Book: Место под солнцем



Место под солнцем

Дашкова Полина Викторовна

МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ

И вот теперь передо мной не просто слабый раствор зла, который можно добыть из каждого человека, а зло крепчайшей силы, без примеси, громадный сосуд, полный до горла и запечатанный.

Владимир Набоков

Глава 1

Теплой сентябрьской ночью белый «Форд» свернул с проспекта Мира в один из тихих переулков неподалеку от Третьей Мещанской улицы. Из приоткрытых окон машины оглушительно орала эстрадная музыка. Встречные огни высветили на миг силуэт молодой женщины за рулем. Сидевшего рядом мужчину не было видно, он почти лежал, раскинувшись на мягком сиденье. Голова его то и дело падала женщине на плечо. Он громко, фальшивым тенорком подпевал развеселому шлягеру.

– Глеб, прекрати, – поморщилась женщина и выключила магнитофон.

– А я говорю, будет музыка! – Мужчина икнул и нажал кнопку.

Шлягер зазвучал на весь переулок.

– Ты мог не напиваться хотя бы в честь моей премьеры? – Женщина оторвала руку от руля и легонько хлопнула мужчину по лбу. – Ты заснул в первом акте. Это было видно со сцены. Ты спал и даже храпел.

– Грязная клевета. Я вообще не храплю! Никогда. А во втором акте я не спал, я выражал восторг! – Он опять икнул.

– Правильно, – кивнула женщина, – в буфете. Ты выражал свой восторг в буфете так громко, что это было слышно в зале и на сцене.

– Ну подумаешь, вышел коньячку выпить. С тарталеткой. Имею право. Ты у нас звезда-премьерша, гений русского балета. А я так, тихий супруг при звезде, купец-меценат. Между прочим, я там кое-кого видел, в буфете. Ох, Катька, кого я там видел. – Глеб Калашников выпятил мокрые губы и трижды противно причмокнул.

– И кого же? – равнодушно спросила Катя.

– Этого твоего, придурка-поклонника. Я потому и нашумел, что надоело мне. Достал он меня, я ему так прямо и сказал: ты, говорю, меня достал… – Глеб смачно выругался и опять икнул.

Катя ничего не ответила, она высматривала место для парковки в огромном темном дворе, заставленном иномарками. Она очень устала, ей было лень загонять машину в крытый гараж.

– Слышь, премьерша, ты что, собираешься все эти веники домой тащить? – Глеб кивнул на заднее сиденье, заваленное цветами. – Они та-ак воняют, я от них чихаю.

– Ты бы вышел, помог мне вписаться, – попросила Катя, – не видно ничего.

– Счас сделаем, – важно кивнул Глеб, – вылезай, премьерша, я сам буду парковаться, ты не умеешь.

– Ладно уж, сиди.

Катя аккуратно припарковала машину у кромки тротуара. Она взглянула на темные окна квартиры и удивилась. Всего минуту назад, въезжая во двор, она заметила, что горит свет в гостиной. А теперь стало темно. Неужели Жанночка осталась ночевать и все-таки решила приготовить праздничный ужин? Услышала, как подъехала машина, погасила свет, сидит и ждет в темноте, с таинственным видом, хочет, чтобы вспыхнули свечи на накрытом столе, когда они с Глебом войдут в квартиру. Однако праздника не получится. Глеб пьян в дым, начнет материться, икать, рыгать, говорить пошлости, Жанночка обидится, уйдет плакать, как всегда.

Дома никакого застолья не предполагалось. Катя долго уговаривала Жанночку бросить домашние дела и поехать с ними на премьеру. Но домработница пожаловалась на головную боль и осталась дома.


После премьеры в театре был долгий обильный фуршет. Там, фланируя среди блейзеров, малиновых пиджаков, голых надушенных плеч, Глеб Калашников запивал коньяк шампанским, кормил с ложки черной икрой молоденьких танцовщиц кордебалета, громко и матерно приглашал их подработать в своем знаменитом казино в качестве стриптизерок. Ему можно было все. Он спонсировал премьеру, и Камерный театр классического балета имени Агриппины Вагановой существовал на его деньги. Он здесь был полновластным хозяином, барином среди крепостных артистов.

Кате ужасно не хотелось выходить в банкетный зал, даже на несколько минут. Каждый раз после спектакля она запиралась в своей маленькой гримуборной совершенно одна. В театре все знали эту ее привычку, после обычных спектаклей солистку никто не трогал. Но сегодня все-таки премьера. В дверь без конца стучали.

Она нарочно долго снимала грим, стояла под горячим душем, одевалась, потом просто сидела в кресле, закрыв глаза. Мышцы ныли и гудели как провода под током. Тело еще переживало, повторяло каждое па. Леди Макбет неслась, крутилась в смертельном пируэте. Казалось, с тонких белых пальцев капает кровь. Невесомая леди, ангел смерти… Катя танцевала так, что зритель почти любил убийцу, любовался ею, понимал, оправдывал, а потом, спохватившись, удивлялся самому себе и, возможно, открывал нечто новое и важное в своей душе.

Господи, неужели получилось? Был красивый балет, остальное не имеет значения. В голове уже вертелись всякие глупости: Глеб напился и скандалит, в дверь стучат, радиотелефон надрывается на гримерном столике. Все. Надо идти. Никуда не денешься.

Катя открыла глаза и взглянула в зеркало. Она давно заметила, что после каждого спектакля лицо становится немного другим. Нечто новое появляется в глазах, в линии рта. С каждой своей героиней она проживает целую жизнь, от рождения до смерти. Только что она умерла вместе с кровавой леди Макбет, и теперь надо родиться заново, стать собой, Екатериной Филипповной Орловой, усталой тридцатилетней женщиной с натруженными балетными мышцами.

Выходить в банкетный зал без всякого макияжа нехорошо. Защелкают фотовспышки, потом в каком-нибудь журнальчике появится разворот с фотографией бледно-зеленой, измотанной, ненакрашенной примы. А рядом будет Глеб: пьяный, красный, со съехавшим набок галстуком, с шальными глазами и двусмысленной ухмылочкой на мокрых губах. Вот она, сиятельная чета, сливки московской богемы, любуйтесь, господа! И нечего им завидовать. Прима-балерина только из мрака зрительного зала кажется сказочной красавицей. На самом деле, оттанцевав премьеру, она выглядит старше своих тридцати, у нее темные тени под глазами, уставшая от грима кожа, бледные губы, острые ключицы, у нее муж хам, скандалист, почти алкоголик, детей нет и, наверное, уже не будет…

Катя расчесала длинные каштановые волосы, скрутила их тугим узлом на затылке. Опять затренькал телефон, она вздрогнула и больно царапнула шпилькой шею.

– Он тебя совсем не любит, – услышала она хриплый шепот в трубке, – тебе лучше самой уйти, пока не поздно…

Катя нажала кнопку отбоя, отбросила телефон, словно ее ударило током. Аппарат скользнул по стеклянной поверхности гримерного столика, сшиб на пол большую бутыль лосьона и банку с тальком.

Еще две недели назад, когда первый такой звонок разбудил Катю в восемь утра, она жестко сказала себе: не дергайся, не обращай внимания. Если ты прима, солистка, если у тебя богатый муж, пятикомнатная квартира, дом на Крите, две машины и много всякого другого добра, всегда найдутся желающие обидеть и напугать. Тогда, в первый раз, хриплый женский шепот произнес:

– Сегодня на спектакле ты, сушеная Жизель, сломаешь ногу.

Потом сразу – гудки отбоя.

Сделав смертельное усилие, Катя улыбнулась своему бледному отражению. Немного губной помады, тонкий слой пудры, несколько капель духов. И никакой паники. Та, которая звонит, чувствует себя значительно хуже, чем Катя. Пусть она, телефонная шептунья, паникует, сходит с ума. А Кате ничего не страшно. Она станцевала сегодня леди Макбет.

Катя встала, оглядела себя в огромном зеркале. Гладкая юбка из тонкой черной кожи, простой кашемировый пуловер цвета топленого молока, черные туфли-лодочки на среднем каблуке. Пожалуй, слишком строго и буднично, но она не собирается застревать на фуршете. Она устала и хочет спать.

– Катюха! – завопил Глеб, увидев ее в банкетном зале. – Радость моя, рыбонька, ну иди сюда, я тебя поцелую!

Он шел к ней пошатываясь, растопырив руки. Толпа расступалась, на лицах Катя замечала тактичное равнодушие, мягкие усмешки. Кто-то отворачивался, делая вид, будто ничего не происходит. Кто-то смотрел на Катю с искренним сочувствием. Фотовспышки слепили глаза. Глеб Калашников наступил на ногу пожилой даме-музыковеду, дама вскрикнула, шарахнулась в сторону, высокая ваза с фруктами рухнула на пол. Яркие апельсины и яблоки запрыгали по паркету, как теннисные мячики.

Катю поздравляли, целовали, надежное плечо партнера, танцовщика Миши Кудимова, закрыло ее от чьей-то наглой видеокамеры.

– Все отлично, Катюша, мы с тобой молодцы. Я уже сматываюсь, сил нет… Вот этого репортеришку с серьгой надо вывести отсюда, подожди, я сейчас.

Миша шагнул к громиле-охраннику, который со скучающим видом стоял в дверях, что-то быстро шепнул. Охранник подхватил под руку бесполое существо в кружевном лимонно-желтом пиджаке, с громадным фальшивым бриллиантом в ухе. Катя узнала его, это был один из самых скандальных тележурналистов Москвы. Именно он только что упирал свою видеокамеру Кате прямо в нос, пытаясь выбрать план побезобразней.

«Он снимает рок-звезд, зачем ему классический балет?» – подумала Катя, провожая взглядом лимонный пиджак.

Через полчаса ей удалось усадить Глеба в машину. А еще через двадцать минут Катин белый «Форд» подъехал к дому в тихом переулке неподалеку от проспекта Мира.

Прихватив несколько букетов с заднего сиденья, они направились к подъезду. Глеб шел на заплетающихся ногах и напевал все тот же дурацкий шлягер. Споткнувшись, он обрушился на жену и повис на ней всей своей пьяной тяжестью. Кате едва удалось подхватить его и удержаться на ногах. Букеты крупных роз с целлофановым шелестом посыпались на асфальт. И в этот момент раздался негромкий выстрел. Сверху, на третьем этаже, в темном, распахнутом настежь окне мягко качнулась светлая занавеска.

* * *

Народный артист России, лауреат Ленинской премии за выдающиеся заслуги в советском киноискусстве, лауреат «Оскара» за лучшую мужскую роль в нашумевшем фильме 1989 года «Задворки империи», депутат Государственной думы, профессор Константин Иванович Калашников сидел в кафе на площади Сан-Мишель и прихлебывал кофе с молоком маленькими глотками. Каждый раз, прилетая в Париж, он обязательно заходил в это кафе.

Когда-то давно, в счастливом шестьдесят четвертом году, худой узколицый Костя Калашников играл белого офицера в фильме о Гражданской войне, скакал на коне по степи, красиво умирал от удара красноармейской сабли. Вечерами после съемок в дрянной гостинице маленького степного городка читал запоем Хемингуэя. В дикой казахской степи было приятно читать о Париже. Париж состоял из сиреневой дымки и бесчисленных маленьких кафе. В гостиничном буфете кормили хлебными котлетами и сухой желтой пшенкой.

В шестьдесят четвертом артисту кино Константину Калашникову по паспорту было двадцать пять, на вид – не больше двадцати, а чувствовал он себя на восемнадцать. Эта странная арифметика создавала иллюзию, будто время может двигаться вспять, и дарила робкую надежду на бессмертие. Он читал Хемингуэя и мысленно шел по Парижу, вскидывая молодое породистое лицо навстречу нежному туману Монмартра.

В соседнем номере, за тонкой гостиничной стенкой, актриса Надя Лучникова напевала песню молодого, категорически запрещенного Александра Галича: «Облака плывут в Абакан…» Надя играла красную партизанку. В фильме Костя ее допрашивал, грязно приставал, она отвешивала ему звонкую партизанскую пощечину. Потом ее расстреливали, Костя-белогвардеец командовал «пли» и играл лицом сложные чувства: смесь классовой ненависти и тайной безнадежной влюбленности.

Глубокой ночью Костя перебирался в номер к Наде, ее соседка, помощник режиссера Галочка, перебиралась в номер к оператору Славе, а сосед Славы, молоденький осветитель Володя, уходил спать в степной городок, к одинокой библиотекарше.

Панцирные гостиничные койки неприлично скрипели, но этого никто не слышал. На рассвете по бледному небу плыли палевые степные облака. Надя Лучникова расчесывала перед открытым окном длинные пепельно-русые волосы, втягивала холодный горьковатый воздух тонкими ноздрями и опять напевала Галича. Облака поворачивали с востока на запад и плыли к Парижу, сливались с нежной акварельной дымкой, пропитывались запахом кофе и духов.

У Нади был маленький флакон «Шанели №5». Потом многие годы этот тяжеловатый сладкий аромат напоминал Косте вовсе не Париж, а казахскую степь и грязную гостиницу со скрипучими койками.

Через полгода они с Надей скромно расписались. Она была на шестом месяце, живот заметно выпирал, и тетка в загсе смотрела на них неодобрительно.

Сына назвали Глебом.

Знаменитая фотография Хемингуэя – мужественное лицо, борода, высокий грубый ворот свитера – висела в московской квартире над тахтой, покрытой клетчатым пледом. Кроме тахты, пледа и этой фотографии, у них с Надей не было почти никакого имущества.

Через год Костю Калашникова пригласили сыграть Феликса Дзержинского. Потом ему поручили читать приветственные стихи на партийном съезде. Еще через год он стал заслуженным артистом, работал в одном из лучших театров Москвы, без конца снимался.

Квартира обрастала мебелью, Костя обрастал здоровым жирком. Надя больше не снималась, варила диетические низкокалорийные супчики, терла морковку, растила Глеба.

В конце семидесятых Костя Калашников попал в Париж. Ему доверили играть Ленина. Он вовсе не был похож на пролетарского вождя, однако для партийного режиссера, работавшего в традициях социалистического реализма, это не имело значения. Вождь в исполнении Калашникова получился высоким, элегантным интеллектуалом.

Париж действительно состоял из акварельной дымки и маленьких кафе. Костя прошел по всем закоулкам, о которых мечтал, читая Хемингуэя, и к нему вернулись его восемнадцать лет. Время двинулось вспять, запахло вечностью. Он сидел в кафе на площади Сан-Мишель и смотрел в огромные, дымчато-голубые глаза Шурочки Львовой. Шурочка была последним отпрыском старинного княжеского рода, многие считали ее самой красивой и изысканной актрисой России. В фильме о Ленине она играла Инессу Арманд.

Вернувшись домой, Костя развелся с Надей и женился на Шурочке. Ровно год дымчато-голубые глаза княжны глядели только на него. Они с Шурочкой снялись вместе в телевизионной двухсерийной лирической комедии, прославились еще больше.

Однако к следующей весне у Кости начался гастрит. Княжна, кроме сосисок, ничего варить не умела. К гастриту прибавилось нервное переутомление. Костя вдруг обнаружил, что жизнь состоит из миллиона отвратительных бытовых мелочей. Эти мелочи, словно тучи таежной мошки, набрасывались, сосали горячую Костину кровь, больно вгрызались в тонкую артистическую душу.

Собираясь утром в театр на репетицию, укладывая чемодан перед гастрольной поездкой, он не мог найти ни одного чистого носка, на рубашках не хватало пуговиц, свитера и брюки были распиханы безобразными комьями по полкам стенного шкафа вперемешку с лифчиками и колготками княжны.

Костя затосковал по Надиной тертой морковке и диетическим супчикам. Княжна, в свою очередь, успела соскучиться по предыдущему мужу, главному редактору крупной партийной газеты. Она была не менее талантлива и знаменита, чем Костя, бытовые мелочи тоже ранили ее тонкую душу. А главный редактор хоть и был человеком скучным, номенклатурным, зато его общественное положение и доходы позволяли иметь домработницу.

Как известно, «служенье муз не терпит суеты». За того, кто служит музам, суету должен терпеть кто-то другой. Костя Калашников вернулся к своей терпеливой Наде вовремя. Гастрит не успел стать хроническим, нервное переутомление не перешло в тяжелую депрессию, ни талант, ни здоровье не пострадали. Костя Калашников помолодел, похудел, его рубашки сверкали чистотой. Ровесница Надя выглядела рядом с ним как пожилая интеллигентная тетушка рядом с балованным обожаемым племянником.

Калашникову пришлось сыграть Дзержинского, Ленина, Фрунзе и даже молодого Брежнева. Но, к счастью, не только их. Он вовсе не был «придворным лицедеем». Партийно-положительные герои служили для него чем-то вроде индульгенций. Образами обаятельных, умных коммунистов Калашников зарабатывал себе право сниматься у опальных режиссеров, отпускать двусмысленные остроты публично, со сцены, иметь в домашней библиотеке запрещенные советской цензурой книги, колесить по миру. Его искренними поклонниками были многие крупные чиновники ЦК, а также их жены, тещи, свояки. Он умел рассмешить до упада и заставить плакать любого, даже самого тупого и замшелого кремлевского старца.

Иногда ему удавалось улаживать проблемы своих менее удачливых коллег, добиваться, чтобы какой-нибудь «идеологически чуждый» фильм был снят с полки и прокручен хотя бы вторым или третьим экраном, то есть показан в нескольких небольших окраинных кинотеатрах. Впрочем, в благородном заступничестве он всегда соблюдал меру. Когда чувствовал, что «замолвить словечко» неуместно и опасно, предпочитал промолчать.



Его приглашали на закрытые правительственные банкеты, он представлял советскую культуру за границей, был завсегдатаем дипломатических приемов. С возрастом талант и обаяние не убывали.

А сын Глеб жил своей веселой и сложной подростковой жизнью, устраивал вечеринки с картами и красивыми девочками, умел смешно рассказывать анекдоты, отлично разбирался в марках машин и мог с закрытыми глазами отличить настоящие американские джинсы от польской подделки.

Учился он плохо, однако лень и шалости Калашникова-младшего прощались и забывались сами собой, стоило Константину Ивановичу появиться в школе, улыбнуться нескольким учительницам, пожать руку директору. Теплая тень отцовской популярности надежно прикрывала Глеба от любых невзгод, и народный артист за мальчика не беспокоился.

А Надя все терла морковку для мужа и сына, варила супы, вылизывала огромную квартиру, летом на даче холила грядки с укропом и салатом, на обильных домашних застольях не снимала фартука. Ее жюльены, пирожки с визигой, гуси с яблоками, молочные поросята и сливочные торты были известны всей киношно-театральной Москве.

Давно можно было завести прислугу и освободить Надю от бремени домашних забот. Но Надя за эти годы стала фанатиком красивого быта. Она не могла никому доверить чистоту в доме и здоровье пищеварительного тракта мужа и сына.

Надя превратилась в толстую пожилую домохозяйку. Все давно забыли, что когда-то она тоже была актрисой, не менее талантливой, чем ее муж. Она сыграла несколько блестящих ролей в кино, кое-где в провинции в кабинах шоферов-дальнобойщиков среди наклеенных картинок еще попадалось ее тонкое скуластое лицо, счастливая белозубая улыбка. Изредка в магазине или на рынке она замечала внимательные, настойчивые взгляды и читала в чужих любопытных глазах: «Неужели это Надежда Лучникова? Та самая… Что годы делают с женщиной, ужас!»

Но настоящий ужас вошел в ее размеренную, осмысленную жизнь вкрадчиво и незаметно, вместе с богатством и фантастической славой мужа.

Разумеется, она знала: Костя ей изменяет. А как же иначе? Вокруг столько молодых красивых актрис, и не только актрис. Ему как воздух необходимо состояние влюбленности. Он не может работать без этого. Но влюбленность и семья – разные вещи. Костя не уйдет. Он привык к налаженному, продуманному до мелочей, удобному быту, к уютной тихой Надюше, которая облизывает его, как новорожденного теленочка, и ничего взамен не просит. Ну кто еще способен на такое самопожертвование, спрашивается? Какая молоденькая-хорошенькая станет гладить вороха рубашек, стирать руками в тазике свитера из альпаки и кашемира, не терпящие машинной стирки, чистить светлые замшевые ботинки в грязном слякотном ноябре, протирать байковой тряпочкой каждое утро коллекцию старинного фарфора, чашку за чашкой, таскать пудовые сумки с рынка, кормить два раза в неделю по нескольку десятков гостей, а потом до четырех утра убирать после них дом, мыть посуду. Какая, спрашивается, молоденькая-хорошенькая станет следить за Костиным пищеварением, со всеми неприятными медицинскими подробностями? Влюбленность – это поэзия, а быт – грязная, неблагодарная проза. Особенно быт гениального актера Константина Ивановича Калашникова.

Однако Надя ошиблась. Она все еще жила старыми представлениями, она не учла, что сумки с рынка можно возить в багажнике машины, гладить рубашки и протирать сервизы сумеет высокооплачиваемая домработница, нежные свитера из альпаки отлично выглядят после дорогой американской химчистки, и вообще, когда денег очень много, быт уже не требует героических усилий.

Ужас вошел в жизнь Нади Калашниковой в очаровательном облике юной рыжеволосой студентки театрального училища Маргариты Крестовской. Маргаритины двадцать лет, длинные малахитовые глаза, хрупкая точеная фигурка, румяный чувственный рот – все это оказалось куда существенней многолетних уютных привычек.

Вместе с Маргошей к Калашникову вернулась яркая, шальная юность, и расстаться не было сил. «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней…» Знаменитые строки Тютчева звучали оправданием для Кости и приговором для Нади.

Маргоша была решительна и сумасбродна. Константин Иванович, как в раннем детстве перед новогодней елкой, успел лишь зажмуриться. А когда открыл глаза, рядом с ним была уже не пятидесятисемилетняя толстая верная Надя, а свежая, радостная Маргоша. Хрупкий сияющий подарок, горячее утешение «на склоне дней».

Проблема с жильем решилась легко и быстро. Недостатка в квадратных метрах и деньгах у Калашникова не было. Надя оглушенно, молча поселилась в двухкомнатной добротной квартирке в Крылатском. Разве так уж плохо в ее возрасте? Чистый воздух, тишина, источник с целебной водой в двух шагах от дома.

Сын Глеб стал бизнесменом. Костя тоже давно и активно занимался каким-то сложным бизнесом, связанным с кино, телевидением и рекламой. Взрослый сын и бывший муж честно позаботились о том, чтобы Надя ни в чем не нуждалась на старости лет…

…Сидя в одиночестве в своем любимом парижском кафе, Константин Иванович почему-то вдруг подумал о том, что ни разу за многие годы не привез сюда Надю. Она состарилась, так и не побывав в Париже. Нехорошо.

Впрочем, это ее выбор. Она сама решила принести себя в жертву его таланту и карьере. Никто не неволил. Ей просто не хватило ума понять, что самопожертвование выглядит красиво и благородно лишь в отдельных, экстремальных ситуациях, когда война, голод, тяжелая болезнь. А быт пожирает с потрохами даже самые высокие порывы. Ну что за подвиг – гладить рубашки и тереть морковку? Ведь была красавицей, талантливой актрисой, и все простирала, проварила – добровольно. Спрашивается, кто виноват, что стала старой, толстой, скучной? Никто. Надя никого и не винила, только смотрела сухими глазами, которые с годами сделались совсем невыразительными.

Константин Иванович вздохнул и поморщился. Вот уже почти три года он вынужден повторять самому себе утешительные истины: нельзя жить с человеком из жалости, насильно мил не будешь и так далее. Эти банальности нужны ему, как витамины, для поддержки жизненного тонуса. Хотя Надя не просила о жалости, не пыталась быть «милой насильно», все равно – сама виновата. Он ведь артист до мозга костей. Он не может дышать без свежих страстей, без ярких чувств, без юного праздничного личика Маргоши, наконец. Не может – и все. Он тоскует по Маргоше каждую секунду, даже Париж без нее кажется пустым и пресным. Она прилетает сегодня в половине третьего утра по местному времени. Вырвалась к нему на пару дней, просто так, потому что соскучилась. Ждать осталось совсем немного. Уже полночь, он побудет в кафе еще полчасика, потом пройдет пешком по бульвару Сен-Жермен, до платной стоянки, сядет в маленький серебристый «Рено», который взял здесь напрокат, и отправится в аэропорт встречать свою красавицу…


Хозяин за стойкой тщательно протирал бокалы. Стена за ним была заклеена денежными купюрами разных государств. Вон ту старую советскую десятку с профилем Ленина подарил хозяину Константин Иванович в семьдесят девятом году. И в каждый свой приезд он дарит хозяину кафе на площади Сен-Жермен бумажную денежку на память. Деньги в России все время меняются. Хозяин берет купюру, кивает без всякой улыбки, говорит: «Мерси, месье». Но не помнит, не узнает.

Парижане вообще помнят и узнают только самих себя. Нет более надменного города в мире. Сколько раз театр приезжал на гастроли, сколько фильмов переведено на французский, показано по телевидению, а все не узнают. В упор не видят.

Константин Иванович любил пожаловаться на бремя всемирной славы. И в Нью-Йорке, и в Квебеке, и в Риме обязательно кто-то оглянется, улыбнется, произнесет имя если не самого Калашникова, то кого-нибудь из его известных персонажей. А по Москве пройти пешком невозможно, в магазинах вот уже лет двадцать замирают кассирши, глядят с открытыми ртами, гаишники не штрафуют, просят автограф.

– Силь ву пле, месье? – Хозяин оторвал взгляд от своих бокалов, взглянул вопросительно, без улыбки. – Анкор кафе?

Калашников вздрогнул. Оказывается, он тупо, не отрываясь, смотрел в это тонкогубое французское лицо, смотрел и не видел, думал о своем. А кофейная чашка давно опустела.

– Уи, месье, кафе-о-ле, – эхом отозвался Калашников и, продолжая пристально глядеть в блестящие черные глаза хозяина, добавил на своем хорошем французском: – Вы не узнаете меня? Я ведь много раз заходил к вам. Я очень известный русский артист.

– Нет, месье. Я вас не знаю. Вам кофе с сахаром?

«И что на меня нашло? – удивился Константин Иванович. – Глупость какая… Даже если этот гаденыш меня узнал, все равно не скажет. Будет молчать, как партизан, и с гордым видом шлифовать свои бокалы».

Калашникову вдруг захотелось молодо, смешно схулиганить, выкинуть какую-нибудь забавную штуку. Просто так, потому, что прилетает Маргоша, потому, что теплая сентябрьская ночь, Париж, и какие там пятьдесят девять лет? Опять восемнадцать, не больше. Жаль, нет зрителей. Тонкогубый потомок Наполеона не в счет.

В кармане пиджака затренькал радиотелефон. Он сразу узнал голос своей невестки Кати, удивился и скосил глаза на часы. Да, здесь полночь, а в Москве, стало быть, два часа ночи.

– Константин Иванович, Глеба убили.

– Прости, что, Катюша? – Было отлично слышно, но он не понял.

Разве можно такое понять с первых слов?

– Его застрелили полтора часа назад, у подъезда. Мы возвращались с премьеры. Прилетайте, пожалуйста, в Москву.

* * *

Оля Гуськова терпеть не могла метро, особенно кольцевую линию и центральные станции. Ее раздражало все: подсвеченные попугайные мозаики Новослободской, планеристы, колхозники и пионеры на плафонах Маяковки. Даже если не глядишь в расписной потолок, все равно чувствуешь присутствие этих плоских жизнерадостных призраков. Над платформами станции Проспект Мира огромные люстры свисают с потолка, качаются, словно хотят упасть на голову.

Из глубины преисподней, из черного туннеля несется ветер, пахнет паленой резиной, вспыхивают огни. Люстры держатся на тонких, ненадежных крючьях, вот сейчас еще один порыв ветра – и ледяная сверкающая громадина рухнет прямо на Олю. Возможно, так будет лучше для всех…

Поезд остановился. Люстра не рухнула, продолжала медленно качаться, и желтоватые световые блики неприятно скользнули по лицу, когда Оля вошла в вагон.

– Осторожно, двери закрываются…

В вагоне пахло приторными духами. Оля чуть поморщилась и села в уголок, подальше от двух одинаково одетых, накрашенных, надушенных девиц, и вообще подальше от всех. Благо, народу в это время совсем мало. Ее раздражали запахи, звуки, взгляды. Так раздражали, словно вся кожа содрана, каждый нерв оголен.

Оля вытащила из рюкзака тоненький Молитвослов, открыла наугад и стала читать, низко опустив голову.

«…и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен. И избави мя от многих и лютых воспоминаний…» Губы ее чуть вздрагивали. Она старательно повторяла про себя слова, которые знала наизусть.

– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция Курская, – сообщил механический голос.

Надо убрать Молитвослов в рюкзак, выйти из вагона, перейти на другую линию. Поздно уже, метро закрывается, поезд может оказаться последним. Если успеть на пересадку, всего через полчаса Оля будет дома. Потом придется покормить бабушку Иветту, вымыть, уложить в постель, поговорить, вернее – выслушать очередную лекцию о том, что она, Оля, живет неправильно. Да, придется выслушать, сжав зубы и согласно, понимающе кивая, иначе Иветта Тихоновна не даст покоя, будет стонать всю ночь, разыграет красивый сердечный приступ, заставит вызвать «Скорую». Затем Оля будет тихо извиняться перед врачом, смиренно стерпит грубый выговор за напрасный вызов к старой сумасбродке. «Девушка, ну вы что, сами не понимаете? У вашей… кто она вам? Бабушка? У вашей бабушки старческий маразм, а сердце здоровое, любой молодой позавидует…»

Конечно, Оля отлично знает: сердце у бабушки здоровое. Каким оно еще может быть, если вместо него «пламенный мотор»? И про маразм знает, и что врачи «Скорой» теряют свое драгоценное время, а зарплаты у них мизерные, и, может быть, сейчас, пока они тут возятся с маразматической Олиной бабушкой, кто-то молодой погибает, ожидая бригаду. И молодая жизнь значительно важней, чем капризы сумасшедшей старухи. Все это Оля знает, возражать не собирается, готова сунуть в золотую медицинскую руку свой последний мятый полтинник. Простите, больше нет… Они простят. Полтинник – это мало, но они простят. Оглядевшись в нищей однокомнатной клетушке, они поймут, что больше Оля дать не может.

А если их не вызывать, Иветта Тихоновна выбежит на лестничную площадку, начнет барабанить в дверь соседям, орать: «Помогите! Умираю!», соседи позвонят в милицию.

Лучше стерпеть обязательный вечерний монолог старушки, в конце концов, все вместе – еда, мытье, лекция о смысле жизни – займет не больше часа. Потом можно наконец закрыться на кухне, остаться одной, оглохнуть, ослепнуть, ни о чем не думать…

Когда она подошла к вагонной двери, кто-то осторожно тронул ее за плечо:

– Девушка, вы уронили…

Пожилой мужчина протягивал ей маленькую цветную фотографию.

– Да, спасибо. – Оля не глядя взяла снимок.

Улыбающееся лицо Глеба Калашникова исчезло в кармане потертого старенького рюкзачка. Минуту назад фотография выпала из Молитвослова.

* * *

– Заказуха. Все как по писаному. – Старший следователь Московской городской прокуратуры Евгений Николаевич Чернов затоптал окурок и уставился в сизое рассветное небо. – Выстрел в голову, правда, единственный, но смертельный. Никаких следов, даже оружия нет.

– Нет оружия – это тоже неплохо. Вдруг все-таки не заказуха? Ибо если здесь был не профессионал, то это не совсем «глухарь» и есть шанс найти убийцу, – задумчиво произнес майор Кузьменко.

– Ага, как же, размечтался, – Чернов махнул рукой, – бывает, и профессионал не бросает оружия. А если здесь одноразовый киллер работал… Нет, Ваня, «глухарь», чистый «глухарь», помяни мое слово. Ведь ни следочка, мать твою, ничегошеньки. Дырка от бублика. Ладно, поехали. Светает.

Следователь прокуратуры Чернов и майор УВД Кузьменко были последними, кто остался из группы, прибывшей на место преступления в тихий двор на Третьей Мещанской. Все остальные уже уехали, труп увезли в морг. Было ясно, что по горячим следам это убийство раскрыть не удастся. Никаких свидетелей, кроме жены убитого. А она смотрела на мужа, который умер у нее на руках, и в густых темных кустах никого не видела.

Полтора часа назад служебная собака взяла след из кустов от детской песочницы. След оборвался на трамвайной остановке. Последний трамвай останавливался на Мещанской около часа ночи. А выстрел прозвучал в половине первого. Убийца был один, пришел пешком либо приехал на трамвае. Машина его не ждала. И скрылся он тоже пешком, растворился в черноте спящих Мещанских улиц, вскочил в прицепной вагон – и был таков. Конечно, завтра утром будут опрошены все водители трамваев, проезжавших здесь ночью. Возможно, кто-то и вспомнит припозднившегося пассажира, однако не факт, что убийца был единственным пассажиром, не факт, что водитель сумел разглядеть…

– Надо бы еще разок с балериной побеседовать, – Ваня Кузьменко сладко потянулся, хрустнул суставами, – очень уж она спокойная женщина. Прямо железная леди. Родного мужа кончили, можно сказать, в ее объятиях. И ни слезинки. Кстати, объятия меня очень смущают. Ведь могли запросто промахнуться, в нее попасть. Может, в нее и метили?

– Издеваешься? – усмехнулся Чернов. – Калашников – владелец казино с ночным стриптизом, жадный, скандальный, пьющий, бандиты у него тусуются стаями, каждую ночь. А она кто? Ножкой на сцене машет? Эти, как их… фуэте крутит? Кстати, она потому такая спокойная, что у балерин выдержка как у космонавтов. Это я точно знаю. У меня дочка на хореографию два года ходила, там муштра круче армейской. Не выдержала, бросила. А вообще, Ваня, чует мое сердце, влипли мы с тобой в «глухарь».

– Вот вернется народный артист Калашников из Парижа, начнет своим депутатским мандатом размахивать, по генералам ходить, да что по генералам, он с замминистром нашим раз в неделю в бане парится… Вот тогда и будет нам с тобой «глухарь», Женя. Так по ушам дадут, что навек оглохнем. Гений русского кино лишился единственного сына! Найдите убийцу! А уж в прессе вонь пойдет… ужас!

– Не надо было единственного сына в игорный бизнес пихать, – проворчал Чернов, – это долголетию не способствует. Такие вот богатенькие не то что состариться, повзрослеть не успевают. Сначала он отпрыска в кино пихал, не вышло. Сам-то Калашников классный актер, никто не спорит. Однако на детях природа отдыхает.

– Злой ты, Женя, – покачал головой майор. – Калашников его никуда не пихал. Насчет кино – не знаю, а вот с бизнесом… Мальчику наверняка самому кушать хотелось. Такие с детства привыкают хорошо кушать, вкусно. А уж если все вокруг громко чавкают, так у любого слюнки потекут, даже у сытого.



– Ну, поехали, что ли? – Чернов шагнул к машине.

– Ты езжай, а я хочу еще разок с балериной побеседовать. И с этой их нервной домработницей, прямо сейчас, – задумчиво произнес Иван, – недопонял я кой-чего.

– Брось, Ваня, не спеши, – Чернов покачал головой, – это чистый заказняк. Жена и домработница ничего нового к сказанному не добавят. На данный момент, во всяком случае. Они вообще спать легли.

– Не легли. Вон окошко светится. Эта балерина хоть и железная леди, а все-таки вряд ли сумеет уснуть. Она ведь с Калашниковым восемь лет прожила.

В огромном доме действительно светилось только одно окно. На третьем этаже сквозь задернутые занавески пробивался слабый огонек то ли бра, то ли настольной лампы.

– Она тебя, Ваня, сейчас вряд ли ждет. Не думаю, что будет рада. А тебе, между прочим, с ней потом много придется разговаривать. Так что прояви ты мужской такт, не трогай женщину в горе. Дай ей опомниться. Кстати, вопрос на засыпку: ты знаешь, кто у Калашникова «крыша»?

– Валера Лунек. Славный московский авторитет Валерий Борисович Лунько, 1959 года рождения, русский, трижды судимый. Является главой крупной преступной группировки, контролирующей часть игорного бизнеса Москвы, – отчеканил без запинки майор Кузьменко, – в том числе и казино «Звездный дождь», которое принадлежало покойному Калашникову Глебу Константиновичу.

– Пятерка тебе, майор, – улыбнулся Чернов, – а кто из молодняка положил глаз на хозяйство Лунька вообще и на «Звездный дождь» в частности?

– Ну, многие. Кусок-то лакомый. Однако, по моим данным, последний наезд был произведен молодым лаврушником, авторитетом Голбидзе, кличка Голубь, контролирует гостинично-проституточный бизнес и считает, что прибрать к рукам еще и казинщиков было бы вполне логично.

– Пятерка с минусом, – покачал головой Чернов, – Голубь не авторитет, законники его своим не считают. Он «апельсин». Его короновали за деньги.

– А ты думаешь, в наше время это важно? Кстати, Голубь ввинтил в «Звездный дождь» своего наблюдателя, блатного аристократа, потомственного грузинского князя Нодарика Дотошвили. Люди Лунька его вычислили, а Калашников придумал подложить под Нодарика свою лучшую девку, королеву стриптиза Лялю Рыкову. Ляля, в свою очередь, тонко раскрутила князька на игру, и он сам не заметил, как просадил в «блэк джек» пятьдесят тысяч баксов.

– Хорошая у тебя, Ваня, агентура, – хмыкнул Чернов, – и что дальше было?

– А ничего. Нодарик, хоть и князь, с деньгами расставаться очень не хотел. До слез. Вот Калашников его и пожалел, вроде как простил. Теперь человек Голубя ходит в должниках у казинщика. И от Ляли оторваться не может. Влюбился. Тоже, говорят, до слез. Калашников его и в этом понял, Ляле отпуск дал, чтобы князь не скрипел зубами, когда она свой стриптиз перед публикой танцует. Все это держится как бы в секрете и от Голубя, и от Лунька.

– А наезд? – спросил Чернов.

– Наезд был до того, как Нодарик появился в казино. Знаешь, аккуратный такой наездик, без стрельбы и мордобоя. Просто разговор. Мой один человечек присутствовал. Я ведь Голубя давно пасу, все думаю, пора ему, сизокрылому, в родную голубятню. – Кузьменко сладко, по-кошачьи, зажмурился. – Вот тут, на этой мокрухе, я и раскручу его, сердечного.

– Это вряд ли его работа, – пожал плечами Чернов, – зачем ему? Вот князек Нодарик – да, ему Калашникова заказать при таком раскладе в самый раз. Да и заказывать необязательно, мог сам шлепнуть из кустов запросто. Ну ты как, Ваня, едешь или нет? Я тебе все-таки советую погодить, не лезь ты сейчас к балерине.

– Пожалуй, ты, Женя, прав, – ответил майор, немного подумав, – просто азарт у меня. Очень хочу Голбидзе зацепить. Давно хочу… Ладно, поехали. Пусть балерина отдыхает пока.

Глава 2

За окном светало. Катя знала, что не уснет. У нее перед глазами стояло мертвое лицо Глеба. Она еще чувствовала на ладонях его кровь, еще слышала негромкий хлопок из кустов. Было странно, что короткий звук выстрела может так долго держаться в ушах, сливаясь с гулкой тишиной квартиры.

Катя загасила сигарету, включила чайник. На ней был теплый махровый халат, шерстяные носки, но все равно колотил озноб.

Нельзя вот так сидеть всю ночь. Надо чем-то занять эти страшные пустые часы. Краем сознания она понимала, что шок еще не прошел. Если бы прошел, она могла бы заплакать. Но пока не может. И не знает, куда себя деть.

В квартире стояла глубокая, обморочная тишина. Жанночка заснула в гостиной на диване под тонким пледом. Катя сидела на кухне, курила, тупо уставившись в дурацкую абстрактную картинку на стене, подаренную каким-то давним приятелем-художником.

Картинка не нравилась ни ей, ни Глебу, но художник часто бывал в гостях и каждый раз придирчиво осматривал стены, искал свое драгоценное творение. Чтобы не обидеть непризнанного гения, Катя повесила картинку на кухне. Художник пил чай и радовался: вот висит его шедевр, смотрят на него каждый день.

Чайник тихонько забулькал и автоматически выключился. Катя бросила в большую фарфоровую кружку сразу два пакетика «Пиквика», размешала сахар и опять застыла, обхватив ладонями горячие бока кружки. Она вдруг подумала, что, наверное, напрасно не рассказала тому мрачному милицейскому майору про анонимные звонки.

А может, правильно сделала, что не рассказала? Вообще какое это теперь имеет значение? Глеба убили прямо у нее на руках. Она почувствовала, как сильно дернулось его тело и тут же застыло, обмякло. Глеб даже не успел ничего понять, удивиться, испугаться.

Всего миг назад он матерился, напевал дурацкий шлягер, его глаза, веселые, пьяные, такие привычные, серо-голубые, с зеленоватым ободком вокруг зрачка, с припухшими веками, с короткими рыжеватыми ресницами, вдруг стали чужими, ледяными и глядели куда-то сквозь Катю.

Фонарь над подъездом светил ярко, слишком ярко, чтобы обмануться, соврать себе, будто Глеба всего лишь ранили и если «Скорая» приедет прямо сейчас, то успеют спасти, реанимируют, и потом можно будет ухаживать, кормить с ложечки кашкой и фруктовым пюре, не спать ночами, прислушиваться к частому хриплому дыханию, надеяться на лучшее, поставить на ноги, начать жить сначала, как-то совсем иначе…


Они знали друг друга с раннего детства. Самые первые, расплывчатые, почти младенческие Катины воспоминания были связаны с Глебом Калашниковым.

Тихое прозрачное лето, скрип качелей, цветные блики на песке, огромная веранда с мозаикой из синих, красных, желтых стеклышек, занозистый забор в глубине дачного участка, ветки орешника, блестящие липкие лепестки лютиков, такие желтые, что больно смотреть. Кате три года, Глебу пять. Пухлый губастый мальчик Глебчик с волосами цвета лютиковых лепестков, такой большой, важный. Маленькой Кате до него еще расти и расти. Он все знает и ничего не боится. Он принес ей живого ежика, завернутого в мятую панамку. Ежик свернулся клубочком, тихо напряженно сопел.

– Держи, смотри, чтобы не убежал. А я молока принесу.

Бежево-серебристый таинственный зверь кололся даже сквозь ткань панамки. И сопел, как Катина бабушка Зинаида, когда сердится…

Детские воспоминания рассыпались, словно обрывки старой кинопленки, таяли, как след дыхания на холодном стекле. Чья это была дача, кто у кого гостил, дождался ли ежик своего молока, убежал ли – не важно. Потом было много всего – детские новогодние елки в Доме кино, какие-то взрослые вечеринки, кусок орехового торта, съеденный напополам под столом («Глеб, ты только никому не говори, мне нельзя, вот последний раз откушу, и все…»).

Потом – первые вечеринки без взрослых, Кате четырнадцать, Глебу шестнадцать, все девочки, кроме Кати, – случайные, томно курят, бегают пудрить носы к зеркалу в прихожей, слишком громко смеются, пухленькая с белыми кудряшками ушла плакать в ванную, Катя услышала горькие всхлипы, заглянула, стала утешать.

– Я без него умру… – Девочка шмыгала носом, растирала кулачками черные потеки туши по щекам.

Кто-то все время умирал без Глеба Калашникова. Какая-то тихая Ирочка из параллельного класса пыталась резать вены. Катя не могла понять, почему? Что они все в нем находят? Он был невысокий, крепенький, толстогубый, грубый. Матерился, как мужик у пивного ларька, и шуточки все какие-то пивные, водочные, и однообразные смешные истории, как кто-то нажрался до беспамятства, куда-то свалился, потерялся, нашелся, чуть не попал в милицию, проснулся у чужой жены под тумбочкой. Ночь напролет он мог резаться в дурачка, ковырять в зубе обломком спички с таким сонным, тупым лицом, что становилось страшно, если вглядеться. А очередная Ирочка или Светочка таяла от умиления, закатывала глазки, пудрила носик, уходила рыдать в ванную.

