвой соблазна.
Его сближение с Сесили Хейгенин произошло очень просто. Будучи приятелем ее отца и частым гостем в их доме, Каупервуд в один прекрасный день обнаружил, что молодая девушка весьма чувствительна к его чарам. Сесили в ту пору исполнилось двадцать лет. Пышная, белокожая, светловолосая и голубоглазая, она отличалась жизнерадостным нравом и, несмотря на свою кукольную внешность, довольно живым умом. Каупервуду нравилось шутить и забавляться с ней. Он привык играть с Сесили, когда та была еще ребенком, школьницей. Игры и шутливые поддразнивания продолжались и потом, когда Сесили уже училась в колледже и приезжала домой на каникулы. Теперь она жила дома, и Каупервуд видел ее значительно чаще — почти всякий раз, когда заходил к ее отцу, чтобы обсудить с ним, как лучше преподнести публике ту или иную из своих очередных махинаций.
Как-то вечером Хейгенин отлучился из дома по делам, связанным с концессиями Каупервуда, и тот оказался наедине с Сесили. Произошел обмен улыбками, многозначительными взглядами, и Сесили в ответ на какую-то шутку Каупервуда игриво замахнулась на него книгой. Каупервуд схватил девушку за руки и сжал их — ласково, но крепко.
— Пустите, вам все равно со мной не справиться, — храбро сказала Сесили.
— Посмотрим, — отвечал Каупервуд.
За этим последовала шутливая борьба, в результате которой Сесили после полупритворного сопротивления очутилась в объятиях Каупервуда и головка ее склонилась на его плечо.
— Вот вы как! — сказала она, глядя на него снизу вверх насмешливо и чуть-чуть испуганно. — А дальше что? Вам придется отпустить меня — и только.
— Нет, не так скоро, как вы думаете.
— Очень скоро. Сейчас вернется папа.
— Ну что ж, до тех пор во всяком случае я вас не отпущу. Какая вы красивая, Сесили, вы хорошеете с каждым днем.
Она притихла, перестав сопротивляться, и на ее испуганном лице появилось томное выражение. Каупервуд погладил ее по щеке, поцеловал. Возвращение мистера Хейгенина положило конец этой сцене, но после такого начала найти общий язык было уже нетрудно.
Первые шаги к сближению с Флоренс Кокрейн — дочерью Эймара Кокрейна, директора Железнодорожной компании Западной стороны, — мало чем отличались от описанного выше, а финал в обоих случаях был совершенно одинаков. Чтобы представить вам Флоренс Кокрейн, скажем, что она тоже была блондинка, как и Сесили, но совершенно иного типа — тоненькая, хрупкая, мечтательная. Она запоем читала романы, увлекалась Марло и Джонсоном, и Каупервуд, этот крупный делец, занятый какими-то таинственными финансовыми операциями и часто приходивший совещаться с ее отцом, пленил воображение девушки, словно какой-нибудь герой елизаветинской эпохи. Тоскливо-размеренный уклад жизни, мещанское благополучие ее домашнего очага претили Флоренс Кокрейн, и в душе ее зрел протест. Каупервуд разгадал, что творится с девушкой, провел с ней несколько вечеров в отвлеченно-возвышенных беседах, проникновенным взором смотрел ей в глаза и вскоре прочел в них желанный ответ. Ни Эймар Кокрейн, ни его чопорно-добродетельная супруга ни о чем не догадывались.
И все же Эйлин, раздумывая над последними любовными приключениями Каупервуда, почувствовала вдруг, несмотря на всю свою досаду и горе, некоторое успокоение. Что ни говори, а такие мимолетные измены менее опасны для нее, чем одна устойчивая привязанность. Если Каупервуд и впредь будет так гоняться за женщинами, он едва ли полюбит кого-нибудь всерьез, а в таком случае зачем ему покидать ее?
Но какой это все-таки удар для ее женского самолюбия, невольно думалось ей. Какой позорный конец идеального супружеского союза, который, казалось, будет длиться всю жизнь! Подумать только, что она, Эйлин Батлер, не знавшая себе равных, затмевавшая всех своей красотой и очарованием, должна так рано — ведь ей едва минуло сорок лет — уступить дорогу более молодым соперницам! И кому? Каким-то жалким, невзрачным подросткам! Стефани Плейто! Сесили Хейгенин! Или этой, как ее… Флоренс Кокрейн — сухой, как щепка, и бледной, как мертвец! И вот она, блистательная красавица, в расцвете сил и всех своих женских чар, отодвинута на задний план. Гладкая ослепительная, кожа, ясные, лучистые глаза, на лбу, на шее, на подбородке
— ни единой морщинки; золотое руно волос, упругая походка, прекрасный рост и безукоризненное сложение, роскошные туалеты, драгоценности, уменье одеваться… А Фрэнк предпочитает ей каких-то желторотых выскочек! Это казалось Эйлин невероятным и глубоко несправедливым. Как жестока жизнь! Как непостоянен Фрэнк в своих вкусах и привязанностях! Боже мой, боже мой, неужели это правда? Почему Фрэнк разлюбил ее? Эйлин снова и снова рассматривала себя в зеркале и все больше растравляла свои раны. Почему он отверг ее красоту? Почему другие женщины кажутся ему лучше? Сколько раз уверял он ее в своей любви — зачем он лгал? Почему другие мужчины сохраняют верность своим женам? Ее отец всегда был верен ее матери. При мысли об отце у Эйлин екнуло сердце — ведь она опозорила себя в его глазах… Но все равно, что было — то прошло, а теперь только она имела права на Фрэнка. Эйлин разглядывала свои глаза, волосы, руки, плечи… Почему Фрэнк разлюбил ее? Почему, почему?
Однажды вечером, вскоре после этого приступа горя, Эйлин читала у себя в будуаре какой-то роман, поджидая возвращения мужа, как вдруг зазвонил телефон. Каупервуд хотел предупредить ее, что задержится в конторе, а потом, быть может, ему придется поехать в Питсбург. Дня на полтора, не больше. Послезавтра он уж во всяком случае будет дома. Эйлин огорчилась, и Каупервуд понял это по ее голосу. Они собирались в этот день обедать у Хоксема, а потом поехать в театр. Он предложил ей отправиться к Хоксема без него, но Эйлин что-то резко возразила в ответ и повесила трубку не попрощавшись. В десять часов Каупервуд позвонил снова и сказал, что он передумал. Может быть, Эйлин хочет поужинать с ним в ресторане? Тогда пусть она переодевается, он заедет за ней. А нет — так они проведут вечер дома.
Эйлин тотчас решила, что Фрэнк собирался развлекаться на стороне, но что-то ему помешало. Он испортил ей вечер, а теперь, за неимением лучшего, решил явиться домой, чтобы осчастливить ее своим присутствием. Это взбесило Эйлин. Двусмысленность ее положения, постоянная неуверенность в Каупервуде начинали сказываться на ее нервах. В воздухе запахло грозой, и вскоре гроза разразилась. Каупервуд приехал чуть позже, чем обещал, стремительно вошел в комнату, заключил Эйлин в объятия и, поцеловав, нежно и шутливо погладил по руке, потом потрепал по плечу. Эйлин нахмурилась, и он спросил:
— Что случилось? Малютка не в духе?
— Ничего особенного, — отвечала Эйлин с раздражением. — То же, что всегда, не стоит об этом говорить. Ты обедал?
— Да, нам приносили обед в контору. — Каупервуд не лгал. Он действительно обедал у себя в конторе вместе с Мак-Кенти и Эддисоном. Не чувствуя на сей раз за собой вины, Каупервуд захотел оправдаться перед Эйлин. — Я не мог вырваться сегодня, — сказал он, — мне самому жаль, что дела отнимают у меня так много времени, но скоро будет легче. Все идет теперь на лад.
Эйлин высвободилась из его объятий и подошла к туалетному столику. Пригладила растрепавшиеся волосы, внимательно оглядела себя в зеркало, села и углубилась в роман. «Опять надулась!» — подумал Каупервуд.
— Ну, Эйлин, в чем дело? — спросил он. — Ты не рада, что я пришел домой? Я знаю, последнее время тебе было нелегко, но пора уже забыть прошлое. Право же, лучше подумать о будущем.
— О будущем? Не смей говорить мне о будущем, — злобно воскликнула Эйлин. — Не очень-то много радости оно мне сулит.
Каупервуд видел, что все в ней кипит, но, полагаясь на ее привязанность к нему и на свое умение убеждать и уговаривать, надеялся, что сумеет ее успокоить.
— Напрасно ты так горюешь, детка, — сказал он. — Ты же знаешь, что я никогда не переставал тебя любить. И никогда не перестану. Правда, сейчас у меня куча всяких хлопот, которые часто разлучают нас с тобой против моей воли, но чувство мое к тебе неизменно. Мне кажется, ты сама это понимаешь.
— Чувство? Твое чувство? — с горечью вскричала Эйлин. — О каком чувстве ты толкуешь? Ты даришь другим женщинам нефритовые драгоценности и волочишься за каждой юбкой, какая только попадется тебе на глаза! И у тебя еще хватает духу говорить мне о своих чувствах! Ведь ты и домой-то явился только потому, что тебе не удалось повеселиться где-то на стороне. Да, да, я знаю цену твоим чувствам. Знаю!
Эйлин в сердцах откинулась на спинку кресла и снова схватила свой роман. Каупервуд пристально посмотрел на нее — этот намек на Стефани был для него полной неожиданностью. Да, иметь дело с женщинами становится по временам невыносимо утомительным.
— Что ты, собственно, хочешь сказать? — спросил он осторожно, самым, казалось бы, искренним и невинным тоном. — Никаких нефритов я никому не дарил и ни за какими юбками, как ты изволишь выражаться, не волочился. Я просто не понимаю, о чем ты говоришь, Эйлин.
— О Фрэнк! — воскликнула Эйлин устало, в голосе ее прозвучал упрек. — Как ты можешь так лгать! Ну, к чему ты лжешь мне в глаза? Мне тошно от твоей лжи, от твоего притворства. Даже слуги — и те уже судачат о твоих похождениях, а ты хочешь, чтобы я тебе верила. Разве я виновата, что миссис Плейто является сюда и спрашивает меня — с какой стати ты даришь драгоценности ее дочери! Я понимаю, почему ты лжешь, тебе нужно заткнуть мне рот, заставить меня молчать. Ты боишься, что я побегу к мистеру Хейгенину, или к мистеру Кокрейну, или к мистеру Плейто, или ко всем трем зараз. Можешь не беспокоиться, не побегу, не бойся. Ты опостылел мне своей ложью. И подумать только, на кого он польстился! Стефани Плейто — эта сухая жердь! Сесили Хейгенин — квашня с тестом! А Флоренс Кокрейн — ни дать ни взять, сонная рыба! (Эйлин иной раз давала довольно меткие характеристики.) Если бы не мои близкие, которым я и так уж принесла немало огорчений, да не разные толки и сплетни, которые могут повредить твоим делам, я бы не стала ждать ни минуты, я бы ушла от тебя! И как только я могла поверить, что ты меня любишь, что ты вообще способен кого-нибудь любить по-настоящему! Какая чушь! Но мне теперь все равно! Можешь продолжать в том же духе. Только запомни: не воображай, что я и дальше буду терпеть все, как терпела до сих пор. Нет, не буду. Больше тебе не удастся меня обмануть. Я не хочу так жить. Я еще не старуха. Найдутся мужчины, которые рады будут подарить меня своим вниманием, раз я тебе не нужна. Я уже сказала тебе однажды и повторяю снова: если ты будешь мне изменять, я в долгу не останусь, так и знай! Вот посмотришь, я тоже заведу себе любовников. Да, да! Клянусь!
— Эйлин! — сказал Каупервуд мягко, с мольбой, сознавая бесполезность новой лжи. — Неужели ты не простишь мне еще один, последний раз? Будь снисходительна, пожалей меня. Я сам не понимаю себя порой. Должно быть, я как-то иначе устроен — не так, как другие. Мы с тобой уже прожили вместе такую долгую жизнь. Подожди еще немного. Дай мне время. Увидишь, я стану другим. Я докажу тебе.
— О да, конечно, я должна ждать! Он, видите ли, станет другим! А разве я мало ждала? Разве мало провела бессонных ночей, слоняясь здесь из угла в угол, пока ты пропадал невесть где? Пожалеть тебя? Конечно, конечно! А кто пожалеет меня, когда сердце мое рвется на части! О боже мой, боже мой! — в безмерном отчаянии воскликнула вдруг Эйлин. — Я так несчастна! Так несчастна! В сердце такая боль! Такая невыносимая боль!
Она судорожно прижала руки к груди и бросилась вон из комнаты. Ее легкий, стремительный, упругий шаг, всегда пленявший Каупервуда, даже и сейчас произвел на него впечатление. Но, увы, это было лишь мгновенное сожаление о том, что жизнь так жестока и все в ней так преходяще! Каупервуд поспешил за Эйлин и (совсем как после стычки с Ритой Сольберг) попытался заключить ее в объятия, но она раздраженно оттолкнула его.
— Нет, нет! — крикнула она. — Оставь меня! Мне все это надоело.