Для Кати Глеб был как близкий родственник, почти брат. Они оба – единственные дети. Катин папа, писатель, кинодраматург Филипп Григорьевич Орлов, с детства дружил с отцом Глеба. Разговоры о том, что детей не худо бы поженить, велись много лет подряд. Не то чтобы всерьез, но и не совсем в шутку. В самом деле, это было бы удобно. Не надо знакомиться и выстраивать отношения с новыми родственниками, не надо пускать в свой уютный семейный круг чужих, посторонних людей. Мама Глеба, тетя Надя, говорила, что для любой другой девочки, кроме Кати, была бы отвратительной свекровью. А Катюшу знала с пеленок и любила почти как родную дочь.

Глеб и Катя только посмеивались над радужными планами взрослых. Катя для Глеба была «своим парнем», младшей сестренкой. Глеб для нее – чем-то вроде близкой подружки. Им вместе было уютно, весело, спокойно, но не более. Выйти замуж за Глеба – это все равно что за собственное детство.

Катя училась в Московском хореографическом училище, Глеб во ВГИКе, на сценарном отделении. Каждый крутил свои романы, иногда они с удовольствием обменивались впечатлениями.

Катя занималась классическим балетом с шести лет. Почти вся ее жизнь проходила у станка, в репетиционном зале, на сцене. С детства она привыкла к таким психическим и физическим перегрузкам, рядом с которыми все прочие – пустяки. При видимой невесомости Катя Орлова твердо стояла на ногах, и на полупальцах, и на пальцах.

В классических арабесках ничто не держит на земле, единственная точка опоры – большой палец ноги, но ты не упадешь. Взлететь можешь, упасть – нет. Чтобы держаться и не падать, крутить без передышки десятки чистых пируэтов, зависать над землей в па баллонэ на несколько бесконечных мгновений, легко и твердо приземляться на носок напряженной вытянутой стопы, похожей на карандаш с остро отточенным грифелем, – для этого надо вкалывать тяжелей, чем шахтер в забое.

Когда Катя была еще совсем маленькой девочкой, с тонкими, по-балетному выворотными ногами, с длинной беззащитной шейкой, с огромными, ясными шоколадно-карими глазами, она уже знала: надо либо жить, либо танцевать. Балет – это постоянное, ежедневное насилие над собой.

Великого танцовщика Асафа Мессерера после минутной вариации в «Лебедином озере» обследовали медики и были в шоке: пульс, дыхание и все прочие показатели не укладывались ни в какую биологическую схему. Живой организм, по всем медицинским расчетам, должен был просто взорваться от перенапряжения. Но балетный организм не взрывается, а взлетает и парит над потной, грязной, беспощадной землей. Однако в самом изящном вдохновенном полете надо холодно и четко рассчитывать дыхание на каждое следующее движение танца.

Все, что не было балетом, проходило как бы чуть в стороне, если и трогало, то не слишком, если обижало, то не до слез. Иногда она влюблялась в своих партнеров, ровно настолько, насколько это было нужно, чтобы па-дэ-дэ наполнилось теплым светящимся воздухом влюбленности, но никогда не теряла голову, легко и быстро, как классические фуэте, закручивались и таяли романы. Катя приземлялась на вытянутый носок, твердо стояла на земле, ни разу не страдала всерьез, и, если кто-то начинал страдать из-за нее, ей не было дела.

В восемьдесят седьмом году часть выпускников Московского хореографического училища была приглашена во вновь созданный театр Русского классического балета. Двадцатилетней Кате Орловой предстояло танцевать ведущую партию в балете «Госпожа Терпсихора». Это было сложное, помпезное трехчасовое действо, полуконцерт, полуспектакль, музыку написал модный композитор-авангардист, хореографию поставил старый знаменитый балетмейстер, приверженец классических традиций. Костюмы и декорации разработали художники-постмодернисты. Предполагался очередной переворот в истории балета, а получилось всего лишь роскошное шоу, яркое зрелище – не более.

Этой премьерой открывался первый сезон новорожденного театра. Потом был банкет.

В двадцать лет Катя еще не устала от шумных «тусовочных» сборищ, ей нравились быстрые пустые разговоры, мелькающие улыбки, собственное отражение в зеркалах, в чужих восхищенных и завистливых глазах. Еще не было в душе ядовитой лихорадки уходящего времени. То, что балетный век короток, она знала лишь теоретически. Ей казалось, впереди – сплошное яркое, успешное сегодня, и всегда будет не больше двадцати.

В ту ночь, на банкете, на ней было строгое узкое платье из темно-синего бархата, в ушах и на пальцах сверкали старинные прабабушкины бриллианты, длинные каштановые волосы стянуты тяжелым узлом на затылке, она самой себе ужасно нравилась, и это было важнее всего на свете, даже важнее станцованной только что премьеры и блестящей финальной импровизации, трижды повторенной на «бис», и огромных букетов, которыми была завалена гримуборная.

Ее поздравляли, целовали, с кем-то знакомили. Щелкали фотовспышки. В банкетном зале было столько знаменитостей, что рябило в глазах. Кто-то подлетал к Кате с диктофоном, с почтительными и ехидными вопросами от женского журнала, от новой демократической газетенки. Французское шампанское сладко обжигало губы, и что-то совсем новое, властное вдруг обожгло сердце.

Катя даже не поняла сразу, откуда взялось это странное головокружение, почему ноги вдруг сделались ватными, кожа под прохладным бархатом платья стала сначала горячей, потом ледяной, словно у Кати поднялась температура – не меньше сорока градусов.

«Грипп… воспаление легких… малярия… откуда малярия? Здесь не тропики. Я просто сошла с ума. Что происходит?» И только через миг она заметила упорный, немигающий взгляд из глубины зала. Заметила – и замолчала на полуслове, забыла о милых случайных собеседниках, с которыми только что весело обсуждала премьеру, кончиком языка скользнула по пересохшим губам, залпом допила шампанское.

Банкетный зал со всем его блеском, звоном бокалов и приборов, с расслабленными и напряженными лицами, с красавицами, чудовищами, умниками и дураками, с тихой музыкой вспотевшего ресторанного оркестра, с пьяным смехом, пустыми разговорами, вспыхивающими здесь и там, как радужные мыльные пузыри, – все провалилось куда-то. Остался только этот чужой мужской светло-серый взгляд, который обволакивал Катю с ног до головы, приближался, плыл к ней сквозь толпу, заслоняя, отодвигая все остальное, и не было спасения…

– Я ничего не понимаю в балете, но вы гениально танцевали. Хотите еще шампанского?

Спокойная улыбка, очень низкий голос, серый, под цвет глаз, костюм, короткий ежик волос, почти седых, с едва намечающимися ранними залысинами. Он еще не представился, а уже взял под руку, повел куда-то в соседний зал, где распаренные пары отплясывали рок-н-ролл, и встрепенувшийся оркестр оглушительно ударил в уши.

– Я не хочу шампанского, я не хочу танцевать, – беззвучно, одними губами произнесла Катя.

– И хорошо, давайте тихо исчезнем…

Его звали Баринов Егор Николаевич. Он был экономистом, доктором наук, заведовал огромным отделом в Институте экономики при Академии наук, печатал хлесткие умные статьи в «Московских новостях», «Огоньке» и «Новом мире». Тогда, в восемьдесят седьмом, ему было сорок три. Для политика это если не юность, то ранняя молодость. Имя Егора Баринова знала вся Москва, за номерами журналов и газет выстраивались ночные очереди у киосков «Союзпечать». Он входил в команду молодых реформаторов при правительстве Горбачева.


Стояла пасмурная сентябрьская ночь. Баринов отпустил шофера, они шли пешком через бульвары – Тверской, Петровский, Гоголевский. Он что-то говорил, остроумно рассказывал о чем-то важном, злободневно-политическом, накинул Кате на плечи свой пиджак, как в плохом кино, и тут же мягко пошутил по этому поводу, обнял, прижал к себе, смеясь и продолжая говорить…

В темном одиноком такси они стали жадно целоваться, по ночному радиоканалу передавали «Болеро» Равеля, и потом в огромной пустой квартире, в теплой чужой тишине, все еще звучала в ушах эта случайная торжественно-нервная музыка…

Утром он целовал ее сонные, чуть припухшие глаза, варил бразильский кофе, который был дефицитом, экзотикой даже для Кати, выросшей на спецзаказах Союза кинематографистов. Поднос с тонкими старинными чашечками принес прямо в постель, улыбался, нежно гладил, перебирал длинные распущенные Катины волосы и не давал опомниться.

На туалетном столике в спальне стояли баночки с кремами и лосьонами, флаконы с духами, лежала массажная щетка, в которой запуталось несколько чужих светлых волосков.

– Да, жена… взрослый сын, моложе тебя всего на два года… у нее своя жизнь, она микробиолог, тоже доктор наук, разъезжает по миру, вот сейчас они с сыном в Вашингтоне. И вообще мы слишком разные люди, у нас все в прошлом. У меня теперь есть только ты, остальное не важно…

И Катя согласилась: действительно, не важно. Разве может быть что-то важней шального, пьяного счастья, которое подхватило, закружило, наполнило новым смыслом каждую клеточку, каждую секунду не только жизни, но и танца? К Катиной идеально отточенной балетной технике прибавилось то, чего не было раньше.

Теперь ее героини – и Одетта из «Лебединого озера», и Маша из «Щелкунчика», и Жизель – все были полны такой любовью, что зал замирал, таял, а потом взрывался аплодисментами.

Егор Баринов стал разбираться в балете, сидел в первых рядах на спектаклях, в антракте шел к Кате в грим-уборную, целовал ее разгоряченное лицо, возвращался в зал, таинственно улыбающийся, перепачканный гримом. Когда падал занавес, он на глазах у всех выносил к ногам солистки огромные корзины цветов.

Катя заинтересовалась экономикой и политикой, стала, к удивлению родителей, читать «Московские новости» и «Огонек», слушать новые демократические радиоканалы, смотреть телевизор. Она не пропускала ни одной статьи своего любимого Егорушки, злилась на его противников и оппонентов, которые казались ей коварными и бездарными.

Все свободное время они проводили вместе, играли в теннис, скакали по тихим подмосковным лесам на породистых жеребцах Истринского конного завода, в закрытых цековских пансионатах снимали номера «люкс» с сауной, иногда просто гуляли по Москве, забредали на маленькие вернисажи, в недоступные для простых смертных рестораны Дома кино, ЦДРИ, ЦДЛ, в гости к многочисленным знакомым.

Бывший комсомольский работник, экономист-демократ питался из старой доброй кормушки ЦК КПСС. Ему было все доступно и подвластно. Даже Катю, выросшую в элитарной киношной среде, поражал шальной размах сорокатрехлетнего сказочного принца.

– Ну конечно, малыш. Это же совсем другой уровень, – говорил Егор, раскладывая на тарелке ломтики копченого угря, мастерски счищая шершавую болотно-серую кожуру с невиданного плода киви, щелкая зажигалкой «Ронсон», закуривая настоящий английский «Данхилл».

К концу восемьдесят седьмого опустели полки магазинов, оскудели спецзаказы. В Москве постепенно исчезали чай, сахар, крупа. Росли безнадежные хвосты очередей. Тревожно и удивленно шуршали разговоры в очередях.

– А у нас вчера выкинули гречку в гастрономе, я простоял четыре часа, и не досталось…

– Знаете, раньше мы выходили из положения, покупали в аптеке заменитель сахара, для диабетиков. Вкус, конечно, не тот, химией отдает, но все-таки сладко. Однако теперь и сахарин исчез, много таких умных.

– А зачем сахарин? Что сластить? Сначала надо достать чай и кофе.

– Вы знаете, нас вчера пригласили в гости на сыр. Я понял, что совсем забыл вкус этого продукта.

– А сыр был какой? «Российский»? «Костромской»?

– Бог с вами, просто сыр, с дырочками…

Катя не стояла в очередях, почти не пользовалась общественным транспортом, но эти разговоры слышала в костюмерной театра, в гардеробе, просто на улице. Девочки из кордебалета носили штопаные колготки. Покупка приличных сапог становилась событием, равным по значимости свадьбе, похоронам, рождению ребенка.

Катин папа приносил из закрытого буфета Союза кинематографистов уже не икру и балык, а сливочное масло и болгарские сигареты, приносил и радовался, говорил «спасибо».

На Пушкинской площади собирались стихийные митинги, люди, привыкшие к долгому полусытому советскому молчанию, удивленно открывали голодные рты, слушали чужие безумные речи, кричали сами и свято верили, что эти речи, эти крики страшно важны и значимы для будущего России. Казалось, что вот сейчас прозвучит долгожданная правда, все ее услышат, поймут, станут добрыми и честными, каждый выскажет свое драгоценное мнение, и настанет совсем другая жизнь. Сами собой на прилавках появятся рассыпчатая гречка, розовая «Докторская» колбаска, сыр, возможно, даже двух сортов.

Горбачев встречался с Рейганом. Вся Москва, оторвавшись от свежих страниц «Огонька» и «Нового мира», прихлебывая чай из аптечных травок, замирала у телеэкранов, ждала, о чем договорятся два президента двух великих держав. Каждое их слово приобретало эпохальный смысл, от слов скрипела земная ось, загорались счастливые звезды новых, жадных молодых говорунов, в том числе и доктора экономических наук Егора Баринова, в которого была влюблена без памяти двадцатилетняя артистка балета Катенька Орлова…


Вспыхнула и погасла яркая осень, голый ледяной ноябрь отсвистел простудными ветрами, навалилась зима, потом пришел апрель, с ночными заморозками, с чистыми, сказочно-голубыми прогалинами в низком московском небе. Серебряная верба уступила место суховатой мелкой мимозе, потом появились фиалки, мятые нежные букетики в упругих листьях, туго перетянутые черными катушечными нитками.

Катя репетировала Джульетту, танцевала ведущие партии в лучших спектаклях, готовила «Шопениану» для концерта в честь Девятнадцатой партконференции.

Конференцию все ждали с суеверным ужасом, говорили, что от нее зависит все, боялись голода и гражданской войны. Экономист Егор Баринов выступал по телевизору и слишком смело отвечал на острые вопросы корреспондента. На следующее утро передача обсуждалась по всей Москве, в том числе и в театре Русского классического балета. Старенькая костюмерша многозначительно косилась на Катю. Девочки из кордебалета задыхались жгучей завистью: мало того, что прима, у нее еще с самим Бариновым любовь…

Катя старалась не касаться вспухающих, горячих, как воспаленные железы, опасных театральных интриг. Это не всегда удавалось, она нервничала, но не слишком. Дипломатически умный Егорушка давал дельные советы, и все решалось легко.

Микробиолог Ксения Сергеевна Баринова вернулась из Вашингтона вместе с сыном, потом опять куда-то уехала. Катя этого даже не заметила. Семейная жизнь ее любимого Егорушки была где-то далеко, словно на другой планете.

Егор Баринов возглавил какую-то новорожденную партию, красиво говорил на митингах и с телеэкрана, наживал врагов, терял друзей, обрастал преданными соратниками.

В конце мая восемьдесят восьмого он улетал в Афины на международную конференцию и каким-то чудом умудрился за несколько дней до отлета сделать Кате греческую визу. Конференция продолжалась всего четыре дня, из Афин они на неделю отправились в небольшой курортный городок, знакомый сотрудник советского посольства помог им что-то там организовать и оформить.

В крошечной гостинице по утрам пахло цветами и морем. Они плавали с аквалангами, ужинали в уютных ресторанчиках, ели жаренных на углях морских гадов, пили легкое кисловатое вино. Однажды отправились на экскурсию в горную деревню, на фольклорный праздник.

Под ослепительным небом у мрачных маленьких домов из грубого серого камня сидели старухи в черном, задумчиво улыбались, вязали крючками белоснежные кружевные скатерти. Баринов накупил Кате множество забавных ненужных сувениров, снимал ее на фоне серых камней и черных старух. Потом на открытой площадке перед немецкими и английскими туристами ансамбль в национальных костюмах отплясывал сиртаки.

Ритм танца нарастал медленно, исподволь, зрители сами не замечали, как заводились, шалели, начинали притопывать, хлопать в такт. Кто-то выскакивал на сцену, неуклюже вплетался в хоровод. Катя тоже не выдержала, проскользнула сквозь толпу, понеслась по сцене. Греческие танцоры расступились, замерли удивленно и восхищенно. Катя просолировала всего несколько минут, поклонилась, спрыгнула вниз. Ей долго аплодировали и зрители и артисты, ее пытались вернуть на сцену, но она растворилась в возбужденной толпе, пробралась к своему столику, уткнулась лицом в горячее сильное плечо Егора.

– Вернитесь, мисс, вы гениальная танцовщица! – обратилась к ней с соседнего столика какая-то пожилая англичанка.

– Да, мы не видели ничего подобного! Кто вы? Из какой страны? – закивали два старичка, спутники английской леди.

– Я из России, – ответила Катя.

– О, Россия… Великий русский балет… Пожалуйста, станцуйте для нас еще. Здесь всем можно выходить на сцену, вернитесь, мы хотим снять вас на видео.

– Нет, – улыбнулась Катя, – я только зритель. Я приехала отдыхать, а не танцевать.

Егор восхищенно поцеловал ее маленькое раскрасневшееся лицо и шепнул:

– Может, и правда вернешься на сцену, малыш?

Катя ничего не ответила, на сцену не вернулась, досматривала костюмированное пышное представление из зала, жадно прихлебывала ледяное белое вино, хлопала в ладоши.

Это был красивый, азартный, но чужой спектакль…

Потом на все лето Катя с театром уехала на гастроли, были София, Варшава, Прага, Берлин. Танцуя Джульетту на сцене берлинского театра «Комише-опер», она вдруг увидела в переполненном зале своего Егорушку. Он вырвался в Германию всего на два дня.

Незаметно пришла осень.

Они опять играли в теннис на закрытом корте в Лужниках, скакали по ярким опавшим листьям на гнедых жеребцах. Легко и весело пролетел сырой гриппозный ноябрь. Приближался самый любимый Катин праздник, Новый год. Она с детства привыкла готовиться к нему заранее, продумывала, какое наденет платье, какие кому подарит подарки, а главное – с кем встретит.

Это очень важно. Одна таинственная ночь закладывает основу целого года жизни, огромного, бесконечного года. Катя верила, что в новогоднюю ночь будущее лежит на ладони живым теплым комочком, как новорожденный котенок, и если спугнешь его – неудачным нарядом, плохим настроением, чужими случайными людьми, то потом уже ничего не поправишь.

Тридцать первого декабря был утренний детский спектакль. Танцевали «Щелкунчика». В два часа дня Катя сняла грим, приняла душ в театре, переоделась, поздравила коллег с «наступающим» и отправилась домой. Продуманные, красивые подарки были готовы давно, еще с лета. Катя все заранее купила за границей, на гастролях. Московские магазины в восемьдесят восьмом были безнадежно пусты.

Перед долгой новогодней ночью она собиралась немного поспать, полежать в ванне с какой-нибудь маской на лице, вымыть и уложить волосы и вообще почистить перышки, чтобы стать по-новогоднему красивой.

Часов до девяти она посидит с родителями, а потом отправится на своем «жигуленке» к Егорушке. Он все приготовит и будет ждать ее у себя. Жена-биологиня опять укатила куда-то за границу, у сына своя компания, он не появится дома еще несколько дней. Они встретят Новый год вдвоем, только вдвоем. Им никто другой не нужен, а завтра, отоспавшись, отправятся в гости к близкому другу Егора, пресс-аташе посольства Норвегии. Милейший, добродушный Хансен с седой бородкой и налитым пивом брюшком устраивает первого января маленькую интимную вечеринку. Только близкие друзья, самые близкие, легкая закуска, фрукты, много музыки и смеха…

Около семи вечера в гости к родителям пришли Калашниковы, дядя Костя, тетя Надя и Глеб. Взрослые собирались встретить Новый год вместе, дети отчаливали на ночь. Глеб уезжал на дачу в Переделкино, где его ждала шумная компания. Он заранее отправил туда нескольких своих девочек, чтобы все приготовили, накрыли стол.

В восемь позвонил Егор.

– У меня в отделе неожиданно решили устроить небольшой сабантуй, я хотел отвертеться, не получается. Ты, солнышко, приезжай не к десяти, а позже, к одиннадцати. Хорошо? А я постараюсь смотаться как можно раньше. Обнимаю тебя, счастье мое….

В половине девятого Глеб всех поздравил, подарил подарки и укатил на дачу. Катя сидела как на иголках. Без пятнадцати десять не выдержала, тоже стала поздравлять и дарить подарки, накинула шубу, выскочила в метель, стряхнула снег со своего голубого «жигуленка». В конце концов, она может заехать за Егором в институт, она знает, что такое вечеринка на кафедре. Время пробежит незаметно, он такой рассеянный, к тому же обязательно выпьет, а шофера отпустит. Вдруг не сумеет поймать такси?

В начале одиннадцатого она припарковала машину в переулке неподалеку от Арбатской площади, кутаясь в шубку, добежала до старинного здания академического института. Двери были распахнуты, окна сверкали, в актовом зале вокруг высокой разряженной елки гремела костюмированная дискотека. Катя взлетела на четвертый этаж, даже не заметив, что там тишина и нет никакого сабантуя.

В приемной было пусто. По стенам висели гирлянды из розовой и голубой папиросной бумаги. Дверь в кабинет Баринова была заперта. Катя отдышалась и подумала, что, наверное, сабантуй кончился, Егор уже уехал домой и ждет ее, накрывает стол в гостиной у елки.

И тут до нее донесся прерывистый хриплый стон, торопливый шепот, мягкий женский смех. Она перестала дышать. Вслед за смехом отчетливо прозвучал низкий, бархатный голос:

– Вот так, Светик, вот так, кисочка… А зачем нам колготки? И лифчик нам не нужен… мы все сейчас снимем…

Волна рока, докатившаяся снизу, из актового зала, заглушила остальные слова. Катя бросилась вон из приемной, добежала до лестницы, ей навстречу мчалась ведьма на помеле, с приклеенным пластмассовым носом, в съехавшем набок парике. Вслед за ведьмой приплясывали два маленьких чертика с картонными рожками, с проволочными хвостами. Они схватили Катю за руки, закружили. «Хеппи Нью-Йиер!» – хрипло выкрикнула ведьма ей в лицо и расхохоталась утробным басом. Катя закричала, ей показалось, они настоящие, бросилась назад в приемную, упала в кожаное кресло, закурила.

Там, в кабинете, не он, не Егор, там кто-то из сотрудников, просто голос похож. Кто-то развлекается со «Светиком» на мягком кожаном диване в кабинете начальника.

Катя знала, что к Егору Николаевичу ходит массажистка по имени Света, два раза в неделю. Прямо на работу. У него остеохондроз, массаж необходим. Кажется, именно сегодня она должна была прийти. Егор без массажа не человек, мучают боли в спине. Он сам говорил, что придет Света, мол, к Новому году он хочет быть бодрым, свежим, без всяких болей в позвоночнике. Еще он говорил, что Света здоровая, как пятиборец, и постоянно с ним кокетничает. У нее мощные руки, много белого сочного мяса и никаких мозгов. Пустые, как плошки, глаза. Катя никогда ее не видела, но Егор описывал очень красочно. Он ехидно посмеивался над шикарными телесами массажистки, над ее слишком короткой юбочкой, слишком низким декольте, над ее напрасными бабскими уловками и тщетными попытками соблазнить его, господина Баринова, эстета, интеллектуала, ироничного, тонкого ценителя прекрасного.

Катя никогда ее не видела. Ну какое ей дело до массажистки?

Конечно, там, в кабинете, кто-то другой стягивает со страстной беломясой массажистки Светика колготки. Егор сейчас уже дома, ждет Катю. Надо позвонить ему.

Она сняла трубку, стала набирать номер, который знала наизусть. В кабинете стоял параллельный аппарат, он громко зазвякал, и через секунду щелкнул дверной замок.

Красный, потный Баринов, в носках, в расстегнутой рубашке, с болтающимся на шее развязанным галстуком, нащупывал бестолковыми дрожащими пальцами «молнию» ширинки. Глаза его часто моргали, бегали, старались не смотреть на Катю. А сзади, в полумраке кабинета, металось что-то большое, голое, белое.

Катя бросила на пластик секретарского стола протяжно гудящую телефонную трубку, не спеша загасила сигарету в чистой пепельнице, ни слова не говоря, спокойно вышла из приемной.

Метель все мела. Прежде чем сесть в машину, она достала веник из багажника, стряхнула крупные легкие снежинки с ветрового стекла. Куда теперь? Домой? В тихий, чинный взрослый праздник? К маминым вздохам и понимающим, сочувственным взглядам тети Нади? К нарочито бодрым голосам папы и дяди Кости? («Ну что, ночная гулена? Давай теперь с нами веселись… Тетя Надя испекла потрясающий торт, один раз в году можно, от одного кусочка не поправишься, побалуй себя в новогоднюю ночь. По телевизору очень смешной концерт…»)

Нет, только не домой! Без десяти одиннадцать, до Нового года семьдесят минут. Катя завела мотор, помчалась сквозь крупный пушистый снег по расцвеченному огнями Калининскому проспекту. Она не плакала. Еще не хватало плакать за рулем в такую метель! Она поняла, куда едет, только у Кольцевой дороги.

В Переделкине «жигуленок» застрял в сугробе. Катя, вся в снегу, румяная, со сверкающими огромными глазами, влетела в ярко освещенную теплую гостиную калашниковской дачи.

– Катюха! Радость моя! – Пьяненький, разгоряченный Глеб закружил ее, расцеловал и совсем не удивился, не задал ни единого вопроса.

Было много народу, стол ломился от вкусной еды, девочки смеялись, кто-то отправился вытаскивать из сугроба Катину машину. Глеб Калашников стянул с ее ног промокшие, полные снега сапоги. Он знал, как важно держать в тепле драгоценные узенькие ступни прима-балерины, и стал растирать их ладонями, согревать своим дыханием, потом принес огромные отцовские валенки.

– С ума сошли! – закричал кто-то. – Без пяти двенадцать!

В экране телевизора лицо Горбачева сменилось башней с курантами. Бабахнуло шампанское. Все стали чокаться, Глеб поцеловал Катю в губы. Наступил восемьдесят девятый год. Все побежали во двор хлопать хлопушками, кричать «ура». В сонном полупустом поселке отчаянно лаяли собаки.

Наоравшись, набегавшись по глубокому снегу, усыпав сад и окрестные улицы разноцветным хлопушечным конфетти, вернулись в дом, погасили свет, зажгли свечи. Катя так и не поняла, сколько же здесь народу. Мелькали знакомые и незнакомые лица. Под лирическую композицию Фредди Меркьюри медленно качались пары. Катя обнаружила, что танцует с Глебом в огромных валенках, в шелковом вечернем платье. Его губы щекотно шептали ей на ухо что-то смешное и ласковое, его руки, такие знакомые, теплые, прикасались к ней бережно, держали надежно, согревали и заставляли забыть обо всем плохом, холодном, грязном. Ничего страшного не произошло. Ничего страшного…

Пары стали постепенно разбредаться по огромному трехэтажному дому. На калашниковской даче было газовое отопление, дом прогревался весь целиком, всем хватило места, чтобы уединиться. Какая-то очередная девочка ушла плакать по Глебу на заснеженное крыльцо, но кто-то одинокий и великодушный бросился ее согревать, утирать горькие слезы.

Катя и Глеб заметили, что стоят одни, уже не в гостиной, а в маленькой спальне родителей Глеба, давно нет никакой музыки, они стоят, обнявшись, прижавшись друг к другу, и за окном падает медленный, крупный снег. Они не успели опомниться, как уже целовались, и ловкие пальцы Глеба вытаскивали шпильки из Катиных волос, расстегивали «молнию» шелкового платья, и мягкие губы жарко скользили по длинной Катиной шее, по тонким ключицам.

Платье упало на пол, в другой конец комнаты полетели джинсы, свитер и все прочее. Высокие валенки народного артиста Константина Калашникова застыли, как солдаты на посту, у старой потертой тахты.

Когда Катя открыла глаза, за окном был солнечный морозный день. Кто-то из гостей уже уехал, кто-то отправился гулять. В доме стояла тишина. Катя хотела встать, умыться, сварить кофе, но Глеб притянул ее к себе, и все повторилось, уже без лихорадочной ночной спешки, без страха и сомнений.

– Какие мы с тобой были глупые, – прошептал Глеб, – хорошо, что не успели состариться…

…Сейчас, восемь лет спустя, сидя в зыбком рассветном свете в чистой холодной кухне, Катя поймала себя на том, что ту первую их ночь, тот Новый год, она помнит отчетливей, чем все последующие годы сложной семейной жизни. И пусть все грязное, ужасное, что было потом между ними, исчезнет, забудется.

Катя встала, накинула поверх халата огромную вязаную шаль. Глеба больше нет и не будет никогда. Вот его любимая чашка, он привез ее из Англии, с Беккер-стрит, пил чай только из нее. В прихожей, в зеркальном шкафу, висят его вещи. Жанночка недавно убрала все летнее на антресоли, достала плащи, куртки, осенние ботинки… А подушка в спальне хранит его запах, и короткие жесткие волоски остались в сетке электробритвы. Господи, сколько всяких теплых мелочей, сколько обыденной ерунды остается после человека, и все это согревает, заставляет больно сжиматься сердце – если, конечно, человека любили, если простили ему плохое и помнят только хорошее.

Катя вдруг подумала, что прощать и любить мертвого куда легче, чем живого.

Глава 3

Ляля Рыкова тихонько выскользнула из-под одеяла, поеживаясь от утреннего холода, прошлепала босиком в ванную. Мало того, что этот Князек-браток храпит, он еще и окна распахивает на всю ночь. Свежий воздух ему подавай для здорового сна. А уже сентябрь, и к утру комната так выстужается, что у бедной Лялечки зубы стучат.

Князь Нодарик причмокивал во сне и издавал жалобные, хриплые рулады. Княжеский громкий храп был слышен даже в ванной, перекрывал звук бьющей из крана горячей воды. Ляля брезгливо поморщилась, заперла дверь на задвижку, потянулась перед огромным, от пола до потолка зеркалом, которое стало уже слегка запотевать от пара. Сквозь тонкую дымку Ляля выглядела еще красивей, еще соблазнительней.

Возбуждает не откровенность, не голая правда, а загадка, нежный флер. Настоящий стриптиз отличается от порнухи именно загадкой и флером. Но кому это объяснишь? Грубым жадным мужикам, которые пускают слюни, глядя на вкусное Лялечкино тело? Да что они понимают? Им за их деньги надо все, прямо сейчас, в полном объеме. Что им тонкая, изысканная красота древней, как мир, эротической игры? Двигай бедрами, тряси бюстом, голову запрокидывай, изображая грубый кайф, – и порядок, все довольны, готовы платить, карманы готовы вывернуть.

Ляля залезла в горячую ванну с пеной и тяжело вздохнула. Жизнь устроена несправедливо. Кругом столько пошлости! Ну почему она, Лялечка, с ее красотой, с ее тонкой возвышенной душой, каждый вечер должна раздеваться перед грубыми братками? Чем она хуже всяких там мисс, супермоделей и кинозвезд? Да ничем. И ноги у нее длинней, и талия тоньше, и форма груди совершенней. А уж о лице и говорить нечего. Все эти супермодели, если приглядеться внимательней, рядом с Лялечкой просто кикиморы болотные, крокодилицы. Однако сейчас время пошлости, никто не ценит настоящую красоту.

Она любила представлять себя на балу, в платье от Диора, и чтобы вокруг миллиардеры, дипломаты, президенты, голливудские актеры и прочие знаменитости. Лялечка идет мимо с хрустальным бокалом на тонкой ножке в одной руке, с длинной сигаретой – в другой. Корпус чуть изогнут, плечи отведены назад, подбородок вверх, нога вперед от бедра, на нежной шее – старинное бриллиантовое колье в платиновой оправе. Она ни на кого не смотрит, думает о своем, о возвышенном, а все вокруг бледнеют и падают, сраженные любовью.

Или вот хорошо бы белую яхту с цветными огоньками, с черными молчаливыми лакеями в ливреях. Яхта причаливает к острову, на острове – вилла. Нет, почему вилла? Замок – старинный, родовой, с каминами и портретной галереей мрачных царственных предков.

Ох, все это было бы Лялечке так к лицу, и замок, и яхта, и бал со знаменитостями. Всякие звезды, фотомодели – просто наглые самозванки. Они пользуются незаслуженно тем, что по праву должно принадлежать ей, скромной стриптизерке Лялечке Рыковой, самой красивой женщине в мире.

Нет, не для того родилась Ляля на свет, такая совершенная, изысканная, нежная, чтобы раздеваться каждую ночь перед поддатыми мужиками. Однако ничего другого она не умеет. А стриптиз танцует отлично. И платят ей неплохо, и мальчики из охраны зорко следят, чтобы руками Лялю просто так, бесплатно и несанкционированно, никто не трогал.

Однако мечты мечтами, а жить на что-то надо. Нельзя витать в облаках. Ночной клуб, конечно, не самое лучшее место, но и не худшее. Если хозяин и подкладывает ее иногда под нужных людей, так тоже ведь не бесплатно. И не как простую подстилку, а обязательно с каким-нибудь хитрым заданием. Ляле это нравится. Она чувствует себя не только красивой, но и умной.

С Князем Нодариком ей пришлось повозиться. Он готов был с самого начала жизнь за нее отдать, демонстрировал восточный княжеский размах, в ногах валялся, песни пел старинные грузинские под гитару, но деньги при этом считал очень аккуратно.

Калашников сразу предупредил: одной любовью Князя за жабры не удержишь. Крючок должен быть надежный, денежный. И Ляля справилась, раскрутила Нодарика на «блэк джек», хотя он поначалу от зеленого сукна шарахался как от чумы. Рассказывал, что прадедушка, грузинский князь, офицер, проиграл казенные деньги и застрелился. А в предсмертной записке завещал всем своим благородным потомкам не прикасаться к картам. Кто прикоснется, тот сразу будет проклят.

Ляля выключила воду и услышала, что Князь проснулся. Он уже не храпел, разговаривал с кем-то. Сначала Ляля решила, что по телефону. Слов она разобрать не могла, но интонация и голос Нодарика ей не понравились. Что-то случилось. Князь говорил быстро, возбужденно, с сильным акцентом. Она давно заметила: грузинский акцент у него появлялся в минуты волнения и страха. Потом раздался тихий грохот и короткий сдавленный стон. Лялю как током шарахнуло. Нодарик был не один в квартире.

– Нэ-эт! – вопил он. – Нычэго нэ знаю! В натурэ, мужикы, ничэго!

В спальне происходила крутая разборка. Совсем крутая. Ляля поняла это не только по грохоту, стону и ужасу, который дрожал в осипшем голосе Князя, но и по вкрадчивым, совсем тихим голосам незваных гостей. Кто они? Сколько их? Чего хотят? Лялю от них отделяла всего лишь тонкая дверь ванной комнаты, пока что запертая на задвижку, но в любую минуту ее вышибут ногой. Может, это люди Лунька? Однако с чего бы Лунек прислал своих быков к Ляле домой ранним утром? Князь и так прочно сидит на крючке… А если это Голубь? Он ведь запросто мог узнать, что его человека подсадили на крючок с Лялиной помощью.

Ляля нервно вбивала кончиками пальцев нежный крем в распаренную кожу. Пальцы дрожали. Если это люди Голубя, тогда плохо. Хуже некуда. И что теперь делать?

Она едва успела закутаться в белый махровый халат, туго затянуть поясок, а по двери уже кто-то шарахнул ногой. Задвижка отлетела. Ляля вздохнула с облегчением. На пороге ванной стоял Митяй, один из боевиков Валеры Лунька.

– Привет, – сказала Ляля, – что за базар в моей квартире? И зачем дверь ломать? Постучать нельзя?

Митяй ничего не ответил. Ляля, надменно вскинув подбородок, прошла в спальню. Голый Нодарик валялся на полу. В кресле сидел сам Лунек. Его жесткие, холодные, прищуренные глаза смотрели прямо на Лялю. Тонкие губы были неприятно поджаты.

– Здравствуй, Валерочка. – Ляля попыталась улыбнуться. – Что случилось?

– Где этот козел был ночью? – тихо спросил Лунек, продолжая сверлить Лялю колючими прищуренными глазами.

Глаза у него были какого-то неопределенного цвета, то ли серые, то ли желтые.

– Как где? У меня. – Ляля уселась в кресло напротив Лунька. – Слушай, ты, может, объяснишь, в чем дело?

– Ты точно знаешь, что он всю ночь был с тобой?

Нодар что-то невнятное простонал с пола. Ляля не поняла, когда они успели его так отделать. Спасибо, крови нет, ковер в спальне дорогой, светлый, потом никакими чистящими средствами пятна не выведешь. Но Митяй поработал аккуратно, бил по внутренним органам. Один-два удара, никаких следов, даже синяков не видно, а человек уже лежит скрюченный, готовый на все.

– Ну, я, конечно, не стерегла его, – пожала плечами Ляля, – я спала.

– Крепко?

– Будто не знаешь, что я сплю как сурок? – усмехнулась Ляля и сверкнула на Лунька своими синими ясными глазами.

Полгода назад у них с Луньком была короткая любовь. Из всех девочек в клубе Валера выбрал ее одну, и не просто для забавы, а потому, что понравилась она ему всерьез. Больше ни на кого не глядел. Он вообще отличался от прочей блатной братии благородством и строгостью. А главное, было в нем нечто мужское, рыцарское. Его, например, волновало, нравится он Ляле как мужик или она так, по долгу службы… Он сказал ей прямым текстом: если ты против, так я не настаиваю и не обижусь. Ляля знала: это не пустые слова, и была Валере Луньку искренне признательна. Даже и не притворялась с ним, не играла в любовь, а почти любила. Еще немного, и осталась бы с ним надолго, бросила свой клуб, была бы ему верна, ему одному… Он, правда, так и не предложил. Но она была готова…

– Хозяина твоего сегодня ночью замочили, – сообщил Лунек и закурил.

Ляля не выносила табачного дыма по утрам, на голодный желудок.

– Как? – спросила она хрипло, поперхнувшись кашлем. – Кто?

– Значит, спала, говоришь… А вот если бы он, козел-лаврушник, смылся из-под твоего одеяла куда-нибудь на пару часов, ты бы заметила?

– Валер, ты думаешь, он? – испуганно прошептала Ляля и покосилась на скорченного, постанывающего Князька. – Да брось, – она покачала головой, – зачем ему?

Валера не счел нужным отвечать, только усмехнулся.

– Глэб минэ прастыл… в натурэ… – простонал с ковра голый Князь, – нэ такые бабкы, чтобы я стал пачкаться.

Ляля заметила, что Нодар постепенно приходит в себя. Он уже очухался от страха и боли, он понял, что надо соображать, а не стонать.

– Валер, добавить ему, что ли? – вяло предложил молчавший все это время Митяй.

– Не надо, – покачал головой Лунек, – пусть встанет и портки наденет. Не такие бабки, говоришь? – Он наблюдал, как голый Князь тяжело поднимается с ковра. – Так чего же не заплатил? Проиграл – надо платить. Разве не знаешь?

– Я бы заплатил, – Нодарик натягивал джинсы на голое тело, никак не мог попасть ногой в штанину, – я и собирался, я ж знаю, это западло… но не сразу. Мы с Глебом были друганы. Он знал, что я отдам, не стал счетчик включать.

Ляля загрустила. Кому теперь достанется казино? Конечно, она без работы не останется, однако ей не все равно, где танцевать стриптиз. Публика далеко не везде одинаковая, и охрана, и деньги… Ляля вдруг подумала, что, если б знала, кто замочил хозяина, сама бы, своими руками могла прикончить гада. Не потому, что Глеб Калашников был ей так дорог. Просто с его гибелью в Лялиной жизни, пусть далекой от радужной мечты, но стабильной, вполне терпимой, многое менялось. Не в лучшую сторону. Наверняка не в лучшую… А может, и правда Князь не выдержал, испугался, денег пожалел? Ведь все равно придется отдать. Пусть позже, но придется, иначе клеймо на всю оставшуюся жизнь.

Сам-то он, конечно, не мочил. Она хоть и спала крепко, но, если бы он ушел, наверняка услышала бы. А вот заказать мог вполне. Надо как-то Валере намекнуть. Если это работа Князя, то он вряд ли на одном только Калашникове успокоится. Он ведь отлично понимает, что Ляля сознательно раскрутила его на игру. Пока пылала страсть – не понимал, туманил голову горячий любовный угар. А сейчас быстренько опомнится, все по полочкам разложит. И на его княжеское великодушие лучше не рассчитывать.

Валера между тем насмешливо глядел на Князя, который попал наконец ногой в штанину и стоял перед ним в джинсах, выпятив голую, поросшую черной шерстью грудь и держа руки по швам, как солдат перед генералом.

– Ну вот, – произнес он мягко, как бы даже сочувственно, – а теперь и не надо отдавать. Теперь ты вроде как никому не должен. Нет Калашникова, и ты чист. Правильно?

Лунек прекрасно знал, что неправильно. Он рассуждал по самой примитивной, полуидиотической схеме, и делал это вполне сознательно. Он брал Князя «на понт», старался быстро, пока не остыл первый испуг, напугать еще больше.

Когда он ехал сюда, он уже был уверен, что не Нодар замочил Глеба Калашникова. Кто угодно, только не он. Однако запуганный, запутавшийся вконец Князек мог стать в его руках сильным козырем. Теперь, когда к пятидесятитысячному долгу прибавилось еще и вполне обоснованное подозрение в убийстве, Князька можно раскрутить на полную катушку, вытащить из него все, что он знает о своем поганом хозяине, о злейшем враге Валеры Лунька, молодом лаврушнике Голубе.

– Даже если ты не сам это сделал, ты мог запросто Глеба заказать. Ну подумай, кому, кроме тебя, это надо было? – спокойно рассуждал Лунек.

– Мало ли кому? Я не заказывал и сам не мочил. Сукой буду…

– Сукой будешь, это точно, – усмехнулся Валера, – это я тебе гарантирую. Кто, кроме тебя, работал в казино на Голубя?

Он спросил это быстро, равнодушно, как бы между прочим.

– Если я тебе скажу, меня Голубь из-под земли достанет, – тихо, без всякого акцента произнес Нодар.

Ляля насторожилась. Она почувствовала, что Князь больше не волнуется. Он сосредоточился, сжался, словно стальная пружина. От того, как он сейчас поступит, зависит, останется он в живых или нет. Возможно, в голове у него уже созрел какой-нибудь план. Интересно, какой?

– А если не скажешь, я тебя сейчас кончу. Здесь и сейчас, – пообещал Лунек.

– Пусть она выйдет. – Князь покосился на Лялю. – Она выйдет, я скажу.

– Свари-ка нам, Лялька, кофейку. Я еще не завтракал, – ласково попросил Лунек.

Ляля отправилась на кухню. Ей не понравился взгляд, которым проводил ее Нодар. Очень не понравился. Даже в желудке стало холодно.

* * *

– Оля! Ты разве не слышишь меня? Я уже второй час кричу. Я что, в пустыне?

– Нет, бабушка, ты не в пустыне. Что случилось?

Всего двадцать минут назад она покормила бабушку ужином. На кухне был беспорядок, Оля хотела сначала прибрать, но Иветта Тихоновна кричала, что умирает от голода и нечего там возиться с посудой. Оле пришлось унести с письменного стола свою пишущую машинку, сдвинуть в сторону книги и тетради с конспектами, покормить бабушку в комнате. Гречневая каша, две большие котлеты, три бутерброда – хлеб, масло, вареная колбаса, – все исчезло за десять минут. Бабушка ела жадно, быстро, неопрятно, крошки падали на письменный стол, масло таяло на подбородке. Оля стояла и смотрела, иногда вытирала ей лицо салфеткой.

– Почему у тебя дрожат руки? – спросила Иветта Тихоновна.

– Ничего не дрожат. Все нормально, – ответила Оля, комкая салфетку.

– А что у тебя с лицом? У тебя такое лицо, будто ты чем-то недовольна.

– Я всем довольна. У меня нормальное лицо. Просто устала.

– Устала? А почему ты так поздно вернулась? Где ты была?

– В университете, потом на работе.

– Но ты пришла в половине второго ночи, занятия кончаются в четыре, работа у тебя с шести до одиннадцати. Где ты была?

– Гуляла, – пробормотала Оля, собирая со своего письменного стола грязную посуду.

– С кем ты гуляла? – Иветта Тихоновна шумно пила чай с молоком, хрустела вафлями.

Оля не заметила, как исчезла целая пачка дешевых вафель, осталась только блестящая обертка со сладкими крошками. А она-то рассчитывала, что хватит хотя бы на два дня.

– Одна. Я гуляла одна.

– Врешь. Скажи, почему ты мне все время врешь?

Оля ничего не ответила, убрала со стола грязную посуду, протерла прозрачный пластик влажной тряпкой, водрузила на место свою пишущую машинку, аккуратной стопкой сложила тетради с конспектами.

После ужина она усадила Иветту Тихоновну в ванну с теплой водой, тщательно вымыла, как маленького ребенка. Бабушка при этом стонала, охала, кряхтела, словно мытье для нее было сущим мучением. Оля знала, что эту простую процедуру Иветта Тихоновна может выполнить сама. Сил и ловкости у нее достаточно. Она не упадет в скользкой ванне. Однако вот уже второй год она играет в беспомощную, почти парализованную старушку.

– Я упаду и сломаю шейку бедра. Большинство людей моего возраста умирает от перелома шейки бедра. Разве так сложно помочь мне вымыться?

Сейчас, когда все вечерние процедуры позади и можно наконец побыть в тишине, не отвечать на вопросы, не выслушивать замечания, бабушка опять кричит и требует чего-то.

– Если я не нужна единственной внучке, которой отдала всю жизнь, какая разница, что случилось? Что это на тебе за кофточка? Ты купила себе новую кофточку? На какие деньги? Ты говоришь, не хватает на фруктовый сок, который мне необходим по состоянию здоровья, а я постоянно вижу на тебе новые вещи.

На Оле была старая фланелевая ковбойка, застиранная до неопределенного серо-желтого цвета. Эту ковбойку она носила дома года три.

– Бабушка, уже поздно. Я хочу спать. Пожалуйста, скажи, что нужно, и отпусти меня.

– Ничего. – Иветта Тихоновна отвернулась к стене. – Мне ничего от тебя не нужно.

– Хорошо, – кивнула Оля, – тогда я пошла спать.

– Конечно, ты пошла спать. А мне лучше умереть. Тебе ведь трудно принести мне стакан воды. Я хочу пить, а моей единственной внучке трудно принести мне стакан воды.

Оля, не сказав ни слова, вышла на кухню, вернулась с водой.

Иветта Тихоновна приподнялась на горе подушек и, взяв стакан, стала внимательно рассматривать на свет.

– Что это? – спросила она наконец, и в ее голосе послышались истерические нотки.

– Вода.

– Кипяченая?

– Конечно.

– А что ты туда добавила?

– Бабушка, я ничего туда не добавляла. Это чистая кипяченая вода из чайника.

Оля взяла у нее стакан и отхлебнула.

– А чаю тебе трудно было сделать? Сладкого чаю. Или ты решила перевести меня на хлеб и воду, чтобы скорее от меня избавиться?

– Если ты хочешь чаю, я сейчас сделаю.

– Нет, Оля. Я больше ничего не хочу. Иди.

Иветта Тихоновна выразительно поджала тонкие губы и опять отвернулась к стене. Оля поставила стакан на тумбочку у кровати и вышла из комнаты.

В маленькой кухне был чудовищный беспорядок. Облупленная раковина доверху наполнена грязной посудой, драный линолеум в черных, несмывающихся разводах, крошечный стол, покрытый пожелтевшим, потрескавшимся пластиком, завален газетами, тут же – мятый алюминиевый ковшик с жирными остатками супа, сковородка со следами пригоревшей яичницы. Такое впечатление, что бабушка весь день, пока нет Оли, ест и читает газеты. Однако всегда встречает внучку словами:

– Где ты была? Я чуть не умерла с голоду. С утра ни крошки во рту.

Психиатр сказала, что для старческого слабоумия характерна неуемная жадность в еде. Потакать этому нельзя. Бабушку надо постоянно сдерживать, одергивать.

– Не распускайте ее. При такой запущенной форме истерической психопатии в сочетании с dementia senilis ваша бабушка очень скоро превратится в чудовище; не только измотает вам нервы, но и станет реально опасна.

Легко сказать – не распускайте. Стоило Оле немного повысить голос, возразить или хотя бы задержаться на несколько минут в кухне, не прибежать по первому зову, бабушка начинала кричать и метаться, как загнанный зверь, иногда выскакивала во двор в тапках и халате.

– Моя внучка сживает меня со свету! Не кормит, издевается! – Громовой голос Иветты Тихоновны звучал на весь двор.

Завсегдатаи двора, такие же «обиженные» старухи, получали хороший заряд бодрости, с удовольствием проклинали всех неблагодарных внучек, дочек, сыновей, невесток, зятьев скопом и Олю Гуськову в частности. Потом какая-нибудь доброхотка звонила в дверь.

– Я вот тут вашей бабушке хлеба принесла. Вы ведь ее совсем не кормите, бедненькую.

Обычно Оля выставляла вон доброхотку с ее хлебушком, но иногда на это не было сил. Она молча уходила на кухню и сидела там, пока Иветта Тихоновна громко рассказывала гостье про все ужасы своей жизни со зверюгой-внучкой.

Сил у Оли вообще оставалось все меньше. А бабушка чем хуже соображала, тем крепче и энергичнее становилась.

Принимаясь за гору посуды, Оля с досадой обнаружила, что жидкое моющее средство кончилось, придется обойтись вонючим склизким куском хозяйственного мыла. Она машинально намыливала старые, потресканные тарелки, чашки с отбитыми ручками, щербатые вилки и старалась ни о чем не думать.

Через час кухня стала сравнительно чистой, настолько, насколько может быть чистым помещение, в котором пятнадцать лет не делали ремонт. Оля отодвинула стол к плите, достала из стенного шкафа в коридоре раскладушку, свернутый матрас, постельное белье. Вот уже два года она спала на кухне. В квартире была всего одна комната. Как ни перегораживай книжным шкафом, а все равно бабушкино безумие дышит в лицо, не дает уснуть. Иветта Тихоновна кричит во сне, стонет, иногда громко храпит. Через стенку не так слышно.

Покончив с уборкой, Оля села на раскладушку и долго сидела, уставившись перед собой в одну точку. Потом спохватилась, едва держась на ногах, поплелась в ванную. Из зеркала над раковиной взглянули на нее огромные глаза глубокого сине-лилового цвета.

– Это не я…. – прошептала Оля и отвернулась от своего отражения.

Девушка в зеркале была красивой, как принцесса из детской книжки. Именно таких принцесс изображают художники на цветных иллюстрациях к дорогим подарочным изданиям.

Черные длинные ресницы, черные брови, вскинутые удивленно и надменно, точеный прямой нос, яркий крупный рот, длинная гордая шея. Никакой косметики, кожа светится сама по себе, тонкая, прозрачная, идеально чистая, умытая с утра холодной водой. Ни пудры, ни губной помады. Все свое, живое, натуральное. Щелкнув дешевенькой заколкой, Оля распустила длинные светло-русые волосы, здоровые и блестящие, хотя она мыла их самыми простыми, дешевыми шампунями, а иногда, когда совсем не было денег, пользовалась детским мылом и ополаскивала водой с уксусом.

Такую красоту не испортишь застиранной до ветхости одеждой, вечной усталостью, хроническим недосыпанием и недоеданием, нищетой, издерганными нервами. Только старость, пожалуй, истребит этот ненужный напрасный дар природы, который Оле Гуськовой ничего, кроме беды, пока не принес. Но до старости далеко, ей всего лишь двадцать три года.

Оля скинула линялую ковбойку, вылезла из потертых до белизны джинсов, встала под горячий душ и зажмурилась. Сквозь шум воды она явственно услышала высокий мужской голос:

– Ты не понимаешь, мне это ничего не стоит. Ну примерь хотя бы платье. Я ведь покупал на глазок. И туфли. Ты посмотри на себя в зеркало, Оля, это бред какой-то, ни одна нормальная женщина в наше время так не одевается. А с твоей внешностью это просто грех. Ты ведь любишь рассуждать о грехе. Ты все равно, конечно, самая красивая, но я не могу идти с тобой в кабак, когда на тебе такие чудовищные тряпки.

– Не надо в кабак, давай останемся здесь, вдвоем… – В памяти всплывал собственный голос, но казался далеким и совсем чужим.

– Хорошо, давай останемся…

– Ты эти вещи отдай жене. Мне ничего не нужно.

– Во-первых, у нее все есть, во-вторых, она тебя худей и ниже на полголовы. И нога меньше на два размера. К тому же она все покупает себе сама и очень удивится, если я принесу… Оленька, солнышко, почему ты меня так обижаешь? Я старался, покупал, а ты даже примерить не хочешь.

– Мне не нужны шмотки. Мне нужен ты… Я люблю тебя больше жизни…

Под горячей водой Оля мерзла, сердце бухало, словно церковный колокол. Надо помолиться, надо к исповеди пойти. Однако при мысли об исповеди она почувствовала давящую боль в груди. Господи, какой грех, какой черный, мерзкий, смертный грех.

Оля вышла из душа, закуталась в халат, такой же ветхий, как все в этой маленькой нищей ненавистной квартирке, даже не взглянула на себя в зеркало, не расчесала волосы.

«О, горе мне, грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне; даждь ми, Господи, слезы, да плачуся дел моих горько…»

Слова молитвы застревали в горле, Оля не чувствовала в них никакого смысла, просто повторяла, как выученное наизусть стихотворение. Неужели даже молиться она теперь не сумеет? Нет покаяния, и прощения не будет. Даже слез нет – ни слезинки.

…Оля Гуськова за всю свою жизнь плакала только дважды. Первый раз, когда узнала, что погибли мама с папой. Второй – когда умная, усталая пожилая женщина, профессор психиатрии, сообщила ей, что бабушка сошла с ума.

Оля почти не знала своих родителей. Папа, кадровый офицер, пограничник, кочевал по гарнизонам. Мама, военный врач, кочевала вместе с ним. То пустыня, то тайга, ужасный климат, неустроенный быт гарнизонных городков – зачем это маленькому ребенку? Оля родилась на Дальнем Востоке. Когда ей исполнился год, ее привезли в Москву и отдали бабушке Иве, Иветте Тихоновне, маминой маме.

Бабушка была нестарой, всего пятьдесят пять, энергичной, суровой, но маленькую Олю очень любила. Работала она инспектором районного отдела народного образования. Оля с раннего детства привыкла видеть бабушку Иву в строгом синем костюме-джерси, отделанном черной бейкой, в белой блузке с отложным воротничком. Никакой косметики, никаких украшений. Простая короткая стрижка, туфли-лодочки без каблука.

Родители приезжали в отпуск не чаще одного раза в год. Тихая двухкомнатная квартира оживала, наполнялась музыкой, смехом, подарками, гостями.

– Ну а с кем ты дружишь в детском садике? – спрашивала мама, прижимая Олину светло-русую головку к груди, целуя тонкое, ангельски прекрасное личико, огромные темно-синие глаза.

– Я дружу со всеми девочками и мальчиками, – отвечал ребенок.

– Но кто твой самый лучший друг? Или подружка?

– Мой самый лучший друг – бабушка Ива и дедушка Ленин.

– Какую ты хочешь куклу? – спрашивал папа у прилавка в Доме игрушки.

– Я в куклы не играю. Они бесполезные. Я играю только в полезные игрушки.

– Какие же, Оленька?.. – удивлялся капитан Гуськов.

– Лото с буквами, конструктор, еще диафильмы про животных. Они развивают. А куклы не развивают.

Папа покупал коробки с лото, пленки с диафильмами.

– Оленька, ты хочешь мороженого?

– Мороженое есть вредно. От него болит горло.

– Ну один раз можно, сейчас ведь тепло, – уговаривал капитан Гуськов свою пятилетнюю дочь в Парке культуры.

Она не возражала, осторожно, крошечными кусочками откусывала твердый пломбир, тщательно растапливала во рту, прежде чем проглотить.

– Ну, вкусно тебе? – спрашивала мама.

– Спасибо, очень вкусно, – кивала девочка без всякой улыбки.

На каруселях, в комнате смеха, где все отражались в кривых зеркалах и взрослые хохотали до упаду, ребенок оставался серьезным.

– А чего вы хотите? – пожимала плечами бабушка Ива вечером на кухне, когда капитан нервно расхаживал из угла в угол, а его жена курила у открытого окна и старалась не смотреть на мать. – У ребенка режим, ребенок развивается правильно, без баловства и всяких глупостей. Она уже умеет читать по слогам, знает сложение, вычитание, не клянчит сладости и игрушки. В коллективе у нее со всеми ровные товарищеские отношения, воспитатели ею довольны, никаких конфликтов, никаких болезней и простуд. Что вам еще надо? Если вас не устраивает, как я воспитываю ребенка, – пожалуйста, забирайте, таскайте по своим казармам и баракам.

Родители кипели, но быстро остывали. Увозить ребенка из Москвы, из теплого чистого дома неразумно. Через два года в школу. И вообще у Иветты Тихоновны педагогическое образование, а они… какие они педагоги? Даже если ребенок будет жить с ними в гарнизоне, все равно не останется времени на воспитание. Оба заняты по горло.

Мысль о том, чтобы поселиться в Москве, оставить мужа одного, видеть его только раз в году и быть рядом с дочерью, воспитывать ее по-своему, Олиной маме в голову не приходила.

В семьдесят девятом грянула афганская война. Первого сентября восемьдесят первого военный «газик», в котором ехали капитан Николай Гуськов и его жена, старший лейтенант медицинской службы Марина Гуськова, подорвался на мине под Кандагаром.

Семилетняя Оля Гуськова, в белом фартучке, с тремя красными гвоздиками, шла в первый класс. О том, что у нее больше нет родителей, она узнала только через месяц. Она еще не могла понять, что это значит, слишком маленькой была, слишком редко видела маму с папой, не успела к ним привыкнуть. Но плакала бабушка Ива, и это было так странно и страшно, что у Оли по щекам сами собой покатились слезы.

Во втором классе Оля услышала, как какая-то девочка из восьмого сказала о ней:

– Потрясающе красивый ребенок!

Вечером Иветта Тихоновна пришла забирать ее с продленки.

– Бабушка, я красивая? – спросила Оля.

– Глупости какие! – фыркнула бабушка.

По дороге она рассказала Оле старинную якутскую сказку про девочку со странным именем Айога. Девочка ничего не делала, только смотрела на себя в круглое медное зеркальце и повторяла: «Айога красивая», а потом превратилась в утку, улетела в ледяное северное небо, и долго еще звучал в тундре ее жалобный, крякающий крик: «Айога красивая…»

– Значит, красивой быть плохо? – спросила Оля, выслушав сказку.

– Плохо об этом думать, – ответила бабушка, – плохо считать, что ты чем-то лучше других. Ты не лучше и не хуже. Такая, как все.

Оля училась на пятерки. На переменах стояла у подоконника и читала. Ее называли паинькой, с ней было скучно. Летом бабушка отправляла ее в пионерский лагерь. Оля и там умудрялась незаметно ускользать из сложного мира детских отношений.

Она делала все, что требовали вожатые и педагоги, маршировала на линейках, убирала территорию, спала в тихий час. Если ее приглашали принять участие в концерте, посвященном открытию или закрытию лагерной смены, она охотно соглашалась и выразительно декламировала со сцены клуба стихотворение Некрасова «Школьник» или отрывок из поэмы Твардовского «Василий Теркин».

– У этой девочки родители погибли в Афганистане, осталась только бабушка, – шептались в задних рядах вожатые, педагоги, поварихи.

– Бедный ребенок! Надо же…

– А хорошенькая какая! И послушная, спокойная…

К четырнадцати годам Олю уже не называли «хорошенькой». Про нее говорили: удивительно красивая девочка. Она слышала это со всех сторон. На фоне ровесниц, переживавших переходный возраст с его прыщиками, неуклюжестью, тяжелыми комплексами, Оля Гуськова казалась инопланетянкой, сказочно прекрасной, отрешенной от низменных земных проблем.

Ей было безразлично, как она выглядит и как ее воспринимают окружающие. Она жила в своем замкнутом, никому не понятном и не доступном мире. Обращать внимание на собственную внешность, придавать ей какое-то значение – фи! Это постыдно, мелко, недостойно.

Она ни с кем не дружила. Хотела, но не получалось. Ей было интересно общаться только на высоком духовном уровне. В семнадцать она рассуждала об агностицизме Канта, неогегельянцах и Кьеркегоре, мечтала уехать в сибирскую деревню, учить крестьянских детей, выполнять некую святую миссию, суть которой сама не могла толком понять и сформулировать. То она хотела принести себя в жертву добру и справедливости, осчастливить человечество, стать сестрой милосердия где-нибудь в холерной глуши черной Африки, то готовилась принять монашеский постриг, то всерьез рассуждала о необходимости разумного террора по отношению к мировому злу.

В голове у нее образовалась такая путаница возвышенных идей и великих целей, что разговаривать с ней было невозможно, даже о Канте. Посреди разговора она могла замолчать на полуслове, встать, уйти, ничего не объясняя.

По Канту, любой человек является непознаваемой «вещью в себе». Он одновременно не свободен как существо в мире конкретных явлений и свободен как непознаваемый субъект сверхчувственного мира. Оля Гуськова была субъектом совершенно свободным и непознаваемым. Никакой объективной реальности, никаких конкретных явлений она не признавала, в упор не видела. Она могла ходить летом и зимой в драных кроссовках и не замечала этого, могла питаться одной лишь духовной пищей, запивая ее жидким несладким чаем или просто водой, заедая хлебной или сырной коркой – что под руку попадется.

После десятого класса она решила поступить на философский факультет университета, первые два экзамена сдала на «отлично», на третий опоздала, перепутала день, на четвертый вообще не явилась, так как решила отправиться на Вологодчину, где при маленьком монастыре жил в скиту столетний старец. По каким-то сложным духовным причинам побеседовать с ним сейчас же, сию минуту, о вечном и высоком было важнее, чем тянуть экзаменационные билеты и писать сочинение про противного глупого Базарова, который резал лягушек.

Иветта Тихоновна переживала в это время глубокую личную драму – уход на пенсию. Для нее это казалось концом жизни, она не могла представить себя в роли просто старушки, а не ответственного работника народного образования. За внучку она была спокойна. Оля, по ее компетентному мнению, развивалась правильно, никогда не болела, школу закончила на пятерки, много читала, молодыми людьми и шмотками не интересовалась. Ну что еще нужно?

В университет Оля поступила только через три года. До этого она работала в библиотеке, ездила по монастырям, продолжала жить в собственном сложном и странном мире, в котором православие переплеталось с дзэн-буддизмом, древний китаец Конфуций мирно спорил с Николаем Бердяевым, колготки были всегда рваными, на свитерах спускались петли, обувь протекала, а сине-лиловые глаза светились таинственным космическим светом.

Безумие бабушки Ивы ворвалось грубой реальностью в этот путаный, непонятный, но в общем счастливый мир, потребовало от Оли ответственных решений, бытовой суеты, собранности, колоссального терпения и, наконец, просто денег.

Оля не нашла ничего лучшего, как обменять двухкомнатную квартиру на однокомнатную. Ей объяснили, что старческое слабоумие не лечится, только прогрессирует и самостоятельно она с бабушкой не справится.

Оля решила, что на вырученные от обмена деньги можно нанять какую-нибудь добрую женщину для ухода за бабушкой и спокойно доучиться в университете. Однако найти такую добрую женщину она не сумела, а деньги кончились очень быстро. Просто взяли и кончились.

Оля кое-как сумела наладить нищий быт в однокомнатной квартире, подрабатывала после занятий – то уборщицей, то почтальоном. Заработок получался копеечный, но на большее Оля рассчитывать не могла. Ее сокурсники торговали в ночных ларьках, продавали вечерами в метро газеты. Само слово «торговля» вызывало у Оли тошноту. Случалось, что к ней обращались с разными «серьезными» предложениями, но все это при ближайшем рассмотрении тоже сводилось к торговле, причем не газетами и «сникерсами», а собой.

Прошел год, Оля успела приспособиться к бабушкиной болезни, створки сложного внутреннего мира опять замкнулись, защищая от грубой реальности. Она осталась все той же «вещью в себе», нищий хлопотный быт отнимал у нее время и силы, но душу не задевал. Она смирилась с тем, что бабушка больна и никогда не поправится. Однако тут нагрянула другая беда, стихийное бедствие, мировая катастрофа: Оля Гуськова влюбилась.

Когда двадцатитрехлетняя студентка философского факультета, «свободный непознаваемый субъект» с томиком Ницше и православным Молитвословом в потертом рюкзачке, в джинсах, которые порваны на коленках не потому, что это модно, а потому, что все равно, с лицом сказочной принцессы, душой схимницы и мозгами революционерки-анархистки влюбляется впервые в жизни, да еще в женатого, богатого и легкомысленного человека, это действительно катастрофа.

* * *

– Ну, говорите, я слушаю, – устало вздохнула Катя, – вам, наверное, нечего теперь сказать. Все кончилось, Глеба нет больше.

Она уже хотела нажать кнопку отбоя на своем радиотелефоне, но услышала тихий мужской голос:

– Прости, это я.

– Паша? – Ее голос заметно дрогнул.

– Я просто хотел спросить, как ты себя чувствуешь?

– Спасибо. Нормально.

– Ты одна сейчас?

– Нет, я не одна, – зачем-то соврала Катя. – Скажи, пожалуйста, что произошло в театре между тобой и Глебом?

– Ничего особенного. Твой муж был недоволен, когда увидел меня в буфете. Он подошел и высказал мне все, что думает по этому поводу. Я не стал ему отвечать, как всегда. Он разозлился еще больше, попытался меня ударить. Он был пьян и не соображал, что творит. Я перехватил его руку, вмешались несколько человек. Его успокоили и увели.

– А потом?

– Я ушел. Я боялся, он не остановится на этом, увидит меня еще раз, и тогда уж не избежать громкого скандала. Мне не хотелось, чтобы это случилось на твоей премьере.

– Значит, во втором акте тебя в театре не было. Где же ты провел остаток вечера?

– Я просто слонялся по городу. Дошел пешком до Патриарших, посидел на скамейке, потом отправился домой. А цветы подарил какой-то прохожей старушке. Она очень удивилась и тут же, у меня на глазах, продала букет юной парочке, которая целовалась на соседней скамейке. Всего за десятку.

– Дешево, – усмехнулась Катя, – букет наверняка был шикарный. Розы, как всегда?

– Да, семь темно-красных роз. Очень крупных. Знаешь, они казались в темноте почти черными, бархатными.

– Паша, я ведь просила тебя никогда мне не звонить, – вдруг спохватилась Катя.

– Зачем ты обманываешь себя, Катенька? Чего ты боишься? Особенно теперь…

– Паша, я ведь просила… Зачем ты позвонил именно сейчас? Чего ты хочешь?

Катя расхаживала по огромной гостиной с телефоном в руках. Собственный голос в тишине пустой квартиры казался ей неприятно громким.

– Не знаю, – честно признался он, – я подумал, ты одна, тебе плохо и, может быть, нужна моя помощь.

– Нет, мне не нужна твоя помощь. Не звони мне никогда. Ты ненавидел Глеба, а его нет больше. И я не желаю говорить с человеком, который… – Она заплакала и, не сказав больше ни слова, нажала кнопку отбоя.

«Сейчас он перезвонит, но я не возьму трубку», – подумала она, пытаясь успокоиться.

Но он не перезвонил.

Глава 4

Ирине Борисовне и Евгению Николаевичу Крестовским всегда хронически не хватало денег. Ирина Борисовна работала делопроизводителем в отделе кадров маленького НИИ и получала девяносто рублей в месяц. Евгений Николаевич, младший научный сотрудник того же НИИ, зарабатывал больше – сто десять рублей. А старшего научного сотрудника ему все никак не давали, хотя возраст подходил и стаж соответствовал. Другим давали, ему нет. Такой был человек – незаметный, невезучий. Не умел за себя постоять.

Минус налоги, плюс премиальные, и выходило двести двадцать в месяц. В начале семидесятых семья из двух человек могла вполне прилично существовать на эту сумму, тем паче соблазнов было не слишком много. Но Крестовские жили в огромной, гнилой, склочной коммуналке в старом аварийном доме и копили на хорошую кооперативную квартиру. Дом все собирались сносить, однако никак не сносили. А ждать становилось невмоготу.

Скромный семейный бюджет был рассчитан до копейки. Ирина Борисовна никогда не выбрасывала полиэтиленовые мешки, картонные пакеты из-под молока, пластиковые коробочки от сметаны. Все это она тщательно мыла, сушила, использовала для хозяйственных нужд. Не жалея времени и сил, распускала старые свитера, отпаривала пряжу, сматывала в клубочки. Вязать она не умела, но клубочки хранила.

Если кусок колбасы начинал неприятно пахнуть и предательски зеленеть по краям, Ирина Борисовна вываривала его в соленой воде, потом обжаривала в кулинарном жире, оставшемся на сковородке от позавчерашних котлет.

На буфете стояла специальная мыльница для обмылков. Когда их накапливалось достаточно много, Ирина Борисовна ловко лепила из них слоистый бесформенный комок, который опять домыливался до обмылка. В общей ванной Крестовские не держали ничего своего – ни мыла, ни зубной пасты. Не успеешь оглянуться, соседи потихонечку станут пользоваться, один раз, другой – и ничего не останется, надо новое покупать. А за руку ведь не поймаешь, не уследишь.

У Ирины была специальная тетрадочка, куда она переписывала остроумные рецепты с последних страниц журналов из рубрики «Хозяйке на заметку». Там рассказывалось, как можно использовать во второй и в третий раз то, что было уже использовано.

Жизнь откладывалась на потом, на светлое будущее в чистенькой, новенькой отдельной квартире. Там, на уютной кухне, за белоснежным пластиковым столом, у окошка с веселыми клетчатыми занавесками, будет и свежая колбаска, и сливочное масло вместо маргарина, и три куска сахару в вечернем чае вместо одного. Там, в красивой спальне с полированной стенкой, лаковым полом, на новенькой, обитой импортным велюром тахте можно будет зачать ребенка.

Годы шли. Деньги потихоньку текли на сберкнижку. Но до необходимой суммы было еще далеко. А коммуналку никто расселять не собирался. Ирине незаметно перевалило за тридцать. Со здоровьем у нее было неважно, что-то не ладилось по женской части. Она не беременела, но совершенно не переживала из-за этого. Все ее мысли и чувства были заняты деньгами, подсчетами, расчетами.

Если ее спрашивали, который час, она отвечала: «рубль тридцать» (вместо «половина второго»). Когда соседка варила яйца, она обязательно заглядывала в кастрюльку, пытаясь определить, какие это яички – за девяносто копеек или за рубль пять.

Если она иногда и задумывалась о ребенке, то сразу как-то механически начинала подсчитывать стоимость ситца и фланели для пеленок, расход мыла и стирального порошка на стирку. А потом – кроватка, коляска, ползунки… А ходить начнет? Это ж сколько обуви надо! Ужас!

Постепенно ребенок, не только не родившийся, но даже и не зачатый, сделался для нее еще одним потенциальным досадным источником расходов, а стало быть, препятствием на пути к новой, счастливой жизни в отдельной кооперативной квартире.

Она спокойно признавалась себе, что вовсе не хочет никакого ребенка, и вообще ничего не хочет, кроме собственной чистенькой кухни. Почему-то не комната, не ванная, а именно кухня с белым пластиковым столом и клетчатыми шторками стала для нее символом абсолютного счастья.

Сотрудники маленького НИИ, как многие советские рабочие и служащие, раз в году проходили диспансеризацию. Она не была обязательной, но, если проводилась в рабочее время, никто не отказывался. Ирина, как человек аккуратный и законопослушный, посещала всех врачей, которых полагалось посетить.

Заходя в кабинет к гинекологу, она приготовилась в очередной раз услышать о своей неопасной женской болезни, которая, в общем, ничем, кроме бесплодия, не угрожает и которую в принципе неплохо бы вылечить. Обычно она кивала в ответ, брала направления на анализы и забывала об этом до следующего года, откладывала на потом. Вот будет квартира – тогда можно и вылечить свой удобный недуг.

На этот раз гинеколог, пожилая кругленькая женщина в очках с толстыми линзами, тоже стала выписывать направления на анализы, правда, ни словом об Ирининой болезни не обмолвилась.

– Значит, сейчас у нас октябрь, – задумчиво проговорила она, – ноябрь, декабрь… в конце января пойдете в декретный отпуск.

– Что? – не поняла Ирина. – В какой отпуск?

Врач взглянула на нее с интересом. Сквозь линзы глаза казались огромными, сердитыми и удивленными.

– В декретный. А рожать вам в середине апреля.

– Как рожать? Кого?! – ошалело выкрикнула Ирина.

– Ну я не знаю кого, – пожала плечами доктор, – это уж как Бог даст. Может, мальчика, может, девочку…

– Но я… У меня же спайки!.. Я не могла… Нет, этого не может быть!

– Подождите, вы что, до сих пор не знаете? – Врач вскинула брови, и глаза за линзами показались еще больше. – У вас срок семнадцать недель.

Ирина ахнула и побледнела.

– Чего ж вы так испугались? Вы замужем, вам, на минуточку, тридцать пять. Пора уже, миленькая моя. А спайки ваши рассосались. Это бывает.

– А можно аборт? – с надеждой прошептала Ирина. – Дайте мне направление…

– Да вы что? – покачала головой доктор. – Вы смеетесь? Семнадцать недель!

Ирина заплакала прямо в кабинете. В голове у нее с бешеной скоростью завертелся счетчик: метр ситца – рубль двадцать… фланель – два рубля восемьдесят копеек… марля для подгузников…

Евгений Николаевич отнесся к важной новости вполне спокойно.

– Ну а чего тянуть? Правильно, все нормально. Вон Свекольникова из планового отдела родила, так им просто так квартиру дали, в порядке улучшения жилищных условий.

– Ага, как же! У Вальки Свекольниковой муж на военном предприятии работает! Потому и дали! – кричала Ирина.

– Ладно, не переживай. Только смотри, чтоб парня мне родила.

Живот рос как на дрожжах. Ни одна юбка не застегивалась, как ни переставляй пуговицы. От проваренной-прожаренной колбасы с душком тошнило, даже рвало. Хотелось всего свежего. Фруктов хотелось, рыночного творогу. Но это ж какие деньжищи! Вместо фруктов Ирина ела в столовой НИИ витаминный салат из желтоватой сладкой капусты, с отвращением жевала кислые сухие комки магазинного творога. Раньше никакого отвращения не было. Что дешевле, то и ела. А теперь ребенок у нее внутри тяжело, отчетливо шевелился, казалось, он требует, возмущается и не даст покоя, пока не получит своего. Вареной курятины например. Срочно, большой кусок. Без хлеба, без гарнира.

Чем больше становился Иринин живот, тем чаще и настойчивей Евгений Николаевич говорил о мальчике, о сыне. И сама Ирина не могла себе представить ребенка другого пола.

Старушка, соседка по коммуналке, разбиралась во всяких народных приметах. Если живот торчит огурцом – значит, мальчик. У Ирины живот торчал огурцом. Утром хочется соленый сухарик – мальчик! Ну-ка, покажи руки! Правильно, если показываешь ладонями вниз – мальчик.

Все совпадало. Никаких не было сомнений. Мальчик. А кто же еще?

Ей представлялся бело-розовый щекастенький младенец с золотыми локонами, в красивом голубом конверте с оборочкой. Такой конверт обещали купить в подарок сослуживцы. И возможно, уже купили вместе с голубым чепчиком и голубыми шелковыми лентами.

Роды были долгими, тяжелыми. Ирина лежала под капельницей, и ей казалось, что ее перепиливают пополам. Вокруг нее суетилась целая бригада врачей и акушеров, ребенок застрял и не хотел выходить, была опасность асфиксии, Ирине кричали, чтобы она тужилась, иначе ребенок задохнется, погибнет, но она не понимала, не чувствовала ничего, кроме чудовищной, невозможной боли, и хотела только одного: чтобы эта боль кончилась. Как угодно, чем угодно, лишь бы кончилась.

– Ну поработай сама, хотя бы немного! Потеряешь ребенка! Ты меня слышишь? Тужься! – кричал врач ей прямо в ухо.

– А-а! Ох! Мама! Не могу-у! – кричала в ответ Ирина.

– Так. Все, накладываем щипцы, – сказал врач, – сердцебиение сто шестьдесят.

И в этот момент, как бы спохватившись, испугавшись, ребенок выскользнул сам.

Ирина сначала ничего не поняла. Просто кончилась боль. Отпустила. Даже не верилось. А потом, как сквозь вату, она услышала:

– Девочка.

«Это не у меня, – подумала она, – у кого-то рядом».

– Смотри, кого родила.

Перед ней было бруснично-лиловое, мокрое, сморщенное, противно орущее, покрытое какой-то беловатой смазкой существо. И ничего общего с тем бело-розовым, гладеньким щекастеньким мальчиком с золотыми кудряшками, в голубом конвертике с оборочкой. Даже отдаленно – ничего общего.

– Ну, посмотри, кого родила! Посмотри и сама скажи, кого. Ну? – с радостной улыбкой повторяла акушерка.

– Никого, – тяжело выдохнула Ирина и отвернулась.

Было ясное апрельское утро 1974 года. Девочку назвали Маргаритой.

* * *

– Ну глазами-то работай! Лицом соображай, лицом… Придумывай, ищи свой шанс. Ты его любишь, но должна обмануть, подставить. Это же целая буря чувств и мыслей! Пользуйся, играй. Здесь твой крупешник, забыла, что ли? Ну! Ты же не кукла, не банальная шлюха, ты агент. Нет, стоп. Никуда не годится!

Режиссер громко хлопнул в ладоши. Оператор выключил камеру. Маргоша, поеживаясь, накинула халат и закурила. Было холодно. Съемки проходили в сыром безобразном подвале, заваленном какими-то трубами, ящиками, кусками ржавой арматуры. Для пущей достоверности стены полили кое-где глицерином, получились мерзкие подтеки, по которым камера скользила долго и с удовольствием. На фоне сырости и грязи белокожая красавица Маргарита Крестовская, почти голая, в разодранном кружевном белье, прикованная наручниками к трубе, выглядела очень впечатляюще.

Снимали одну из ключевых сцен боевика из жизни российских и кавказских уголовников. Главная героиня, «центровая» проститутка Ирина Соловьева, завербованная одновременно кавказской мафией и милицией, выполняет ответственное и рискованное задание, становится любовницей молодого частного детектива Фрола Добрецова, который оказывается единственным порядочным человеком во всеобщей мафиозно-милицейской помойке, а потому всем мешает.

К благородному Фролу идут за справедливостью униженные и оскорбленные сегодняшним беспределом предприниматели, вдовы, сироты, одинокие старики. И он, не щадя себя, борется за справедливость. Он неуязвим, почти бессмертен, как пелось в песне времен Гражданской войны, «смелого пуля боится, смелого штык не берет».

И вот доведенные до отчаяния злодеи, кавказские мафиози и продажные милицейские чины, подсылают к нему этакую роковую красотку, Джеймса Бонда в прелестном женском обличье. Однако бывшая проститутка Ирочка, видевшая в жизни только грязь и предательство, влюбляется в благородного Фрола.

Сценарий был написан по роману известного детективщика Кузьмы Глюкозова. Глюкозов являлся фигурой вымышленной, под псевдонимом работал целый концерн, лепивший романы про Фрола Добрецова по дюжине в год.

Пять человек – два поэта, бывший следователь рай-прокуратуры, бывший журналист-международник и пожилая дама-редактор – четко распределили обязанности в создании бестселлеров. Следователь ведал криминально-юридической частью, вспоминал старые уголовные дела. Один из поэтов разрабатывал сюжетную основу, второй отвечал за диалоги, журналист включался в работу, когда действие переносилось куда-нибудь за границу, а также писал красочные сцены мордобоя, так как имел в молодости второй юношеский разряд по вольной борьбе и увлекался всякими восточными единоборствами. Дама-редактор обрабатывала текст, отвечала за стилистическую целостность и щедро сдабривала коллективную литературную стряпню порнографической клубникой.

За четыре года ретивая пятерка заработала не только огромные деньги, но и покорила сердца благодарных читателей. Суперсыщик Фрол Добрецов пользовался колоссальной популярностью. Писатель Кузьма Глюкозов стал явлением в литературной жизни России, о нем писали, у него брали интервью, его книги рекламировались в телепередачах «Круг чтения» и «Домашняя библиотека».

Для журналистов и широкой общественности роль гениального, плодовитого, как крольчиха, Кузьмы Глюкозова играл бывший советский поэт Владимир Симонович, тот, который разрабатывал сюжетные основы и, в общем, был душой концерна. Его фотографии печатались на обложках книг, он давал интервью, участвовал в телевизионных ток-шоу.

Разумеется, нашлось немало журналистов, которые быстро докопались до истины и пытались в разных интервью задавать Симоновичу каверзные вопросы насчет коллективного творчества. Кузьма Глюкозов снисходительно усмехался и говорил, что его забавляют подобные слухи, завистников много, значительно больше, чем талантливых писателей. Разумеется, у него есть консультанты, есть редактор, но творит он сам, один, ночью, на кухне, в двухкомнатной квартирке, и суровая детективная муза жарко дышит ему в затылок, не дает ни минуты покоя.

Создатели образа великого Фрола Добрецова не питали иллюзий. Все пятеро понимали, что романы Глюкозова дерьмо, и не стеснялись говорить об этом в своем узком кругу. Потребитель бестселлеров представлялся им сексуально озабоченным ублюдком с садомазохистскими наклонностями. Огромные тиражи Кузьмы Глюкозова не залеживались на книжных развалах. Вот уже четыре года дерьмовый товар пользовался неизменным спросом, и это полностью подтверждало правоту неутомимых производителей.

Именно Симоновичу пришла в голову замечательная идея запустить еще и серию фильмов по романам. Часть денег на кино отвалил сам Кузьма Глюкозов, но нашелся и солидный банк, готовый внести свою лепту в экранизацию бестселлеров. Книги шли огромными тиражами, на видеокассетах можно наварить очень недурные деньги.

Молодой режиссер Вася Литвиненко успел прославиться парой серьезных талантливых лент, получить несколько престижных кинопремий, в том числе одну международную, после чего замолчал на три года. На серьезное кино денег никто не давал. Впрочем, на несерьезное тоже. Отечественных фильмов с каждым годом снималось все меньше, и долгое вынужденное молчание смягчило Васины жесткие требования к качеству сценариев, творческий голод сделал его всеядным, он готов был снимать что угодно – лишь бы снимать.

Задумав экранизировать романы, Симонович-Глюкозов остановил свой выбор на молодом талантливом режиссере Василии Литвиненко не потому, что его заботило качество будущей кинопродукции. Он был уверен: кассеты с фильмами пойдут еще лучше, чем книжки, кто бы эти фильмы ни снял. Просто большие деньги приучили его покупать все самое лучшее – еду, одежду, мебель, женщин и так далее. А режиссера Литвиненко он искренне считал лучшим. Вот и решил купить.

На роль Фрола Добрецова был приглашен обаятельный молодой актер Николай Званцев. Его партнершей стала Маргарита Крестовская, признанная самой сексуальной актрисой года.

Съемочная группа работала с брезгливой ленцой. Каждый считал, что занимается не своим делом, у актеров от диалогов сводило скулы. Только Литвиненко искренне пытался как-то вытянуть тупой сюжет, внести хоть немного тепла и смысла в образы персонажей, которые больше походили на биороботов и зомби, чем на живых людей. Он, в отличие от других, совестился производить дерьмо, а потому был невыносим на съемочной площадке, нервничал, изводил актеров своими замечаниями, требовал играть там, где играть совершенно нечего.

– Вася, ну чего ты так завелся? – Николай Званцев снисходительно потрепал режиссера по тощему сутулому плечу. – Мы что, нетленку ваяем?

– Я хочу снять приличное кино, – буркнул Литвиненко.

– Брось, – Званцев морщился, – сценарий говно, и спонсоры отвалили денег, чтобы ты снял говно, ибо зритель хочет исключительно говна, а хорошее кино никому на фиг не нужно.

– Слушай, если все время повторять это слово, начнет изо рта вонять, – лениво заметила Маргарита Крестовская.

Она загасила сигарету, сладко потянулась, тряхнула роскошной медно-рыжей шевелюрой.

– Сквозь экран вонь не проходит. – Званцев посмотрел на часы. – Ладно, ребята, мы сегодня работаем или как? У меня спектакль через полтора часа.

– Вонь, между прочим, неистребима и проходит сквозь любые преграды. Это во-первых. А во-вторых, мы не можем работать. Вася моим лицом недоволен, – равнодушно заметила Маргоша, – физиономия моя его не устраивает. Чуйств-с не хватает.

– Мыслей, – уточнил режиссер, – ты играешь куклу безмозглую, и поэтому тебя не жалко, с тобой неинтересно. Ты должна быть не только хитрой, но и умной. Разницу понимаешь?

– Вася, ты в сценарий давно заглядывал? Ты хоть один роман про Фрола до конца прочитал? И вообще ты по улицам ходишь? В метро ездишь? – Маргоша устало вздохнула. – Ты видел лица, на которых есть тень мысли? Вглядись в физиономии в общественном транспорте, вглядись внимательней и подумай: вот они, наши драгоценные зрители. Я, между прочим, играю нормальную современную девку, хитрую, жестокую, с хорошей хваткой. Ей все по фигу, она через любого перешагнет и ноги вытрет. Ирка-проститутка, бандитская подстилка, ментовская шпионка. Все. Не более того, понимаешь? Ты кого из нее хочешь слепить? Софью Ковалевскую? Блеза Паскаля в мини-юбке? – Маргоша почти кричала.

Она не заметила, как завелась. Ее раздражало, что примитивную сцену из идиотского боевика, в котором и играть-то нечего, они мусолят третий час, снимают дубль за дублем.

– Человека, – произнес режиссер совсем мрачно, – обычного живого человека. Которого жалко, за которого страшно.

– А скажи, пожалуйста, дорогая Маргоша, – ехидно спросил Званцев, – когда ты в последний раз ездила общественным транспортом?

– Не беспокойся, ездила, – фыркнула Маргоша.

– Кто убил Глеба Калашникова? – вдруг ни с того ни с сего заорал Вася. – Думай об этом! Поняла? Думай, анализируй! Это ведь важно для тебя! Ты мужа своего любишь? Вот, у него убили единственного сына!

По красивому лицу Маргоши пробежала тень. В подвале повисла неприятная тишина. Все с осуждением покосились на Васю. У Маргоши действительно трагедия в семье. И напоминать ей об этом сейчас ради того, чтобы подсластить живыми чувствами откровенную халтуру, которой они все здесь занимаются, – неуместно, нетактично, кощунственно даже.

Глеб Калашников Маргоше все-таки близкий родственник. Конечно, слово «пасынок» звучит двусмысленно, если учесть, что мачеха моложе его на десять лет. Но семья есть семья. Смерть Глеба – это одно, а идиотский боевик – совсем другое. Надо отделять зерна от плевел.

– Маргоша, ты на него не обижайся, – Званцев прервал неловкую паузу, – я, когда был маленький, снимался у Говорова в «Каменных лугах». Он, чтобы я заплакал в кадре, взял и свернул голову живому попугайчику у меня на глазах. Так что Вася у нас не совсем псих. Бывает хуже. Слушай, а когда похороны-то?

– В понедельник, – тихо ответила Маргоша, – в восемь панихида в казино, в десять отпевание на Новослободской, в церкви преподобного Пимена.

– А версии есть какие-нибудь?

– Не знаю. – Маргоша отвернулась, давая понять, что разговор ей неприятен.

* * *

В казино «Звездный дождь» игорные столы были накрыты черным крепом. Ресторан не работал, даже скатерти убрали. Портрет Глеба Калашникова в траурной рамке висел на самом почетном месте – у эстрады, где обычно выступали стриптизерки. Под портретом стояли огромные корзины с живыми цветами.

Охранник в строгом костюме проводил майора Кузьменко в кабинет управляющего.

Маленький гладкий толстяк лет сорока с пыхтением поднялся из вертящегося кресла и протянул пухлую влажную кисть.

– Гришечкин Феликс Эдуардович, – представился он со скорбным вздохом. – Кофе? Чай?

– Спасибо, кофе, если можно.

Иван уселся в мягкое кожаное кресло.

Бесшумно появилась красивая длинноногая секретарша, Гришечкин что-то быстро шепнул ей на ухо, девушка кивнула и удалилась. Хозяин кабинета уставился на майора. В его маленьких круглых глазках читалась искренняя печаль и готовность ответить на любые вопросы.

– Скажите, Феликс Эдуардович, когда в последний раз вы общались с Калашниковым? – начал Кузьменко.