— Право же, ты несправедлива ко мне, Эйлин! — Он произнес это с чувством, подкупающе искренним тоном. — Из-за одного прискорбного случая в прошлом ты теперь видишь все в искаженном свете. Клянусь, я не изменял тебе ни со Стефани Плейто, ни с другими женщинами. Я ухаживал за ними слегка, но ведь это все сущие пустяки. Будь благоразумна. Я вовсе не такой негодяй, как тебе кажется. Я занят сейчас очень большими делами, от которых твое благополучие, твое будущее зависит в такой же мере, как и мое. Будь же благоразумна, Эйлин, будь снисходительна ко мне.
Все повторялось снова и снова: те же упреки и обвинения с одной стороны, те же оправдания и уговоры — с другой. Наконец, усталая, измученная телом и душой, чувствуя, что ей не под силу разрубить этот узел, Эйлин сдалась и, уступая увещеваниям Каупервуда, позволила ему убедить себя в том, что и на ее долю остались еще какие-то крохи чувства. Она совсем пала духом, тоска грызла ее сердце. Да и сам Каупервуд, хотя и пытался утешить Эйлин, отчетливо понимал, что ему никогда не удастся возродить в ней прежнюю веру в его любовь, ибо для этого он должен был бы окружить ее таким вниманием, на какое он, с его стремлением к разнообразию и новизне, уже не был способен. До поры до времени мир был восстановлен, но, зная, чего ждет от него Эйлин, зная ее пылкую и эгоистически требовательную натуру, Каупервуд понимал, что это ненадолго. Он будет идти своим путем, и она рано или поздно оставит его. Ничем тут, как видно, не поможешь. Переделать себя он не мог. Он был человеком слишком страстным, многогранным и сложным и слишком большим эгоистом, чтобы сохранять приверженность к кому-то одному.
Препятствия, которые возникают порой на пути самого удачливого и преуспевающего человека, неожиданны и разнообразны. Сильный пловец может выплыть и против течения. Иным помогает случай, порой вступающий в союз с человеком, иные сами, приноравливаясь к обстоятельствам, бессознательно отдаются на волю этого случая, и прилив выносит их на берег. Что это, божественный промысел? Едва ли! Никто еще не проник в эту тайну. Добрый гений? Так думают многие — на свою погибель (вспомним Макбета!). Или это наша бессознательная тяга к добру, долгу, справедливости? Но все эти ярлыки — творения рук человеческих. Все не доказано и все — дозволено.
Так, например, когда Каупервуд завладел конкой на Западной стороне, между возглавляемой им компанией и неким Рэдмондом Парди, крупным ростовщиком, скупщиком земельных участков и торговцем недвижимостью, возникла тяжба, которая взбудоражила весь Чикаго. Туннели на Ла-Саль-стрит и Вашингтон-стрит были уже сданы в эксплуатацию, но тут возникла потребность в третьем туннеле — к югу от Вашингтон-стрит, — так как интересы северной и южной окраин Западной стороны требовали проведения канатной дороги по Ван-Бьюрен-стрит и Блю-Айленд авеню. Предпочтительнее всего было бы проложить туннель в районе Ван-Бьюрен-стрит, ибо это был кратчайший путь к деловому центру города. Туннель был решительно необходим Каупервуду, — но как добиться разрешения проложить его под рекой от Ван-Бьюрен-стрит и как раз под мостом, по которому шло интенсивное движение? Тут сразу возникали всевозможные осложнения. Прежде всего для прокладки туннеля под рекой требовалось разрешение военного министерства в Вашингтоне. Далее: это было делом чрезвычайно трудным и хлопотливым, так как пришлось бы на время закрыть движение на мосту или даже разобрать таковой. После захвата Каупервудом двух туннелей газеты и без того уже следили за каждым его шагом. Большинство из них было настроено подозрительно, а многие и прямо враждебно, и потому Каупервуд решил, вместо того чтобы обращаться в муниципалитет за разрешением, купить значительный участок земли к северу от моста и таким образом получить возможность беспрепятственно приступить к работам.
Самым подходящим для этой цели оказался участок на берегу реки, занятый семиэтажным торговым зданием. И участок и здание принадлежали уже упомянутому выше мистеру Рэдмонду Парди — длинному, тощему, нечистоплотному с виду субъекту, который носил целлулоидные воротнички и манжеты и сильно гнусавил.
Каупервуд, как водится, подослал к мистеру Парди подставных лиц, предложивших тому продать участок по сходной цене. Но Парди, подозрительный и осторожный, как всякий скряга, обладал нюхом ищейки и уже успел проведать о замыслах Каупервуда. Он почуял хорошую поживу.
— Нет, нет и нет, — всякий раз заявлял он представителям мистера Сильвестра Туми, пронырливого земельного агента Каупервуда. — Не хочу я продавать. Ступайте с богом.
Мистер Сильвестр Туми стал в конце концов в тупик и признался в этом Каупервуду; тот немедленно призвал на помощь генерала Ван-Сайкла и достопочтенного Кента Бэрроуза Мак-Кибена, которые, подобно спасительным маякам, всегда указывали ему верный путь в штормовую погоду. Генерал, правда, уже изрядно поглупел от старости, и Каупервуд подумывал о том, чтобы удалить его на покой, но Мак-Кибен был в расцвете сил и способностей
— самодовольный, красивый, расфранченный, ловкий. Переговорив с мистером Туми, генерал и Мак-Кибен вернулись к Каупервуду с неким многообещающим проектом. После этого на сцене появился новый персонаж, а именно достопочтенный Наум Дикеншитс, один из судей апелляционного суда штата, уже давно, — а с помощью каких махинаций, мы здесь лучше умолчим, — впряженный в колесницу великого Каупервуда; судье предложили применить все свои познания в области крючкотворства и найти выход из затруднительного положения. По его совету решено было тотчас приступить к прокладке туннеля
— сначала с восточной стороны, то есть от Франклин-стрит, а затем, спустя восемь месяцев, — с западной, то есть от Канал-стрит. Между участком мистера Парди и рекой, всего в тридцати футах от его торгового здания, появилась шахта. Мистер Парди следил за этими зловещими приготовлениями с алчным блеском в глазах. Он не сомневался в том, что когда туннель приблизится к его владениям, компания вынуждена будет отвалить ему за его участок столько звонкой монеты, сколько он пожелает.
— Ну и ну, черт меня подери! — бормотал мистер Парди, потирая руки, словно Шейлок, знающий, что расплата человеческим мясом уже неизбежна. И все же порой его охватывала какая-то смутная тревога. Наконец, когда приобретение вожделенного участка стало для Каупервуда насущной необходимостью, он послал за его владельцем, и тот явился в приятном предвкушении выгодной сделки, сулившей целое состояние.