– Незадолго до трагедии, – Гришечкин тяжело, с астматическим присвистом, вздохнул, – буквально за час… Если не ошибаюсь, Глеб был убит в половине первого ночи. Мы виделись на премьере в театре, потом на фуршете.

– В его поведении в последнее время не было ничего необычного? Он конфликтовал с кем-нибудь?

– Всерьез – нет. Так, по мелочи…

– А именно?

– На премьере он довольно резко поговорил с каким-то поклонником Екатерины Филипповны. Но к делу это не относится.

– Вы уж сделайте милость, расскажите, а мы разберемся, относится это к делу или нет, – мягко улыбнулся майор.

– Да я, собственно, ничего не знаю, – неохотно начал Гришечкин, – какой-то парень, Катин поклонник, не слишком назойливый, но постоянный. Он появляется на всех премьерах и на многих спектаклях, с цветами. На этот раз Глеб был немного пьян и бросился выяснять отношения. Такое уже случалось и ничем не заканчивалось.

– То есть? – не понял майор.

– Этот человек молча разворачивается и уходит. Не считает нужным отвечать на выпады разъяренного мужа. А потом появляется опять. На премьере было именно так. Глеб сказал резкость, поклонник ушел.

– А Екатерина Филипповна?

– Ее не было рядом. Все произошло в антракте, в буфете. А вообще она не вмешивается. Вежливо здоровается с этим парнем, улыбается, иногда принимает цветы. Если выпады Глеба слишком уж грубы, она может сказать: перестань, успокойся. Но не более.

– А как она сама относится к своему постоянному поклоннику?

– Никак. Она артистка, прима. У нее должны быть поклонники.

– И много их у нее?

– Из постоянных – только этот. Но повторяю, я ничего не знаю о нем, даже имени. Мне неинтересно, сами понимаете.

– Как он выглядит?

– Ну, от тридцати пяти до сорока, среднего роста… Да не приглядывался я к нему! Кроме меня, его видели многие, спросите кого-нибудь еще. Это не мое дело.

– Ладно, – легко согласился майор, – спрошу кого-нибудь еще.

– А лучше вообще не занимайтесь этой ерундой, – Гришечкин передернул жирными плечами, – Глеба заказали, это очевидно.

– Очевидно? – Майор удивленно поднял брови. – То есть убийство Калашникова не было для вас неожиданностью?

– Нет, – поморщился Гришечкин, – вы меня неправильно поняли. Разумеется, никто не ожидал, все в шоке. И я тоже. Но согласитесь, в наше ужасное время заказное убийство коммерсанта, состоятельного человека – обычное дело.

– Не соглашусь, – покачал головой майор, – убийство любого человека нельзя считать обычным делом. Вы, стало быть, уверены, что Калашникова заказали?

– А вы? – прищурился Гришечкин. – Вы имеете основания сомневаться?

– Мы обязаны проверить все возможные версии.

– Сочувствую, – слабо улыбнулся Гришечкин, – лично я могу с ходу придумать около десятка разных версий.

– Например? Поделитесь хотя бы одной.

– Нет уж, – Гришечкин энергично замотал головой, – я лучше воздержусь.

– Почему?

– Это выглядело бы неэтично по отношению не только к вам, но и ко многим моим знакомым. Я могу предполагать, гадать, а это, согласитесь, не повод, чтобы называть вам конкретные имена. Вот я упомянул этого несчастного поклонника, и мне уже не по себе. Вдруг вы начнете его подозревать? А это смешно, в самом деле. Людей уровня Глеба Калашникова редко убивают из ревности или из зависти. В наше время такие мотивы вообще экзотика. Случается, конечно, но в другой среде. – Гришечкин устало прикрыл глаза и покачал головой. – Боюсь, в процессе расследования вы не раз столкнетесь с возможными мотивами личного порядка. Если вас интересует мое мнение, не стоит тратить на это время и силы.

– Спасибо за заботу, – усмехнулся Кузьменко, – мы учтем ваш совет.

– Нет, я не собираюсь вам давать советы. Разумеется, вы все решаете сами. Но, к сожалению, не всегда успешно. Как показывает статистика, убийства такого рода редко раскрывают. Киллер наверняка был одноразовый, но заказчик… Я искренен с вами хотя бы потому, что меня тоже беспокоит заказчик. Я не исключаю, что стану следующим после Глеба. А что касается недоброжелателей, мстителей, обманутых женщин и ревнивых мужей, так это, простите, из области мыльных опер.

Иван заметил, что настроение его собеседника меняется каждую минуту. Лицо то краснеет, то бледнеет. Только что он говорил спокойно и рассудительно, а тут как-то сразу сник, словно из него выпустили воздух: последние слова он произнес медленно и вяло.

Секретарша принесла кофе в тонких чашках из настоящего фарфора. Майор отхлебнул и удивился – это была не обычная растворимая бурда, которую подают в кабинетах из вежливости, а отличный крепкий кофе по-турецки, с желтой пенкой, в меру сладкий.

– У вас замечательный кофе, Феликс Эдуардович.

– Это из бара. Если вы хотите курить, не стесняйтесь, я сам недавно бросил, но запах табачного дыма люблю.

Он подвинул майору большую хрустальную пепельницу. Иван с удовольствием затянулся. Настроение собеседника между тем опять изменилось. Он заерзал в своем кресле, заговорил быстро и возбужденно:

– Я знаю, Глеба заказали. И все это знают. А насчет других версий убийства – да, тайных недоброжелателей у Калашникова было много. Он был человеком ярким, талантливым, везучим. Ну и, разумеется, многие завидовали. Но не смертельно. Нет, не смертельно. Никто не мог ожидать… Глеб и сам не ожидал, он был очень жизнелюбивым, очень… Ему все всегда сходило с рук, ему везло, он думал, что будет жить вечно.

Гришечкин покрылся испариной.

– Понятно, – кивнул Иван, как бы не заметив ни волнения своего собеседника, ни странной последней фразы. – У вас есть какие-либо предположения насчет заказчика? Вы кого-то конкретно подозреваете?

– Не знаю… – Гришечкин опять сник, стал вялым и отстраненным.

– Хорошо, – кивнул майор, – а почему вы опасаетесь стать следующей жертвой?

– Это простая арифметика! – вздохнул Гришечкин. – Когда убивают хозяина, следующим может стать управляющий. Вы сейчас начнете ворошить личную жизнь Калашникова, найдете там много всякой гадости, а настоящего убийцу потеряете! Да, Калашников был не самым порядочным и чистым человеком, но не лезьте в это. Слышите? Его многие ненавидели, но никто не стал бы стрелять из кустов. Никто.

Толстяк опять завелся, перешел на крик, он побагровел и даже поднял руку, чтобы шарахнуть по столу, но в последний момент одумался, пухлая кисть безвольно, мягко упала на дубовую столешницу. Майор дал ему отпыхтеться и прийти в себя, молча наблюдал эту странную вспышку нервозности и пытался понять, чего здесь больше – искренней истерики, испуга или идет заранее продуманный, отрежиссированный спектакль.

«Зачем он так старается внушить мне, будто Калашникова могли только заказать? Неужели он надеется, что мы поверим на слово и не сунемся в личную жизнь его драгоценного шефа? Не может быть, он ведь не идиот… Однако он в который раз повторяет разными словами одно и то же. Зачем ему это?» – подумал Иван и медленно произнес:

– Однако кто-то все же выстрелил.

– Нодар Дотошвили. – Гришечкин назвал это имя еле слышно и тут же замолчал, лицо его резко побледнело, он прикрыл глаза и обессиленно откинулся на спинку кресла.

– Феликс Эдуардович, вам нехорошо? – осторожно поинтересовался майор.

– Нет, все нормально. – Гришечкин, не открывая глаз, помотал головой.

– Простите, Феликс Эдуардович, кто такой Нодар Дотошвили?

– Не валяйте дурака. – Гришечкин открыл глаза, и они показались майору красными, воспаленными. – Вы оперативник, у вас должна быть сеть своих информаторов. После убийства прошло больше суток, и вряд ли вы за это время не успели узнать про историю с бандитом Голбидзе и про его человека, Нодара Дотошвили. Голбидзе, по кличке Голубь, наезжал на наше казино, это был наглый, откровенный рэкет. А потом он внедрил к нам своего человека. Человек этот всюду совал свой нос, наблюдал за работой крупье, смотрел, кто сколько выигрывает и проигрывает, в общем, вел себя здесь по-хозяйски, не стеснялся.

– Простите, – перебил его майор, – а в каком качестве Нодар Дотошвили был внедрен в казино?

– А ни в каком! В том-то и дело, что он просто здесь ошивался каждую ночь, слонялся по залам, не играл, почти ничего не заказывал.

– Но ведь охрана могла бы не пускать его, – заметил Кузьменко.

– Как вы не понимаете? – поморщился Гришечкин. – Не пустить в казино человека Голубя без всякой уважительной причины, просто выставить вон – это вызов, то есть война. А воевать с Голубем открыто – это значит погубить заведение. У нас станет опасно. В любой момент может начаться стрельба. Сюда никто из приличных людей не придет. Мы не можем так рисковать репутацией.

– Логично, – кивнул майор, – но из того, что Голбидзе хотел прибрать к рукам ваше казино, вовсе не следует, что его человек мог убить Калашникова.

– Вы не дослушали. Дотошвили все-таки стал играть и проиграл большую сумму, пятьдесят тысяч долларов. Отдать сразу не мог, очень испугался. Ведь главным условием его работы здесь было – не играть. Глеб дал ему отсрочку на неопределенное время, а по сути, простил долг.

– Значит, Дотошвили проиграл эти деньги в казино? – уточнил майор.

– Да. В «блэк джек».

– Но были свидетели игры, крупье, другие игроки. О долге знало достаточно много народу. Убивая Калашникова, он все равно оставался в должниках.

– Глеб сказал всем, что Дотошвили деньги отдал.

– Вот как?

– Именно так. Считается, что Нодар Дотошвили нашему казино ничего не должен. Правду знают двое – Глеб и я. А теперь только я. Вы понимаете, что у меня есть причины опасаться за свою жизнь?

«Ну, положим, кроме тебя, об этом знают и Ляля Рыкова, которая раскрутила Дотошвили на игру, и Лунек. Наверняка еще кто-то. А впрочем, ты прав. На самом деле не так уж много посвященных. Слухи ходили, но только слухи», – подумал майор.

Сам он узнал про историю с Дотошвили исключительно потому, что давно интересовался бандитом Голубем, внедрял своих информаторов всюду, где можно было Голубя зацепить.

Осведомитель, внедренный в казино недавно в качестве уборщика, оказался человеком добросовестным и дотошным. Он был уголовником с большим стажем, имел на молодого бандита Голубя свой зуб, а потому работал на совесть. Голубь давно зарился на этот лакомый кусок, у него был здесь особый интерес. И майора вот уже месяц интересовало все, что происходит в роскошном игорном заведении.

От своего осведомителя майор успел узнать также и то, что ходят упорные слухи, будто нервный управляющий подворовывает на своей прибыльной должности. Глеб Калашников, хоть и производил на многих впечатление человека легкомысленного и щедрого, деньги считал аккуратно. Гришечкина он за руку поймать не успел. Так, может, потому и не успел, что был вовремя убит?

Разумеется, Феликс Гришечкин в шефа из кустов не стрелял. Он оставался на фуршете до двух часов ночи. Его там видели несколько десятков людей. Алиби железное. Но нанять киллера мог запросто. Мотивы у него были, возможно, еще более весомые, чем у Нодара Дотошвили. Впрочем, на каких весах их можно взвесить, мотивы убийства?

* * *

Старушка, соседка Крестовских по коммуналке, все время мерзла. Круглые сутки в ее комнате был включен электрический камин. За электричество соседи платили отдельно, однако Ирина Борисовна, проходя мимо комнаты соседки, всякий раз бросала тревожный взгляд на счетчик, по которому быстро бежали черные цифры.

– Ирина Борисовна, вы не знаете, кто у нас сегодня по графику моет пол в коридоре? – спрашивала, не поднимая глаз от газеты, одинокая пятидесятилетняя бухгалтерша Григоренко.

Она почему-то всегда пила чай не в своей комнате, а в общей кухне, стоя у подоконника, дымя вонючим крепким «Пегасом».

– Не знаю, – раздраженно отвечала Ирина, помешивая манную кашу в алюминиевом ковшике.

– А зря. Ваш ребенок ползает по коридору, потом пальцы в рот запихивает. А вчера я видела, как она прямо с пола подобрала половинку сушки и стала грызть. Это негигиенично. Вы бы купили манеж и держали ребенка в комнате.

– А что вы мне указываете? Это мое дело. Вы вот курите в общественной кухне, а сами рассуждаете о гигиене, – огрызалась Ирина.

Соседка не оставалась в долгу, огрызалась в ответ. Маленькая Маргоша поднималась с коленок, стояла, крепко держась за фланелевый подол материнского халата, задрав голову в нежных рыжеватых кудряшках, глядела снизу вверх то на маму, то на толстую злую тетю, внимательно слушала, как обе кричат, а потом разражалась оглушительным ревом.

– Не ори! – набрасывалась на нее Ирина. – Не ори, я сказала! – и больно шлепала по попке.

Маргоша плакала еще сильней, закатывалась, падала на пол, начинала бить ножками в штопаных носочках.

– Ах ты дрянь! Гадина! Ты прекратишь орать когда-нибудь?!

Ирина пыталась поднять годовалую дочь с пола, от крика звенело в ушах, манная каша с шипением заливала общественную плиту. Бухгалтерша Григоренко гасила сигарету, надменно фыркала:

– Ужас какой! Зачем заводить детей, если не умеете с ними обращаться?

Зажав под мышкой захлебывающуюся криком Маргошу, держа в руке ковшик с пригорелой кашей, Ирина неслась в комнату.

– А кто будет мыть плиту? – вопила ей вслед торжествующая соседка.

Где-то совсем далеко, в радужном тумане, таяла несбыточная мечта о чистенькой отдельной кухне. Сверкал пластиковой белизной стол, покачивалась веселая клетчатая шторка.

Ирина насильно запихивала ребенку в рот невкусную пригоревшую кашу. На облупленном подоконнике в картонных бело-синих пакетах из-под молока прорастали влажные мягкие луковицы. В трехлитровой банке плавало в спитом чае огромное склизкое чудище, тяжелый слоисто-лохматый гриб.

Евгений Николаевич возвращался с работы все позже. От него пахло перегаром и дешевыми духами. В маленьком НИИ поговаривали о сокращении. Ирина ждала осени, когда можно будет отдать ребенка в ясли и выйти на работу. Но больше всего ей хотелось просто выспаться. Маргоша плакала каждую ночь, вредная Григоренко стучала в стену. Ирина ловила себя на том, что иногда спит на ходу.

Шел апрель 1975-го. Маргоше исполнился год.

А старушка соседка, которая знала народные приметы и обещала, что непременно будет мальчик, мерзла так сильно, что придвинула на ночь электрокамин к самой кровати. Бахрома ветхого пыльного покрывала прикасалась к открытой раскаленной спирали нагревателя и тихонько тлела.

Глава 5

Павел Дубровин сидел за компьютером и не мог работать. Рука сама тянулась к телефону, и он постоянно одергивал себя.

«Нет, не трогай ее сейчас, оставь в покое. Ты так долго ждал, подожди еще совсем немного, дай ей опомниться. Вот ты позвонил, не выдержал, и что? Ничего хорошего. Подожди…»

Но рука все тянулась к телефону, пальцы нервно барабанили по трубке. А по экрану компьютера плыли разноцветные рыбки.

– Ты спишь, что ли? Если устал – иди пообедай.

Павел оглянулся. У него за спиной стоял замдиректора фирмы и удивленно глядел на экран. Все привыкли, что Паша вкалывает как проклятый, его монитор никогда не отдыхает, особенно сейчас, когда Дубровин разрабатывает новые программы обеспечения автоматического документооборота. Работы так много, что поесть некогда.

– Я уже полчаса за тобой наблюдаю, – добродушно усмехнулся замдиректора, – ты сегодня не в себе. Не заболел? Может, тебя вообще домой отпустить?

– Да, – кивнул Паша, – голова раскалывается. Я пойду, пожалуй. Отлежусь, отосплюсь, а завтра утром наверстаю.

На улице шел сильный дождь. Павел добежал по лужам до своей черной «восьмерки», прицепил «дворники» к ветровому стеклу, сел за руль, вставил магнитофон в гнездо. Он никогда не ездил без музыки. Бардачок был забит кассетами. В основном классика, Моцарт, Вивальди, Мендельсон, Чайковский. Никакой попсы. Немного старого джаза, русские романсы, Вертинский.

Именно Вертинского он поставил сейчас, прежде чем завести мотор.

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрогнувшей рукой… —

запел, грассируя, мягкий тенор.

Черная «восьмерка» медленно выехала из проходного двора. Дождь заливал стекла.

Тогда, год назад, тоже был проливной дождь, и тоже пел Вертинский в машине. Неужели прошел год? Это много или мало? Для Паши – целая жизнь. Для Кати – пустяки, одно мгновение. Первого октября можно будет отпраздновать маленький юбилей. Вместе… Конечно, вместе. Теперь уже никто не помешает.

Ему захотелось проехать мимо того мрачного сталинского дома на Ленинградском проспекте, возле которого он год назад впервые увидел Катю.


Дубровин никогда не подрабатывал частным извозом. Он был классным программистом и получал приличные деньги на фирме. В машине Коля отдыхал и слушал музыку. Посадить случайного пассажира – это почти то же, что пустить к себе в дом чужого, постороннего человека. Неприятно и рискованно.

Паша с детства был молчуном.

– Тебе бы в пустыню, в скит, – говорила мама, – почему ты все время молчишь? Расскажи, что было в школе, как прошел день?

– Нормально, – отвечал Паша, не отрывая глаз от книги.

– У тебя всегда все нормально. Что это? Чем ты так увлечен? «Физика твердого тела». – Мама хватала книгу и громко, с пафосом читала заглавие на обложке, тут же закрывала и клала куда-нибудь на буфет. – Нельзя все время читать. Ты испортишь зрение. С кем ты дружишь? О чем вы разговариваете на переменах? Почему ты не играешь в футбол, как все мальчики? У тебя скоро день рождения. Хочешь, я напеку пирогов? Ты пригласишь мальчиков, девочек, мы организуем веселый праздник.

– Не надо.

Павел брал книгу, находил нужную страницу и под мамины разумные речи читал, не поднимая головы.

– Павлуша, ну что с тобой делать? У всех дети как дети, а ты у меня прямо дикий какой-то. Ты что, стесняешься? Вроде не кривой, не косой, не заика. Ну поделись с мамочкой, расскажи, почему ты ни с кем не дружишь? Может, тебя обижают? Дразнят?

– Нет.

Пашу никто не обижал, не дразнил. И в школе у него действительно все было нормально. Он не стеснялся, не комплексовал. Просто любому общению он предпочитал одиночество. Он искренне не понимал, зачем надо носиться и орать на переменах, гонять в футбол после уроков. Зачем курить в туалете и обсуждать, какие джинсы престижней – «Вранглер» или «Левис», кто забьет первую шайбу в завтрашнем матче между «Спартаком» и «Динамо», у кого из девочек длинней ноги? Зачем громко ржать над похабными анекдотами? Зачем быть со всеми и как все, бегать в горячем подростковом табунке, если одному, с самим собой, интересней и уютней?

– Что ты переживаешь? – успокаивал маму отец. – Разные бывают дети. Общительные и необщительные, говоруны и молчуны. Ну, Павел у нас не коллективный человек, замкнутый. Ему нравится физика и математика. Разве лучше было бы, если бы он стоял вечерами в подъезде, бренчал на гитаре, пил и целовался с девочками?

– Лучше! Нормальный подросток должен жить в коллективе. А девочки? Он ведь шарахается от них как от чумы.

– Галя, – вздыхал папа, – он нормальный подросток. Всему свое время. Вот окончит школу, поступит в институт, станет взрослым, самостоятельным…

– Ага! – кричала мама. – И подцепит его на крючок какая-нибудь стерва! От природы не уйдешь, будет он к двадцати пяти годам дикий, неопытный, любая покажется королевой!

– Ну почему непременно стерва?

– Он дикий! Он ни с кем не общается, не приводит домой друзей, не разбирается в людях, с этим надо что-то делать!

Мама считала, что любить сына – значит воспитывать, а воспитывать – значит менять, ломать, совершенствовать. Жизнь без борьбы теряла для нее смысл.

После десятого класса Паша поступил в МГУ, на факультет вычислительной математики и кибернетики. На третьем курсе он впервые привел в дом девушку и тут же сообщил родителям, что женится. Поставил перед фактом.

Лерочка, Валерия, беленькая, мягонькая, душистая, как свежий бисквит, работала продавщицей в кондитерском отделе маленькой булочной на углу Бронной, училась заочно в пищевом институте.

Дубровин был тайным сластеной. Юная продавщица приметила худого очкастого студента, встречала его нежной улыбкой, осторожно доставала из-под прилавка скромный кондитерский дефицит начала восьмидесятых – ванильную пастилу, мятные пряники, мармелад «Балтика».

Однажды он забежал перед самым закрытием, она попросила подождать у выхода. Потом они целовались на лавочке, на Патриарших прудах, и на губах был кисловатый мармеладный сахар.

Вся боевая мощь Пашиной мамы обрушилась на нежную Лерочку. Продавщица не пара ее талантливому сыну!

Разве нет интеллигентных девочек в университете? Надо что-то делать!

Начались проблемы с жильем, обычные московские проблемы. У Лерочки в двухкомнатной квартире теснились ее родители и старшая сестра с маленьким сыном. У Пашиных родителей хоть и была приличная трехкомнатная квартира, но она превратилась в поле боя. Лерочка и Пашина мама под одной крышей существовать не могли.

Павел устроился работать дворником ради сырой подвальной комнаты в Скатертном переулке. Ему нравилось ранним утром, до рассвета, сгребать листья, колоть лед. Тихо, пусто, никто не трогает, не пристает с пустыми разговорами. Листья шуршат, мороз потрескивает, позванивает капель. В каждом времени года своя красота, своя тишина, свои звуки и запахи.

Лерочка любила гостей, ночные посиделки с цейлонским чаем, кондитерским дефицитом, сладким дешевым «Токаем» и портвейном «Кавказ». Двери дворницкой не закрывались. Уходили и приходили какие-то нищие художники, поэты читали странные, расплывчатые стихи, забредали задумчивые хиппи с Пушкинской площади, кто-то все время ел, мылся в облупленной ванной с газовой горелкой, ночевал. Для Паши оставалось загадкой, каким образом Лерочка умудряется знакомиться и дружить со всей этой странной публикой.

Кроме комнаты, была еще небольшая кладовка с мутным оконцем у самого потолка. Постепенно Павел переселился туда, не потому, что ему не нравился образ жизни, который нравился Лерочке. Просто он очень уставал. Вставал в пять утра, отрабатывал свою дворницкую норму, ехал в университет и засиживался там допоздна в компьютерной. В начале восьмидесятых компьютеры были огромными, о сегодняшних персональных еще и не мечтали.

Время шло. Дубровин закончил университет. Вдруг выяснилось, что тихий разумный Пашин папа многие годы любил другую, чужую женщину, и только ждал, когда вырастет сын. А потом ждал, когда жена переживет драму женитьбы сына. Дождался и ушел, прихватив с собой лишь пару костюмов, электробритву и зубную щетку.

Мама ринулась в свой последний и решительный бой. Это была ее лебединая песня. Она ходила на работу к отцу, к той женщине, обращалась в профсоюзную и партийную организации, даже написала письмо в журнал «Работница».

Когда все средства борьбы за мужа были исчерпаны, Галина Сергеевна почувствовала себя навек побежденной, усталой, никому не нужной. Она стала болеть. Сначала Паша думал, что это продолжение вечного боя. Но вскоре выяснилось, что мама и правда больна. У нее нашли какое-то сложное заболевание сердца. Галина Сергеевна тихо угасла в кардиологическом отделении районной больницы.

Похоронив мать, Паша долго не мог опомниться, чувствовал себя виноватым, понял вдруг, что на самом деле маму свою очень любил. Не важно, какой она была, – любил, и все.

Они с Лерочкой переехали из дворницкой в опустевшую квартиру на Бронной. Лерочка закончила свой пищевой институт, бросила булочную, остригла белокурые волосы совсем коротко, «под ежик», нацепила на каждую руку по килограмму звонких серебряных браслетов и колец, закутала плечи арабским черно-белым платком с бахромой, купила маленький этюдник, акварельные краски и принялась рисовать абстрактные картинки, какие-то сине-розовые разводы, желтые кляксы.

Среди гостей, которые продолжали приходить толпами, попадалось все больше странных людей. Особенно запомнился Паше мужичонка неопределенного возраста, маленький, почти карлик, обросший нечесаной грязной шерстью, словно леший. Стоял морозный январь, мужичонка был обут в резиновые шлепанцы на босу ногу. Протянув Павлу маленькую потную лапку с траурными длинными коготками, он произнес неожиданно глубоким басом:

– Меня зовут Вандерфулио, от английского «уандерфул».

В квартире пахло индийскими благовониями. Чай Лерочка заваривала из каких-то трав, питалась сырой крупой и репой. Вредные кондитерские изыски были забыты, как и прочая ядовитая белковая пища – мясо, рыба, сыр.

После окончания университета Дубровин работал в крупном НИИ. К счастью, там была неплохая столовая. Постепенно он почти переселился в свой НИИ, уходил ранним утром, возвращался поздним вечером. Но Лерочка, казалось, этого не замечала.

Любые выяснения отношений, даже вполне мирные, с детства вызывали у Паши нестерпимую оскомину, почти физическую боль. Он предпочитал молчать до последнего, если его что-то не устраивало. Он знал: все равно Лера его переспорит, заболтает до смерти, станет доказывать, что он все в жизни делает неправильно – говорит, молчит, ест, спит, думает. И придется возражать, продолжать пустую, нервозную перепалку, пока не закружится голова и не зазвенит в ушах. А Лерочка все равно ничего не поймет, даже не услышит. Потому что люди, которые выясняют отношения, слышат, как правило, только самих себя.

Однажды ночью, глядя на него в темноте светлыми мерцающими глазами, Лерочка спросила:

– Павлик, у тебя открывается чакра во время оргазма?

– Что?

– Секс – это сложное и ответственное магическое действо, затрагивающее не только ментально-кармический, но и астральный аспект индивида. Ты груб, необразован и безграмотен в сексуальном плане, – заявила Лерочка, – с этим надо что-то делать.

Она стала объяснять, что и как у него должно открываться, закрываться и вибрировать, когда они занимаются любовью. С ее нежных уст слетали всякие медицинские и мистические словечки, от которых у Паши заболел живот и подступила к горлу тошнота. Это была целая лекция, нудная и подробная. Он не дослушал, отправился спать в другую комнату, на диван, прихватив свою подушку. Однако диван был занят. Там, свернувшись калачиком, спал маленький лохматый Вандерфулио.

Остаток ночи Павел просидел на кухне, курил, пил пустой кипяток. Чай из травок вызывал у него отвращение, а нормальной заварки в доме не оказалось. Как, впрочем, и сахару.

На рассвете в кухню пришлепал босой Вандерфулио в грязных солдатских кальсонах, не сказав ни слова, попил воды прямо из-под крана, зевнул во весь свой беззубый лохматый рот и ушел назад, на диван, спать. Казалось, Пашу он вообще не заметил, словно перед ним было пустое место.

– Надо разводиться, – тихо и задумчиво сказал самому себе Дубровин.

Утром последовало мучительное, долгое выяснение отношений. Суть сводилась к тому, что он, Павел, бездуховная бездарная личность, придаток компьютера, живой мертвец, питающийся трупами животных, может катиться на все четыре стороны. А она, Лерочка, существо высшее, чистое и правильное во всех отношениях, никуда из этой квартиры не уйдет. Карма у нее такая – жить в этой квартире.

Паша сначала растерялся, потом разозлился. Уходить ему было некуда. Да и с какой стати? О размене Дубровин даже думать не хотел, это дом его родителей, он здесь вырос. А высшему существу Лере между тем было куда уйти. Сестра успела выйти замуж, вместе с ребенком переехала к мужу. В двухкомнатной, с родителями, жить можно вполне.

Павел сам не ожидал, что в нем заложено столько боевой мощи. Наверное, это передалось от мамы и хранилось про запас, на всякий случай. Он-то считал себя человеком мирным, безобидным, всякая борьба ему была противна. Но тут, что называется, приперли к стенке. Выгоняли из собственной квартиры.

Дубровин стал действовать.

У сослуживца из НИИ нашелся знакомый адвокат по жилищным вопросам. Нашлись и деньги – программисты в те годы зарабатывали неплохо, Паша откладывал на машину. Потребовалось полгода, чтобы не только выставить, но и выписать Леру из квартиры. Половина денег ушла на адвоката и взятки всяким чиновникам, вторую половину он отдал Лере.

Наконец Павел остался один на своей родной и законной территории, правда, без мебели и без всяких сбережений. Приторный запах индийских благовоний, отдающий дешевым туалетным мылом, долго не выветривался, даже после ремонта.

С тех пор к каждой женщине, которая останавливала на нем задумчивый томный взгляд, Дубровин стал относиться подозрительно. Если изредка и возникала с кем-то взаимная симпатия, то стоило даме проявить настойчивость, заговорить о превратностях одинокого холостяцкого быта и о том, что главное для человека – семейный очаг, Паша исчезал из ее жизни бесследно. Не вспоминал и не жалел ни о чем.

Дороже покоя, надежней одиночества ничего нет и быть не может.

И вот однажды, мокрым октябрьским вечером, возвращаясь домой с работы, одинокий, осторожный Паша Дубровин увидел тонкую фигурку в светлом плаще под проливным дождем, без зонтика, с поднятой рукой и притормозил, сам не зная почему.

– Пожалуйста, подбросьте меня в ближайшее отделение милиции или хотя бы к посту ГАИ, – сказала она.

– Что случилось? – мрачно поинтересовался Павел, когда она оказалась рядом, на переднем сиденье.

– У меня угнали машину, – сообщила она вполне спокойно.

До ближайшего отделения милиции было не больше десяти минут езды. Любой нормальный автовладелец на месте Паши Дубровина стал бы расспрашивать, сочувствовать, давать советы. Но Павел молчал. Что-то такое было в этой незнакомой, насквозь промокшей девушке. Слова застревали в горле, он почему-то так волновался, что чуть не врезался в задницу медленного сонного троллейбуса.

Потом он пытался понять, откуда взялось это странное, острое, почти болезненное чувство. Он ведь сначала даже не разглядел ее толком. Мокрая каштановая прядь, прозрачный, как карандашный набросок, профиль, запах дождя и духов.

– Спасибо, – сказала она у отделения милиции и протянула ему деньги.

Он не взял, даже не взглянул сколько, отрицательно замотал головой, опять не сказал ни слова. И никуда не уехал. Кассета с песнями Вертинского давно кончилась, он сидел в тишине. Только дождь стучал по крыше машины.

В милиции она пробыла долго. Паше показалось, что целую вечность. Стало смеркаться. Ему вдруг почудилось, будто она уже давно ушла, исчезла, растворилась в мокрых сумерках, а он не заметил и теперь никогда ее не увидит. Сердце больно стукнуло и остановилось на миг. Впервые за всю свою разумную, спокойную тридцатипятилетнюю жизнь Паша Дубровин не мог думать и анализировать, только чувствовал: если он больше ее не увидит, то, наверное, умрет.

Но она появилась на крыльце отделения, растерянно огляделась по сторонам. Он коротко просигналил. Она шагнула к его машине.

«Надо сказать что-то, иначе она решит, будто я псих, маньяк, испугается, не сядет в машину. На самом деле, я и сам не знаю теперь, может, я и правда псих? Молчу, как идиот, волнуюсь. А почему, собственно? Что в ней такого? Я ведь не мог влюбиться с первого взгляда, с полувзгляда… Этого не может быть. С мной, во всяком случае».

– Куда вас подвезти? – хрипло спросил он, выходя под дождь и открывая ей переднюю дверцу.

– Спасибо… – Она улыбнулась, растерянно и удивленно. – Мне неловко, вы не взяли денег и уже потратили на меня столько времени.

– Садитесь, – сказал он, – дождь…

– Мне нужно на Кропоткинскую. Если вам по пути… – Она все еще не решалась сесть в машину.

– Да, мне по пути.

– Но только на этот раз не бесплатно, – произнесла она, усаживаясь наконец на переднее сиденье. – Вы очень меня выручили. На самом деле я здорово опаздываю. У меня спектакль через полчаса.

Когда она опять оказалась в его машине, он немного успокоился.

– У вас спектакль? Вы актриса?

– Балерина.

– Вместо денег пригласите меня на балет, – попросил он.

– Можно и то и другое, – улыбнулась она. – Вы любите балет?

– Нет. Терпеть не могу.

Она взглянула на него с интересом. Машина стояла на светофоре. В полумраке салона светилось ее лицо, умытое дождем. Глаза казались огромными, совсем черными. Паша впервые решился посмотреть ей прямо в глаза и тут же понял, что пропал. Влюбился, окончательно и бесповоротно.

– И много вы видели балетов? – спросила она.

– Ни одного.

– А по телевизору?

– По телевизору я смотрю только новости, «Очевидное – невероятное», «Клуб кинопутешествий» и старые советские фильмы.

– Это замечательно. В таком случае я вас приглашаю.

Театр занимал маленький двухэтажный особняк в одном из тихих переулков неподалеку от Кропоткинской. Она попросила въехать во двор и остановить машину у служебного входа. Ей навстречу выскочила какая-то полная дама в развевающемся шелковом платье и закричала:

– Катя! Ты с ума сошла! В чем дело?

– Викуша, не волнуйся. Я успею. Посади, пожалуйста, этого молодого человека куда-нибудь на хорошее место. Без него я бы пропала. У меня машину угнали.

– Да что ты говоришь! Ужас какой! В милиции была? У меня есть знакомый гаишник, надо дать хорошую взятку, тогда найдут, – тараторила дама.

Они бежали по длинному пыльному полутемному коридору, уставленному огромными кусками разрисованного картона. Мимо проносились люди в гриме, в странных костюмах. Катя сунула Дубровину в руку какие-то смятые бумажки и тут же исчезла за дверью гримуборной.

Противный радиоголос сообщил:

– Внимание! Третий звонок! Артистов прошу на сцену.

Паша разжал кулак. Так и есть, деньги. Несколько десятитысячных купюр. Отличный повод, чтобы дождаться после спектакля…

– Пойдемте. – Дама кивнула.

Через минуту он оказался в небольшом, полном зрительном зале. Место с краю, в третьем ряду, было чуть ли не единственным свободным. Свет уже погас, живой оркестр играл увертюру. Это была незнакомая модерновая музыка, от которой у Паши сразу заболела голова.

– Подождите! – Он схватил полную даму за руку. – Где мне найти Катю после спектакля?

– У служебного входа, – сердито прошептала дама и убежала.

Павел взглянул на сцену. Там не было никакого занавеса, просто черная пустота и в центре – высвеченное прожектором бесформенное сооружение из фольги и проволоки. Вой оркестра нарастал, сделался невыносимым. На сцене, рядом с непонятной проволочной конструкцией, появились два молодых человека в черных трико. Видны были только белые лица и кисти рук.

Скрипичное соло заскрипело, взвизгнуло, сцена вспыхнула ослепительным светом. У Паши заслезились глаза, и ему стало жалко артистов, которые должны под такую музыку, при таком гадком освещении исполнять еще более гадкие танцы.

Катя танцевала ведущую партию, летала по сцене в синих блестящих лохмотьях, с распущенными волосами. Нет, он сразу понял, танцует она отлично. Но сам балет показался ему ужасным. Он так и не разобрал, в чем там дело, что хотели сказать люди, создавшие это действо. Ведь много народу трудилось – композитор, балетмейстер, художник. А был еще некий изначальный сюжет, либретто, и его тоже кто-то сочинял. Интересно, о чем думали все эти вдохновенные творцы? Искренне пытались поведать миру нечто или сознательно куражились над будущим зрителем?

Он не сумел досидеть до конца, отправился к служебному входу. Ждать пришлось довольно долго. Внутрь его не пустила охрана. В машину он сесть не рискнул, мог запросто не заметить в темноте, как Катя выйдет. Дождь все не кончался, и он вымок насквозь, стоя на улице.

Она ничуть не удивилась, увидев его у служебного входа. Павлу показалось, она даже обрадовалась.

– Я хочу вернуть вам деньги, – сказал он.

– Ни в коем случае! – Она отстранила его руку.

От прикосновения ее легких пальцев у него пересохло во рту.

– Пойдемте куда-нибудь, поужинаем вместе, – произнес он быстро и подумал: «Если она откажется, ничего страшного, я все равно теперь буду ходить на каждый спектакль, буду сидеть на этих отвратительных балетах, а потом ждать ее у служебного входа».

– Хорошо, – неожиданно легко согласилась Катя, – пойдемте. Мне интересно поговорить с человеком, который терпеть не может балет и впервые в жизни попал на спектакль, да еще постмодернистский. Здесь есть замечательный маленький ресторан, в двух шагах от театра. Мы дойдем пешком, машину лучше оставить во дворе, наши охранники присмотрят. Знаете, я до сих пор не могу поверить, что мою угнали. Глупо страдать из-за этого. Беда не смертельная, и все-таки. Может, найдут, как вам кажется?

– Если не найдут, я буду вас возить, – выпалил Дубровин.

– Спасибо, – улыбнулась она, – но до личного шофера я еще не дозрела. Я хорошая балерина, довольно известная, однако пока не звезда мирового масштаба.

Кто-то в театре одолжил ей большой черный зонтик. Несколько кварталов до ресторана они шли рядом под одним зонтиком.

Когда сели за столик, она спохватилась:

– Я ведь даже не спросила, как вас зовут.

Он представился, церемонно встав со стула. Катя протянула ему руку. Он поцеловал прохладные пальчики, заметил, что на них нет никакого маникюра, ногти аккуратно подстрижены. Разумеется, а как же иначе? Он ведь терпеть не может, когда у женщины длинные накрашенные ногти.

Вообще все в ней было именно так, как ему хотелось. Прическа, одежда, духи, легкий макияж. Ничего лишнего. Если бы еще не этот идиотский балет…

Павел с удивлением узнал, что балет поставлен по пьесе какого-то ужасно популярного современного драматурга, лауреата нескольких международных премий, литературных и театральных.

– Это постмодернизм в чистом виде, – объясняла Катя, – я сама, честно говоря, не выношу его, ни в музыке, ни в литературе, а в балете – тем более. Но в репертуаре театра должна быть пара-тройка экзотических монстров. Хотя многие считают, именно это и есть настоящее искусство…

– Я люблю классику, – сказал Павел.

– Тогда я приглашу вас на «Жизель».

– Да, пожалуйста, пригласите меня на «Жизель», и вообще я бы хотел посмотреть все спектакли, в которых вы танцуете.

– Неужели? Но вы ведь терпеть не можете балет.

– Теперь я стану балетоманом. Уже стал.


Они долго спорили, кто расплатится за ужин. Официант снисходительно усмехался. Наконец Паша победил. Катя со вздохом убрала в сумочку свою кредитку.

– Зря вы так. Для меня это копейки, – сказала она.

– Можно, я приглашу вас в гости? – спросил он, когда они опять оказались в машине.

Дубровин понимал, что для первого дня знакомства ведет себя чересчур навязчиво, но ничего не мог поделать. Она, разумеется, вежливо отказалась.

– Спасибо, как-нибудь в другой раз. Я очень устала, и меня ждет муж.

– Муж? – ошалело переспросил он. – Какой муж?

Да, конечно, он ведь не спрашивал, а она не сочла нужным с самого начала сообщить, что замужем.

– Настоящий, живой и законный, – рассмеялась Катя.

– А дети?

– Детей пока нет.

Она не поинтересовалась, женат ли он, есть ли у него дети. Она как бы давала понять, что этим вечером все должно закончиться, не начавшись. Они никто друг другу, просто случайные знакомые. Ну, поужинали вместе, мило поболтали. И привет.

«Ты ошибаешься, счастье мое. Ты теперь никуда не денешься от меня. Я не попрошу у тебя номер телефона, даже не напомню, что ты собиралась пригласить меня на „Жизель“. Я больше ничего такого не ляпну. Но это только начало, это наш первый вечер, их будет еще очень много, и вечеров, и ночей. Никакому мужу, и вообще никому на свете я тебя не отдам», – спокойно думал Дубровин.

– Спасибо вам большое, – улыбнулась она, выходя из машины у своего подъезда, – всего хорошего.

– До свидания, – кивнул он в ответ.


Неужели прошел год? Каждая минута того первого вечера врезалась намертво в память.

Павел остановил машину у мрачного сталинского дома на Ленинградском проспекте, закурил, откинулся на спинку сиденья. Дождь все лил, ветер швырял пригоршни тяжелых капель в ветровое стекло. Мимо сновали прохожие. Заляпанный грязью пластиковый куб троллейбусной остановки был до отказа набит людьми. Те, кто не поместился под крышей, стояли рядом, скрючившись, как прошлогодние листья. Ветер трепал и вырывал из рук блестящие мокрые зонтики.

«Какая ранняя, холодная осень, – подумал Дубровин, – еще только сентябрь, а кажется, завтра выпадет снег».

В салоне было тепло и уютно. Работал магнитофон, пел Вертинский.

И какая-то женщина с искаженным лицом

Целовала покойника в посиневшие губы

И швырнула в священника

Обручальным кольцом…

Слова песни звучали надрывно и терзали душу.

Глава 6

Ирина Борисовна Крестовская никак не могла заставить себя открыть глаза. Маргоша кричала как-то особенно громко и настойчиво. Ирина протянула руку, нащупала деревянный прут кроватки, не открывая глаз, стала катать ее туда-сюда. Но Маргоша продолжала надрываться. Ирина почувствовала странный запах и через секунду вскочила. В комнате пахло дымом.

Она схватила плачущего ребенка, принялась будить мужа. Евгений Николаевич страшно закашлялся. Кашляла и Маргоша, хрипло, надрывно. Ирина прикрыла ей личико широким рукавом ночной рубашки, распахнула дверь в коридор. Оттуда повалили клубы дыма.

– Буди всех! Звони 01! – кричала Ирина, дрожащими руками заворачивая Маргошу в одеяло, одновременно пытаясь попасть ногой в тапочку.

Комната старушки пылала открытым пламенем. Телефон, единственный на всю квартиру, висел в коридоре. Евгений Николаевич бросился сквозь дым, кашляя, прокричал в трубку адрес, побежал назад, в комнату.

Ирина металась с ребенком на руках, пытаясь что-то собрать, захватить, набить в чемодан, связать в узел. Комната наполнялась дымом. Новое зимнее пальто с цигейковым воротником не лезло в чемодан. У Ирины была свободна только одна рука, а положить ребенка она не решалась. Тонкая стенка затрещала, заскрипела, обои вздулись страшными пузырями.

– Прекрати! – Евгений Николаевич выхватил ребенка у нее из рук. – На улицу! Задохнемся! Сгорим!

Стоя во дворе, босиком на холодном асфальте, в притихшей толпе испуганных, кое-как одетых жильцов старого дома, Ирина смотрела, как пожарные вытаскивают через окно бесчувственную Григоренко в огромной, развевающейся белым парусом ночной рубахе, и думала, что, если бы не Маргоша, они тоже могли бы не проснуться. Задохнулись бы угарным газом во сне.

А Маргоша уже не кашляла. Закутанная в одеяло, она тихонько всхлипывала на руках у Евгения Николаевича. В огромных зеленых глазах, блестящих от слез, отражались последние, гаснущие языки пламени.


Не всех жильцов коммуналки удалось спасти. Сгорела во сне старушка, бухгалтерша Григоренко умерла в реанимации, не приходя в сознание, от сильного отравления угарным газом. Пламя распространялось очень быстро, и пожарные долго не могли его забить. Старый дом давно уже находился в аварийном состоянии.

Около месяца Крестовские прожили у родственников в Сокольниках. А потом получили без очереди отдельную двухкомнатную квартиру-распашонку в новом доме, причем не на окраине, как другие, а почти в центре, неподалеку от Курского вокзала.

На маленькой кухне сверкал белым пластиком новенький стол, покачивались от теплого ветра веселые клетчатые занавески. На подоконнике в картонных пакетах из-под молока все так же прорастали мягкие луковицы. Распухший желтоватый чайный гриб жил теперь на полке у раковины. Трехлитровая банка на узком подоконнике не помещалась.

Утром по нежному личику Маргоши размазывалась невкусная, комкастая манная каша. Маргоша плакала, давилась, крутила головой, пыталась выплюнуть.

– Ешь, дрянь такая! – кричала Ирина и, скосив глаза, следила, сколько ложек сахару кладет себе в чай Евгений Николаевич.

Евгения Николаевича уволили из НИИ в связи с сокращением штатов. Он устроился технологом на завод, стал все чаще приходить домой пьяным, иногда вообще являлся под утро, и запах чужих дешевых духов расплывался по комнате, бил Ирине в лицо. Она кричала, отмахивалась от чужого приторного духа, словно это был ядовитый угарный газ. Евгений Николаевич кричал в ответ. Маргоша с плачем забивалась под белый пластиковый стол.

Шел июнь 1975 года. В сентябре Маргошу отдали в районные ясли. Ирина вернулась на работу, все в тот же НИИ, на должность делопроизводителя отдела кадров. Ее не сократили.

* * *

– Хочешь, я поживу у тебя недельку? – Жанночка смотрела на Катю преданными, полными слез глазами. – Мне страшно оставлять тебя одну на ночь.

– Спасибо, Жанночка. – Катя оторвала руку от балетного станка и, опустившись на пол, стала массировать стопу.

Несмотря ни на что, она занималась у станка по три часа утром и по часу вечером. Часть спектаклей в театре отменили. Катя не хотела появляться на сцене в ближайшие полмесяца. Но не потому, что не могла танцевать. Просто она старалась как можно меньше бывать на людях, во всяком случае там, где ее могут достать журналисты и просто чужое любопытство, замаскированное под сочувствие.

Она выматывала себя партерным экзерсисом и занятиями у станка. Со стороны это выглядело странно, даже кощунственно. Всего два дня прошло со смерти мужа, он еще не похоронен, а Катя продолжает как ни в чем не бывало приседать в глубоких плие и задирать ноги в батманах до посинения, до десятого пота. Но она не собиралась играть роль безутешной вдовы. То, что происходит у нее в душе, – ее личное дело.

Вчера вечером пришли без звонка Константин Иванович с Маргошей, у обоих вытянулись лица, когда они застали Катю не в слезах и стенаниях, а бодрую, потную, разгоряченную, в балетном трико.

– Извините, – сказала она, – я быстренько душ приму и переоденусь. А потом сварю кофе.

– Если ты не закончила, можешь продолжить при нас, – язвительно заметила Маргоша и чмокнула Катю в щеку.

– Нет, – спокойно ответила Катя, – я уже закончила.

Она проводила их в гостиную, а сама отправилась в ванную.

– Как ты хорошо держишься, деточка, – сказал ей вслед дядя Костя и покачал головой.

– Ну ты даешь, Катька, молодец, – добавила Маргоша.

Они оба ее осуждали. Они пришли утешать, а оказалось – не надо. Они готовы были вместе, втроем «кудри наклонять и плакать». А она при них не проронила ни слезинки. Вышла из душа, сварила кофе, поставила на стол бутылку коньяку, коробку французского печенья.

– Ты у тети Нади была? – спросил Константин Иванович после того, как они выпили по рюмке, не чокаясь.

– Была, – кивнула Катя.

Она хотела спросить: «А вы?», но сдержалась. Она знала: Константин Иванович только позвонил жене, но приехать к ней не решался. Духу не хватало. Он ведь за все три года, прошедшие после их развода, ни разу с ней не виделся. Ни разу. Звонил – да. Спрашивал о здоровье, аккуратно клал деньги на ее счет в Сбербанке.

К тете Наде Калашниковой Катя отправилась в первую очередь. Ночью майор-оперативник спросил ее:

– Вы сами сообщите родителям мужа или вам тяжело? Мы можем это сделать в официальном порядке.

– Я сама, – сказала Катя.

Константину Ивановичу она позвонила в Париж почти сразу и сказала все прямым текстом. Она достаточно хорошо знала Калашникова-старшего. Разумеется, горе для него ужасное, но не смертельное. Он справится, переживет. Маргоша ему еще родит наследника, возможно, и двух. Все впереди. А вот тетя Надя… Она совсем одна на свете. Глеб был не самым лучшим сыном, но единственным. Да что тут говорить!

Катя не стала звонить свекрови ночью. Она дождалась восьми утра, села в машину и отправилась в Крылатское.

На полпути набрала номер и сказала:

– Тетя Надя, Глеба ранили, он в реанимации. Я буду у вас через полчаса.

Свекровь ждала ее не в квартире, а у подъезда. Сидела на лавочке, сгорбленная, в сером плаще, с хозяйственной сумкой на коленях. У Кати больно сжалось сердце.

– Давайте поднимемся в квартиру.

– Как? Зачем? Надо ехать в больницу! В какой он больнице? – Надежда Петровна вскочила и шагнула к машине.

Катя усадила ее на лавочку, села рядом и тихо произнесла:

– Глеба не ранили. Его убили. Сегодня ночью выстрелили из кустов, во дворе.

Взглянув в лицо свекрови, Катя подумала: «Хорошо, что у меня нет детей…»

Она взяла ее за плечи, повела в подъезд, они поднялись в квартиру. По сотовому позвонила Катина мама.

Сказала, что папа только что вернулся домой, ездил в аэропорт встречать дядю Костю с Маргошей. Они вылетели в Москву сразу, первым рейсом.

– Мамуль, ты не могла бы сейчас приехать, побыть с тетей Надей? – попросила Катя. – Ее нельзя оставлять одну.

Мама приехала через полтора часа. 3а это время Кате пришлось вызвать «Скорую». У тети Нади подскочило давление, начался гипертонический криз.

– Когда же ты успела побывать у Надежды? – судорожно сглотнув, спросил Константин Иванович.

– Вчера утром.

– Ну и как она?

– Был гипертонический криз, но «Скорая» справилась в домашних условиях. Врач сказал, в больницу пока можно не отправлять. С ней сейчас моя мама.

– Да, ужасно… – выдохнул Константин Иванович.

Маргоша стала массировать ему виски.

– Костенька, тебе плохо? – тревожно спросила она, заметив, что у него вздрагивают плечи.

– Нет, малыш, не волнуйся. Я держусь.

Маргоша положила голову ему на плечо. Он погладил ее роскошные медно-рыжие волосы. Катя заметила, что в огромных зеленых глазах Маргоши стоят слезы.

– Сейчас тушь потечет. – Маргоша встала, тихо всхлипнула и ушла в ванную.

– Бедная девочка, – вздохнул ей вслед Калашников, – бедный мой малыш. Я встретил ее в аэропорту, я был уже с вещами, и мы сразу взяли билеты в Москву, ей пришлось со мной возиться и в аэропорту, и в самолете. Я был в ужасном состоянии, можешь себе представить. А сегодня с утра ей пришлось поехать на съемку. Должны были снимать другой эпизод, проходной, в котором она не участвует, но, как узнали, что она вернулась, им сразу приспичило снять ключевой, один из самых тяжелых. Мало того, что Васька Литвиненко заставил ее работать в таком состоянии, режиссер хренов, он позволил себе еще и бестактную выходку, – Калашников махнул рукой, – все-таки хамство человеческое безгранично…

– Хотите еще кофе? – перебила его Катя.

– Кофе? Да, спасибо, детка, не откажусь.

Они просидели около часа, обсуждали предстоящие похороны и поминки. Все это время тонкие, тщательно отманикюренные Маргошины пальчики скользили то по щеке Константина Ивановича, то по его руке, то нежно поглаживали плечо.

– Завидую твоей выдержке, – сказал Калашников на прощание, – молодец. У вашего поколения вообще совсем другие чувства и другие ценности. Только Маргошенька моя не от мира сего, так тонко и остро чувствует, так переживает…

Великий актер даже в горе оставался великим актером. Он страдал по сыну красиво, достойно, эстетично. Хоть включай кинокамеру и снимай для истории. И при этом продолжал умирать от любви к своей чувствительной Маргоше. «Ну почему, – думала Катя, когда за родственниками закрылась дверь, – почему от любви даже умный и талантливый человек становится восторженным идиотом? И горе его не берет».

– А ты все-таки стерва, – сказала себе Катя, – любишь судить других. На себя посмотри…

Никаких следов страданий на Катином лице не было. Однако пережитый шок давал себя знать. Сводило мышцы, чего раньше никогда не случалось.

Утром приехала Жанночка, и ее тоже слегка смутил Катин бодрый вид.

– Я знаю, – сказала она, – ты все держишь внутри. Это очень вредно. Лучше отплакаться сразу, зато потом станет легко. Ты как спала ночью?

– Нормально.

Катя проспала почти двенадцать часов. Без всякого снотворного. Просто вырубилась в десять вечера и проснулась в десять утра. Никаких ночных кошмаров у нее не было. Вообще ничего не снилось.

– Вот это меня и пугает, – заявила Жанночка, – слишком все нормально. Такое каменное спокойствие всегда плохо кончается. – Она всхлипнула и предложила пожить с Катей недели две.

Катя не возражала. Впереди похороны, поминки, потом еще наверняка будут приходить люди.

– Что ты хочешь на завтрак, йогурт или овсянку? – спросила Жанночка.

– Йогурт.

– Знаешь, чем больше я думаю, тем страшнее мне становится. Не хочу тебя пугать, но вдруг все-таки стреляли в тебя? Ведь ты держала Глеба, вы стояли обнявшись. – Жанночка надела фартук и принялась за посуду.

– Глупости, кому я нужна? Глеб переспал с какой-то сумасшедшей, она раздобыла номер моего радиотелефона. Но из этого вовсе не следует, что она раздобыла еще и пистолет. Знаешь, Жанночка, то, что случилось, слишком серьезно, чтобы приплетать к этому безумных девиц, которые всю жизнь вокруг Глеба вились стаями.

– Почему ты не рассказала ничего следователю?

– Во-первых, звонки прекратились. Во всяком случае, уже сутки она не звонила. – Катя поднялась с пола и направилась в ванную. – Во-вторых, мне не хочется, чтобы кто-то рылся в нашем семейном грязном белье. В-третьих… – Катя не договорила и закрылась в ванной.

Ей меньше всего хотелось сейчас обсуждать эту неизвестную злобную идиотку с ее телефонными гадостями. Конечно, Жанночка отчасти права. У убийцы была возможность выстрелить на несколько секунд раньше, когда они шли с Глебом к подъезду. Они ведь просто шли рядом. Если он метил в Глеба, логичней было бы…

«Стоп, – сказала себе Катя, – я не буду лезть в это. Логика убийцы меня не интересует. Слишком больно сейчас об этом думать, прокручивать в голове тот жуткий момент, звук выстрела, и как мы шли через двор, от машины к подъезду… Нет, хватит. И следователю я ничего не буду рассказывать. Это обязательно дойдет до журналистов, они ухватятся. Такой лакомый кусок семейного дерьма, да еще с мистическим душком. Ведь дело не только в этих дурацких звонках…»

Катя вылезла из душа, закуталась в теплый халат. Из кухни вкусно пахло свежемолотым кофе. Хорошо, что Жанночка поживет здесь немного. С ней спокойней и уютней.

– Ешь. – Жанночка протянула ей горячий бутерброд с сыром, сверху тонкий ломтик малосольного огурца, прозрачный кружок редиски и листик петрушки.

Она не могла просто положить кусок сыра на кусок хлеба. Приготовление любой еды, даже примитивного бутерброда, было для нее высоким искусством.

– Окно закрыть? – спросила Жанночка и поставила перед Катей стаканчик вишневого йогурта. – Ты дрожишь. Тебя знобит, что ли?

Катю действительно знобило. Она сидела съежившись, руки стали опять ледяными. У нее было низкое давление, руки и ноги всегда холодные, даже когда тепло. А в последние два дня ее постоянно бил озноб, она согревалась только у балетного станка или под горячим душем.

– Закрой, – кивнула Катя, – и сядь, поешь. Не суетись.

Машинально спрятав руки в глубокие карманы халата, она нащупала в одном из них что-то мягкое и вытащила.

Это был лифчик. Обыкновенный белый женский лифчик, дешевый, простой, без всяких кружев и бантиков, явно не новый, ношеный. Взяв брезгливо, двумя пальцами, предмет чужого туалета, Катя поморщилась.

– О Господи, – выдохнула Жанночка, – подожди, не выбрасывай.

– Что, тоже следователю показать? В мешочек положить как улику? – нервно усмехнулась Катя.

– А ты уверена, что это не твой? – осторожно спросила Жанночка.

– Я такие в жизни не носила, к тому же он размера на два больше… – Катя встала, открыла шкаф под раковиной, бросила находку в помойное ведро и отправилась в ванную мыть руки.

– На тебе халат Глеба, – прошептала Жанночка ей вслед.

* * *

– Крестовская! Выйди из класса! И чтобы завтра с родителями!

– А в чем дело? – Маргоша смерила учительницу математики надменным насмешливым взглядом.

– Вон, я сказала! – Голос учительницы сорвался до визга.

Маргоша повела плечами, не спеша поднялась и очень медленно, плавной походкой манекенщицы направилась к двери. Класс молчал. Математичка провожала худенькую длинноногую девочку в слишком короткой форме, со слишком красивыми огненно-рыжими волосами ненавидящим взглядом.

Маргоша небрежно толкнула дверь ногой. Она старалась ничего не задеть руками. Тонкие пальцы были напряженно растопырены. На длинных ногтях еще не высох свежий бледно-розовый лак. Остановившись в проеме двери, она оглянулась, сверкнула яркой зеленью глаз и громко, нараспев, произнесла:

– Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей. Пушкин. «Евгений Онегин».

Соседка по парте Оля Гуськова, опомнившись, быстро завинтила бутылочку дешевого польского лака, спрятала в карман своего черного фартука. Сама она ногтей никогда не красила и об их красе не думала. Она знала, что Маргоша стащила лак у своей матери. Если сейчас математичка отнимет бутылочку, то Маргоше потом ужасно попадет. А так – она потихоньку положит на место, и все обойдется. Маргошина мать ничего не узнает. А в школу придет отец. Он тихий и Маргошу никогда не ругает.

Дверь сильно хлопнула. Маргоша изящно лягнула ее ногой снаружи. Математичка про лак забыла. Несколько секунд она стояла с открытым ртом. Лицо ее медленно багровело. Она забыла не только про лак, но и про урок, про класс, который замер и жадно ждал, что будет дальше.

А дальше учительница бросилась вслед за четырнадцатилетней нахалкой, догнала ее, схватила за бретельку фартука и потащила к директору. Дешевая рыхлая ткань треснула, бретелька с мясом оторвалась от пояска.

– Интересно, кто будет платить за испорченную школьную форму? – задумчиво, как бы размышляя вслух, произнесла Маргоша.

Директор, молодой, но уже лысеющий мужчина, долго успокаивал пыхтящую учительницу, налил воды из графина. Она пила жадно, и золотые зубы постукивали о тонкий край стакана.

Директор был человеком новой формации, в школу пришел недавно, долго задерживаться не собирался. Он не одобрял старые варварские методы воспитания и постоянно конфликтовал с учительским коллективом.

– Она ведет себя вызывающе! – кричала шестидесятилетняя математичка. – Она срывает уроки, красит ногти, не стесняясь, когда я объясняю новый материал! Она красит ресницы в четырнадцать лет! Она развращает других!

– Ресницы я не крашу. У меня они от природы такие, – спокойно произнесла Маргоша, – и никого я не развращаю. Просто вы, Зинаида Дмитриевна, плохо относитесь к девочкам. Особенно к красивым. Да, нехорошо красить ногти на уроке. В этом я с вами согласна, вину свою признаю полностью. Извините. Но в остальном вы не правы.

– Замолчи, дрянь такая! Выйди вон! – Учительница крикнула так громко, что сорвала голос, хрипло закашлялась.

– Да, Крестовская, – поморщился директор, – выйди и подожди в коридоре.

– Таких надо гнать из школы! – сипло зашептала учительница, когда за девочкой закрылась дверь. – Совсем распустились! Озверели! Никакого уважения.

– Ну, уважение надо заслужить, – медленно проговорил директор, – и нельзя так кричать на детей. Да, девочка ведет себя несколько вызывающе, но вы сами провоцируете, унижаете ее. У них сейчас сложный переходный возраст, нельзя об этом забывать. Вам, кстати, сколько до пенсии осталось?

Учительница опять покраснела, потом побледнела. Ей нисколько не осталось до пенсии, уже пора было. А на пенсию разве проживешь? И школа эта в двух шагах от дома. О Господи, что за времена!

Времена действительно наступили странные, непонятные. Шел 1988 год. Двум девочкам, Маргарите Крестовской и Ольге Гуськовой, было по четырнадцать лет. С первого класса они сидели за одной партой.

* * *

Дотошвили Нодар Ираклиевич по повестке в прокуратуру не явился. Все его телефоны упорно молчали. В квартире было пусто.

– Что же он самого себя гробит? – Следователь Евгений Михайлович Чернов тяжело вздохнул и взглянул на часы. Свидетельница Рыкова Елена Федоровна, то бишь стриптизерка Ляля, должна была явиться на допрос через десять минут.

– Ну что, Князя в розыск объявляем? – спросил майор Кузьменко. – Или погодим пока?

– Пожалуй, погодим. Посмотрим, что Ляля скажет.

Ляля явилась минута в минуту. На ней был строгий костюм, прямая юбка до колен, пиджак. И косметики в меру, и волосы скромно зачесаны назад, собраны в хвост. В общем, серьезная деловая дама. Никаких излишеств, ни капли кокетства.

– Когда в последний раз вы видели Нодара Дотошвили? – спросил Чернов.

– Два дня назад, – лаконично и честно ответила Ляля.

– Где и при каких обстоятельствах?

– У меня дома.

– Он был с вами всю ночь?

– Точно сказать не могу. Я спала очень крепко.

Ляля совершенно не волновалась. Она отвечала на вопросы спокойно и уверенно, словно отличница, готовая к экзамену. Но при этом старалась говорить как можно меньше. Опасалась ляпнуть лишнее.

– В котором часу вы легли спать?

– Около одиннадцати.

– Дотошвили был с вами?

– Да.

– А утром?

– Я проснулась в половине десятого. Нодара уже не было.

– Значит, в последний раз вы видели гражданина Дотошвили в одиннадцать вечера?

– Да.

– И ручаться за то, что он оставался в вашей квартире всю ночь, вы не можете?

– Нет.

– То есть Дотошвили мог покинуть вашу квартиру в любое время после одиннадцати вечера, и вы ничего не заметили, не услышали?

– Я очень крепко сплю. Можно десять раз уйти и вернуться, я не услышу, – сказала Ляля, спокойно и внимательно глядя следователю Чернову в глаза.

– Дотошвили играл в казино?

– Да.

– И как, везло ему в игре?

– Ну, не знаю, как всем… То везло, то нет.

– Он проигрывал большие суммы?

– Не знаю. Мне он об этом не докладывал.

– Хорошо, – кивнул Чернов, – вы достаточно близко знакомы с Дотошвили. Как вам кажется, он азартный человек?

– Как все, – ответила Ляля, продолжая глядеть Чернову в глаза.

– Что значит – как все? Есть люди, которые вообще не играют в азартные игры, а есть такие, которые жить без этого не могут. Некоторые приходят в казино, долго не играют, наблюдают со стороны, а потом заводятся постепенно и просаживают целые состояния. Вы читали роман Достоевского «Игрок»?

– Достоевского? – удивленно переспросила Ляля. – А при чем здесь Достоевский?

– Действительно, ни при чем. Так, к слову пришлось… – улыбнулся Чернов. – Значит, вам неизвестно, какие суммы проигрывал ваш друг Нодар Дотошвили в казино «Звездный дождь», в котором вы работаете?

– Так я ведь работаю не в игорном зале.


Когда свидетельница ушла, Чернов откинулся на спинку стула и уставился на майора Кузьменко. Иван сосредоточенно разрисовывал фломастером сигаретную пачку.

– Значит, они решили свалить убийство на Князя, – задумчиво произнес он, не поднимая глаз от черных кружочков и закорючек, которыми покрывалась белая пачка «Кента». – Они хотят сдать нам Дотошвили и засветить Голубя. Слушай, а не сам ли Лунек распорядился кончить Калашникова? Предположим, казинщик стал скрывать от своей родной крыши часть доходов. Пожадничал, с кем не бывает? Лунек узнал и обиделся. А тут, очень кстати, подвернулся Голбидзе со своим наездом и дураком Князем.

Чернов покачал головой:

– Лунек кинул нам версию с Дотошвили как кость, чтобы мы грызли и никуда больше не лезли. И заметь, не самого Дотошвили, а только версию. Князя они сейчас выкручивают, как тряпку, где-нибудь на укромной даче под Москвой, в сыром подвале. Мы потом найдем труп. Это я тебе гарантирую. Там будет либо несчастный случай, либо суицид.

Глава 7

Егор Николаевич Баринов с детства не любил признаваться в своих болезнях, даже самому себе. Отменным физическим здоровьем он гордился как одним из главных своих достоинств. А болезнь – любую, даже самую обычную, безобидную, считал чем-то стыдным и унизительным.

Впервые он по-настоящему понял, что значит болеть, когда восемь лет назад его скрутил жесточайший остеохондроз. Сначала он не придавал значения ломоте в спине. Ну, мало ли, продуло, нерв застудил. Но когда позвоночник стал ныть нестерпимо и уже невозможно было прыгать на теннисном корте, скакать верхом и даже просто вертеть головой, он принялся спрашивать у приятелей и знакомых, нет ли у кого хорошего массажиста.

– Проблема в том, – объяснял он, – что у меня нет времени специально приезжать куда-то. Более того, сейчас я даже не могу сказать, в котором часу буду свободен завтра. А послезавтра – тем более. Мне нужен человек, который сумеет приезжать, куда я скажу и когда я скажу.

Он говорил так, словно это вовсе не его проблема, а того массажиста, который будет иметь честь обрабатывать его мускулистую спину. Ему порекомендовали отличную, правда, дорогую массажистку. Но разве можно скупиться, когда речь идет о собственном здоровье? Надо избавиться поскорей от этой пакости, и никаких денег не жалко.

Массажистка Света Петрова появилась в его кабинете ровно через двадцать минут после того, как он, набрав продиктованный приятелем телефонный номер и поскрипывая зубами от нестерпимой боли в позвоночнике, попросил ее приехать.

Высокая полноватая блондинка, дорого одетая, холеная, с той особой тяжеловато-царственной статью, которая бывает у крупных женщин. Лицо ее, несмотря на тонко и умело наложенный макияж, было слишком уж простецким, слишком никаким, чтобы он снизошел и взглянул чуть внимательней. Короткопалые руки с широкими ладонями, полными, крепкими запястьями оказались приятно теплыми и такими сильными, что при первых же разминающих движениях он невольно вскрикнул от боли.

– Ну что же вы так запустили? – ласково спросила она. – Придется потерпеть. Потом будет легче.

– Да вы не обращайте внимания, – ему стало неловко из-за проявленной слабости, – это я так, от неожиданности.

– Ясненько…

Егор Николаевич не видел ее лица, но по голосу понял, что она улыбается.

Позже он разглядел ее улыбку. У нее был большой рот, с полными мягкими губами. Физиономисты утверждают, что такой рот выдает натуру чувственную, безвольную, вполне добрую, но легко поддающуюся дурным влияниям. Все остальное в ее лице – небольшие светло-карие глаза, короткий толстоватый нос, низкий, чуть скошенный лоб, спрятанный под белокурой челкой, – было настолько неинтересно и незначительно, что ему потом иногда казалось, если он встретит ее случайно на улице, может и не узнать сразу.

После первого получасового сеанса ему стало ощутимо легче. Боль утихла, он с удовольствием повертел головой, сделал несколько наклонов и приседаний.

– Вот какой вы молодец, – сказала она со своей мягкой, неповторимой улыбкой и ловко спрятала деньги в сумочку, – только учтите, сеансы должны повторяться не реже двух раз в неделю. Это вам сейчас кажется, будто все уже нормально. Вы и правда запустили себя.

Через три дня он вызвал ее к себе домой. Было раннее пасмурное утро, он специально проснулся пораньше, чтобы выкроить полчаса на массаж. День предстоял тяжелый и напряженный. Боль не должна отвлекать его от серьезных государственных дел.

– Ну потерпите, потерпите, миленький, – приговаривала она низким воркующим голосом.

Он опять не мог сдержаться. Ему казалось, на этот раз еще больнее. Жена и сын были дома, завтракали на кухне.

Она как бы почувствовала, что не следует пока слишком стараться, и ограничилась лишь легкими постукивающими движениями. «Надо же, какая умница, – подумал он, – понимает, что при жене и сыне мне вопить неудобно».

Он опять не видел ее лица. Пока она не делала резких, разминающих движений, боль не отвлекала и можно было расслабиться. А расслабившись, он вдруг стал замечать, что иногда она нечаянно касается его голой спины своей большой, упругой грудью.

Под тонкой шелковой блузкой не было лифчика.

– Пап, мы ушли! – крикнул сын из прихожей.

– Счастливо! – отозвался он, не поднимая головы.

Они всегда уходили по утрам вместе. Жена отвозила сына в университет на своей машине.

Хлопнула дверь.

– А с женой что же не попрощались? – спросила она, переходя к более сильным, болезненным движениям.

– Все-то вы замечаете. – Баринов коротко застонал.

Было больно. Но массажистку Свету он уже не стеснялся.

Еще через два дня он вызвал ее к себе в рабочий кабинет. Было восемь часов вечера, он отпустил секретаршу. В старом здании академического института стояла гулкая тишина, только иногда где-то вдалеке, на другом этаже, звякало ведро ночной уборщицы.

– Вы прямо волшебница, – сказал он, укладываясь на диван в своем кабинете, – я постепенно забываю о боли. Чувствую себя другим человеком.

Сеансы массажа не только снимали боль, но как-то бодрили, молодили. Это было очень важно при его тяжелой ответственной работе, при молоденькой, очаровательной любовнице. Попробуй-ка закряхти по-стариковски!

После сильных разминающих движений она перешла к легким, поглаживающим, и опять он расслабился.

– Где же вы так ловко научились массажу?

– Во-первых, специальные платные курсы, во-вторых, большой опыт.

– А эротический массаж вы проходили на ваших специальных курсах?

– Ну а как же? Конечно, – ответила она с легким хриплым смешком.

– И тоже есть опыт? – спросил он весело.

– Разумеется.

– И так же полезно для здоровья?

Она рассмеялась, ничего не ответила, но довольно откровенно прикоснулась грудью к его спине.

Все дальнейшее произошло грубо, деловито и, надо признать, достаточно профессионально с обеих сторон. Позже он подумал, что по ощущению это сравнимо с сытным обильным обедом в какой-нибудь простецкой бюргерской пивной, где можно, не смущаясь, рыгать, чавкать, ковырять в зубах, где жир толстых жареных сарделек стекает по подбородку, от сала лоснятся лица и грубые доски стола, от здорового гогота и жизнерадостных переливов тирольских песен дрожит пена в пивных кружках, и потом не можешь двинуться с места от приятной, сытой тяжести во всем теле.

Ощущение было особенно острым, ибо (если продолжить гастрономические сравнения) близость с его молоденькой, воздушно-худенькой любовницей балериной Катей Орловой напоминала изысканную трапезу в очень дорогом французском ресторане, где мерцает старинное серебро, к каждому блюду прилагается множество соусов, вилок, вилочек, ножичков, и скатерти белоснежны, и вино из королевских подвалов. Там не рыгнешь, не откинешься с пыхтением, выпятив сытое пузо, не загогочешь от души над соленой, как свиная ножка, остротой сотрапезника.

Трудно решить, что лучше, да и зачем утруждать себя выбором? Контраст впечатлений сам по себе так хорош, что не стоит портить его лишними вопросами. Жизнь коротка, и ни в чем не надо себе отказывать. Потом не наверстаешь…

Егор Николаевич щедро расплатился и за массаж, и за полученное удовольствие. Света спрятала деньги в сумочку все с той же мягкой, неповторимой улыбкой. Он окончательно расслабился и понял – с ней можно не церемониться. Церемоний хватало с Катей. Вот уже второй год длился их возвышенный, красивый, ко многому обязывающий роман.

Оказалось, что по-тихому совмещать одно с другим вовсе не сложно и не обременительно. Катя знала, что два раза в неделю ему делают массаж. Ну и что? В ее разумную голову ничего такого прийти не могло. Молоденькая, неопытная, слишком гордая, чтобы подозревать, ревновать…

Массажистка знала о любовнице, но ей это было по фигу. Она честно зарабатывала свои деньги. Какая тут может быть ревность?

Пикантная мужская тайна тешила тщеславие, щекотала нервы. Контраст впечатлений бодрил, придавал его трудной, напряженной жизни особую прелесть и остроту. Неизвестно, сколько бы все это продолжалось, если бы не досадная случайность. Катя застукала его с массажисткой, да не просто так, а за час до Нового года. И не простила.

Он между тем успел привыкнуть к контрасту, к остроте впечатлений. Ограничить свой интимный досуг одними только грубоватыми сытными прелестями массажистки – это скучно. А возвращать гордую Катю, падать в ножки или заводить очередную утонченную девочку-любовницу – обременительно и по большому счету даже рискованно. У него, на минуточку, есть еще и жена. Об этом тоже не стоит забывать.

* * *

Телефонная шептунья не унималась. Наоборот, озверела. Она позвонила глубокой ночью, рыдала и орала в трубку так, что у Кати звенело в ухе:

– Это ты виновата! Ты никогда его не любила!

Кате даже стало жаль глупую злодейку. Та задыхалась, голос был хриплым. Истерика казалась совершенно искренней. Видно, и правда женщина любила Глеба. Ну что же теперь? В тюрьму ее за это сажать?

– Успокойся, пожалуйста, – мягко сказала она, – ложись спать. Три часа ночи.

Катя с детства была убеждена, что всегда, в любой ситуации, надо сохранять спокойствие, не злиться, не хамить. Даже если очень хочется.

Отвечать хамством на хамство, истерикой на истерику, срываться, показывать, что это тебя задевает, – нетушки, много чести!

Последовало долгое молчание и судорожные всхлипы. Наконец Катя услышала хриплый заплаканный голос:

– Ну и нервы у тебя, Орлова. Железная леди.

– Пожалуйста, не звони больше, ладно? – тихо сказала Катя и добавила: – Спокойной ночи.

Она хотела нажать кнопку отбоя, но Жанночка, которая успела проснуться и прибежать из соседней комнаты, выхватила радиотелефон.

– Если ты, мерзавка, не успокоишься, пеняй на себя! – выкрикнула она в трубку и только после этого нажала кнопку отбоя.

А потом накинулась на Катю:

– Всему есть предел! Надо рассказать следователю, пусть эту гадину вычислят, привлекут по какой-нибудь статье. Ведь есть же статья: шантаж, угрозы, хулиганство, в конце концов. Надо что-то делать! Так нельзя! Ты должна хотя бы пригрозить, напугать, заткнуть! Ну я не знаю, ты прямо каменная какая-то!

Катя покачала головой:

– Я не каменная. И не железная. Мне, разумеется, противно. Но привлекать к этому общественность в лице следователя и милиции еще противней. Ведь обязательно пронюхают журналисты. Я не хочу, чтобы копались в моей личной жизни. Не желаю.

– А если это она стреляла? И не в него, а в тебя?

– Перестань, ты насмотрелась мексиканских сериалов, теперь тебе везде мерещатся роковые страсти. Телефонная шептунья к убийству никакого отношения не имеет. Имела бы – не стала бы звонить. Наоборот, она бы испугалась, затихла. А она рыдает в трубку. По Глебу рыдает. Она идиотка, но не убийца. Чтобы выследить и пальнуть из кустов, убить одним выстрелом, а потом незаметно скрыться, надо думать, соображать. Убийца нормально соображал и не хотел, чтобы его поймали. Это сделал хладнокровный профессиональный бандит, а не влюбленная истеричка.

– Откуда ты знаешь? – не унималась Жанночка.

Она стояла посреди комнаты, маленькая, кругленькая, в длинной ночной рубашке в розовый цветочек. Светлые, мелко вьющиеся волосы были похожи на пух взлохмаченного цыпленка, круглые щеки раскраснелись, голубые глаза гневно сверкали.

– Эта гадина была здесь, у тебя в доме, и не раз! Она спала с твоим мужем в твоей постели! А жуткая история с подушкой? Ты забыла? Я напомню!

– Не надо, – поморщилась Катя, – я не забыла. Но это чушь, мистика.

– Ничего себе, чушь! Если ты не хочешь, я сама расскажу все следователю!

– Хорошо, – кивнула Катя, – во-первых, успокойся. А во-вторых, ты вспомни сама эту историю. Хорошенько вспомни. И представь, как ты будешь излагать ее следователю. Пьяная бомжиха пристала ко мне на улице, у магазина. Что-то бормотала, и ты прислушалась, приняла к сведению пьяный бред.

– Это был не бред, – покачала головой Жанночка, – она сказала правду. Ты, как страус, прячешь голову в песок. Ты полагаешься только на здравый смысл. А не все в жизни происходит по законам здравого смысла. Не все.

– Жанночка, пошли чайку попьем, – вздохнула Катя, – все равно теперь заснуть не сможем.

Пока закипал чайник, обе молча курили. И перед Катей вдруг ясно встало чумазое лицо с черным фингалом под глазом, драная лыжная шапчонка, надвинутая до бровей. В тишине кухни отчетливо зазвучало хриплое, монотонное бормотание:

– Берегись, есть одна, которая хочет тебя извести, любит твоего мужа, а тебя изведет до смерти. Не веришь мне, вспори свою подушку, вспори, посмотри, что там…

Они с Жанночкой вышли из супермаркета. Он был в двух шагах от дома, сумки не тяжелые, и они шли пешком. Бомжиха семенила следом и продолжала бормотать. Сначала они просто не обращали внимания. Потом Жанночка не выдержала, рявкнула:

– Уйди отсюда! – и протянула приставучей психопатке пару тысячных купюр.

– Я не с тобой разговариваю, – продолжала бубнить бомжиха, – убери свои деньги. Я вот с женщиной разговариваю. Я-то уйду, а она скоро помрет. – Психопатка забежала с другой стороны и преградила Кате дорогу. – Думаешь, ты такая сильная? Зря! Ты скоро кое-что узнаешь, да поздно будет. Ворона каркает, соперница фотку твою булавками колет, прямо в глаза, свечку ставит за упокой каждый день. Вспори подушку. Поздно будет…

– Отстань от меня! – не выдержала Катя, достала из кармана мелкие купюры и протянула бомжихе: – Вот, возьми и отстань.

– Не возьму я твоих денег, я у покойников денег не беру. Изведет тебя соперница, глаз у нее дурной, душа черная. Она на тебя страшную порчу напускает. Вспори свою подушку. – Проговорив всю эту пакость быстрым хриплым речитативом, бомжиха кинулась в кусты и исчезла.

Когда они пришли домой, Жанночка первым делом отправилась в спальню.

– Не надо, – попросила Катя, – перестань, не сходи с ума.

– Для того чтобы не сойти с ума, надо убедиться, что это чушь.

В ее руках уже были маникюрные ножницы, она стянула наволочку. По комнате полетел пух. Катя фыркнула, ушла на кухню, закурила.

– Глупость какая, гадость и глупость! – сказала она самой себе вслух.

Через несколько минут послышался крик Жанночки:

– Иди сюда, посмотри!

Спальня была вся в перьях, и Жанночка тоже. Распоротая подушка валялась на полу. Жанночка держала в руках какие-то щепки, куски крашеной древесины, огарок желтой церковной свечи, бумажную ленту с текстом заупокойной молитвы. Такие кладут на лоб покойникам при отпевании.

– Выкинь! В мешок и в мусоропровод! – сказала Катя.

– Надо сначала выяснить, что это значит, – страшным шепотом произнесла Жанночка.

– Не надо ничего выяснять. Выбрасывай эту гадость вместе с подушкой.

– А может, лучше сжечь? Или закопать?

– Как ты не понимаешь, – вздохнула Катя, – этому нельзя верить ни секунды. Надо выкинуть сейчас же и забыть. Все эти штуки как раз рассчитаны на глупый, суеверный страх.

– Однако кто-то сделал это, – резонно заметила Жан-ночка, – кто-то проник в дом, аккуратно вспорол шов, засунул все это, зашил, потом подмел палас, собрал перья. То есть провел здесь не меньше получаса. А главное – откуда узнала про подушку бомжиха?

– Глеб иногда приводит сюда своих баб. В августе я была на гастролях, он наверняка развлекался, – устало произнесла Катя. – Одна из них оказалась сумасшедшей. Бомжиха бормотала про порчу и про подушку. Это старая байка, я еще в детстве слышала. У нас на даче каждое лето по поселку ходила старуха, всем предлагала снять сглаз и порчу. Недорого, можно натурой, то есть водкой либо продуктами. Она тоже несла какую-то ересь про подушки, в которые зашивают всякие заговоренные предметы. Все, Жанночка. Хватит об этом.

И тут зазвонил телефон.

– Кать, привет. – В трубке раздался веселый голос Маргоши Крестовской. – У вас, кажется, есть словарь современного американского сленга. Можешь одолжить на недельку?

– Конечно, могу. Приходи, – ответила Катя.

– Вот! – обрадовалась Жанночка, узнав, кто сейчас придет. – У нее наверняка есть какая-нибудь знакомая гадалка или колдунья, у Маргоши куча знакомых. Она поможет. Надо ей обязательно все рассказать и показать вот это.

– Нет. – Катя вытащила пылесос из шкафа. – Надо все убрать. И с Маргошей мы ничего обсуждать не станем. Она еще кому-нибудь расскажет. Распухнет большая интересная сплетня…

– Ну, мы можем ничего ей не говорить, – смутилась Жанночка, – просто спросить, есть ли знакомая гадалка, экстрасенс или кто-то в этом роде. Ведь необязательно объяснять зачем. В крайнем случае можно сказать, что это для меня.

Они не успели убрать перья, звонок в дверь раздался всего через десять минут. Вероятно, Маргоша была где-то поблизости, звонила из машины.

– Вы что, курицу ощипывали? – засмеялась она, взглянув на палас, усыпанный остатками перьев.

– У нас тут такое… – Жанночка сразу забыла о Катиной просьбе ничего не рассказывать, с ходу выложила Маргоше про бомжиху и показала предметы, извлеченные из Катиной подушки.

Маргоша стояла на пороге спальни в распахнутой замшевой крутке, слушала молча и серьезно.

– Значит, так, – сказала она, когда Жанночка закончила, – я прямо сейчас позвоню одной знакомой, она потомственная ворожея. С такими вещами не шутят. Как ты себя чувствуешь? – Она внимательно посмотрела на Катю. – У тебя в последнее время не было головной боли, слабости?

– Ладно, хватит. – Катя включила пылесос. – Идиотизм, в самом деле!

– Нет, подожди. – Маргоша ногой нажала кнопку пылесоса, он затих. – Ты зря к этому так относишься. Не хочу тебя пугать, но это серьезно. Неизвестно, сколько времени ты проспала на заговоренной подушке. Надо снять сглаз.

– Чушь! Какие-то щепки, огарок свечной, бумажка с молитвой. Это же не ядерный реактор, не ртуть. Выкинуть и забыть. Если относиться к этому серьезно, тогда правда можно заболеть.

– Слушай, тебе действительно все равно? Нисколечко не страшно? – тихо спросила Маргоша.

– Мне противно, но не страшно.

– Маргоша, ты позвони своей гадалке, – прошептала Жанночка, – потому что мне, например, очень страшно.

Гадалки дома не оказалось. Маргоша обещала непременно ей дозвониться. А щепки и прочее посоветовала до разговора со «специалисткой» не трогать, сложить в мешочек и вынести на балкон.

– А подушка? – деловито спросила Жанночка. – Из нее перья сыплются.

– Подушку надо вынести на помойку, – заявила Маргоша.

Выпив чашку чаю, захватив словарь американского сленга, она ушла. А вечером позвонила женщина с очень низким, хриплым голосом, представилась Беллой Юрьевной.

– Мне ваш телефон дала Маргарита Крестовская. Она рассказала, что произошло. Деточка, это действительно серьезно. То, что вы нашли, необходимо сжечь. Это старинная магия, смертельная порча. Щепки от гроба, свеча, сгоревшая за упокой вашей души. Женщина, которая подошла к вам на улице, скорее всего, юродивая. Они иногда обладают даром предвидения. Вы крещеная?

– Да, я крещеная, – ответила Катя.

– В церковь ходите?

– При чем здесь церковь? – Кате здорово надоело все это, она еле сдерживалась, чтобы не сказать резкость.

– Как это – при чем? Если вы верующая, то должны понимать, на вас нападают темные силы.

– Я верующая, но не суеверная. Это разные вещи.

– Вы напрасно сердитесь, – заметила гадалка, – не верят в сглаз и порчу только атеисты.

– Ну, вам, вероятно, видней, – вздохнула Катя.

Ей не хотелось вступать с какой-то неизвестной Беллой Юрьевной в теософскую дискуссию и объяснять, что всякие сглазы, порчи, гадания к настоящей вере отношения не имеют. Верующий человек старается держаться от этой бесовщины подальше. И атеизм здесь ни при чем, хотя он тоже по сути своей суеверие, то есть вера в пустоту, в смерть. Но щепки, которые зашила в подушку какая-то сумасшедшая, – вовсе не повод, чтобы обсуждать эти сложные вопросы, тем более с гадалкой.

– Будьте осторожны, Катя. Мне вас искренне жаль, – хрипло произнесла Белла Юрьевна.

– Спасибо. Всего доброго, – ответила Катя.

Остатки выпотрошенной подушки и пакет с мистическими принадлежностями Катя вынесла во двор и бросила в мусорный контейнер.

– Надо было сжечь! – сказала Жанночка.

А на следующее утро, в восемь часов, Катю разбудил первый звонок телефонной шептуньи.

«Сегодня ты, сушеная Жизель, сломаешь ногу…»

С тех пор прошло больше двух недель. Звонки, конечно, донимали, нервировали, а про бомжиху и подушку Катя успела почти забыть. И вот теперь, сидя ночью на кухне, она вдруг вспомнила, что во всей той глупой истории ее по-настоящему насторожили две детали.

Бомжиха ей показалась странной, какой-то театральной. Во-первых, от нее не пахло. Она вела себя как пьяная, но перегаром от нее не разило. Она выглядела очень грязной, но не было вони мочи и немытого тела.

Во-вторых, она не взяла денег ни у Жанночки, ни у Кати. Настоящая уличная попрошайка ни за что не побрезговала бы милостынькой.

Чайник давно закипел, Жанночка поставила на стол чашки, вытащила из буфета банку вишневого джема и вазочку с печеньем.

– Бомжиха была ненастоящая, – задумчиво произнесла Катя, отхлебнув чаю, – театральная была бомжиха.

– Что? – не поняла Жанночка.

– Я просто вспомнила сейчас ту историю. От настоящей бомжихи воняло бы перегаром, мочой, помойкой. Ты же знаешь, какое у меня обоняние… И деньги она взяла бы непременно. Так что потусторонние силы ни при чем. Идиотский маскарад. Глебу всегда нравились эксцентричные барышни, склонные к мистике. Я для него была слишком трезвой и рассудительной. Ему не хватало чего-то этакого, роковых метаний, сверхъестественных страстей. Вот и нарвался на сумасшедшую.

Жанночка долго молчала, старательно размешивала сахар в своей чашке.

– Так, может, эта сумасшедшая и выстрелила? – произнесла она еле слышно.

– Мы уже с тобой это обсуждали. Не стоит идти по второму кругу.

– Не стоит, – кивнула Жанночка. – Знаешь, в тот вечер, когда вы уехали на премьеру, а потом все произошло… В общем, я убирала и запустила стиральную машину.

– Это ты к чему? – не поняла Катя.

– Это я к тому, что я постирала оба халата, твой и Глеба. В ту ночь, когда Глеба убили, никакого чужого лифчика в кармане не было.

Глава 8

– Чем ты занята? – кричала из кухни Ирина Борисовна. – Ты должна была сегодня вымыть гриб.

Маргоша сидела за письменным столом над пособием по химии для поступающих в вузы, но смотрела не в книжку, а в маленькое круглое зеркальце, которое стояло на раскрытой странице. Веко одного глаза было покрыто тонким слоем бледно-салатовых теней, на втором веке она тщательно растушевывала тени другого цвета, голубовато-бирюзового.