— Мистер Парди, — непринужденно начал Каупервуд, — вы владеете по ту сторону реки земельным участком, который мне очень нужен. Почему бы вам его не продать? Мне кажется, нам следует уладить дело полюбовно.
Он с улыбкой смотрел на Парди, а тот исподтишка, по-волчьи, оглядывался вокруг, боясь продешевить, прикидывая в уме, сколько тут можно содрать. Принадлежавший мистеру Парди земельный участок вместе со зданием и всем инвентарем стоил около двухсот тысяч долларов.
— А зачем мне продавать? — сказал Парди. — Там у меня хороший, крепкий дом. Мне он нужен не меньше, чем вам. Я от него доход получаю.
— Правильно, — отвечал Каупервуд. — Но я готов заплатить вам хорошую цену. Ведь речь идет о предприятии общественного пользования. Туннель насущно необходим населению Западной стороны и даже лично вам, если у вас имеются там земельные участки. На деньги, что я вам уплачу, вы можете приобрести участок значительно больше этого, где-нибудь по соседству или в любом другом районе, и будете получать с него хороший доход. У нас другое положение. Туннель должен пройти именно здесь, иначе я не стал бы тратить время на пререкания с вами.
— Вот то-то и оно, — упрямо отвечал мистер Парди. — Вы начали рыть этот свой туннель, никого не спросясь, а теперь я должен, видите ли, убираться со своей земли. Да с какой стати мне уступать вам свой участок?
— Я дам вам хорошую цену.
— Сколько же вы дадите?
— А сколько бы вы хотели получить?
Мистер Парди — старая лиса — почесал за ухом.
— Миллион долларов.
— Миллион долларов? — воскликнул Каупервуд. — Не кажется ли вам, мистер Парди, что вы хватили через край?
— Нет, не кажется, — невозмутимо отвечал мистер Парди. — Я прошу не больше того, что стоят участок и постройка.
Каупервуд вздохнул.
— Очень жаль, — с расстановкой проговорил он. — Вы слишком запрашиваете, мистер Парди. Если угодно, получайте триста тысяч долларов наличными, и покончим с этим.
— Миллион долларов, — упрямо повторил Парди, уставясь в потолок.
— Что ж, очень жаль, мистер Парди, — повторил Каупервуд. — Но с вами, видно, не столкуешься. Я предлагаю хорошую цену, а вы требуете чего-то несуразного. Подумайте как следует. Мы можем проложить туннель и без вас.
— Миллион долларов, — сказал Парди.
— Ничего не выйдет, мистер Парди. Ваш участок этого не стоит. Зачем вы упрямитесь? Ну хорошо, пусть будет триста двадцать пять тысяч, и я сейчас выпишу вам чек.
— Я не возьму ни пятисот, ни шестисот тысяч долларов, ни сейчас, ни потом. Я знаю свои права, мистер Каупервуд.
— Прекрасно, значит больше и толковать не о чем, — сказал Каупервуд. — Не хотите продавать, не надо. Быть может, вы еще передумаете.
Мистер Парди удалился, а Каупервуд вызвал к себе своих адвокатов и инженеров. Прошло недели полторы, и в субботу вечером, когда все конторы закрылись и здание, служившее предметом раздора, опустело, на участок мистера Парди прибыла партия рабочих — человек около трехсот — с кирками, лопатами, тачками и динамитными шашками. На следующий день, то есть в воскресенье, и следовательно в день неприсутственный, когда судебные и административные учреждения закрыты, примерно к заходу солнца все уже было кончено и на месте одного из крыльев солидного семиэтажного здания — бывшей собственности мистера Парди — зиял огромный черный котлован. Весть о том, что его строение уже почти не существует, долетела до джентльмена в целлулоидном воротничке и манжетах только в девять часов утра в воскресенье и повергла его, как и следовало ожидать, в чрезвычайную ярость. Когда мистер Парди, красный и потный от волнения, прибыл на место происшествия, часть стены еще стояла, и он тотчас вызвал полицию. Однако, как ни странно, это мало помогло мистеру Парди, ибо полиции было предъявлено предписание высокой судебной инстанции, за подписью достопочтенного Наума Дикеншитса, в котором предлагалось прокладке туннеля не препятствовать. (Впоследствии, когда этим достопримечательным документом заинтересовалась другая высокая инстанция, выяснилось, что он исчез. Поговаривали, что документ этот никак не мог быть предъявлен полиции, так как его не существовало вовсе.) Между тем работы на участке шли своим чередом. Адвокаты забегали от одного знакомого судьи к другому. Горящие глаза, багровые лица, срывающийся от возмущения голос… Судьи выслушивали сообщение о неслыханном бесчинстве, но — закон есть закон, установленная процедура есть установленная процедура, и никакое предписание не может быть вынесено в праздничный день, когда все присутственные места закрыты. Правда, около трех часов удалось все же разыскать услужливое должностное лицо, которое согласилось выдать предписание, приостанавливающее это чудовищное самоуправство. Но к этому времени строение уже было снесено и работы в основном закончены. Западно-чикагской транспортной оставалось только раздобыть новое предписание, аннулирующее вышеуказанное и предостерегающее против посягательства на права, привилегии и прочая и прочая этой компании, и создать, таким образом, кляузное дело, которое естественным ходом вещей должно было попасть в апелляционный суд штата, где ему предстояло благополучно пролежать под сукном до скончания века. Затем еще в течение нескольких лет писались всевозможные предписания, отмены решений, запросы, апелляции, ходатайства о передаче дела из суда штата в федеральный суд на основе конституционных прав и привилегий и тому подобное. В конце концов дело было улажено помимо всех судебных инстанций, ибо мистер Парди к тому времени стал сговорчивее. Однако газеты, сумевшие раздобыть полную информацию об этой тяжбе, снова открыли огонь по Каупервуду.
И все же поединок с Рэдмондом Парди причинил Каупервуду куда меньше хлопот и беспокойств, нежели соперничество новой компании — Чикагской транспортной. Идея создания такой компании первоначально зародилась в мозгу некоего Джемса Фернивейла Уолсена, весьма предприимчивого молодого калифорнийца, и вылилась мало-помалу в поток прошений и ходатайств со стороны доброй половины населения юго-западной окраины города, где было намечено проложить новую линию городской железной дороги. От этого молодого честолюбца, Джемса Фернивейла Уолсена, не так-то легко было отделаться. Помимо всех этих прошений и ходатайств, которые никто не мог запретить ему подавать, у Уолсена имелся на руках еще один козырь: он предлагал ввести новый вид транспорта, уже существующий кое-где в других городах и действующий на электрической тяге. На крыше вагона устанавливалась длинная металлическая штанга с роликом, который скользил по электрическому проводу, подвешенному на столбах. Такой способ передвижения считался более удобным, чем канатная дорога, и даже более дешевым, чем конка.