– Ты слышишь меня? Ты ничего не делаешь по дому, живешь здесь, как в гостинице! – продолжала кричать из кухни Ирина Борисовна.

Маргоша поднесла зеркальце почти вплотную к лицу, потом вытащила из ящика письменного стола бутылочку жидкого лосьона и не спеша, ваткой, стала стирать бледно-салатовые тени. Нет, это не ее оттенок. Бирюзовый тон лучше.

Ирина Борисовна влетела в комнату, грубо дернула дочь за руку.

– Ах ты дрянь! Это так ты готовишься к экзамену?

– Мам, ну надо быть совсем дебилкой, чтобы не сдать экзамены в этот твой несчастный мясо-молочный институт, – спокойно проговорила Маргоша и аккуратно промокнула глаз косметической салфеткой, – а гриб я сейчас вымою, не волнуйся. Ты, мамуля, главное, не волнуйся. Нервы береги.

Она встала, чмокнула Ирину Борисовну в полную круглую щеку и танцующей походкой отправилась на кухню. Разношенные серо-коричневые тапки сваливались с ног. Ситцевый халатик был совсем стареньким, ветхим. Его еще в восьмом классе Маргоша сшила на уроке труда.

– Нервы береги! Будто тебе есть дело до моих нервов! – кричала ей вслед Ирина Борисовна. – Вся в отца! Семнадцать лет девке, ни копейки в дом не приносит! Ни копейки! Косметику покупать, морду малевать – так на это у тебя есть деньги, а матери дать – нет! Долго еще мне тебя, дармоедку, кормить?

Белый пластик кухонного стола давно облупился, потрескался. Клетчатые занавески выцвели, стали совсем ветхими и бесцветными. Лук в молочных картонках не прорастал, сразу гнил, и запах напоминал вокзальный сортир.

Евгений Николаевич успел уйти к женщине, от которой пахло дешевыми духами, пожить с ней несколько месяцев. Вернулся совсем бледный, похудевший, в трикотажных тренировочных штанах вместо брюк, в войлочных чужих ботах «прощай молодость» вместо своих новых кожаных ботинок.

– Ирка, прости-и! – жалобно канючил он. – Пить брошу, начну зарабатывать…

Ирина Борисовна не простила, но и не выгнала. Пить он не бросил, зарабатывал мало. Так и жили.

Маргоша запустила руку в желтую грибную жижу и попыталась подцепить ладонью склизкое чудовище.

– «Поручик взял ее руку, поднес к губам. Рука, маленькая и сильная, пахла загаром. И блаженно и страшно замерло сердце при мысли, как, вероятно, крепка и смугла она вся под этим легким холстинковым платьем…» – прикрыв глаза, читала наизусть Маргоша.

Ко второму туру творческого конкурса в Театральное училище имени Щепкина она готовила рассказ Бунина «Солнечный удар». В Школе-студии МХАТа все кончилось на первом туре. Во ВГИК она не стала подавать документы. На актерское отделение конкурс для девочек оказался чудовищным, сто семьдесят человек на место. А вот в Щепкинское первый тур уже прошла, и вполне успешно.

Плотное, тяжелое тело чайного гриба вырывалось из пальцев словно живое. Гриб ненавидел Маргошу, и Маргоша отвечала ему взаимностью.

– Если ты собираешься идти в театральный, то домой можешь не являться! – кричала Ирина Борисовна из комнаты, шваркая веником по вытертому ковру. – В мясо-молочный пойдешь, как миленькая! Ты слышишь? Хочешь жрать – пойдешь в мясо-молочный!

– «…Лакей затворил дверь, поручик так порывисто кинулся к ней, и оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту…» – повторяла Маргоша очень медленно, стараясь, чтобы голос звучал глубоко и красиво.

Трехлитровая банка выскользнула из рук, шарахнулась о чугунный край раковины, дно откололось, гриб тяжело плюхнулся на пол, дернулся, как живой, в желтой луже на линолеуме. Ирина Борисовна влетела в кухню:

– Так я и знала! Дрянь такая!..

Маргоша молча взяла веник у нее из рук, собрала осколки вместе с мокрым трупом чудища гриба на совок, скинула в помойное ведро, мягко отстранила кричащую Ирину Борисовну, вышла на лестничную площадку.

– Спи спокойно, дорогой товарищ! – Она захлопнула железную крышку мусоропровода.

Осколки со звоном сыпались по трубе. Труп гриба падал тяжело и беззвучно.

– Мамуль, мне надо в библиотеку, – спокойно сообщила она, вернувшись в квартиру.

Через сорок минут она стояла в толпе девочек и мальчиков у высокой дубовой двери в старинном здании Театрального училища имени Щепкина. За дверью заседала приемная комиссия. Шел второй тур экзаменов. Курс набирал народный артист, профессор Константин Иванович Калашников.

Кончался июнь 1991 года.

* * *

Оля Гуськова привыкла искать в реальных жизненных сложностях тайный мистический смысл, видеть за тяжелыми будничными проблемами нечто магическое, роковое.

Наступивший 1997 год Оля встретила одна, на своей нищей кухне. За окном выл ветер, мела метель. В комнате за стенкой орал телевизор, стонала и охала бабушка. Оля стояла у окна, глядела в глаза своему зыбкому отражению. Ей казалось: там, за стеклом, плавает в снежном мраке ее невесомый, счастливый и прекрасный двойник.

За стенкой в телевизоре стали бить куранты. Оле не с кем было чокнуться шампанским. Да и шампанского не было. В доме напротив светились окна, веселая компания выскочила во двор, загрохотали петарды, послышался пьяный смех, женский визг. Всем было весело. Новый год.

Оле стало жалко себя до слез.

– Меня сглазили, – пожаловалась она своему зыбкому двойнику. – Откуда такая тоска? Почему мне так плохо? Жить не хочется… Может, кто-то заспиртовал жабу, долго смотрел в открытые мертвые глаза, произносил страшные магические проклятия и в них повторялось мое имя?

От собственного шепота стало еще страшней. Здравый смысл подсказывал, что все это ерунда, глупости, но бурное, болезненное воображение, подогретое усталостью, одиночеством и нервным переутомлением, рисовало жуткие картины. Какие-то лохматые тетки со скрюченными пальцами толкли в ступках сушеных головастиков и тараканов, нанизывали на ниточку зубы тринадцати черных кошек, лепили из воска фигурку, которая изображала Олю, и протыкали грудь фигурки раскаленными булавками с левой стороны, там, где сердце.

В последнее время на Олю все чаще наваливалась тяжелая, тошная тоска. Духовные искания, мистические страсти, метания между Кантом и Кьеркегором потеряли былую таинственную красоту. Болезнь бабушки Ивы из трагедии, требующей высокого самопожертвования, превратилась в бытовой фарс, нудный и пошлый.

Когда приходится спать на кухне на раскладушке, обслуживать нескончаемые капризы безумной старухи, считать копейки, встречать Новый год без елки и шампанского, наедине с собственным отражением в немытом кухонном окне, обязательно станет тошно. Особенно если тебе двадцать три года, ты здорова, хороша собой и еще ни разу ни с кем не целовалась. Хоть и глядят на тебя жадные мужские глаза на улице, в университете, в библиотеке, но ты боишься, сама не зная чего, бежишь от этих глаз как от чумы (это низкая животная чувственность, надо думать только о высоком, о духовном!).

Но вместо высокого и духовного Оле все чаще мерещились заспиртованные жабы и сушеные крысиные хвосты.

– Ты выбери что-то одно, – сказал ей как-то пожилой усталый диакон в церкви Большого Вознесения, – если ты православный человек, то гони от себя эту нечисть молитвой и крестом. Причащайся чаще. Все в тебе самой, в твоей душе. Не думай ты о всяких сглазах, порчах. Ты же неглупая девочка, а рассуждаешь как суеверная старуха, которой кажется, что соседка ей в суп плюнула и от этого геморрой разыгрался. Я знаю, тебе сейчас очень тяжело с твоей бабушкой. Но все проходит, ты еще такая молоденькая, ну перетерпи, что же делать? У каждого свой крест. Не замутняй душу бреднями.

– Вы не понимаете, – говорила Оля, – меня сглазили, напустили порчу, никакая молитва не поможет.

– Замуж тебе надо, вот что, – вздыхал диакон, глядя на Олю с жалостью. – Нарожаешь детишек, и вылетят все эти глупости из головы.

– Замуж?! Детишек?! Это слишком просто! Это низменные инстинкты, недостойные духовного существа! От вас я не ожидала, батюшка! – возмутилась Оля.

Никто ее не понимал, и она себя не понимала.


– Оля! Мне надо по-большому!

Зыбкий двойник усмехнулся и растаял во мраке. Бабушка колотила в стену кулаком. Оля бросилась в комнату. Можно подумать, старуха сама не справится, не дойдет до туалета. Но лучше вообще не думать. Взять под локотки, провести по коридору, стоять и ждать у открытой двери, уткнувшись носом в рукав своей застиранной ковбойки.

Бабушка всегда комментирует подробно, что в данный момент происходит в ее организме. Не только Оля, но и все старухи во дворе, и участковый терапевт, которая навещает бабушку два раза в месяц, и молодой парень из собеса, который приносит пенсию домой, – все должны знать в деталях, как работает у Иветты Тихоновны кишечник, как реагируют на разную пищу ее почки, печень, мочевой пузырь и прочие органы.

– Что ты отворачиваешься? Я давно заметила, ты мной брезгуешь. А я ведь вырастила тебя, ночей не спала. Зачем ты вчера приготовила рис? Рис крепит. Не стой столбом, помоги мне подняться.

Психиатр говорила, что бесстыдство, отсутствие элементарной стеснительности – тоже характерная черта болезни. Человек боится брезгливости к себе и нарочно провоцирует других, как бы проверяет: брезгуют им или нет?

– Ну ты ведь не инвалид, ты можешь сама! – не выдержала Оля и тут же одернула себя: сейчас будет еще хуже.

– Я все-таки напишу в народный контроль, там есть комиссия, которая проверяет, как обращаются с пожилыми людьми их родственники. Тебя выведут на чистую воду!

И пошло-поехало. Оля, не прислушиваясь к словам, двигаясь, как заведенный автомат, повела старуху в ванную мыть руки, потом уложила ее в постель, выключила телевизор. Вернувшись на кухню, опять припала к стеклу. Во дворе продолжался веселый новогодний галдеж. Казалось, эти чужие, счастливые, поддатые люди специально издеваются над Олей, радуются ее тоске и одиночеству.

По гороскопу наступивший год предвещал Оле Гуськовой сплошные несчастья, потрясения, маленький, лично ей предначертанный апокалипсис.

Сразу после Нового года Оля заболела тяжелым гриппом. Она лежала с высоченной температурой, почти в бреду. У бабушки от страха на время прояснилось в голове. Она ухаживала за Олей, отпаивала чаем с медом.

Мед, малину, дорогие импортные лекарства принесла Маргоша.

После окончания школы они не потерялись. Маргоша продолжала забегать к Оле в гости, сначала в старую двухкомнатную квартиру, потом в однокомнатную.

Маргарита не любила терять людей, особенно тех, кого знала с детства. А к Оле была по-своему привязана, жалела ее, пыталась помочь в трудных ситуациях. Именно Маргоша нашла профессора-психиатра, когда заболела бабушка Ива.


– Может ведь, если захочет, – усмехнулась Маргоша, глядя на энергичную, испуганную Иветту Тихоновну, – ты болей почаще, а то ты ее совсем распустила.

Когда Оле стало лучше, она забежала еще раз, свежая, румяная с мороза.

– Тебе надо на воздух. В субботу едем на дачу, кататься на лыжах.

– Нет, – покачала головой Оля, – у меня нет лыж, я не умею кататься и вообще никого не хочу видеть.

– А там и не будет никого. Лыжи найдутся, кататься я тебя научу. Не велика наука. Тебе надо сменить обстановку, подвигаться, подышать. На тебя ведь смотреть больно.

В субботу ярко светило солнце. От свежего морозного воздуха у Оли закружилась голова. Маргоша дала ей легчайший, теплый, как печка, белоснежный канадский пуховик, узорчатые пушистые носочки и варежки из ангоры. В огромном теплом доме нашлись лыжные ботинки нужного размера, новенькие, смазанные мастикой лыжи.

– Обязательно, хотя бы раз в неделю, надо кататься на лыжах, – говорила Маргоша, когда они скользили вдвоем по тихой березовой роще, – и вообще надо больше двигаться, спортом заниматься. Тогда все твои заморочки пройдут. В следующий раз возьму тебя на теннис.

– Я не умею.

– Ерунда. Помнишь, в пятом классе ты сидела на лавочке на физкультуре, тебя за руку тянули, надо было в высоту прыгнуть. Ты тоже твердила: не умею. А потом прыгнула выше всех. Я вообще не понимаю, как так можно жить. Хоть бы ты влюбилась в кого-нибудь, что ли? При твоей внешности замуровать себя в клетушке с сумасшедшей бабкой… Не понимаю.

Оля ничего не отвечала. Задрав голову, она смотрела в ясное зимнее небо, в котором медленно таял след реактивного самолета, похожий на белую замерзшую радугу.

– Между прочим, сегодня старый Новый год, – радостно сообщила Маргоша, – мы вечером устроим маленький праздник.

– А что, кто-то еще должен приехать? – испугалась Ольга.

– Вроде нет. Мой Костя в Лондон укатил на неделю, по делам. А больше некому…

– А ты почему не поехала с ним в Лондон?

– У меня съемки на телевидении. И вообще надо иногда расставаться. Это очень полезно при совместной жизни. Учти на будущее.

Вернувшись, они обнаружили у дома сразу несколько машин, все до одной иномарки.

– Кто это? – Ольга остановилась в нерешительности.

– Это, наверное, Глеб, пасынок мой, – усмехнулась Маргоша, – ну, что застыла? Тебя не съедят.

Вот уже несколько лет подряд в старый Новый год Глеб Калашников устраивал на даче мальчишники. Он собирал нужных людей, под шашлычок и пиво, на свежем воздухе, без посторонних ушей и глаз, решались всякие важные коммерческие вопросы. Дам на эти деловые праздники не приглашали, чтобы не отвлекаться.

– Ну какого хрена?! – услышала Ольга сердитый мужской голос, когда они с Маргошей снимали лыжи перед крыльцом.

Дверь распахнулась. На крыльце возник невысокий коренастый мужчина в толстом белом свитере, с закатанными до локтя рукавами.

– Глебушка, солнышко, во-первых, здравствуй, – защебетала Маргоша и, вскочив на ступеньку крыльца, чмокнула разъяренного пасынка в щеку, – во-вторых, с наступающим старым Новым годом, в-третьих, я совсем забыла, что ты должен приехать. Честно, ну совершенно вылетело из головы. Вот, Оленька свидетель. Кстати, познакомься, это моя школьная подруга Оленька Гуськова. Она недавно перенесла тяжелый грипп, ее непременно надо было вывезти на свежий воздух. А больше некуда, ты уж прости меня, глупую. Но мы вам не помешаем. Мы будем тихо, как мышки, сидеть где скажешь…

По лицу Глеба было видно, что он страшно недоволен внезапным появлением на даче своей юной мачехи. Оле стало неловко. В самом деле, кому приятно оказаться в роли незваного гостя на чужой даче? Она нервничала и никак не могла справиться с креплением лыжи, металлическую скобу заклинило.

– Глеб, помоги даме, ты ведь у нас джентльмен, – усмехнулась Маргоша, – и вообще познакомьтесь, наконец. Оля, это Глеб Калашников, мой приветливый, отлично воспитанный, гостеприимный пасынок. Глеб, это Оля Гуськова, моя школьная подруга.

– Очень приятно, – буркнул Глеб, спрыгнул с крыльца и присел на корточки перед Олей, подергал скобу крепления. – Да, здорово заело. Придется ампутировать ногу.

Оля вскинула на него испуганные сине-лиловые глаза. После гриппа лицо ее немного осунулось, стало почти прозрачным. Глаза казались огромными, фантастическими, на щеках светился нежный румянец. Глеб Калашников тихо присвистнул.

Он видел много красивых женщин. Но в этой было нечто особенное, инопланетное. И никакой косметики, ни грамма. Все свое, живое, натуральное.

– Простите, – пробормотала она, – я сейчас уеду…

– Ну уж нет! – Он ловко расшнуровал лыжные ботинки, снял их вместе с лыжами, подхватил Олю на руки и торжественно внес в дом.

– Я же говорила – воспитанный, гостеприимный! – смеялась им вслед Маргоша. – Настоящий джентльмен!

Всего час назад, увидев у дома Маргошин черный «Опель», он был вне себя. Он не терпел, когда кто-то нарушал его планы. Но теперь от гнева не осталось и следа. Глеб был сама любезность. Он без конца подливал Оле шампанское, кормил свежей клубникой и черешней, целовал ручки, отвешивал головокружительные комплименты, смешно шутил, паясничал, вообще был возбужден чрезвычайно.

Никаких переговоров не получилось. В обществе двух красоток деловой мальчишник превратился в веселую вечеринку.

Маргоша была неотразима, напропалую кокетничала с двумя пивоварами из Бремена, строила глазки пройдохе-журналисту, который занимался рекламой в солидном журнале для банкиров. Каждый из присутствующих мужчин чувствовал ее особое внимание, это льстило самолюбию, однако лишних, ненужных иллюзий не рождало.

«Да, дружок, ты классный мужик, – говорили ее загадочные малахитовые глаза, – ты мне очень нравишься. Но я замужем, и, прости, тебе не обломится. Вот была бы я свободна, тогда другое дело…»

Удивительно, но даже самые тупые и бесчувственные могли прочитать это в ее выразительных взглядах и улыбках без особых усилий. Маргоша была талантливой, очень талантливой актрисой.

Оля совершенно ошалела. Она впервые в жизни попала в такой дом, в такую компанию, впервые в жизни ела свежую клубнику и черешню в январе, на заснеженной подмосковной даче. Слабость после гриппа, долгая лыжная прогулка, мягкое тепло камина, шампанское в сочетании со сладким крепким ликером «Белеус» сделали свое дело. К полуночи она уже почти дремала. Теплые губы весельчака-хозяина что-то шептали ей на ухо, ненароком скользили по щеке, по шее. Пальцы нежно перебирали ее густые шелковистые волосы, голова кружилась все сильней.

– Только учти, она девственница, – улучив минутку, быстро прошептала Маргоша, – смотри не спугни!

– Ну и шуточки у тебя, – усмехнулся Глеб, – в двадцать три года, с таким экстерьером и девственница? Кончай заливать!

– Я тебя предупредила, – подмигнула Маргоша и тут же звонко засмеялась какой-то неуклюжей шутке бременского пивовара.

Под утро, обнаружив себя раздетой, в постели с Глебом Калашниковым, Оля не испугалась и не удивилась. Ей было так хорошо, что не хотелось открывать глаза. Весь запас неизрасходованной романтической энергии, копившийся в ней, выплеснулся наконец наружу в виде безумной, вечной любви. Тяжелая тоска сменилась восторгом, таким же мистическим и роковым.

Глеб Калашников, человек искушенный, опытный, повидавший многое на своем донжуанском веку, был слегка смущен столь бурным восторгом прекрасной девственницы. Он ждал чего угодно – слез, робости, гневного сопротивления – и был готов с успехом преодолеть любые сложности. Однако не было ни сложностей, ни сопротивления. Оля бормотала восторженные слова про вечную любовь.

– Я умру за тебя… мы теперь вместе навсегда…

Глеб считал себя тонким знатоком женской психологии. Его на мякине не проведешь. Это сейчас она за него умрет, а завтра будет капризно клянчить новую шубку, колечко с бриллиантиком. Знаем мы эти штуки… Однако ведь правда, девственница, елки-палки.

Но ни завтра, ни через месяц, ни через полгода Оля не попросила у него ничего, что можно купить за деньги. Ее любовь была совершенно бескорыстна и чиста. Она хотела только одного – быть рядом с Глебом всегда, каждую минуту. Она говорила, что не может делить его с другой женщиной, и требовала развестись с женой. Иногда рыдала и даже теряла сознание. Говорила, что покончит с собой. Рассуждала о грехе и блуде. Не видела никаких препятствий для развода, так как с женой Глеб не был обвенчан в церкви.

– Слушай, – как-то посоветовала мудрая Маргоша, – ну повенчайся ты с Ольгой потихоньку. Что тебе стоит? Никто не узнает, а она успокоится хоть немного. А то ведь и правда сотворит с собой что-нибудь…

– С ума сошла! Я ведь от Кати уходить не собираюсь.

– Никто не говорит о разводе, – пожала Маргоша плечами, – живи, как жил. Просто устрой ты этот спектакль. И тяни время, скажи, мол, не можешь бросить Катю так вот сразу, надо разменивать квартиру, а сейчас недосуг. В общем, не мне тебя учить.

– Да уж, – фыркнул Глеб, – не тебе.

Обвенчаться с Ольгой он все-таки не решился. В Бога не верил, но становилось не по себе, когда он представлял, что древний обряд будет для него всего лишь спектаклем. Страшновато, паскудно как-то венчаться при живой жене, давать торжественное обещание вечной верности странной, непредсказуемой Ольге.

И он тянул время, морочил ей голову, как мог, гасил истерики поцелуями. Возможно, он и расстался бы с ней. Слишком утомительным стал этот роман, слишком много требовал сил и вранья. Но каждый раз, решая сказать свое мягкое тактичное «прости», он смотрел в ее сине-лиловые огромные глаза, вдыхал запах шелковых светло-русых волос и думал: «Нет. Только не сейчас. Не сегодня».

…В тот памятный морозный вечер на даче, в старый Новый год, всем было весело и легко. Только один человек молчал, не смеялся, почти ничего не ел и не пил.

Толстый управляющий Феликс Гришечкин не сводил с красавицы Оли маленьких круглых глазок. Но этого никто не заметил.

Глава 9

Белый «шестисотый» «Мерседес» остановился у пивного ресторана «Креветкин и К°» неподалеку от Кольцевой дороги. Из машины вышли двое угрюмых широкоплечих кавказцев. Одеты они были стандартно – дорогие кожанки, приспущенные штаны. Потом, покашливая, не спеша вылез третий, высокий, страшно худой, почти лысый. Ему еще не перевалило за тридцать, но выглядел он на все пятьдесят. В сутулой костлявой фигуре было что-то болезненное, старческое.

Несколько длинных прядей зачесаны от виска к виску, прилеплены к лысине каким-то жирным пахучим лосьоном. Низкий скошенный лоб, маленький, востренький, как голубиный клюв, носик. Бирюзовый дорогой костюм болтался на хилом теле, как мешок на огородном чучеле. Некоронованный вор Голубь мужской красотой не блистал, зато блистал золотом часов «Ролекс», бриллиантами трех массивных перстней.

Голбидзе любил украшать себя почти как женщина. На лохматой впалой груди под шелковой огненно-красной сорочкой висела толстая платиновая цепь. Крупными бриллиантами высокой пробы посверкивали запонки и галстучная булавка.

Двое охранников вошли с хозяином в ресторан, двое остались в машине. Чернокожий швейцар в розовой ливрее с серебряными галунами поклонился почти до земли.

В зале, украшенном рыбацкими сетями, моделями старинных парусников и настоящими почерневшими корабельными якорями в декоративной ярко-зеленой тине, было пусто и тихо. Ни души. Только метрдотель в смокинге и два официанта, одетые в матросские костюмы, стояли наготове, вытянувшись по струнке.

Через минуту к ресторану подъехал темно-вишневый джип. Из него вылез невысокий, крепенький Валера Лунек, одетый так же, как два его телохранителя, – кожанка, джинсы. Никаких перстней и цепей. Жидкие темно-русые волосы подстрижены строгим военным бобриком.

Черный швейцар не стал кланяться до земли. Лунек не любил холопского понтярства.

– Уже здесь, – тихо произнес швейцар, – с ним двое, с вольтами.

Чернокожий говорил по-русски с легким украинским акцентом.

– Давно приехали? – спросил Лунек.

– Только что.

Голубь сидел сгорбившись, жадно курил и даже не взглянул на Лунька, когда тот вошел в зал. Они не обменялись рукопожатием, не кивнули друг другу.

– Князь у тебя? – мрачно спросил Голубь.

– Пусть ребята пока шары погоняют, – сказал Лунек, усаживаясь напротив, – нам с тобой лучше наедине поговорить.

– У меня от моих братанов секретов нет, – ответил Голубь.

– Это я уже понял, – усмехнулся Лунек.

Длинное лицо Голубя нервно передернулось. Ему не понравилась эта фраза, и тон не понравился, и усмешка.

– Ладно, – кивнул он двум своим громилам, – идите расслабьтесь.

Когда телохранители обоих авторитетов скрылись за зелеными шторами бильярдной, Лунек тихо произнес:

– Твой Князь замочил Калашникова.

– Он не мочил, – Голубь покачал головой, – и ты это знаешь.

– Зачем звал? – спросил Лунек.

– Не хочу крови. Звал для последнего разговора. Не отдашь казино – будет кровь.

– А не жирно тебе, Голубь? – прищурился Лунек.

– Значит, по-хорошему не отдашь? – медленно произнес Голбидзе.

– Эй, ты, никак, базарить пришел? – Лунек усмехнулся. – Гляди, поперхнешься. Ты Князя своего хочешь получить? Или мне оставляешь?

– Князя забирай. Я хочу казино.

– И не жалко тебе братана сдавать?

– Он козел. Забирай.

– Вот, значит, как? Козел, говоришь? Нехорошо… А узнают твои земляки, как легко ты сдал Князя! Что будет? Он ведь разговорчивый, особенно со страху. Вдруг не уберегу я его, окажется на Петровке и не только про тебя, про многих начнет звенеть. Со страху. И получится, что сдал ты не его одного.

Узкое лицо Голубя позеленело. Если Нодар Дотошвили заговорит на Петровке, то скажет очень много. Не только о нем, Голубе, но и о нескольких серьезных кавказских авторитетах, с которыми ссориться вовсе не стоит. Князь всех сдаст. И виноват будет он, Голбидзе. Князь – его человек. А уж менты постараются. Безопасность такому свидетелю обеспечат. Это своих, русских, они неохотно ловят, а кавказцев крошат с большим удовольствием.

– Западло это, честных воров операм сдавать, – процедил Голубь сквозь зубы.

– Западло, – кивнул Лунек, – так зачем же ты сдаешь? Твой Князь замочил Калашникова, его вычислили и взяли, он и стал со страху звенеть. Такая вот выйдет неприятность. А я здесь ни при чем. Я операм никого не сдавал и не сдам, а уж своих людей как зеницу ока берегу, не подставляю. В отличие от некоторых, сильно жадных.

Голубь молчал.

– Ну что, Голубок, тяжело мозгами-то шевелить? – сочувственно улыбнулся Лунек. – Не бережешь ты свое здоровье, травку любишь, «дурью» балуешься. Ладно, время дорого. Насчет казино мы, надеюсь, договорились.

Голбидзе и правда тяжело было думать. Он давно и прочно сидел на игле. Морфий делал свое дело. Соображал некоронованный вор туго. Он привык брать нахрапом, свирепостью, но там, где требовалось хоть немного шевельнуть мозгами, Голубь терялся.

Лунек сделал из Князя заложника, это была хитрая, сложная ловушка. Слишком сложная для Голбидзе. Он понимал – пальбой задачку, предложенную Луньком, не решить. Если он мигнет своим ребятам, они, возможно, и успеют пальнуть первыми. Но тогда уже сегодня Князь окажется у ментов. А этого допустить нельзя. И ссориться сейчас с Луньком опасно. Придется перетерпеть. Как сказал легендарный вор Цирюль, «все бывает в жизни, все бывает. Кто терпеть не может, тот умирает». Так что придется перетерпеть.

– Мои люди Калашникова не трогали, – медленно произнес он, глядя в желтоватые, светлые глаза Лунька. – Я такого приказа не отдавал. Может, ты сам его и кончил, а на меня теперь валишь?

Лунек понял: лаврушник не врет. Испугался не так ментов, как своих земляков. Сделал глупость, подставился сам и их подставил. Князь Нодар, при всей своей дурости, – ходячая энциклопедия кавказской мафии. Так уж вышло: дурак, а знает много. Лунек сам удивился, стоило лишь слегка нажать – он всех стал закладывать.

К счастью, есть дела, которые одной лишь пальбой не решишь. Иначе такие вот беспредельщики, как этот Голубь, давно перебили бы честную братву. Дурное дело не хитрое.

– Что хочешь за Князя? – спросил Голубь, не поднимая глаз.

– Ничего. – Лунек улыбнулся и расслабленно откинулся на спинку стула. – Пусть у меня пока отдохнет.

Не сказав больше ни слова, Голубь встал, кликнул своих телохранителей и направился к выходу. Громилы выскочили из бильярдной и двинулись за ним.

Во время разговора к еде никто из собеседников не притронулся, оба только курили. У Голубя, как у многих наркоманов, были проблемы с аппетитом. И Валера не стал при нем есть. Как-то не хотелось обедать за одним столом с Голубем.

– А все-таки кто же Глеба-то замочил? – задумчиво произнес Лунек и принялся за холодные закуски.

Валера Лунек покушать любил. Он позвал своих ребят из бильярдной, и все трое долго, с удовольствием обедали. Кухня в ресторане «Креветкин и К°» была отменной. Особенно славились балтийские угри, запеченные в луковом соусе. Лунек предпочитал запивать эту вкусную рыбку не пивом, а легким сухим вином. Угорь слишком хорош, чтобы глушить его грубой пивной горечью. К тому же от пива Лунька сразу клонило в сон, голова дурела. А сейчас надо было хорошо подумать.

Можно ли считать проблему с Голубем решенной? Разумеется, нет. Это пока только первый ход. Луньку удалось вывести чужую пешку, глупого Князя, в свои ферзи. В шахматах так не бывает. А в жизни? В жизни может случиться что угодно. Это только кажется, будто существуют какие-то законы, правила, логика. Ничего нет. Хаос, а проще говоря – бардак.

Ну спрашивается, кому понадобился Калашников? Казино «Звездный дождь» – всего лишь малая часть крепкой империи Валеры Лунька. Но в империи должен быть порядок. Оглянуться не успеешь – растащат по кусочкам, сожрут за милую душу свои же.

– Свои… – задумчиво проговорил Лунек вслух, вытянул несколько разноцветных пластмассовых зубочисток, аккуратным рядком разложил на скатерти.

– Ты чего? – спросил с набитым ртом один из охранников.

– Свои, суки… – повторил Лунек.

Охранник, продолжая жевать, наблюдал, как его хозяин перекладывает зубочистки в разном порядке. Охранник не знал, что красненькая, с обломанным кончиком, обозначала убитого Глеба Калашникова, синяя, бракованная, толстая и тупая – управляющего Гришечкина, желтая – башкирского нефтяного магната Аяза Мирзоевича Мирзоева, зеленая – советника президента Егора Николаевича Баринова…

Палочек-зубочисток было семь, все разного цвета. Валера Лунек вертел их, перекладывал так и сяк. Лицо его было при этом серьезным, сосредоточенным, и охранник, не успев прожевать, засмеялся с набитым ртом.

– Ну ты даешь, Лунек, прям как маленький пацан, в натуре!

– Заткнись! – тихо рявкнул Валера, не поднимая глаз.

Охранник не только заткнулся, но даже поперхнулся. Второй, молча куривший рядом, стал колотить его по спине пудовой ладонью.

– Баринов и Толстый, – пробормотал Валера, – Толстый и Баринов.

Две палочки, зеленую и синюю, он положил в карман, а остальные поломал и бросил в пепельницу.

– Кофе подавать? – спросил официант.

– Подавай, – рассеянно кивнул Валера.

«С Толстым все ясно, – думал он, постукивая тупыми короткими пальцами по скатерти, – мог хапнуть слишком много. Глеб поймал за руку, пригрозил, поставил на место. Он умел это делать очень убедительно, так, что человек чувствовал себя совершенным дерьмом. Мог Гришечкин заказать Глеба? Очень даже мог…»

Лунек был тонким психологом. Он знал – у тихони-управляющего нежная душа и болезненное самолюбие. Глебу всегда нравилось подкалывать чувствительного толстяка. У Гришечкина сдали нервы. Достал его Глеб. А если Калашников его еще и на воровстве поймал, и по стенке размазал… Толстый после убийства сам не свой, потеет, бледнеет, руки трясутся. Ведь не с горя же, не от страданий по любимому хозяину… Всем известно, хозяина своего Феликс Гришечкин тихо и преданно ненавидел. Мог заказать сгоряча?

– Очень даже мог… – задумчиво произнес Валера вслух, отхлебнул свой любимый кофе-эспрессо без сахара и закурил.

С Гришечкиным разобраться будет несложно. Если его прижать как следует, он станет колоться. Такие нервные колются легко и быстро. Да и связи его известны, киллера, которого мог нанять Гришечкин, не так сложно вычислить. Толстый не тот человек, который будет подчищать концы, убирать исполнителя. Он, сделав решительный ход, возможно единственный в своей жизни, истечет соплями и слезами, свихнется от сомнений и паники…

В общем, если это работа Толстого, волноваться не стоит. Он весь как на ладошке, никуда не денется. В любой момент можно прихлопнуть.

А вот если Глеба заказал Егор Баринов, тогда совсем другой получается расклад. Тогда хреново, очень даже хреново…


Советник президента Егор Николаевич Баринов был одним из самых дорогих приобретений вора в законе Валеры Лунькова. В наше время каждый уважающий себя вор просто обязан купить себе политика, а лучше нескольких. И здесь не стоит мелочиться. Скупой, как известно, платит дважды, причем второй раз иногда приходится платить своей свободой и жизнью.

Валера не поскупился. Конечно, Баринов был не единственным луньковским политиком, но самым влиятельным и серьезным. А в последнее время Егор Николаевич стал совсем уж серьезным, почувствовал себя крутым, гонор появился, этакая снисходительность в голосе.

Валера сначала только усмехался про себя: «Эй, ты, охолонись! Кто за кого платит? Кто здесь хозяин? Ну-ка, к ноге! Сидеть! Знай свое место».

Потом он стал произносить это вслух, немного мягче, но смысл был тот же. Однако Баринов не понимал, наглел, иногда даже хамил. Валера заводился медленно. Он мог долго терпеть. Со стороны казалось, что он такой добродушный, терпеливый. На самом деле он, в отличие от многих своих коллег по нелегкому воровскому ремеслу, предпочитал сначала подумать, понаблюдать, понять, почему человек нехорошо поступает, а потом уж наказывать. Оторванную голову на место не приставишь. Это только на далеком острове Джамайка черные шаманы оживляют мертвецов. И то неизвестно, может, просто фокусы показывают, как в цирке…

Амбиции Баринова сами по себе Валеру не трогали. Баринов был из комсомольских шавок, начинал чуть ли не инструктором горкома, а стало быть, с молодости слушался чьих-то строгих команд: «Сидеть! Лежать! Голос!» Ну пусть себе тешится на старости лет, пусть играет в крутого, лишь бы делу это не вредило. Но мудрый вор Валера в последнее время стал опасаться, не стоит ли за наглостью карманного политика нечто более серьезное и весомое.

Например, страх. Панический, потный, ужас. Одни со страху умнеют, другие тупеют. Есть такие, которые начинают ползать на коленках и могут даже в штаны наложить. Но некоторые, наоборот, начинают хамить, задираться – отчаяно и бездумно, не рассчитав толком своих жалких сил.

Если Баринов наглеет от страха, значит, кто-то хорошо его напугал. Уж не Глеб ли Калашников?

Глава 10

– Надо выбрать хороший портрет. Самый лучший, – сказал по телефону Константин Иванович, – знаешь, я смотрел альбомы, у меня, оказывается, только детские фотографии. Все кончается восемнадцатью годами. Ты попробуй подобрать что-нибудь.

– Хорошо, я посмотрю, – ответила Катя, – вы хотите, чтобы на памятнике была фотография?

– Да, на фарфоре. И еще я хочу повесить дома большой портрет в рамке. Знаешь, оказывается, у меня сохранились мосфильмовские фотопробы. Там ему двенадцать. Помнишь фильм «Каникулы у моря»? Он сыграл главную роль. Надо взять пленку в архиве, перегнать на кассету. – Константин Иванович тяжело вздохнул. – Что-то я еще хотел сказать тебе, деточка… Ах да, нам с тобой придется решать серьезные деловые вопросы. Ты только пойми меня правильно, детей у вас с Глебом нет, ты молодая красивая женщина, довольно скоро ты захочешь как-то устроить свою личную жизнь. И рядом с тобой окажется совершенно чужой человек, который…

– Я поняла, Константин Иванович, – перебила Катя, – но давайте поговорим об этом чуть позже, хотя бы после похорон. Не по телефону и не в начале второго ночи.

– Да, прости. Я плохо сейчас соображаю. Все путается в голове. Совсем не сплю, а снотворное принимать не рискую. В моем возрасте стоит только начать, и сразу организм привыкает. Маргоша замучилась со мной. Знаешь, я вдруг вспомнил, как месяца три назад, тоже в начале второго ночи, я говорил с Глебом по телефону. Ты исчезла куда-то. Он страшно переживал. Он очень любил тебя, деточка. Все эти ужасные сплетни про его…

– Константин Иванович, мне дела нет до сплетен. А сейчас тем более.

– Да, конечно. Ты мне дай знать, когда придешь в себя и будешь готова к серьезному деловому разговору. Хорошо?

– Я и так готова, – жестко сказала Катя, – для этого мне не надо приходить в себя. Не думаю, что у вас со мной возникнут проблемы. По закону мне положена одна треть имущества. На большее я не претендую. Но это все равно решать не вам и не мне.

– Интересно, кому же?

– Константин Иванович, ну вы же знаете, – вздохнула Катя, – прекрасно знаете. Все, что касается доходов казино, решает Валера Луньков.

– Откуда в тебе, деточка, столько цинизма? – жалобно спросил Калашников после долгой паузы.

– Это врожденное, – хмыкнула Катя.

– Да, ты умеешь все огрублять. Твоя жесткость всегда ранила Глеба. Он был тонким, чувствительным мальчиком. Ты ведь никогда его не понимала, не ценила…

– Константин Иванович, чего вы от меня хотите? – устало спросила Катя.

– Ничего. Просто это ледяное спокойствие мне кажется странным. Ты не проронила ни слезинки. Глеб еще не похоронен, а ты уже занялась дележом имущества. Не рано ли?

– По-моему, это была ваша инициатива, Константин Иванович. Давайте лучше прекратим этот разговор и пожелаем друг другу спокойной ночи.

Калашников молчал очень долго. Катя уже хотела нажать кнопку отбоя, решив, что разговор окончен. Но тут услышала тихий, сдавленный всхлип.

– Прости меня, деточка. Я несу невесть что. Прости меня и забудь все, что я тебе наболтал сейчас. Это нервы, ты должна быть снисходительна. У нас общее горе.

– Да, дядя Костя. У нас общее горе.

– Ты простила меня? Ты не станешь обо мне плохо думать?

– Нет. Я буду думать о вас только хорошо. Ложитесь спать, дядя Костя, поздно уже.

– Да, Катенька. Очень поздно. Ты точно меня простила?

– Ну простила, простила… Спокойной ночи.

– Обнимаю тебя, деточка.

После разговора остался противный, липкий осадок. Константин Иванович как бы походя, между прочим, обмолвился о той единственной ночи, когда Катя позволила себе не ночевать дома, явилась ранним утром. Не его это дело. И совсем уж нехорошо упоминать об этом в связи с дележом наследства.


Это было чуть больше трех месяцев назад. Кончался май. Шли теплые, шумные дожди. В театре давали «Лебединое озеро». Глеб привел каких-то нефтяных башкир и посадил в первый ряд. В антракте вся компания ввалилась к Кате в гримуборную.

Башкир было трое. Один, пожилой, в национальной войлочной шапке, в мягких сапожках с задранными носами, все время мычал про себя какой-то заунывный степной мотив, ни с кем не разговаривал, смотрел в одну точку глазами-щелочками. Как потом выяснилось, он был старший, главный. Другие двое, молодые, бойкие, кривоногие, болтали без умолку, матерились, ржали, рассказывали неприличные анекдоты. Голоса у них были высокие, почти женские. От всех троих разило за версту крепким перегаром.

К Кате они ввалились с откупоренной бутылкой французского коньяка, тут же стали пить прямо из горлышка, по очереди, и все совали бутылку Кате:

– Выпей с нами, красавица, что ты ломаешься?

– Слушай, зачем такой худой-усталый? Эй, Калашник, ты пачыму плохо кормишь свою жену? У меня четыре жены, все толстый, мясистый, красивый, а у тебя одна, смотри, какие ручки у нее слабий. Женщина должна дома сидеть, а не по сцене прыгать.

При этом один, самый пьяный, со смехом стал щупать Катино голое плечо. А Глеб сидел в кресле, закинув ноги на маленький журнальный столик, и разговаривал по радиотелефону.

– Ну, солнышко, не обижайся, – тихо ворковал он в трубку, – у меня очень важные гости… Ну, давай завтра… Я тебе обещаю… Оль, перестань, не заводись…

На важных гостей, которые не ведали, что творили, он не обращал внимания. Катя знала, кто такая эта Оля. Терпение лопнуло.

– Пожалуйста, выйдите отсюда все, – сказала она спокойно, стараясь не повышать голос.

– Глеб, нас здесь не уважают, – рыгнув, заметил один из гостей.

– Все, целую тебя, солнышко, не грусти, – пропел Глеб в трубку и недовольно посмотрел на жену: – Кать, ну ты чего?

– Ничего. Уведи своих важных гостей. Мне надоело.

– Что тебе надоело? Чем ты недовольна? Ну, выпили люди немного. У нас были серьезные переговоры, надо расслабиться.

– Вот и вел бы их расслабляться в казино, на стриптиз, а не в театр. Все, мне на сцену через три минуты. Уматывайте отсюда.

И тут подал голос старший. Он перестал мычать свой нудный национальный мотивчик, уставился на Катю тусклыми глазами-щелочками и произнес очень низким, скрипучим голосом:

– Зачем ты нас обижаешь, женщина? Так не разговаривают с гостями.

Повисла напряженная тишина. Было слышно, как тяжело, с присвистом, дышит старый башкир. Не дожидаясь, чем кончится этот идиотизм, Катя вышла из грим-уборной, тихо прикрыв за собой дверь.

В следующем акте четыре места в первом ряду были пусты.

Она пыталась уговорить себя, что для партии Одиллии очень подходит состояние взвинченности и обиды. Отличная получается Одиллия – злющая, разъяренная стерва. Но вместо энергичной злости навалилась душная, вялая тоска. Последний акт Катя танцевала на автопилоте, равнодушно, автоматически считая про себя каждое па. Сколько их еще там осталось?

Ее состояние сразу передалось залу. Балет уже не смотрели, а терпели, ждали, когда наконец упадет занавес, хотели скорей домой, к телевизору. Ну что за скука, в самом деле!

Катя знала: завтра ей станет стыдно. Ни зрителям, ни труппе, ни партнеру Мише Кудимову нет дела до ее настроений и обид на мужа. Она почти проваливает последний акт балета, и никто, кроме нее, не виноват в этом.

В пятом ряду, с краю, она увидела Пашу Дубровина и обрадовалась. Он ходил почти на каждый спектакль. Сначала Катя холодно удивлялась, замечая в зале его лицо. Потом привыкла. За это время они успели несколько раз коротко поболтать у служебного выхода.

– Ну что? – спросила как-то Катя. – Вы все-таки стали балетоманом?

– Нет. Я по-прежнему балет не люблю.

– И вам не скучно сидеть в зале? Не жалко времени и денег?

– Нет.

– У вас есть семья, дети?

– Нет…

Эти случайные разговоры ничем не заканчивались. Катя думала, он скоро исчезнет. Ведь нет никакого отклика с ее стороны. Ни намека на отклик, только равнодушное «спасибо, всего доброго…».

Но сейчас, чувствуя, что проваливает спектакль от тоски, от обиды и мерзкой, дрожащей, почти истерической жалости к себе, Катя остановила взгляд на таком знакомом, уже привычном и все еще чужом лице Паши Дубровина и подумала: хорошо, что он здесь.


Занавес упал. Зал побил в ладоши, вежливо и вяло. На поклон вышли всего один раз. Наспех сняв грим и переодевшись, Катя выбежала на улицу и сразу, как всегда, увидела черную «восьмерку» в глубине двора. Паша стоял, прислонившись к машине, и курил.