Каупервуд уже и раньше слышал об этих электрических железных дорогах и в течение последних лет с величайшим интересом изучал их, ибо понимал, что они должны произвести переворот в городском железнодорожном транспорте. Но так как он совсем недавно соорудил свою великолепную канатную дорогу, то, естественно, считал невыгодным от нее отказываться. Трамвай был новшеством, с которым, по мнению Каупервуда, население Чикаго могло повременить до тех пор, пока он, Каупервуд, не сочтет для себя удобным ввести этот новый вид тяги — сперва на окраинах, а затем и повсеместно.
Однако, прежде чем Каупервуд успел принять необходимые меры для обуздания Уолсена, этот ловкий молодой пройдоха, обладавший неукротимой фантазией и хорошо подвешенным языком, сумел привлечь на свою сторону таких сугубо заинтересованных лиц, как Джордан Джулс, бывший директор Северо-чикагской газовой компании, потерявший изрядную долю своего состояния в «газовой войне» с Каупервудом, и Трумен Лесли Мак-Дональд. Последний воспринял предложение Уолсена, как самим небом ниспосланную возможность свести, наконец, счеты с Фрэнком Алджерноном Каупервудом. Трудно было подобрать лучших союзников для беспощадной мести тому, кого они считали своим заклятым врагом: Трумен Лесли Мак-Дональд, худой, подвижный, с черными колючими глазками, всегда сверкавшими подозрением и завистью, и Джордан Джулс — тучный, приземистый, рыжий, с длинной редкой бахромой сальных волос, окружавших блестящий голый череп и свисавших на грязный воротник, и пронзительным злым взглядом жестких голубых глаз. Эта пара в свою очередь втянула в дело Сэмюэла Блэкмена, бывшего председателя правления Южной газовой компании, Сандерленда Слэда, крупного биржевика и директора одной из чикагских железных дорог, и Нори Симса, председателя кредитного общества «Дуглас»; последний, впрочем, выступал скорее в роли финансового агента. Все они сходились во мнении, что избранному Каупервудом пассивному способу борьбы, заключавшемуся в том, чтобы заставлять муниципальный совет игнорировать все обращенные к нему прошения и ходатайства новой компании, не так уж трудно противостоять.
— Ну, я думаю, что мы скоро выкурим этих жуликов из муниципалитета, — заявил молодой Мак-Дональд на одном из очередных совещаний своей клики. — Нужно только поднять шум вокруг этого дела.
Молодой Мак-Дональд обратился к отцу, желая использовать в своих целях «Инкуайэрер», но старый генерал не хотел до поры до времени ввязываться в это дело, заметив, что его сынок что-то слишком уж в нем заинтересован. Лесли Мак-Дональд, разъяренный пассивным сопротивлением олдерменов, явился в муниципалитет и потребовал объяснений от олдермена Даулинга. Почему проект первостепенной важности продолжает лежать под сукном? На что председатель комитета городского благоустройства мистер Даулинг, человек могучего телосложения, голубоглазый, флегматичный, с неизменной плотоядной улыбкой на устах, соизволил ответить, что впервые слышит о таком проекте.
— Впрочем, я в последнее время мало занимался этими вопросами, — добавил он.
Лесли Мак-Дональд посетил и других членов комитета. Но все равно не добился толку. Да, да, они непременно ознакомятся с этим проектом. Кажется, там прошения составлены не по установленной форме, — заявил ему кто-то из них.
Ясно было, что тут дело не чисто, и за всем этим, конечно, скрывается Каупервуд. Молодой Мак-Дональд посовещался с Блэкменом и Джорданом Джулсом, и было решено принудить муниципалитет выполнить свой долг. Ведь проектируемое предприятие было вполне законным.
Почему не дают городу применить новый, усовершенствованный вид транспорта? Шрайхарт, которому было предложено войти в дело на очень выгодных условиях и который рассчитывал со временем прибрать его к рукам, согласился, что нужно заставить муниципалитет рассмотреть прошения. И тотчас газеты ринулись к нему на помощь.
«Нужно покончить с этим безобразием!» — кричали шрайхартовская «Кроникл», газеты Хиссопа и Мэррила и «Инкуайэрер». Если представители главенствующей партии в муниципалитете пляшут под дудку такой темной личности, как Каупервуд, и готовы в угоду ему задушить всякую иную инициативу в области городского железнодорожного транспорта, то избирателям остается только одно: выгнать вон зарвавшихся негодяев! Ни одна партия не может оставаться у власти, имея на своем счету подобные политические плутни и мошеннические сделки! Газеты изображали Мак-Кенти, Даулинга и Каупервуда алчными, тупыми противниками прогресса, темной, губительной силой. Но Каупервуд только усмехался. Весь этот вой, писк и визг свидетельствовал лишь о слабости его врагов. Позднее, когда Трумен Лесли Мак-Дональд пригрозил обратиться в суд, дабы заставить муниципалитет выполнить свой долг, Каупервуд и его присные отнеслись к этому уже не столь иронически. Судебное предписание, даже если бы оно ни к чему не привело, дало бы новую пищу газетным крикунам, а тем временем близились выборы в муниципалитет. Но, разумеется, ни Мак-Кенти, ни Каупервуд не собирались складывать оружие. В их распоряжении были деньги, возможность назначения на должности, административный аппарат, хорошо налаженная партийная машина, пивные, бары, кабаки для вербовки голосов и те темные закоулки, где ночью, в последние минуты голосования в избирательные урны подсовываются фальшивые бюллетени.
Принимал ли сам Каупервуд в этом участие? Разумеется, нет. А Мак-Кенти? Тоже, конечно, нет. В прекрасных добротных костюмах и тончайшем белье, самоуверенные, благополучные, они частенько совещались в эти дни — то в конторе Чикагского кредитного общества, то в кабинете директора Северо-чикагской транспортной, то в библиотеке мистера Каупервуда. Никакие темные личности не имели сюда доступа, здесь не совершалось никаких подозрительных дел. И тем не менее, когда подоспело время, газетный заговор Шрайхарта — Симса — Мак-Дональда потерпел крах. Партия Мак-Кенти получила большинство голосов. Некоторые особенно оскандалившиеся олдермены были, правда, забаллотированы, но какое может иметь значение потеря одного-двух олдерменов? Те, что займут их место, очень скоро позабудут все предвыборные посулы и клятвы и поймут свою выгоду, а нет — так их нетрудно будет приструнить. Итак, противники Каупервуда ни на шаг не продвинулись вперед, но отношение к нему заметно изменилось к худшему, и уже в самых широких слоях населения начали поговаривать о том, что Каупервуд нечестно ведет дела и накладывает свою хищную лапу на весь городской железнодорожный транспорт в Чикаго.
Как раз во время этих бурных событий в общественной жизни Чикаго издатель Хейгенин узнал о связи своей дочери Сесили с Каупервудом, и это открытие возымело свои последствия. Выплыло это наружу безо всякого участия со стороны Эйлин, которая уже устала бороться с бесчисленными изменами мужа. Зато некая дама, работавшая в газете Хейгенина редактором светской хроники и считавшая себя весьма обязанной своему патрону, услыхав неизвестно откуда о скандальной истории с его дочкой, почла своим долгом без дальнейших околичностей выложить ему эту новость. Хейгенин, человек простой и, несмотря на свою профессию, недостаточно хорошо знавший жизнь, отказывался верить своим ушам. Каупервуд? Каупервуд, всегда такой сдержанно-учтивый, такой деловитый? До Хейгенина доходили, правда, кое-какие слухи о его прошлом, но ему казалось, что Каупервуд не станет рисковать своим положением в Чикаго и марать свою репутацию. Однако сплетня эта касалась, как-никак, его родной дочери, и Хейгенин скрепя сердце призвал к себе Сесили. Га, не выдержав допроса, призналась во всем. Как это обычно бывает в подобных случаях, Сесили заявила, что она уже совершеннолетняя и сама отвечает за свои поступки, — рассуждения, почерпнутые главным образом из бесед с Каупервудом. Хейгенин решил было ограничиться отправкой Сесили к тетке в Небраску, но Сесили заупрямилась. Тогда, опасаясь влияния на нее Каупервуда и каких-либо ответных мер со стороны последнего, ибо Каупервуд, кстати сказать, индоссировал его векселя на сто тысяч долларов, Хейгенин решил переговорить с ним лично. Конечно, это повлечет за собой разрыв отношений и некоторые финансовые осложнения, но другого выхода не было. Хейгенин уже собирался отправиться к Каупервуду, когда тот, не подозревая о том, что его отношения с Сесили перестали быть тайной, позвонил Хейгенину и пригласил его позавтракать с ним, чтобы обсудить кое-какие деловые вопросы. Хейгенин был удивлен и в то же время почувствовал известное облегчение.
— Я занят сейчас, — сказал он, с трудом подбирая слова, — но, может быть, вы зайдете потом ко мне в редакцию? Мне нужно поговорить с вами.
Каупервуд, полагая, что тот хочет сообщить ему какие-то интересные газетные или политические новости, пообещал быть после четырех. Он приехал в редакцию газеты, помещавшуюся в Доме прессы, и прошел в кабинет к Хейгенину, где был встречен угрюмым, суровым и глубоко уязвленным человеком.
— Мистер Каупервуд, — начал Хейгенин, когда финансист, элегантный, подтянутый, довольный, живое воплощение успеха и преуспеяния, быстро вошел в кабинет, — мы с вами знакомы уже добрых полтора десятка лет, и все эти годы вы всегда встречали с моей стороны самое искреннее и дружеское расположение. Не так давно вы в свою очередь оказали мне некоторые финансовые услуги, но я полагал, что вами руководит только дружба. Совершенно случайно мне стало известно о ваших отношениях с моей дочерью. Я говорил с ней, и она призналась во всем. Простая порядочность, думается мне, должна была бы остановить вас, когда вам вздумалось включить мое дитя в число обесчещенных вами женщин. Поскольку вы рассудили иначе, мне остается только просить вас, — тут мистер Хейгенин перевел дыхание, лицо его было сурово и бледно, — забыть дорогу в мой дом. Сто тысяч долларов по индоссированным вами векселям будут оплачены мною в ближайшие дни, а вы соблаговолите вернуть мне акции, принятые вами в виде дополнительного обеспечения. Человек другого склада, мистер Каупервуд, заставил бы вас понести иного рода ответственность за ваш поступок. Вы, вероятно, никогда не имели детей или же лишены от природы отцовских чувств, иначе у вас не хватило бы духу нанести мне подобное оскорбление. Здесь у нас, в Чикаго, такие поступки не доведут вас до добра, да и в другом месте тоже, и я надеюсь, что вы скоро в этом убедитесь.
Хейгенин медленно повернулся к Каупервуду спиной и направился к своему столу. Каупервуд, который выслушал его, не сморгнув глазом, внимательно и терпеливо, сказал:
— Я вижу, что в этом вопросе нам с вами не столковаться, мистер Хейгенин, — мы слишком по-разному смотрим на вещи. Вы не можете встать на мою точку зрения, а я, к сожалению, не могу принять вашу. Но как бы то ни было, поскольку вы этого хотите, акции будут вам возвращены, лишь только я получу индоссированные мною векселя. Больше я ничего не имею вам сказать.
Каупервуд повернулся на каблуках и с самым невозмутимым видом вышел из кабинета. «Скверно, конечно, потерять поддержку такого почтенного человека, — думал он, — ну, да обойдемся и без него. Как это глупо, что все отцы непременно хотят навязать своим дочерям добродетель, к которой те не питают ни малейшей склонности».
После ухода Каупервуда Хейгенин еще долго неподвижно стоял перед письменным столом, раздумывая над тем, где достать сто тысяч долларов и как заставить Сесили понять, что она совершила непоправимую ошибку. Какой неожиданный удар и от кого? От человека, которого он считал своим другом. Потом у него мелькнула мысль, что Уолтер Мелвиль Хиссоп получает хорошие барыши со своих двух газет и может прийти ему на выручку; он расплатится с ним, как только в «Пресс» поправятся дела. Мистер Хейгенин поехал домой, недоуменно размышляя над тем, какие неприятные неожиданности готовит иной раз людям судьба. А Каупервуд отправился в Чикагское кредитное общество посовещаться с Видера; оттуда он тоже отправился домой, по дороге обдумывая, как бы ему побыстрее возместить себе потерю издателя Хейгенина. Самые различные вопросы волновали его сейчас, и судьба Сесили Хейгенин уже не занимала Каупервуда.