В театре давно знали Дубровина в лицо, многие здоровались с ним почти как со своим. Но, когда на глазах у охранника и нескольких артистов, выходивших вместе с Катей, она села не в свой «Форд», а в черную «восьмерку» Дубровина, две девочки из кордебалета многозначительно переглянулись, Миша Кудимов удивленно присвистнул и покачал головой, а охранник в камуфляже решительно шагнул к «восьмерке» и, наклонившись, спросил через открытое окно:

– Екатерина Филипповна, вы как, машину на ночь здесь оставляете?

– Да, Эдик. Сигнализацию я включила, – устало ответила Катя.

Черная «восьмерка» газанула и покинула двор.

– Куда мы поедем? – спросил Паша.

– Давайте просто покатаемся по ночной Москве. Если дождь кончится, можно погулять где-нибудь, на Чистых прудах или на Патриарших.

– Дождь вряд ли кончится. Ночью обещали грозу. А я живу неподалеку от Патриарших. Если вы хотите погулять, можно поехать туда. Начнется гроза – мы успеем добежать до моего дома. А поужинать не хотите?

– Чаю хочу. Но не в ресторане, а где-нибудь, где тихо и нет никого.

– Понятно, – кивнул Паша, – тогда тем более лучше поехать к Патриаршим, а потом зайти ко мне. Чай и тишину я вам гарантирую.

– Я ужасно танцевала? – спросила Катя после паузы. – Это было очень заметно?

– Нет. Немного иначе, не как обычно. Но совсем не ужасно. Знаете, мне показалось, вам стало жалко злодейку Одиллию.

– Нет, – покачала головой Катя, – мне стало жалко другую злодейку. Себя.

– Иногда надо себя пожалеть. Просто необходимо.

– Наверное.

Несколько минут ехали молча. Ночь была теплая, с сильным ветром, с редким крупным дождем. Машина свернула на Патриаршие, замерла на светофоре, и в приоткрытых окнах стал отчетливо слышен радостный, тревожный шепот мокрых майских тополей.

– Катя, неужели вы так переживаете из-за этих пьяных восточных людей, которых ваш муж приволок к вам в гримуборную в антракте? – спросил Паша. – Я еще ни разу не видел вас такой грустной.

– Откуда вы знаете про восточных людей? – улыбнулась Катя.

– Я заметил, как они шли за сцену во главе с вашим мужем. Честно говоря, трудно было не заметить. Всего-то четыре человека, а казалось – целая толпа.

– Действительно, целая толпа. Но Бог с ними. Сегодня вообще ужасный день, с самого утра. Знаете, бывает, утром испортится настроение от какой-нибудь ерунды. И весь день кувырком.

– А что случилось утром? – спросил Паша, останавливая машину у своего дома.

Дождь все шел. В пустом старом дворе горел единственный фонарь. Ветер усилился. Катя застегнула пиджак и поежилась.

– Утром ничего особенного не случилось, – сказала она, поправляя волосы, – такая ерунда, что и рассказывать не стоит. У вас есть зонтик?

– Катя, вы уверены, что хотите гулять в такую погоду? – спросил Паша. – Зонтик есть у меня дома. Мы можем подняться, взять его, а потом опять выйти.

– Нет, – вздохнула Катя, – пожалуй, гулять не стоит. Почему-то всегда, когда мне хочется просто побродить, подышать воздухом, идет дождь. А если зима, то начинается метель или все тает и грязь по колено. Давайте поднимемся к вам, выпьем чаю, потом я вызову такси, доеду до театра, а оттуда домой на машине.

– Зачем такси? Я вас довезу до театра.

– Спасибо. А мы у вас дома никого не разбудим?

– Нет. Я живу один.

– Давно?

– Пять лет. С тех пор как развелся с женой.

– А родители?

– Мама умерла, у отца другая семья. У меня есть сводный брат, которому восемь лет.

Лифт был такой маленький и тесный, что пришлось встать совсем близко, соприкоснуться плечами. Повисла неловкая пауза. Старый, исписанный ругательствами, пропахший мочой и дешевым табаком лифт с черными обугленными дырками вместо кнопок вползал на шестой этаж почти целую вечность. И оба молчали, стараясь не встретиться взглядами, будто виноваты в чем-то.

Когда лифт наконец остановился, у Кати в сумочке затренькал радиотелефон. Она вытащила его, хотела ответить, но раздумала, отключила сигнал.

– Это, наверное, ваш муж, – осторожно заметил Паша. – Он ведь не знает, где вы. Будет волноваться.

– Ну и пусть поволнуется. Ему полезно.

Паша ничего не ответил. В квартире было тихо, темно, и Катя, едва переступив порог, сразу почувствовала: да, он действительно живет здесь один уже много лет. Паша зажег свет в прихожей и сразу как-то нервно, преувеличенно засуетился, стал искать тапочки, вспомнил, что их нет, только толстые старые шерстяные носки, которые предлагать даме неудобно.

– Ничего, – натянуто улыбнулась Катя, – я могу босиком. У вас очень чисто.

– Нет, ни в коем случае, пол занозистый. Оставайтесь в туфлях… Вы уверены, что не хотите есть? Я могу быстренько приготовить… Что же я могу приготовить? – Он кинулся на кухню.

Катя осталась в прихожей, вытащила шпильки из растрепанного пучка, достала щетку, принялась расчесывать волосы у потресканного овального зеркала и услышала, как в кухне чмокнула дверца холодильника, потом что-то с грохотом упало, но не разбилось.

– Паша, ничего не надо готовить, – крикнула она, глядя в зеркало, – только чай или кофе.

– А что лучше?

– Пожалуй, кофе. Если у вас есть молотый. Растворимый я не пью.

– Я тоже терпеть не могу растворимый кофе. Знаете, оказывается, есть сыр, правда, он почти засох, банка маслин, сосиски и немного квашеной капусты. А сахар, кажется, кончился.

Он вышел из кухни с целлофановым мешком, в котором сиротливо скорчились две потемневшие сосиски.

– Паша, ничего не надо, честное слово. Только кофе.

– Если бы я знал, что сегодня так получится… Я почти не ем дома, только завтракаю. Давайте я вам пока музыку поставлю, вы посидите, отдохнете, а я сварю кофе. Если вы любите сладкий, у меня где-то был мед.

– Да, кофе на меду – это замечательно, – улыбнулась Катя, – а если добавить немножко гвоздики, знаете, в зернах, в мельницу, буквально три штучки, три сухие гвоздичинки… Очень вкусно.

– У меня нет гвоздики. Вообще никаких пряностей нет. Но я обязательно куплю и попробую сделать, как вы сказали.

Он проводил ее в большую, почти пустую комнату. Посередине, на круглом одноногом журнальном столике прошлого века, светился экран включенного ноутбука. В голубоватом тумане плавали бледные рыбки. На огромном письменном столе у окна стоял еще один компьютер, стационарный, выключенный, с черным глухим экраном. Два кресла, одно солидное, кожаное, другое – образца семидесятых, хлипкое, неудобное и скрипучее на вид.

В углу, прямо на полу, – большая, новая, явно дорогая стереоустановка, рядом, на специальной тумбе, – телевизор и видеомагнитофон. Антикварный, но страшно облезлый буфет не имел ни одной дверцы и был заполнен книгами, аудио– и видеокассетами и компакт-дисками.

– Что вам поставить? Какую вы любите музыку?

– Есть у вас старый классический джаз? – спросила Катя, усаживаясь в огромное кожаное кресло.

– Глен Миллер, Луи Армстронг, Элла Фицджеральд, – стал быстро перечислять Паша, – но я лучше поставлю то, чего вы точно никогда не слышали.

– Ну, это вряд ли, – покачала головой Катя, – из старого джаза я знаю почти все. Во всяком случае, то, что можно считать классикой.

– Уверены? Вот я поставлю, а вы мне скажете, слышали или нет. Могу спорить на что угодно, вы это услышите впервые.

– Хорошо, ставьте. Я через три минуты назову вам исполнителя.

– Ну ладно, – кивнул Паша, – я ставлю, только вы не смотрите.

– Очень надо! – Катя зажмурилась. – Ставьте!

Через минуту нежный тенор запел по-английски про сонную реку Миссисипи, по которой медленно плывет пароход.

– Паша, так мы поспорили или нет? – спросила Катя, не открывая глаз.

– Конечно, поспорили!

– На что?

– На что хотите!

– Хочу на эту кассету!

– Пожалуйста!

– Это негритянский квартет «Инк спотс» – «Чернильные пятна». Середина сороковых – начало пятидесятых! – выпалила Катя и открыла глаза.

Паша стоял посреди комнаты, все еще держа в руках пакет с сосисками.

– На самом деле нечестно было спорить, – улыбнулась Катя. – С моей стороны нечестно. Вы ведь спорили бескорыстно. А я действительно знаю классический джаз. Не расстраивайтесь, я не буду отнимать у вас кассету. Я знаю, она очень редкая. Перепишу и отдам. А эти сосиски лучше выкинуть. На них больно смотреть.

– Да, действительно…

Он отправился на кухню, тихо загудела кофемолка. Катя скинула туфли, уселась поудобней, поджав ноги. Только сейчас она почувствовала, как ужасно устала. День был бесконечно длинный, дурацкий. Она приехала в театр к девяти утра, перед репетицией был сбор труппы, случилась какая-то некрасивая склока, и Кате пришлось в ней разбираться, потом, на репетиции, она больно подвернула большой палец. Старенькие любимые пуанты порвались, почти истлели, Катя решила надеть их в последний раз, и вот результат. Палец до сих пор побаливает. Для любого нормального человека пустяки, но для танцовщика – серьезная неприятность. А потом, после того как она особенно удачно исполнила свой знаменитый прыжок с па балоттэ, Галя Мельникова, молоденькая, очень талантливая солистка, хлопая ясными голубыми глазками, с искренним возмущением произнесла: «Нет, ну какая стерва эта Никифорова! Она говорит, будто ты теряешь форму, легкость уже не та. Ну ты подумай, совсем старуха сбрендила. Нет, просто интересно, с чего она это взяла?!»

Людмила Анатольевна Никифорова была старым, очень опытным педагогом. Катя училась у нее пять лет и очень дорожила ее мнением. Это многие знали. Никифорова всегда говорила правду. Но только в глаза и наедине. За глаза публично, а тем паче Гале Мельниковой на ушко, ничего подобного она сказать не могла. Стало грустно, что из милой талантливой Гали полезла бабская злая зависть. Дело обычное, удивляться и расстраиваться глупо. Наоборот, если завидуют, значит, есть чему. Но за Галю обидно. Раньше в ней этой гадости не было.

В общем, все мелочи, но слишком уж их много для одного дня, даже такого длинного. А про Глеба с его братками-башкирами и «солнышком» Олей лучше вообще не вспоминать.

Катя сама не заметила, как задремала в уютном кресле под сладкие голоса негритянского квартета. Паша удивленно и растерянно застыл на пороге с подносом, потом тихонько, на цыпочках, подошел к журнальному столику. Звякнула кофейная чашка. Катя открыла глаза.

– Простите… – Он даже покраснел от смущения.

– Это вы меня простите, Паша. Вы, наверное, тоже устали. Я нагрянула к вам по-хамски, да еще уснула… Я, пожалуй, вызову такси и поеду. – Она посмотрела на часы. – Ужас, половина второго!

– Нет, что вы! Я совершенно не устал. И вообще… У меня так редко бывают гости, тем более вы… Я скоро совсем одичаю. Общаюсь только с компьютером.

– Ну что вы, Паша! Вы светский человек. Вы же почти каждый вечер ходите на балет.

Он разлил кофе по чашкам, уселся в скрипучее неудобное кресло напротив Кати, долго молчал, а потом вдруг произнес, совсем тихо:

– А вы не хотите спросить почему?

Катя отхлебнула кофе и, не глядя на него, быстро произнесла:

– Нет. Пока не хочу. Но мне всегда приятно видеть вас в зале.

– Спасибо. Перевернуть кассету? Или поставить что-нибудь другое?

– Не надо… Паша, а вы со своим братом, которому восемь лет, общаетесь? Как его зовут?

– Арсений. Иногда я беру его к себе на выходные. Ну, сейчас редко, а раньше, когда он был совсем маленький… Знаете, однажды я повел его в зоопарк, ему тогда было три года, он испугался бегемота и так громко заплакал, что даже бегемот удивился…

Паша начал рассказывать про своего сводного брата, потом вспомнил что-то смешное из собственного детства. Катя тоже стала вспоминать какие-то истории, всякая неловкость пропала. Незаметно перешли на «ты».

Катя впервые вгляделась в его лицо, ничем не примечательное, пожалуй, даже некрасивое, но породистое, умное, с высоким лбом, с жесткой прямой линией рта. Небольшие голубые глаза, короткие, чуть вьющиеся темно-русые волосы. Когда он снимал очки, взгляд становился усталым и немного растерянным.

За окном гремел гром. Редкий крупный дождь перешел в ливень. Легкая занавеска надулась пузырем, быстро, тревожно затрепетала, как крыло огромной ночной бабочки, и застыла, пойманная хлопнувшим окном. Совсем близко, на Патриарших, частые тугие капли стучали по листьям, по тусклой ряске пруда. Утки теснились в своих игрушечных домиках, в душной влажной темноте прижимались друг к другу теплыми подстриженными крыльями, перебирали перепончатыми вишневыми лапками.

По Садовому кольцу проносились редкие машины, вспыхивали огни, светились брызги, вылетая из-под колес. В огромной пустой квартире в доме на Мещанской злой, взвинченный, совершенно протрезвевший Глеб Калашников сидел на кухне в одних трусах, курил, слушая, как механический голос повторяет в трубке:

– Абонент временно недоступен…

Домой она вернулась ранним утром, тихонько открыла дверь, скинула туфли в прихожей. От бессонной ночи познабливало. Глеб спал, свернувшись калачиком, на кухонном диване. Она хотела быстро прошмыгнуть в ванную, но он услышал, вскочил, щуря сонные глаза, хрипло произнес:

– Где ты была?

– В гостях.

– Ты не могла хотя бы позвонить? Зачем ты отключила свой телефон? Я чуть с ума не сошел. У кого ты была?

– Не надо, – устало вздохнула Катя, – тебе наверняка позвонил охранник Эдик и сообщил, с кем я уехала из театра. Иди спать, Глеб. Пять часов утра.

– Мне звонил не только Эдик, – медленно, сквозь зубы, процедил Глеб, – кроме него, еще двое посчитали своим долгом сообщить. Ты совсем сбрендила? В следующий раз, когда решишь потрахаться с этим своим тихим придурком… Как его? Петя? Паша?..

Катя открыла рот, чтобы сказать: «Успокойся, ничего не было», но он стал орать, и ей расхотелось отвечать, возражать, оправдываться. Он ругался так грязно, так долго, что Кате стало его жалко. Она слушала, не произнося ни слова в ответ, ждала, когда он успокоится.

Потом он молча ходил по кухне из угла в угол. Наконец остановился и вполне спокойно, не глядя ей в глаза, произнес:

– Ты можешь спать с этим своим тихим придурком. Можешь, я разрешаю. Только делай это так, чтобы никто не свистел мне в уши. Но я ведь тебя знаю, ты же слабоумная. Ты считаешь, если один раз трахнулись, надо тут же жениться. Так вот, предупреждаю. Если ты от меня уйдешь, театра не будет. Твоя драгоценная гениальная труппа останется на улице. Ну, кое-кого я, так и быть, возьму в стриптиз. Мне как раз нужны свежие девочки и мальчики. Твои балетные подойдут.

– Значит, ты разрешаешь мне спать с ним? – тихо уточнила Катя. – Ты разрешаешь? И печать шлепнешь, и подпись свою поставишь? А как – по расписанию? Или у нас будет скользящий график?

– Прекрати! – Он шарахнул кулаком по столу и опять стал орать.

– Глеб, скажи мне честно, – попросила Катя, когда он успокоился, – за эти восемь лет был хотя бы один месяц без «солнышек»?

– Я мужчина. Мне можно.

– Класс! – засмеялась Катя. – Высокий класс! – И даже тихонько поаплодировала.

– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. – Он опять стал срываться на крик.

– Подожди, не кричи. Ну скажи мне, зачем я тебе нужна? У тебя ведь столько «солнышек», они такие яркие, романтические, возвышенные. А я – скучная, холодная, циничная. Разве тебе со мной интересно?

Он уставился на нее, как будто увидел впервые, растерянно захлопал глазами, несколько раз открыл рот, словно рыба, выброшенная на песок, и наконец хрипло произнес:

– Катька, ты что, правда собираешься от меня уйти? К нему? К этому?!

– Пока это преждевременный разговор.

– Что значит – пока?

– То и значит, – вздохнула Катя, – прости, Глеб. Я очень хочу спать. – Она встала и направилась в ванную. – Прости меня, давай мы перенесем этот разговор на другой раз.

– Какой другой раз? – Он схватил ее за руку. – Когда ты сообщишь мне, что уходишь? Поставишь перед фактом?

– Я обещаю предупредить заранее, – усмехнулась Катя.

– Ты никуда не уйдешь. Поняла? – Глеб дернул ее за руку, почти насильно потащил назад, в кухню. – Сядь. Мы не договорили! Скажи, ты сделала это мне назло? Ты хотела доказать мне что-то? Ты доказала. Я понял. Да, я иногда веду себя как свинья. Но ты тоже хороша!

– Глеб, ты прекрасно понимаешь, я ничего тебе не хотела доказать. Я просто устала.

– Устала? Давай поедем на Крит, отдохнем. Кстати, отличная идея, дом простаивает, сильной жары там еще нет… Катька, мы просто давно не были вдвоем. Мы же нормальные люди. У меня своя жизнь, пусть у тебя будет своя. Я понимаю, тебе обидно… Ну трахайся ты с ним на здоровье, я же не против! Только не уходи. Смешно, в самом деле!

– Глеб, ты сам сказал, я слабоумная, – напомнила Катя, – зачем тебе брать с собой на Крит слабоумную жену? Мы с тобой пробовали совсем недавно побыть вдвоем, на Тенерифе. Это было всего лишь в декабре. И что получилось? Не отдых, сплошные ссоры. Возьми лучше какое-нибудь романтическое «солнышко». Олю, например.

– Но ты же всегда знала… И никогда ничего… Ты так себя вела, будто тебе это без разницы.

– Просто тебе, Глебушка, удобно было думать, что мне это без разницы. А так не бывает. Я ведь живой человек… Ладно, хватит. Ты знаешь, я ненавижу выяснять отношения.

– Ты никогда меня не любила. – Он стал опять расхаживать по кухне из угла в угол. – Если бы любила, ты бы боролась! Хотя бы раз наорала на меня, спросила, где я был, устроила бы сцену! Но ты молчишь, словно ничего не происходит, а потом вдруг ни с того ни с сего выкидываешь такой вот фортель! Это нечестно!

– Да, это нечестно. Прости, что я не устраивала тебе сцен. Прости, что я не могу орать и бороться. Я плохая, ты хороший. И давай на этом пока остановимся. Иди спать, Глеб.

Не глядя на него, она ушла в свою комнату, где был балетный станок и в углу стояла маленькая тахта. В последнее время она все чаще спала не в спальне, а здесь.

Не было сил раскладывать тахту, стелить постель. Она сняла юбку, блузку, натянула старую длинную футболку и, свернувшись калачиком под тонким пледом, моментально уснула.

Проснулась она оттого, что Глеб улегся рядом, руки его были уже под футболкой.

– Катька, давай правда слиняем от них от всех на Крит! Ну чего ты, в самом деле? А, Катюха, устроим себе маленький праздник? Катька, ну хватит дурить! – Он резко развернул ее к себе лицом.

– Глеб, не надо, ну не надо сейчас… не могу… не хочу…

Он зажал ей рот горячей влажной ладонью.

– Ему можно, а мне нельзя? С ним было в кайф, а со мной нет?

Катя ничего не чувствовала, кроме усталости и жалости к себе, к Глебу, к их дурацкой бестолковой совместной жизни, в которой, конечно, была любовь, но какая-то грубая, глупая. Глеб все время играл в рокового плейбоя, без конца самоутверждался. Его мужская лихость была шита белыми нитками. Во все стороны неприлично торчала грязноватая драная подкладка – слабая, смутная душа вечного мальчика, вредненького, капризного дитяти.

И тогда, три месяца назад, Глебу, и сейчас – его отцу по телефону можно было сказать: не было ничего. Ничегошеньки между мной и Пашей Дубровиным в ту ночь не произошло. Мы просто сидели и разговаривали. Но почему, собственно, надо оправдываться? С какой стати?

Глава 11

Подметки зимних сапог потихоньку отваливались. Еще немного, и придется ходить босиком либо в белых чешках, которые Маргоша надевает на уроках танца и сценического движения. Собственно говоря, все равно получается почти босиком. Пока добежишь по ноябрьской слякоти от дома до метро, ноги промокают насквозь. Ноябрь только начался, а снег уже падал, бесконечный, густой, мокрый, и тут же таял, превращался в ледяную кашу под ногами.

Маргоша мерзла нещадно. От ветра слезились глаза, текла дешевая тушь с ресниц. Сквозь курточку на свалявшемся рыбьем меху Маргоша впитывала ледяной ветер всей кожей, каждой порой. Под тонким свитерком, связанным из старых разноцветных клубочков, тело покрывалось мурашками, сжимались, морщились соски, хотелось не просто в тепло, хотелось в пекло, в парилку, в жаркую баню, чтобы пар обжигал, продирал до костей.

В метро была давка. Маргоша влетела в переполненный вагон, кое-как втиснулась и попыталась расслабиться, согреться, перевести дух. Она опаздывала на первую пару, как всегда, а потому мчалась до метро галопом.

Поезд тронулся, в черном стекле Маргоша поймала свое отражение и привычно отметила, что из всех лиц, отражающихся рядом, ее – самое красивое.

Каменный живот гражданина справа и ватная задница гражданки слева так напирали, что трудно было шевельнуться, вытянуть руку, поправить выбившуюся из-под вязаной шапочки прядь. У гражданина была круглая бородка и круглый, крупнопористый нос. От гражданки разило потом и парикмахерской. Голова ее была в тугих желтых колечках, у шеи торчали прямые, не попавшие на бигуди пряди предательски черного цвета.

«Интересно, как можно жить в таком виде? – думала Маргоша, воротя нос от мясистого затылка женщины. – И ведь ест все – макароны, пирожные с кремом, ни в чем себе, любимой, не отказывает и в зеркало на себя смотрит каждый день не без удовольствия, волосы красит, химию делает в парикмахерской. Я бы в таком вот виде и часа не прожила, из окошка выбросилась».

Женщина повернула голову, в толстом ухе сверкнул ледяным огнем бриллиант, не меньше четверти карата. Камень был настоящий, высокой чистоты, не какой-нибудь фианит или циркон. Уж в этом Маргоша знала толк.

Одним из любимых ее развлечений было заходить в ювелирные магазины и долго, подробно разглядывать самые дорогие украшения, иногда с деловито-озадаченным лицом обращаясь к продавщице: простите, можно вот это колечко примерить? Ах, к нему есть еще и серьги? Ну, конечно, я примерю. Да, очень красиво. Сколько здесь? 0,14 карата в каждом камне? А какая чистота? 3/5? Да, это сразу видно. Спасибо. А есть у вас что-нибудь такого же плана, только без лепесточка? Нет? Жалко…

До слез было жалко себя, когда кто-то покупал у нее на глазах такие колечки-сережки, с лепесточками и без, с одним крупным камнем, с россыпью мелких вокруг. Она ревниво провожала взглядом каждую счастливую обладательницу настоящих камней. К ее ярко-зеленым глазам так подошли бы крупные изумруды. Изумруд – ее камень, он принес бы удачу. А бриллиант хранит от болезней, от сглаза. Все это ерунда, конечно, просто очень красиво и очень хочется… И особенно было обидно, когда камни сверкали на пальцах и в ушах у таких вот толстых безобразных теток.

Сейчас ее здорово разволновал и расстроил этот сверкающий камешек. Настоящий бриллиант в таком гадком, некрасивом чужом ухе.

Вагон выехал на свет, на станцию Площадь Революции. Бриллиантовая тетка мужественно прокладывала Маргоше путь к выходу, перла как танк. Но, Господи, какая была шуба на этом толстозадом танке! Норочка цвета какао с молоком, почти до полу. И не из кусочков, не турецкий ширпотреб.

Кто-то в медленной грубой толпе наступил на пятку. «Все. Сапогам конец, – спокойно подумала Маргоша, протиснулась к краю вестибюля и, опершись на холодное колено бронзовой колхозницы, рассмотрела оторванную подметку. Действительно, все. Можно доковылять до училища, а потом? Впереди бесконечная, беспощадная зима. Как пережить ее без теплых сапог? Можно занять денег. Можно. Есть в училище люди, которые дадут Маргоше взаймы. А отдавать как? Со стипендии? Смешно, в самом деле.

Маргоша взглянула вверх и встретила серьезный бронзовый взгляд колхозницы. Ладно, надо идти. Через пять минут начинается первая пара. Сценическая речь. Столетняя бабка Ангелина Ивановна ставила дикцию нескольким поколениям актеров Малого театра. Перед ней все училище трепещет. Опаздывать нельзя ни на секунду, старуха не выносит, когда на ее уроки опаздывают. Может выгнать, нажаловаться проректору.

Маргоша рванула сквозь толпу, понеслась, хлопая оторванной подметкой. И успела, влетела в аудиторию под пронзительный треск звонка. А подметка осталась валяться в коридоре.


– Так тебе не только сапоги, тебе еще и штаны не мешало бы новые купить, и свитер, – хмыкнула гримерша Света.

Они стояли в пустой курилке. У Светы была манера щурить правый глаз, выпуская клубы дыма из ноздрей.

– Мне много чего не мешало бы. Я от шубы тоже не откажусь, и от «Мерседеса». – Маргоша попыталась улыбнуться, но лицо не слушалось, вместо улыбки вышла какая-то жалкая гримаса.

– А родители? Ты ведь москвичка, живешь не в общаге, мама с папой под боком. Ты вроде говорила, они у тебя неплохо зарабатывают.

Маргоша действительно так говорила. Уверяла, будто ходит с сентября, с первого дня занятий, в одних джинсах потому, что стиль у нее такой. И связанные вручную из разноцветных клубочков свитера – это тоже стиль. Нравится ей все вязать самой, ужасно нравится. Сидишь себе вечерком перед телевизором, двигаешь спицами, петелька за петелькой, ряд за рядом, это знаете как нервы успокаивает! Дома от шмоток шкафы ломятся, но в старых джинсах как-то уютней. И в свитерах собственного производства тоже уютней, чем во всяких дорогих английских кофточках из альпаки и ангоры. Вы ничего не понимаете, ручная работа – это высший шик!

– Странный ты человек, Крестовская. Красивая девка, не дура вроде, а одеваешься, как лахудра. Солнце мое, драные джинсы и свитера-авоськи сейчас не модны. Да и не идет тебе. – Света насмешливо, оценивающе оглядела Маргошу с ног до головы.

– У меня такой стиль. – Маргоша вскинула голову, тряхнула роскошной ярко-рыжей гривой.

– Сапоги без подметок – это тоже стиль? – жестко, уже без всякой усмешки спросила Света.

Маргоша пожалела, что обратилась к ней с просьбой. Она могла попросить взаймы у многих, но приличные сапоги стоили не меньше трехсот. Ни у кого таких денег с собой не было. А купить надо сегодня.

Она уже прикинула, что месяца за два соберет деньги частями, перезаймет, кое-что вытянет из отца, еще немного подкинут бабка с дедом, а потом стипендия… В общем, месяца через два она сумеет вернуть долг. Но эти два месяца надо в чем-то ходить. Не в тапочках же, в самом деле! А для Светки такая сумма вообще не деньги.

Зарплата у гримерши немногим больше студенческой стипендии. В театре и в училище знали, что Света окончила курсы массажа, подрабатывает, разминая телеса стареющим актерам и актрисам. Но это тоже не ахти какие деньги. Между тем одна только юбка из дымчатой лайки, обтягивающая тугие Светины бедра, стоила примерно десять стипендий. И прочее – сапоги, песцовая шуба, камни в ушах и на пальцах, запах каких-то немыслимых духов – все вопило о больших, серьезных деньгах.

Света была старше Маргоши лет на десять. Высокая, полноватая, с большой грудью. Прямые, совсем светлые, не густые, но блестящие ухоженные волосы подстрижены идеально ровным каре. Лицо грубоватое, беспородное, в общем – никакое. Толстый плоский нос, чуть оплывший подбородок, плавно переходящий в молочно-белую, полную шею. Только рот можно назвать красивым – чувственный, мягко-подвижный, он жил как бы сам по себе, улыбался, обнажая мелкие, ровные, ярко-белые зубки, чуть вытягивался вперед, выпуская табачный дым, сжимался в презрительно-недоуменной гримаске. Маргоша давно заметила, когда разговариваешь со Светой, невольно смотришь не в маленькие светло-карие глаза, которые ничего не выражают, а на рот.

– Я тебе верну через месяц. Ну, через два – как максимум, – быстро произнесла Маргоша.

– Конечно, вернешь, солнце мое. – Полные губы мягко усмехнулись. – Не переживай, вот тебе пятьсот. – Щелкнул замочек элегантной дорогой сумки, выплыл бумажник, холеная белая рука протянула Маргоше купюры.

– Светка, спасибо, век не забуду! – засияла Маргоша и чмокнула гримершу в полную нежную щеку, но тут же спохватилась: – Пятьсот – это много, мне нужно только триста.

– Ладно, зайчик, не прибедняйся. Тебе нужно значительно больше, – весело подмигнула Света.

– Ага, как в том анекдоте про слона, – нервно засмеялась Маргоша, – съесть-то он съест, да кто ж ему даст?

– Ну, за просто так, конечно, никто не даст. А заработать можно. Ты ведь все заливаешь про родителей. Я вижу, какие они у тебя богатые. – Света заговорила очень тихо, хотя, кроме них двоих, никого в курилке не было: – Голову надо иметь на плечах, солнце мое.

– То есть? – прошептала Маргоша.

– Хочешь пятьсот баксов? Вот чтобы прямо послезавтра у тебя была эта сумма в кармане, хочешь?

– Издеваешься? Где же я могу заработать столько? На панели, что ли? – На Маргошу напал какой-то неудержимый, нервный смех, она даже икать стала от смеха. – Пятьсот баксов! Послезавтра! Может слон сожрать тонну бананов за раз? Съесть-то он съест, да кто ж ему даст?!

– Ладно, кончай ржать, – жестко сказала Света.

Маргоша замолчала, как по команде. Лицо ее сделалось серьезным.

– Свет, ты можешь толком объяснить? – Маргоша заметила, что в ее голосе появились неприятные, просительные нотки.

Затрещал звонок. Надо было идти на третью пару.

– Все, зайчик, беги, учись. – Света ласково потрепала ее по щеке. – Только не слишком переутомляйся. Я тебе потом все объясню.


Вечером опять поднялась метель. Мокрый снег летел в лицо. В новых сапогах было тепло и уютно. В начале восьмого блестящий черный «Ауди» притормозил у старого здания Малого театра.

– Ну что, красавицы, не успели замерзнуть? – весело спросил аккуратный седой господин, выходя из машины и красивым жестом распахивая заднюю дверцу.

– Привет. – Света чмокнула господина в губы. – Познакомься, это Маргоша, моя подруга.

Господин внимательно с ног до головы оглядел тонкую фигурку в жалкой курточке. Его лицо показалось Маргоше смутно знакомым, где-то она видела его, то ли по телевизору, то ли на фотографии в каком-то журнале. Он галантно поцеловал Маргоше руку, произнес: «Очень приятно», однако сам не представился. Даже имени не назвал. Но Маргоша не обратила на это внимания. Ей было легко и весело.

Полчаса назад она шарахнула полстакана французского коньяка у Светы в гримерной.

– С тебя ведь не убудет, – говорила Света, аккуратно подкрашивая ей ресницы своей дорогущей французской тушью, – он в принципе ничего мужичок, староват, конечно, а так все нормально. Иногда даже в кайф. Ты ведь втроем никогда не пробовала. Это правда бывает в кайф.

Маргоша и вдвоем-то пока толком не пробовала. Первый раз все случилось с поддатым одноклассником Васькой Шейко, после выпускного вечера. Васька потел, сопел, дышал в лицо перегаром, никак не мог справиться с собственной ширинкой. Маргоша даже не поняла тогда, зачем люди занимаются этим быстрым, неинтересным и, в общем, опасным спортом. Ведь запросто можно залететь, а аборт – это очень вредно для здоровья. Совсем недавно случился скучноватый роман с сокурсником Борей Владимировым, и тоже – никакого удовольствия. Кто его знает, может, втроем и правда интересней? А тут еще пятьсот баксов, причем это лишь начало, Светка сказала, дальше будет больше. Дело ведь не только в деньгах, но и в перспективах…

На Маргошу опять напал идиотский, нервный смех. Она боялась, что из глаз брызнут слезы и вся Светкина тушь растечется, но краска была водостойкой. Бояться не стоило. И вообще ничего в этой жизни не стоило бояться. Ничего, кроме зимнего холода, оторванных подметок, желтой крошащейся пшенки, которая ждет голодную до спазмов в желудке Маргошу дома, в пустом холодильнике, в мятой почерневшей кастрюле.

В салоне тихо играла музыка. Было так хорошо ехать в «Ауди» с затемненными стеклами сквозь промозглый метельный город, и не куда-нибудь, а на дачу, теплую, трехэтажную, с сауной и бассейном.

* * *

Генерал-майор Уфимцев, заместитель министра внутренних дел, пригласил старого приятеля актера Костю Калашникова к себе домой. Обычно они встречались в закрытом спортивном комплексе на Войковской, играли в теннис, попивали пивко в сауне. Однако сейчас о теннисе и сауне не могло быть и речи. У Калашникова горе. Убили единственного сына.

Костя позвонил накануне вечером. По телефону голос звучал тяжело, хрипло.

«Худо человеку, хуже не бывает, – подумал генерал, – не дай Бог никому…»

– Мне надо поговорить с тобой, Сережа.

– Завтра суббота. Приезжай-ка утречком ко мне домой. Часам к десяти, – ответил Уфимцев.

В субботу рано утром у Маргоши была съемка. Перед уходом, в половине девятого, она разбудила мужа, нежно поцеловала, погладила по щеке, заросшей за ночь неприятной, седоватой, уже стариковской щетиной.

– Костенька, не забудь побриться, все-таки к генералу идешь.

– Обязательно, солнышко. – Он поймал ее руку, прижал к губам теплую ладошку, пахнущую дорогим туалетным мылом.

Маргоша крутанулась на каблуках перед большим зеркалом в спальне, оглядела себя с ног до головы, осталась вполне довольна, тряхнула распущенными огненно-рыжими волосами и умчалась. В спальне остался запах духов, каких-то новомодных, незнакомых. Маргоша любила духи и постоянно их меняла. Эти, новые, пахли острой свежестью, юностью, мокрым клевером.

Покряхтывая, тяжело откашливаясь, он вылез из-под одеяла и встал перед большим зеркалом. Свет пасмурного утра как-то особенно беспощадно подчеркивал морщинистые мешочки под глазами, нездоровую отечность, которая в последнее время появляется после сна. Гадкая штука старость. Брюшко, поросшее седой шерстью, можно еще подтянуть, особенно если не забывать о гимнастике. Жирноватые, дряблые плечи можно расправить вот так, глубоко вздохнув. Однако с каждым днем все трудней держать себя в форме.

Калашников взглянул в глаза своему отражению, и стало неловко. О чем он думает? Такое горе, убили Глеба, мальчик еще не похоронен, единственный сын… Надя лежит с обострением гипертонии, а он, старый дурак, крутится перед зеркалом, жадно втягивает ноздрями запах духов Маргоши.

У Нади, матери своего единственного сына, он так и не удосужился побывать за эти дни. Послезавтра похороны, и придется встретиться. Никуда не денешься. Придется говорить какие-то слова, смотреть в глаза.

Калашников зябко передернул плечами и отправился в душ. Сначала очень горячая вода, почти кипяток, потом ледяная. И так несколько раз. Отличная гимнастика для сосудов. После контрастного душа чувствуешь себя лет на десять моложе. Кожа становится свежей, розовеет, отечность проходит. Уже не так противно смотреть на себя в зеркало.

Когда он налил себе кофе, зазвонил телефон. Услышав голос администратора с киностудии, Калашников удивился.

– Константин Иванович, передайте, пожалуйста, Маргарите, сегодня съемка не в двенадцать, а в половине второго.

– Хорошо, обязательно передам, – проговорил он бодро и зачем-то добавил: – Она еще спит.

Положив трубку, он отхлебнул из чашки слишком большой глоток, поперхнулся, закашлялся. Кофе был горячий, обжег гортань, из глаз брызнули слезы. Калашников кашлял и не мог остановиться. На миг ему стало страшно. Вот так, поперхнувшись, умер его отец. Никого не было рядом, кусок хлеба попал старику в дыхательное горло.

Но кашель отпустил. Константин Иванович отдышался, достал из холодильника нераспечатанную пачку апельсинового сока, налил себе полный стакан. От ледяного сока стало легче.

«Нет, – сказал он себе, – я не буду нервничать и сходить с ума. Наверное, у нее какие-нибудь дамские дела, парикмахер, косметичка, портниха, вязальщица… Мало ли? Мы ведь с самого начала договаривались, что она не обязана отчитываться по мелочам: куда пошла, во сколько вернется. Никакой ревности. В нашей ситуации ревность непозволительна: только пусти ее в душу – сожрет.

Я верю своей девочке как самому себе. Она меня не предаст».

Когда он шел от подъезда к гаражу, перед ним, словно из-под земли, выскочил молодой человек отвратительной наружности. Длинные сальные космы грязно-желтого цвета, зеленый кожаный пиджак, розовые кожаные брюки, противно обтягивающие пухлые короткие ляжки, огромная серьга в ухе – стекляшка, фальшивый бриллиант.

– Константин Иванович, здравствуйте! – Микрофон ткнулся ему прямо в губы, рядом с зелено-розовым кожаным придурком выпрыгнул из-под земли еще и оператор с телекамерой. – Несколько слов для еженедельной передачи «Чумовой стоп-кадр». Как вы себя чувствуете? Подозреваете кого-нибудь конкретно? Ходят слухи, что ваш сын переживал любовную драму… За час до убийства он подрался с любовником своей жены… Что вы можете сказать по этому поводу?

– Вон! – громовым голосом завопил Калашников. – Пошел вон!

Из будки возле крытого гаража уже вылезал сонный охранник.

– Уберите их отсюда! Сейчас же! Сию минуту! – кричал Константин Иванович.

Впервые за многие годы, а возможно и за всю жизнь, великий актер не владел собой. Боль, копившаяся в душе с той минуты, когда он узнал, что сына больше нет, вдруг вырвалась наружу, затопила все вокруг. Исчезли кожаный наглец с микрофоном, оператор с камерой, охранник в камуфляже, рифленые ворота гаража. Мокрый асфальт поплыл под ногами, дождь бил в лицо и становился горько-соленым. Константин Иванович плакал.

Не замечая ничего и никого вокруг, он добрел до своей синей «Тойоты», долго не попадал ключом в замок. Оказавшись наконец в салоне машины, он упал лбом на баранку руля.

Охранник давно отогнал репортера и оператора. Подойдя к машине, он осторожно постучал в стекло.

– Константин Иванович, вам плохо? Помощь нужна?

– Нет. – Калашников повернул к нему заплаканное лицо. – Спасибо, Геннадий, уже все нормально. Просто сорвался из-за этого ублюдка…

– Всех бы их к стенке… суки, журналюги. – Охранник смачно сплюнул и сочувственно покачал головой.

Калашников вытер глаза платком, громко высморкался и завел мотор. Он уже опаздывал к Уфимцеву.


Генерал встретил его в тельняшке и потертых джинсах.

– Держись, Костя. Мы с тобой старая гвардия, обязаны держаться.

Полная, свежая генеральша Клара Борисовна хлопотала на кухне. Она вышла в прихожую поздороваться с гостем, чмокнула старого актера в щеку. От нее уютно пахло тестом, ванилью, жаром духовки.

– Ты как, Константин, мучное позволяешь себе иногда? – спросила она. – Я плюшки затеяла к чаю.

– Позволяю, – слабо улыбнулся Калашников, – спасибо, Кларочка. Как у вас хорошо, ребята, прямо душа отдыхает.

– Да, – кивнула Клара, – у нас хорошо. Живем дружно, вот уже тридцать пять лет.

Это прозвучало как язвительный, неуместный намек. Генерал покосился на супругу и чуть нахмурился.

После развода с Надей и женитьбы на Маргоше многие жены старых приятелей осудили Константина Ивановича, называли его поступок предательством, пророчили ему ветвистые рога.

– Он еще наплачется со своей фифой, ей ведь не он нужен, а имя, деньги, положение, – говорили стареющие жены своим молодящимся, легкомысленным мужьям.

Калашников знал, что Клара Борисовна Уфимцева открыто заявляла:

– Ноги этого сукина сына в моем доме не будет. Поганец, старый гульбун!

Первое время после развода Надю активно приглашали в гости, жалели, с удовольствием при ней обливали грязью «эту мерзавку, соплячку» Маргошу, клялись, что никогда с ней даже не поздороваются.

Но постепенно безнадежные Надины глаза и ее скорбное молчание надоели. С Надей было скучно, она совсем сникла и, по мнению многих, опустилась, перестала за собой следить, позволила себе растолстеть, постареть. А так нельзя. Стали говорить, что отчасти она сама виновата, надо было что-то делать, держать себя в форме. Да, трудно, с каждым годом все трудней. Но никуда не денешься. Надо оставаться женщиной и в пятьдесят, и в шестьдесят, хитрить по-женски, бороться за мужа, и вообще в семейных делах редко бывает, что один полностью прав, а другой кругом виноват.

Постепенно эта неприятная история потеряла остроту, обсуждать ее стало неинтересно. О Наде потихоньку забыли, к Маргоше привыкли. Константин Иванович водил ее с собой повсюду. Она умела нравиться даже женам старых приятелей Калашникова. Чудесная девочка, такая обаятельная, непосредственная, живая…

И все-таки Клара Уфимцева не удержалась, спросила:

– Как Надя?

– Плохо, – вздохнул Калашников, – у нее был гипертонический криз.

– Если нужна помощь, ты скажи, ведь горе-то какое! Я позвоню ей обязательно.

– Спасибо, Кларочка.

– Ох, плюшки-то мои! – спохватилась генеральша и убежала на кухню.

Уфимцев и Калашников прошли в гостиную. На журнальном столе уже стояли маленькие рюмки, бутылка французского конька, ваза с фруктами.

– Ну что, Костя, давай по маленькой?

– Не могу, Сережа, я за рулем.

– Чепуха. Вызову шофера, отвезет тебя. Не думай об этом. Надо Глеба помянуть.

Выпили молча, не чокаясь. Генерал коротко вздохнул и выжидательно посмотрел на Калашникова.

– Сережа, я бы хотел, чтобы ты взял под контроль расследование, – начал Константин Иванович. – Скорее всего, это заказное убийство. Но следователь не исключает и другие версии, так сказать, личного порядка. Ревность, месть и прочая ерунда. Ты сам знаешь, ситуация в нашей семье непростая. Мне бы не хотелось выносить сор из избы.

– Кому ж нравится сор-то выносить? – горько усмехнулся генерал. – Ты у нас знаменитость, к тому же депутат. Да и Глебушка, царствие ему небесное, не последним был человеком. Я понял тебя, Костя.

Калашников машинально отметил про себя, что в последнее время генерал все чаще поминает Господа и царствие небесное. А еще недавно был воинствующим атеистом. Что ж, надо идти в ногу со временем и следить за административной модой. Бывшие партийные чиновники, еще вчера боровшиеся с «религиозными пережитками», сегодня красят яички на Пасху, крестят внуков, отпевают умерших родителей, приглашают батюшек освящать свои особняки и «Мерседесы», рестораны и магазины. У кого они есть, конечно.

Константин Иванович тут же одернул себя. «Не язви, даже мысленно! Не время и не место».

– Убийцу надо искать среди бандитов, – тихо произнес он, не глядя на генерала.

– Ясное дело, – кивнул генерал.

– Это нам с тобой ясно. Может, и оперативникам твоим ясно, однако они обязаны отработать все версии.