Однако Каупервуду пришлось все-таки призадуматься, когда его связь с миссис Хосмер Хэнд, женой крупного банкира и финансиста, стала достоянием гласности. Хэнд, солидный, медлительный, флегматичный человек, несколько лет назад потерял жену, которой он был неизменно верен. После ее смерти он долгое время оставался вдовцом, с головой уйдя в свои крупные и разнообразные финансовые спекуляции. Потом его колоссальное богатство, довольно представительная внешность и хорошее положение в обществе обратили на себя внимание некоей миссис Джесси Дрю Баррет. Она принялась его обхаживать и в конце концов женила на своей дочке Керолайн, весьма решительной молодой особе, живой, неглупой, бойкой на язык, расчетливой, легкомысленной и очень веселой. Пустое сердце и честолюбивый ум, мысль о хэндовских миллионах и о возможности блистать в свете (особенно после смерти мужа) помогли Керолайн примириться с тем, что жених немолод и с ее точки зрения малопривлекателен, и она подарила его своей благосклонностью. Не обошлось, конечно, и без пересудов. Хэнд был объявлен жертвой, а Керолайн и ее мать — бесстыдными авантюристками и развратницами. Но, поскольку богач-банкир был уже прочно пойман в сети, всем, кто рассчитывал попасть в число его друзей и приближенных, надлежало быть любезными с его супругой, что они и делали. На свадьбу съехался весь чикагский «свет». Вскоре миссис Хэнд начала давать роскошные балы, обеды, музыкальные вечера.
В начале своей деятельности Каупервуду не приходилось встречаться ни с мистером Хэндом, ни с его супругой. Но как-то раз, когда работы по проведению канатной дороги шли уже полным ходом, ему потребовалось срочно достать двести пятьдесят тысяч долларов. Чикагское кредитное общество, «Лейк-сити Нейшнл» и другие кредитные учреждения были уже сверх меры обременены его обязательствами, и Каупервуду пришло на ум пойти к Хэнду. Каупервуд всегда смело делал крупные займы, и в обращении, как правило, находилось большое количество его векселей. Он являлся к кому-нибудь из чикагских богачей, делал краткосрочный или долгосрочный заем под высокий или низкий процент, смотря по обстоятельствам, и нередко завязывал таким образом полезные знакомства. Что касается Хэнда, то он по своим связям явно принадлежал к враждебному лагерю — к клике Шрайхарта, старых газовых компаний, общества «Дуглас» и т.д., — однако это не остановило Каупервуда. Он надеялся, что ему удастся рассеять предубеждение банкира, если таковое существует, и расположить его к себе. Хэнд, человек практичный, уравновешенный и по натуре прямой, слышал много дурного о Каупервуде, но не хотел доверять слухам и быть к нему несправедливым. Возможно, что Каупервуд не так уж плох, как изображают его завистливые конкуренты.
Поэтому, когда тот явился к нему в контору в «Рукери-Билдинг», Хэнд встретил финансиста довольно приветливо.
— Прошу вас, присядьте, мистер Каупервуд, — сказал он. — Я уже слышал о вас от разных лиц, да и газеты уделяют вашим делам немало внимания. Чем могу служить?
Каупервуд вынул из кармана пачку «Западно-чикагских транспортных» на сумму в пятьсот тысяч долларов.
— Могу ли я получить у вас завтра утром двести пятьдесят тысяч долларов под обеспечение вот этих бумаг?
Хэнд, как всегда спокойный и невозмутимый, молча посмотрел на акции.
— А что же ваш банк? — спросил он, имея в виду Чикагское кредитное общество. — Разве он не может выручить вас?
— Перегружен сейчас другими обязательствами, — отвечал Каупервуд со своей открытой, располагающей улыбкой.
— Ну, если верить газетам, то вы неминуемо должны вылететь в трубу вместе с этой вашей канатной дорогой. Но я не слишком им верю. На какой срок нужны вам деньги?
— На полгода, на год, если вы сочтете это возможным.
Хэнд повертел в руках акции, разглядывая их золоченые печати.
— «Западно-чикагские транспортные», привилегированные, шестипроцентные на сумму пятьсот тысяч долларов, — проронил он. — А дают они сейчас шесть процентов?
— Они дают восемь. И вы увидите еще, что эти акции дойдут до двухсот долларов и будут давать двенадцать процентов.
— Вы ведь, кажется, выпустили акций в четыре раза больше, чем старая компания? Ну что ж, Чикаго растет. Оставьте мне их или занесите завтра. Можете позвонить утром по телефону или прислать кого-нибудь — я дам вам ответ.
Они потолковали еще немного о городских железных дорогах и других предприятиях. Хэнда интересовали участки в западной части города, около Равенсвуда, и Каупервуд дал ему дельный совет.
На другой день Каупервуд позвонил Хэнду, и тот сказал ему, что обеспечение принято. Мистеру Каупервуду будет прислан чек. Так началось их знакомство, которое перешло в осторожную деловую дружбу, продолжавшуюся до тех пор, пока Хэнд не узнал об отношениях, завязавшихся между Каупервудом и его женой.
Керолайн Баррет — как она иной раз предпочитала себя называть — была существом почти столь же беспокойным и непостоянным, как и Каупервуд, но уступала ему, пожалуй, в расчетливости и коварстве. Желая блистать в свете, Керолайн вместе с тем не желала подчиняться его условностям. Хэнда она не любила. Став его женой, она вознаграждала себя за эту жертву тем, что проводила дни в беспрестанных развлечениях. Ее первая встреча с Каупервудом произошла в роскошном особняке Хэндов на Норс-Шор-Драйв, где из окон открывался великолепный вид на озеро. Хэнд пригласил Каупервуда потолковать о делах. Миссис Хэнд была очень заинтригована скандальной репутацией Каупервуда. Маленькая шатенка с ярко накрашенным ртом, ослепительно белыми зубами и веселым дерзким взглядом блестящих карих глаз, она старалась быть остроумной, находчивой, забавной — и до некоторой степени преуспевала в этом.
— Кто не слыхал про Фрэнка Алджернона Каупервуда? — воскликнула она, протягивая ему тонкую белую, унизанную кольцами, руку с чуть подкрашенной розовым ладонью и ногтями, обведенными хной. Глаза миссис Хэнд лучились, зубы блестели. — В газетах только о вас и пишут.
Каупервуд ответил ей одной из своих самых обольстительных улыбок.
— Счастлив познакомиться с вами, миссис Хэнд. И мне приходилось немало слышать о вас. Надеюсь, однако, что вы не верите всему, что пишут обо мне в газетах?
— Если бы я даже и верила, это не могло бы уронить вас в моих глазах. В наше время не сплетничают только о тех, о ком нечего сказать.
Каупервуд рассчитывал использовать Хэнда в своих целях и потому в этот вечер был неотразим. Разговор не выходил из рамок обычной светской болтовни, но улыбки, которыми незаметно обменивались хозяйка дома и гость, говорили красноречивее всяких слов. Каупервуд с первого взгляда понял, что миссис Хэнд вышла замуж по расчету и теперь намерена развлекаться, невзирая на ревнивый надзор своего супруга. Есть своеобразный веселый азарт в том, чтобы обмануть бдительность стража, выскользнуть из-под надзора при первом удобном случае. Именно эти чувства испытывала миссис Хэнд и потому была жива, весела, остроумна, как никогда. Каупервуд, хорошо изучивший женщин и все их повадки, разглядывал ее руки, глаза, волосы, всегда смеющийся рот. В конце концов он пришел к выводу, что миссис Хэнд очень недурна собой, и так как ей, видимо, угодно обратить на него внимание, то он не прочь ответить ей тем же. Ее пылающие щеки, выразительные взгляды и улыбки очень скоро подтвердили Каупервуду, что он не ошибся в своей догадке.
Прошло несколько дней, и Каупервуд встретил миссис Хэнд на улице. Она тотчас сообщила ему, что собирается навестить друзей в Окономовоке, штат Висконсин.
— Вы, вероятно, никогда не забираетесь летом в такую глушь на север? — многозначительно спросила она и улыбнулась.
— Пока не забирался, — отвечал Каупервуд. — Но если меня раздразнить, я на все способен. Вы там, верно, гребете, катаетесь верхом?
— Конечно. И, кроме того, играю в теннис и в гольф.
— Но где же бедный странник вроде меня мог бы найти приют в этих краях?
— О, насчет этого не беспокойтесь. Там сколько угодно первоклассных гостиниц. А вы тоже ездите верхом?
— Да, с грехом пополам, — ответил Каупервуд, который был отличным наездником.
И вот ранним воскресным утром, среди живописных холмов Висконсина, произошла нечаянная встреча миссис Керолайн Хэнд и мистера Фрэнка Алджернона Каупервуда. Веселая верховая прогулка легким галопом бок о бок; пустая, беззаботная болтовня о природе, гостиницах, добрых знакомых. Потом внезапное объяснение в любви в обычной для Каупервуда смелой и решительной манере…
А потом наступил день расплаты.
Керолайн Хэнд была, пожалуй, чересчур беспечна. Она не любила Каупервуда, но восхищалась и гордилась им. А Каупервуда привлекала в ней молодость, жизнерадостность, дерзкая самоуверенность; это был новый для него тип женщины. По возвращении они стали встречаться в Чикаго, потом в Детройте, где у Керолайн тоже были друзья, потом в Рокфорде, куда переехала жить ее сестра. У Каупервуда было достаточно денег и свободного времени для этих встреч. Но вот как-то раз Дьюэйн Кингсленд, оптовый торговец мукой — суровый, набожный блюститель нравов и приличий, знавший Каупервуда и ходившую о нем дурную славу, встретил его погожим летним днем в окрестностях Окономовока в обществе миссис Керолайн Хэнд, а еще через несколько дней эта пара снова попалась ему на глаза уже в Чикаго, на Рэндолф-стрит, где у Каупервуда была холостая квартира. Дьюэйн Кингсленд, давно знавший «старину Хэнда», не испытал ни сомнений, ни колебаний — ему сразу стало ясно, чего требует от него долг. Он отправился к Хэнду и спросил его напрямик, известно ли ему, в каких отношениях находятся его жена и Фрэнк Каупервуд? В особняке Хэндов произошла бурная сцена. Хэнд подверг жену суровому допросу. Та отрицала все, но Хэнд ей не поверил. Волнение и наигранный гнев выдавали ее с головой. Первой мыслью Хэнда было объясниться с Каупервудом, но, будучи человеком рассудительным и практичным, он, подумав, решил, что лучше порвать с ним деловые отношения и отомстить ему другим путем. За миссис Хэнд была установлена слежка, и подкупленная Хэндом горничная вскоре нашла старую записку, написанную Керолайн Каупервуду. Хэнд потребовал от жены, чтобы она уехала в Европу (совершенно так же, как старик Батлер требовал этого в свое время от Эйлин), что вызвало новую бурю, но в конце концов миссис Хэнд подчинилась. Хэнд, всегда относившийся к Каупервуду непредубежденно и даже скорее дружелюбно, сделался одним из самых грозных и могущественных его врагов. Гнев его был безграничен. Теперь он считал Каупервуда темной и опасной личностью, от растлевающего влияния которой необходимо избавить Чикаго.
С тех пор как Каупервуд стал все чаще и чаще оставлять Эйлин в одиночестве, ей неизменно оказывали самое преданное внимание Тейлор Лорд и Кент Мак-Кибен. Оба они восхищались Эйлин — ее внешностью, ее живым, веселым нравом, но, будучи слишком многим обязаны Каупервуду, не выходили из рамок самого почтительного поклонения — особенно в те годы, когда Каупервуд был еще горячо привязан к жене. Впоследствии они стали менее щепетильны.
Эти друзья мало-помалу ввели Эйлин в чикагский полусвет, и Эйлин нашла, что там можно нескучно проводить время. В каждом большом городе существует такая смешанная среда, где люди искусства встречаются с теми из представителей высшего света, которые тяготятся условностями и ищут новых впечатлений. Это издревле знакомый нам мир богемы. Отсюда выходят те эксцентрические личности, без которых и сцена, и салон, и студия были бы лишены всякой остроты и своеобразия. В Чикаго было несколько таких мастерских — вроде мастерской Лейна Кросса или Риза Грайера, — где находила себе приют богема. Риз Грайер, обыкновенный салонный портретист, с манерами и повадками светского пройдохи, имел целую свиту почитателей. В его мастерскую и другие подобные, места Тейлор Лорд и Мак-Кибен стали водить Эйлин, желая развлечь ее в отсутствие Каупервуда.
Среди друзей Тейлора Лорда и Мак-Кибена числился в то время некий Польк Линд, молодой светский вертопрах, сын крупного фабриканта сельскохозяйственных машин, проводивший время на балах, на скачках и в казино, — словом, живший в свое удовольствие. Линд был высок, статен, широкоплеч, смугл лицом, с темно-карими, почти черными глазами, курчавыми черными волосами и холеными усиками. Он щеголял изящными костюмами и военной выправкой. Искусный покоритель женских сердец, Линд гордился тем, что не хвастал своими победами, однако самодовольный его вид говорил сам за себя. Эйлин впервые увидела его в студии Риза Грайера. Это была мимолетная встреча, но Польк Линд сразу обратил на себя ее внимание; заметила она и его ответный взгляд — восхищенный и жадный. Этот взгляд показался ей чрезмерно дерзким, он испугал и даже возмутил Эйлин, однако красивое и наглое лицо Полька Линда произвело на нее впечатление. Линд принадлежал к кругу избранных, всегда манившему ее и, видимо, навеки ей недоступному. Эйлин представилось вдруг, что она встретила, наконец (Каупервуд, разумеется, был не в счет), настоящего мужчину и что поклонение этого самоуверенного светского франта было бы ей приятно, если, конечно, он будет держаться в определенных рамках. Если уж стать дурной женщиной, — как мысленно назвала это Эйлин, — так только ради такого человека. Эйлин чувствовала, что он может быть вкрадчив