– Тебя уже допрашивали? – Генерал налил еще по капле коньяку в рюмки.

– Нет. Из родственников они говорили только с Катей.

– Ну, и чего ты беспокоишься? Они отрабатывают именно линию заказухи, трясут братков.

– Возможно, они и трясут братков, – Калашников немного повысил голос, заметно занервничал, – но журналюги начали уже трясти меня. Сейчас я вышел из дома, не успел дойти до гаража, на меня налетели сволочи с телевидения, с камерой, с микрофоном… Понимаешь, для этих сук было бы куда интересней, если бы оказалось, что Глеба убила какая-нибудь баба из ревности или Катин поклонник. Заказное убийство в наше время – дело обычное. А вот любовная драма из жизни знаменитостей – это эксклюзив. Узнают на копейку, присочинят на миллион.

– А что, у Кати был поклонник? – быстро спросил генерал.

– Ну а как же, она ведь прима. – Калашников выразительно развел руками. – Ей без поклонников нельзя.

– Нет, Костя, я спрашиваю о другом. Не прикидывайся, ты меня прекрасно понял. – Он смягчил резкую фразу мягкой улыбкой.

– Да, Сережа, у нее тоже кто-то был… – быстро проговорил Константин Иванович. – Она тоже не святая. Бывало, возвращалась под утро. – Он болезненно поморщился. – Не надо все это ворошить, я прошу тебя, Сережа, не надо.

– Ладно, Костя, не нервничай, я возьму дело под свой контроль. А насчет этих говнюков с телевидения, – генерал пожал плечами, – ну что я могу сказать? У нас всех помоями обливают, никто не застрахован, даже президент. Демократия, свобода слова, мать твою… Ты, Костя, не переживай. Это такая чушь по сравнению с твоим горем, Господи, как подумаю… – Генерал красиво, размашисто осенил себя крестным знамением. – Я Глеба помню маленьким. Такой был смешной пацан… Да, они с моим Володькой ровесники. Мы с тобой познакомились, когда они в школу пошли, в первый класс. Я детективный фильм консультировал, что-то про ограбление сберкассы. Капитаном был. А ты как раз играл капитана милиции, оперативника. Как кино-то называлось, не помнишь?

– Кажется, так и называлось: «Подвиг капитана милиции», – усмехнулся Калашников, – или что-то в этом роде… Нет, не помню, столько лет прошло.

– Тогда ведь кто консультировал наше кино? Генералы, полковники, не ниже. А ты настоял, чтобы тебе дали настоящего капитана с Петровки, оперативника, чтобы все по правде. Помнишь, как мы с тобой ночь на твоей кухне просидели, спорили… Эх, Костя, счастливое было время, семьдесят первый год…

Клара принесла горячие плюшки, чай, села с ними за стол и присоединилась к теплым ностальгическим воспоминаниям о счастливых семидесятых.

Проговорив с генеральской четой еще минут сорок, Калашников немного успокоился. Человек, выросший в советской системе, пропитанный ею с детства, он всегда предпочитал, чтобы к любой проблеме, возникающей в его жизни, был подключен кто-то знакомый, свой.

Ему было неприятно, тревожно оттого, что какие-то чужие люди, оперативники, следователь, станут копаться в сложном, тонком мире семейных отношений его убитого сына. Дело даже не в том, что повалятся скелеты из шкафов и загрохочут костями на всю страну. Лучше, если кто-то свой будет держать под контролем работу чужих равнодушных людей. Конечно, генерал не сумеет оградить семью от желтой прессы, и, в общем, Калашников не об этом его просил. В его просьбе не содержалось ничего конкретного. Просто он счел нужным побывать у генерала. Так ему было спокойней. Раз придется иметь дело с работниками милиции, значит, надо заручиться высокой поддержкой – если есть такая возможность.

А скелеты из семейных шкафов все равно повалятся. От них никуда не денешься.

Глава 12

– Не вздумай брать трубку! – крикнула Жанночка из кухни. – Ты слышишь? Я потом возьму, у меня руки в муке.

Она готовила тесто к поминальному столу. Сегодня только суббота, до понедельника еще много времени, однако начать надо сейчас. Тесто должно сутки отлежаться в холодильнике.

Катин радиотелефон надрывался. Десять минут назад Жанночка слушала, как в трубке молчат и дышат. С ней телефонная истеричка говорить не желала. Ждала, когда Катя возьмет трубку.

– Почему ты думаешь, что это непременно она? – спросила Катя и подошла к телефону.

– Слушай, Орлова, тебе интересно, кто все это придумал? – спросил знакомый хриплый голос. – Я ведь по просьбе звонила. Хочешь узнать, кто попросил?

– Очень просили? – тихо поинтересовалась Катя. – Долго уговаривали?

Катя взяла с книжной полки маленький диктофон. К нему заранее был подсоединен специальный провод с присоской. Она закрепила присоску на пластмассовом корпусе радиотелефона и включила «запись».

– Зря веселишься, молодая вдова.

– С тобой не соскучишься, – усмехнулась Катя.

– Да я здесь вообще ни при чем. Кому-то показалось, что ты слишком хорошо живешь и тебе пора портить удовольствие. А я согласилась сдуру.

– Что сдуру, это точно. Но надо отдать тебе должное. Доканывала ты меня от души. Столько хлопот из-за одной только бабской зависти? Не поверю.

Последовала долгая, томительная пауза. Женщина молчала, тяжело сопела в трубку, потом закашлялась, и Катя подумала, что она, наверное, заядлая курильщица, курит крепкие, дешевые сигареты. Наконец хриплый голос произнес:

– Ладно, Орлова. Встретиться надо. Разговор серьезный, не телефонный.

– Хорошо. Где? Когда?

– А почему не спрашиваешь – сколько? – усмехнулась собеседница.

– Ну ты даешь! – удивилась Катя. – Еще и деньги хочешь получить за свои гадости?

– Хочу. С деньгами у меня плохо.

– Что, работы нет? – сочувственно поинтересовалась Катя.

– Ты, Орлова, на другой планете живешь, – засмеялась собеседница, – можно подумать, ты не понимаешь, что в наше время работа – это одно, а деньги – совсем другое. Ладно, хватит. Я возьму не так много. Три тысячи баксов. И не за гадости. За информацию, важную для тебя. Очень важную, Орлова. Ты уж мне поверь. В общем, завтра в час дня на Гоголевском бульваре, у памятника. Захвати три тысячи, не опаздывай и не вздумай рассказывать никому, в том числе ментам, которые расследуют убийство. Того, кто убил, они все равно не вычислят ни за что. А тебе моя информация поможет. Как говорят врачи, жить будешь. Все, привет, сушеная Жизель.

– Подожди, а как я тебя узнаю? – быстро спросила Катя.

– Не беспокойся. Узнаешь. Я сама к тебе подойду.

– Ну, мало ли кто ко мне подойдет. Я должна точно знать, что это ты. У меня с собой будет такая сумма… Мы ведь встречались раньше, назовись, не стесняйся.

– Не морочь мне голову, Орлова, – усмехнулась собеседница, – я назовусь, а ты сразу ментам меня сдашь. Прямо сегодня. И плакали мои денежки.

В трубке послышались частые гудки. Катя выключила диктофон. Жанночка все это время стояла на пороге комнаты, широко открыв глаза и прижав ко рту руки, обсыпанные мукой.

– Ты молодец, что догадалась записать, – произнесла она громким шепотом. – Что ей надо на этот раз?

– Денег. Оказывается, ее попросили доканывать меня звонками. За три тысячи долларов она скажет кто. Свидание мне назначила. Завтра в час на Гоголевском бульваре.

– Это шантаж! – возмутилась Жанночка. – Я надеюсь, ты не собираешься встречаться с ней?

– Обязательно встречусь.

– Ты серьезно?

– Мне надо на нее посмотреть. Такое ощущение, что я ее знаю. Или знала раньше, в юности… Сушеная Жизель… Кто же так меня называл когда-то? Нет, пока не увижу, не вспомню. Голос знакомый, интонации… Кажется, она сама здорово боится. И не врет.

– Ничего себе, боится! Изводила тебя мерзкими звонками, а теперь требует за это три тысячи долларов! Ты что, и деньги возьмешь с собой?

– Наличные не возьму, – Катя задумчиво покачала головой, – но в крайнем случае сниму с кредитки. Если информация будет того стоить.

* * *

Женщина на другом конце провода, на другом конце Москвы, положила трубку и закурила. Она сидела на кухонной табуретке, сгорбившись, опустив широкие полные плечи. Короткие, совсем жидкие светлые волосы были непромыты и взлохмачены, молодое, но болезненно-отечное лицо без косметики казалось совсем бледным, бесцветным.

– Придешь и принесешь как миленькая, – бормотала женщина, – придешь и принесешь. Страшно тебе, сушеная Жизель, хоть и хорошо ты держишься, а все равно страшно. Спеси-то поубавилось. Три косушки мне, конечно, не хватит. Но больше ты вряд ли дашь, Орлова. Даже для тебя три косушки – не три рубля. Сколько лет мы не виделись? Восемь? Да, много воды утекло. Моей крови много утекло, вот что…

Женщина глядела в окно, прищурив правый глаз. Едкий дым дешевой сигареты «Магна» стелился по маленькой, неприбранной кухне.

– Доча, ты там с кем разговариваешь? – послышался голос из комнаты.

– Мам, отстань, – хрипло, вяло отозвалась женщина, – ни с кем.

Зазвонил телефон, стоявший на кухонном столе, и женщина вздрогнула.

– Я сказала, не звони мне больше. Все! – тихо прорычала она в трубку, услышав знакомый голос на другом конце провода. – А как с тобой еще разговаривать? Как?! А потому, что сволочь ты… да… нет… ну, конечно, ищи дуру! Так я тебе и поверила! Все, поиграли, и хватит… нет, я сказала…

В кухню заглянула полная пожилая женщина с такими же светлыми короткими волосами.

– Доча, тебе супу разогреть? Там у нас еще суп остался куриный, с вермишелькой. Я сейчас есть буду. Ты со мной поешь? – спросила она быстрым шепотом.

– Мам, уйди, я сказала! – рявкнула молодая женщина, прикрыв трубку ладонью.

Пожилая тихо выругалась и скрылась.

– Сколько, говоришь? – Молодая вернулась к прерванному на миг разговору. – Две тысячи? Ага, конечно, ты будешь меня подставлять по-черному, а я молчать за две косушки? За сколько? Будто ты не знаешь? Пять стоит операция, плюс в клинике неделя, мне не меньше шести надо… Пока его не замочили, был другой расклад, совсем другой… Мне дела нет, ты или не ты… Вот только этого не надо, не надо… Я знаю, какой тебе был резон. Ты без выгоды для себя ничего не делаешь… Что – я сама?! А ни фига! Да не ору я!

Женщина загасила сигарету, тяжело откашлялась и, прижав трубку ухом к полному плечу, тут же закурила следующую.

– Нет, не две с половиной. Три. А где хочешь доставай! Не мои проблемы. Тебе надо, чтоб я молчала, – достанешь… да… нет… ладно, в десять, у хозяйственного…

Она положила трубку, и тут же телефон зазвонил опять. На этот раз она разговаривала совсем иначе, ласково ворковала, кокетничала, томно растягивала гласные.

– Ну приеду, обещала же… Только поздно… ну не знаю, часам к двенадцати… а ты ревнуешь, что ли? Дела у меня. Серьезные, очень даже серьезные… Ой, да ладно тебе, куда ж я от тебя денусь? Ну не сердись, Вовчик, ты же у меня умный… Потом расскажу… Ну все, целую.

Она положила трубку, тяжело поднялась с табуретки, шаркающей, почти старческой походкой прошла в ванную. Надо привести себя в порядок. Она не умывалась, не причесывалась с утра. Совсем себя запустила. Так нельзя. Все еще поправимо, большой кусок жизни впереди. Другие умирают в муках, а она выжила.

Она провела массажной щеткой по волосам. Целый клок волос остался на щетке. Волосы продолжали лезть прядями. Химиотерапия, лучевая терапия. Некоторые вообще лысеют. В онкоцентре она видела девочек в дешевых свалявшихся париках, юных старушек с отечными, землисто-серыми лицами. У нее до сих пор такой цвет кожи. И отечность никогда не пройдет. Но это не так уж страшно. Можно жить дальше. Были бы деньги…

Большие деньги, большая слава всегда были совсем близко, только руку протяни. Света Петрова не стеснялась, протягивала, но не могла ухватить.

Ее мама работала парикмахером, дамским мастером, стригла и укладывала самые красивые и знаменитые головы Советского Союза. Парикмахером, не меньше, но и не больше. А папы не было…

Маленькой девочкой на елке в Доме кино Света с болезненным вниманием прислушивалась к шепоту билетерш и буфетчиц: вот это – дочь такого-то, а это – сын такого-то. Она была как бы в одном хороводе с этими детьми, дочерьми и сыновьями известных на всю страну актеров, режиссеров, сценаристов, писателей. Но с раннего детства очень остро ощущала, что никогда не станет такой, как они.

Они с рождения были запрограммированы на удачу, солнце им светило ярче, их шоколадки были вкуснее, их одежда нарядней, школы престижней.

Света не задумывалась почему. Зачем задумываться, когда и так все ясно. Их родители – звезды. А ее мама – кто? Они еще ничего не сделали сами в этой жизни, они только дети, но за их худыми детскими спинами уже слышен восторженный шепот.

Они легко, как равную, принимали ее в свой круг. У них с детства была своя компания. Маленькими они собирались вместе со взрослыми на взрослые вечеринки. Квартиры у всех были большие, детям отводили отдельную комнату, накрывали отдельный, детский стол. Было золотое время, когда Светину маму, Эллу Анатольевну Петрову, считали чуть ли не лучшим дамским мастером Москвы.

На все праздники, вечеринки, дни рождения мама брала с собой Свету. Маленькой девочке нравилось ходить с мамой в гости. Каждый раз она волновалась, ждала, что будет все как-то необыкновенно и она станет главной, все засмеются ее шуткам, обратят на нее внимание, скажут: эта девочка самая красивая и умная. Все захотят с ней дружить.

Она ждала каждый раз, и в пять лет, и в десять. Но никакого особенного внимания никто на нее не обращал. Она обижалась, пряталась в углу, сидела надутая, отвернувшись к стене. Заглядывал кто-нибудь из взрослых.

– А про Светочку вы почему забыли?

– Нет, мы не забыли, – отвечал кто-нибудь из детей.

Ее начинали тормошить, уговаривать, она продолжала дуться. Ей нравилось, когда ее уговаривали. Но другим это занятие быстро надоедало, о ней опять забывали.

Дети становились старше. Они уже собирались своей компанией, отдельно от взрослых. Свету всегда приглашали, а если и забывали позвонить специально, то всегда само собой разумелось, что она может прийти. Она ведь своя, ее знают с раннего детства.

Она обязательно приходила, по приглашению или без, на все вечеринки, дни рождения. Ей были рады – но не более, чем другим девочкам и мальчикам. Однако всегда казалось, что не слишком рады, не понравился ее подарок, не замечают новой прически, нового платья. Нарочно не замечают, чтобы обидеть. Конечно, она ведь не такая, как они.

В приветливых улыбках ей чудилась скрытая издевка. Если все смеялись, а она не понимала, чему именно, то не сомневалась: смеются над ней. Если в гуле общего разговора в веселой вечерней компании она пыталась встрять с каким-нибудь анекдотом, рассказать забавную историю, высказать свое мнение, поспорить, а ее не слушали, перебивали, она вскипала лютой обидой, выбегала вон, хлопая дверью. Но никогда не уходила совсем, оставалась ждать на лестнице, чтобы кто-то вышел и стал уговаривать вернуться.

Она не могла понять, на кого больше злится – на них, надменных счастливцев, или на себя, обделенную при рождении положенной порцией счастья. Если бы кто-то посмел ей сказать, что дрожащее, горячее, болезненно-стыдное чувство, которое не покидало ее с детства и распухло к юности до неприличных размеров, на самом деле называется простым словом «зависть», она бы, вероятно, задохнулась от возмущения. Да кому завидовать? Ее мама зарабатывает не хуже, чем их родители. Она сама в сто раз красивее, умнее, талантливее, чем все они, вместе взятые. Да что они значат без своих знаменитых мамочек-папочек? Ничего!

Она не была такой уж злой, наоборот, она любила дарить подарки, никогда не жадничала. Она рано, лет в четырнадцать, научилась готовить, делала потрясающие салаты, пекла вкуснейшие пироги, с удовольствием всех угощала, приходила в гости с чем-нибудь вкусным собственного приготовления, обязательно помогала убирать со стола, легко и незаметно могла перемыть гору грязной посуды на чужой кухне. Если кто-то болел, она всегда навещала, и не с пустыми руками, если кто-то плакал – утешала. Она умела пожалеть, посочувствовать, когда кому-то плохо. Но совершенно не выносила, когда кому-то хорошо. Ей всегда казалось, что другому слишком хорошо, что это незаслуженно. Похвала в чужой адрес звучала для нее личным оскорблением, особенно если хвалили девочку.

Девочек в их тесной компании было немного. Позже, к старшим классам, появлялись и исчезали случайные, «пришлые» хорошенькие куколки. На них она не обращала внимания. Но за «своими», за теми, которых знала с детства, всегда следила с особой ревностью. Они чем-то неуловимо отличались от других девочек, с которыми она училась в школе, и от нее самой. Была в них какая-то особенная легкость, самоуверенность, рассеянность, надменная грация. Рядом с ними Света чувствовала себя грубой, неуклюжей, неженственной, и джинсы не так на ней сидели, и тщательно сделанный макияж вдруг казался вульгарным, неуместным.

Более прочих ее раздражала одна, худенькая, как тростинка, темноволосая, с огромными, яркими шоколадно-карими глазами.

Света не понимала, что находят взрослые в этом тощеньком, рассеянном, молчаливом, совершенно неприметном создании. Кажется, дунешь – исчезнет. Иногда так хотелось дунуть… Интересно, почему? Может быть, потому, что однажды мама сказала о жалкой худышке: из нее вырастет настоящая красавица. В ней чувствуется порода.

– Мам, ну ты что? Ни кожи ни рожи! – фыркнула Света.

– И в кого ты у меня такая злющая? – вздохнула мама.

И от других взрослых она тоже слышала всякие добрые слова о худышке. Слишком много добрых слов.

Света внимательно, словно сквозь огромную лупу, вглядывалась в узкое лицо своей ничего не подозревающей соперницы, выискивала всякие изъяны – лоб слишком большой, нос длинноват, подбородок чересчур острый и так далее. А о фигуре и говорить нечего – вешалка, палка, ножки тоненькие, шейка как у цыпленка, ключицы торчат. Каждый подмеченный изъян она праздновала в своей душе, словно личную победу. И настойчиво старалась обратить внимание «худобы горемычной» на недостатки ее внешности. («Слушай, тебе совершенно не идут распущенные волосы! Они же у тебя жидкие! Я бы на твоем месте не надевала короткую юбку. У тебя ноги такие худые и коленки острые!»)

Но никакой реакции не следовало. Катя Орлова, дочь известного сценариста, отвечала рассеянно, невпопад, без всякой злобы, будто вовсе не слушала, и настроение у нее не портилось. От этого становилось совсем уж обидно. И еще обидней бывало, когда именно она, Катя Орлова, выходила утешать Свету на лестничную площадку после демонстративного хлопка дверью.

Другие тоже ей не нравились, но Катя Орлова как-то особенно раздражала. Ну почему, спрашивается? Может быть, потому, что занималась балетом, и все говорили, она станет примой, солисткой, она жутко талантливая?

Однажды на детской елке в Доме кино тринадцатилетняя Катя станцевала партию Жизели. Это был сольный номер в детском концерте. Весь огромный зал, взрослые и дети, затаив дыхание, глядели, как она легко порхала по сцене, а потом аплодировали. Свете Петровой было уже шестнадцать. Из всего зала она одна ни разу не сдвинула ладоши. А потом, в одиночестве слоняясь по шумному нарядному фойе, она услышала обрывок взрослого разговора:

– Это дочка Фили Орлова, очень талантливая девочка.

Покраснев до корней волос, крупная, полная шестнадцатилетняя Света в нелепом блестящем платье вдруг громко выпалила, ни к кому не обращаясь:

– А мне, например, совершенно не понравилось, как она танцевала. Ни кожи ни рожи. Сушеная Жизель.

Стоявшие поблизости на нее странно покосились, отвернулись, и никто не оценил острого замечания. А потом она услышала у себя за спиной:

– Не знаешь, это чья такая, в блестках?

– Понятия не имею.

С тех пор она изредка называла Катю Орлову сушеной Жизелью, и за глаза, и в глаза, с веселым смехом. Ей казалось, это так точно, так остроумно, а главное – похоже на правду. Но никто не смеялся в ответ, не обращал внимания на колкое словцо. Все пропускали мимо ушей, и сама Катя тоже. И тогда, много лет назад, и потом она никак не реагировала на обидную кличку. Между прочим, напрасно…


Света заканчивала школу. Ее ровесники из детской теплой компании поступали в институты, в какие хотели, с первой же попытки. А она недобрала баллы во ВГИК, на сценарный факультет, завалила экзамен в ГИТИС, на театроведческий. У мамы стала развиваться профессиональная болезнь парикмахеров – варикозное расширение вен. Мама не могла работать так же много, как раньше. Она старела. Ноги болели и опухали. А в салоне успели подрасти и окрепнуть новые мастера. Они потихоньку отбивали у Эллы Анатольевны дорогую престижную клиентуру.

Следующая попытка поступления в институт закончилась провалом. Мама устроила ее на специальные курсы, чтобы была в руках денежная, надежная профессия гримера-визажиста. Старые связи таяли. Надо было зарабатывать деньги и идти уже своей, совсем другой дорогой. Но она не хотела расставаться с тем миром, который так злил ее. Она привыкла дышать обжигающим воздухом чужой славы. Кто-то из маминых приятельниц устроил ее гримером в Малый театр. Чужой славы там хватало, а вот зарплата была копеечной. Один умный знакомый посоветовал освоить еще и массаж.

Оказалось, что у нее настоящий талант массажиста. Ее сильные, неутомимые руки чувствовали, где и как надо разминать, сжимать, похлопывать. Появилась своя клиентура, сначала средняя, потом престижная, дорогая. Помогли отчасти и мамины старые связи. Денег стало много, и, в общем, все складывалось хорошо.

Подростковые обиды и комплексы постепенно смягчались, таяли под натиском сложной взрослой жизни. Она чувствовала себя обеспеченной, привлекательной женщиной, не хуже других.

И вот однажды ее попросили взять очередного клиента, сложного, капризного, с запущенным остеохондрозом. От работы она никогда не отказывалась, деньги, как известно, не бывают лишними.

Света видела его по телевизору. Он был одним из людей «оттуда», с самого верха. Между прочим, весьма привлекательный мужчина. Такой тип ей всегда нравился – мрачно-мужественный, с тяжелым подбородком, с умными усталыми глазами.

Это тоже немаловажно, ведь ей иногда приходилось совмещать массаж с другими, более интимными услугами. Так уж получалось. Но и платили, соответственно, больше.

С ним, стареющим красавцем, все произошло довольно скоро, уже на третьем сеансе. И она подумала, что было бы хорошо вот такого иметь мужика в любовниках. Именно такого, красивого, щедрого, с деньгами, со связями. Она почувствовала печенью: здесь ее шанс. И стала очень стараться, чтобы не разочаровать нового клиента.

Света знала, он женат, имеет взрослого сына. Знала также, что есть у него и постоянная дама сердца. Она очень быстро поняла, что жена как бы вообще ни при чем, а вот та, другая женщина может стать серьезной проблемой.

Разумеется, она попыталась выяснить – кто? Это не составило труда. О красивом романе, который длился почти два года, знали многие.

Когда ей назвали имя, она даже поперхнулась. Все подростковые комплексы, все глупые детские обиды поднялись со дна души жгучей мутной волной. Катька Орлова! Сушеная Жизель. Вот с кем, оказывается, придется делить классного мужика! Вот как, оказывается, пересеклись их пути.

В глубине души она была даже польщена таким соперничеством. Чем она хуже сушеной Жизели? Да ничем! И уж понятно, кого он должен предпочесть! Конечно, ее, Светлану. Она настоящая женщина, все у нее на месте. А Катька – фу, ни кожи ни рожи, смотреть не на что!

Пока кипела с новой силой старая, сладко дрожащая в душе злость, пока зрели коварные планы, все решилось само собой, неожиданно легко. Катька заявилась в неурочный час, оказалась глупой и гордой. Ушла сама, даже не оглянувшись, даже не поинтересовалась, с кем там ее миленький в кабинете? Ну и дура, если не понимает, что такими мужиками не бросаются.

Однако радость победы омрачилась, когда стало известно, что Катька не чахнет от страданий, а выходит замуж за Глеба Калашникова. За того самого Глеба, по которому сохло столько девочек лет с четырнадцати, в которого и сама Света была немного влюблена.

Маму, Эллу Анатольевну Петрову, конечно, пригласили на свадьбу, в банкетный зал ресторана «Прага». И Света, конечно, отправилась вместе с ней. Там представилась возможность высказать сушеной Жизели всю правду в глаза, чтоб не радовалась слишком. Света объяснила ей, что на самом деле она – урод, бездарность, и в жизни, и на сцене, и если бы не ее знаменитый папочка, фиг ее бы приняли в балетное училище, потому что у нее ни кожи ни рожи, и зря она думает, будто Глеб ее любит. Ни фига! Кому она нужна? Просто родители дружат, и ему неудобно. Она, сушеная Жизель, приперлась к нему на дачу в Новый год, он ее трахнул по пьяному делу, и вот теперь приходится ему, бедному, на уродке-крокодилице, сушеной Жизели, жениться. И вообще если бы не она, Света, никакой свадьбы не было бы, не помчалась бы Катька ночью в Переделкино.

Света ждала, что невеста начнет выяснять подробности, насторожится, заволнуется, и вот тогда можно будет нанести последний, смертельный удар, сообщить, что именно она, Света Петрова, была в кабинете Егора Баринова, и именно ее, Свету, он любит без памяти, а от сушеной Жизели сам не знал, как отделаться, и теперь счастлив несказанно, что она наконец от него отвязалась.

Но именно этого, решающего удара не получилось. Разговор происходил в комнате отдыха для оркестра, и как раз тогда, когда Света собиралась оглушить соперницу главной правдой, музыканты ввалились с шумом, и разговор был скомкан.

Только потом, протрезвев, она вспомнила, что в Катиных глазах не было ни слез, ни ужаса, лишь несказанное удивление и жалость. Она молчала почти все время и только один раз произнесла:

– Господи, какой же ты, оказывается, несчастный человек, Света Петрова…

Потом многие годы именно эту спокойную снисходительность Света не могла простить, запомнила надолго, навсегда. Невозможно простить то, чего не понимаешь.


Однако мутная волна детских обид улеглась довольно скоро. Возникли более насущные, серьезные, совершенно взрослые проблемы. Уже через месяц Света почувствовала, что, несмотря на продолжающиеся сеансы массажа, место постоянной любовницы Егора Баринова остается вакантным. Мало ему одной лишь Светланы, мало. Не удержит она его – ни опытом своим, ни безотказностью, ни пышными формами.

Света хоть и оставалась в душе все той же обиженной маленькой девочкой, которая, повернувшись носом к стенке, ждет, когда обратят на нее внимание, начнут тормошить и уговаривать, однако жизненный опыт и острое, холодное чутье взрослой женщины подсказывали: не жди, уговаривать никто не станет. Так и просидишь в углу, пока другие будут играть в свои веселые игры и радоваться жизни.

Крепкие и серьезные отношения с Егором Николаевичем Бариновым сулили много, очень много жизненных радостей. Нельзя упускать такой шанс. А он упрямо ускользал из Светиных сильных, ловких профессиональных рук.

Утопив в здравом смысле женские амбиции, ревность и даже простую природную брезгливость, Света придумала достаточно оригинальный способ укрепить свои отношения с Егором Николаевичем.

Глава 13

В дверь позвонили, и Оля вздрогнула. Она никого не ждала в гости, особенно в субботу утром, в половине десятого.

«Опять какая-нибудь бабушкина подружка с хлебушком», – раздраженно подумала она и, готовясь дать жесткий отпор, подошла к двери, поглядела в «глазок».

За дверью стояла Маргоша Крестовская. Оля не удивилась и обрадовалась.

– Прости, что без звонка, у меня через час съемка.

Маргоша чмокнула Ольгу в щеку, скинула туфли, сунула ноги в растоптанные Ольгины тапочки, бросила свою светлую замшевую куртку на старый облезлый сундук в прихожей.

Из большой кожаной сумки она вытащила пачку молотого кофе, сигареты, маленькую упаковку с французским сыром «Камамбер».

– Это для нас, – пояснила она, вываливая дары Ольге в руки, – отнеси на кухню, свари нам кофейку.

Потом она извлекла из своей бездонной сумки гроздь бананов в целлофановом мешке, коробку шоколадных конфет, картонную литровую пачку апельсинового сока.

– Это для Иветты Тихоновны.

– Маргоша, спасибо, ну что ты… Зачем столько всего? – растерянно и благодарно улыбнулась Ольга.

Но Маргоша уже была в комнате. Послышался скрип кровати, и скорбный, но очень громкий бабушкин голос запричитал:

– Деточка, спасибо, а мне так плохо сегодня с утра, так плохо, сердце колет, и вот здесь, в ноге, все время дергает что-то. Я всю ночь не спала, прямо будто током бьет. Ты не знаешь, что там может дергать? Нерв? Да, вот именно, нерв. Все время нервничаю. Ты бы поговорила с Олей, она безобразно себя ведет, совсем меня не кормит и раздражается из-за каждого пустяка.

– Иветта Тихоновна, у вас самая лучшая внучка в мире, – серьезно и внушительно ответила Маргоша.

– Да уж, лучшая… Сегодня открыла форточку, я говорю: Оля, меня знобит. А она отвечает, мол, душно у нас, нельзя жить в такой духоте. А меня все время знобит. Знаешь, деточка, прямо как будто холодной водой кто-то обливает, это, наверное, тоже нервы… Ох, какие вкусные конфетки! Где ты купила такие конфеты? Дай-ка мне очки, я хочу рассмотреть коробку. Они на Олином столе. Нет, не в ящике, сверху…

Сквозь тонкую стенку было слышно, как Маргоша открывает и закрывает ящик письменного стола.

– А бананы теперь почем? – спросила Иветта Тихоновна с набитым ртом.

Оля не стала прислушиваться к разговору, вытерла грязный после бабушкиного завтрака стол, поставила чайник, достала из буфета старую медную джезву. Прежде чем варить в ней кофе, надо вымыть, снаружи и внутри толстый слой пыли. Сама Оля кофе почти не пила, не покупала. Дорого.

Наконец Маргоша вышла из комнаты, уселась на табуретку в кухне и выразительно закатила глаза.

– Да… Коробку шоколада смела в минуту. Ей плохо не станет?

– Ей всегда плохо, – пожала плечами Ольга.

– Может, все-таки положишь ее в больницу? Так невозможно жить. Ты посмотри на себя, бледная, синяки под глазами.

– На хорошую больницу у меня денег нет, – сказала Ольга, выключая огонь под джезвой, – а в обычную психушку – это все равно что на помойку. Не могу.

– А себя на помойку в двадцать три года не жалко? – Маргоша нервно передернула плечами и закурила.

Ольга молча достала старую фарфоровую пепельницу, оставшуюся еще от родителей. Сама она никогда не курила, и пепельница стояла в буфете.

– Когда ты в последний раз виделась с Глебом? – спросила Маргоша.

– С Глебом у меня все, – ответила Оля, не поворачивая головы.

– Давно? – Маргоша удивленно подняла брови.

– Мы расстались пять дней назад.

– Поссорились?

– Нет. Расстались. И давай не будем об этом.

Маргоша молчала, наблюдая, как Оля разливает кофе по некрасивым дешевым чашкам.

– Оля! – послышался голос Иветты Тихоновны из комнаты. – Зайди ко мне на минуту!

– Прости, я сейчас, – пробормотала Ольга и кинулась к бабушке.

Оставшись одна, Маргоша глотнула кофе, подошла с чашкой и с сигаретой к окну. На улице шел дождь.

Оля вернулась, молча села за стол.

– Ну что? – сочувственно спросила Маргоша.

– Да ничего, как всегда. Скучно ей. Пожаловалась, что в ноге стреляет.

– Оль, ты как себя чувствуешь? – внезапно спросила Маргоша.

– Нормально, – пожала плечами Ольга, – а почему ты вдруг спрашиваешь?

Маргоша поставила чашку на стол, положила дымящуюся сигарету в пепельницу, подошла к Ольге совсем близко и внимательно посмотрела ей в глаза.

– Значит, ты решила порвать с Глебом?

– Я же просила, не надо об этом. – Ольга поморщилась, как от внезапной боли.

– Но ведь ты его любишь, – Маргоша печально покачала головой, – ведь это первая твоя любовь.

– Он женат.

– Ну и что?

– Ничего. Я не хочу это обсуждать. Все кончилось.

– Да, Оленька. Все кончилось. Мне очень трудно сказать тебе об этом, я тяну время, но никуда не денешься. – Маргоша глубоко вздохнула и произнесла: – Глеба убили. Три дня назад.

– Как это?

Глаза Ольги стали огромными, рука, державшая чашку, задрожала. Маргоша едва успела отскочить. Горячий кофе едва не пролился на светло-бежевые Маргошины джинсы.

– В него выстрелили ночью из кустов, во дворе. Они с женой возвращались из театра, с премьеры.

Лицо Ольги стало белым, Маргоша даже испугалась: сейчас хлопнется в обморок, и что делать?

– Похороны в понедельник. В десять отпевание в церкви преподобного Пимена на Новослободской.

– Да, – проговорила Ольга посиневшими губами, – я поняла… В понедельник, в десять часов, у Пимена преподобного…

* * *

Съемка проходила на стройплощадке на Миусах. Старый дом реставрировала какая-то турецкая компания. День был темный, пасмурный. Резкие лучи софитов делали освещение странным, тревожным, что и требовалось для жуткой сцены перестрелки в пустом полуразрушенном доме, среди штабелей труб, гор кирпичей и прочих строительных штук. К щелям между блоками бетонного забора прилипло несколько любопытных мальчишек. Оттуда хорошо просматривался кусок площадки, фасад дома, подъемный кран.

Фасад был аккуратно обтянут зеленой сеткой. С крыши до земли, поверх сетки, тянулся толстый двойной трос. Маргарита Крестовская ловко карабкалась по нему, как обезьянка по лиане. Она была вся в черном – узкие джинсы, короткая кожаная куртка, перчатки. Роскошные рыжие волосы скручены узлом и спрятаны под черную кожаную кепку с длинным козырьком, повернутым назад.

– Смотри! Класс! Во дает! Сорваться запросто может!

– Спорнем, не сорвется? Это ж каскадерша, профессионалка.

– Ни фига! Это актриса! Никакая не каскадерша! Ща ваще, прикинь, без дублеров работают! Кто не может, того не снимают, в натуре!

– Ты че, в натуре, совсем, что ли? Ты бы так полез?

– Заплатили – полез бы. Я на физре по канату лучше всех.

Детям было не больше двенадцати, они отчаянно матерились, смачно сплевывали сквозь зубы, произносили слова с характерным гнусавым растягиванием гласных, всячески демонстрируя друг перед другом приблатненность и крутизну.

– Слышь, мужик, закурить не найдется? – обратился один из них к майору Кузьменко, который медленно шел вдоль забора.

Майор искал проход на площадку. Он знал, что съемка именно здесь, но забор все тянулся, и как попасть вовнутрь, майор пока не понял.

– Не найдется, – буркнул Иван, – мал еще курить!

В штатском, в неказистой кожаной курточке и потертых джинсах, длинный худощавый майор выглядел несолидно. В свои тридцать шесть он все еще был похож на студента-отличника. Скромный интеллигентный молодой человек, ни за что не подумаешь, что милиционер, оперативник. Мягкий, чуть растерянный взгляд сквозь очки, открытая детская улыбка, тихий голос.

Мальчишка, попросивший прикурить, смерил Ивана испепеляющим взглядом, презрительно сплюнул и отвернулся, всем своим видом давая понять, что вовсе он не маленький, а очень даже большой, «крутой, центровой, основной, в натуре»…

– Ну ваще! Кузя, зырь! Ни хрена себе! – завопил его приятель, углядев через щель нечто невероятное.

Мальчишка бросился к забору и тоже завопил от восторга.

Рядом, непонятно откуда, возник огромный охранник в камуфляже и негромко прикрикнул на детей:

– Кончай шуметь, пацаны!

– Скажите, – шагнул к нему Иван, – как пройти на площадку?

– Туда нельзя. Съемка, – ответил охранник и хотел было скрыться за забором, но майор протянул ему свое удостоверение.

Охранник мельком взглянул на фотографию, потом на Ивана.

– Пойдемте. Только осторожно, в кадр не попадите.

Оказавшись наконец на площадке, Иван закурил рядом с охранником и стал ждать, когда закончат снимать этот дубль. Ему надо было поговорить с Крестовской.

Маргарита не просто карабкалась вверх по тросу. Она отталкивалась ногами от стены и ловко раскачивалась. Рядом, в строительной люльке, медленно ехал вверх оператор с камерой. Два актера, игравшие кавказцев-бандитов, перебегали с этажа на этаж по разломанным лестницам внутри пустого, полуразрушенного дома, палили в красавицу из окон. Она лихо уворачивалась от пуль и отстреливалась из маленького пистолета сквозь сетку.

Майор Кузьменко, задрав голову, любовался тонкой фигуркой, которая балансировала на уровне пятого этажа. Сердце невольно замирало – никакой страховки не было видно.

– Крестовская сама работает все трюки, никаких каскадеров, – шепотом сообщил Ивану охранник.

– Здорово работает, – кивнул Иван, – и стреляет профессионально. А страховка есть?

– Там страховочный пояс, но это так, больше для психологического спокойствия.

– Все, стоп! Снято! – хрипло крикнул режиссер в микрофон. – Отлично, Маргошка. Умница.

Крестовская оттолкнулась ногами от стены и ловко сиганула в строительную люльку к оператору, стянула с головы кожаную кепку, красиво тряхнула огненно-рыжими волосами. Наконец люлька оказалась на земле.

– Здравствуйте, Маргарита Евгеньевна… – Иван представился, показал удостоверение. – Мне нужно задать вам несколько вопросов.

– Да, конечно. – Она обаятельно и немного печально улыбнулась. – Вы насчет убийства Глеба? Кофе хотите?

Они присели на какие-то бревна, Маргарита достала из огромной кожаной сумки термос.

– Вы хорошо знали Глеба Калашникова? – спросил майор.

– Ну, как вам сказать? – Она протянула Ивану пластмассовый стаканчик с черным кофе. – Осторожно, очень горячий, не ошпарьтесь.

– Спасибо, – благодарно кивнул майор.

– Честно говоря, с Глебом у нас были не слишком теплые и близкие отношения. Он не мог мне простить, что его мама осталась одна. Сами понимаете, ситуация сложная. Кто я ему? Мачеха? Нелепо… Я моложе на десять лет.

Из близких родственников убитого Маргарита Крестовская была единственным человеком, с которым можно спокойно, без напряжения, побеседовать о личной жизни Глеба Калашникова. Понятно, что гибель пасынка – не смертельное для нее горе. Вряд ли какой-нибудь из вопросов вызовет у юной мачехи гнев, слезы, гипертонический криз или сердечный приступ.

Мать, Надежда Петровна, была в тяжелом состоянии, врачи просили до похорон ее не беспокоить. Отец, народный артист, депутат Думы, тоже заявил по телефону, что чувствует себя плохо, сердце пошаливает, и попросил не трогать его несколько дней.

Конечно, жена, Екатерина Филипповна Орлова, свидетельские показания давала спокойно и толково, надо отдать ей должное, в истерике не билась. Однако с ней о многом не поговоришь. Например, обсуждать активную гульбу Калашникова, его хождения «по бабам» как-то неловко. Да и бесполезно. В этих вопросах жена не самый компетентный человек.

Между тем поговорить о дамах, с которыми постоянно встречался богатый бесшабашный казинщик на стороне, было необходимо. Следователь Чернов, да и сам майор Кузьменко вовсе не исключали, что одна из них причастна к убийству.

Близких друзей у Калашникова не оказалось, но приятелей и знакомых – пол-Москвы. Его знали все и не знал никто. Говорили, что он вовсю изменял жене, был неразборчив и непостоянен в своих увлечениях, но конкретных имен не называли.

От нескольких разных людей Кузьменко слышал, что в последние полгода у Глеба была некая Оля, «одна, но пламенная страсть». Фамилию этой Оли назвать не мог никто. Говорили, будто на вид ей около двадцати, хороша собой необычайно, вроде студентка, но может быть, и нет. Кто-то где-то видел их вместе, мельком. То она сидела в машине рядом с Калашниковым, то кто-то столкнулся с ними в ресторане.

Глеб почти никогда не появлялся с ней на людях. Из этого можно сделать пока только один осторожный вывод: неизвестная Оля – человек замкнутый и нелюдимый, рестораны и всякие шикарные тусовки ее не особенно привлекают. Сам Калашников был шумным, общительным, одиночества не терпел, даже вдвоем с дамой сердца не любил долго оставаться наедине. С прежними своими пассиями мелькал повсюду, на престижных премьерах, презентациях, в закрытых клубах.

Чтобы не тратить зря время, майор решил задать Маргарите прямой вопрос. Она с самого начала показалась ему человеком искренним, спокойным и разумным. Если знает про Олю – скажет.

– Ольга Гуськова – моя бывшая одноклассница, – спокойно сообщила Маргоша, – да, у них с Глебом был серьезный роман. Они познакомились месяцев восемь назад, кажется, прошлой зимой. И у обоих крыша поехала.

– То есть?

– Ну, влюбились сразу, хором. Он в нее, она в него.

– Жена знала об этих отношениях? – быстро спросил Кузьменко.

– Думаю, догадывалась.

– А разводом там не пахло?

– Нет, – Маргарита покачала головой, – Глеб от Кати не собирался уходить. Он изменял ей направо и налево, но никогда бы не ушел. Даже к Ольге. Он как-то сказал мне: «Солнышки» приходят и уходят, а семья остается». Он своих баб «солнышками» называл.

– И много у него их было, «солнышек»?

– Я знаю только про Олю. А вообще, если честно, разговоров было значительно больше, чем «солнышек». Он сам себе такой имидж создал, а люди любят посплетничать.

– Но с Гуськовой все было серьезно?

– Более чем. Хотя, в общем, представить семью с Ольгой невозможно.

– Почему?

– Ольга человек странный и глубоко несчастный. Родители военные. Отец – офицер-пограничник, мать – военврач. Оба погибли в Афганистане, когда ей было семь. Она выросла с бабушкой. Бабка всегда была чумой, а сейчас у старушки прогрессирующий старческий маразм. Оля живет с ней вдвоем в однокомнатной квартире, учится в университете на философском факультете. В общем, сумасшедший дом.

– Но она хотела замуж за Калашникова?

– Безумно! Для нее отношения с мужчиной вне брака – смертный грех.

– Она верующая?

– В определенном смысле. – Маргарита пожала плечами. – Правда, нельзя сказать, какого она вероисповедания. У нее такая каша в голове – ужас. То голодом себя морит в Великий пост, не вылезает из церкви, по православным монастырям ездит, то выходит в астрал, как индийский йог. Это, между прочим, несовместимые вещи. Если бы что-то одно, тогда понятно. А так… – Маргарита безнадежно махнула рукой. – В общем, она очень странная. С ней даже разговаривать сложно.

– Но вы, как я понял, знаете ее довольно хорошо, – мягко заметил майор, – стало быть, продолжаете с ней общаться после окончания школы.

– Мне ее жалко, – вздохнула Маргарита, – у нее ведь никого нет, кроме маразматической бабушки. Она даже о маразме не догадывалась, думала, дурной характер, мучилась, будто в чем-то виновата. Старуха изводила ее дикими капризами, скандалами, она терпела. Я нашла психиатра, ей объяснили, что это болезнь. Честно говоря, я не знаю, кому был нужнее врач – ей или бабушке.

– То есть вам кажется, Ольга Гуськова не совсем здорова психически?

– Нет, этого я не говорила. – В Маргошиных ярко-зеленых глазах на миг блеснул жесткий огонек.

«Она по-своему привязана к этой несчастной странной Ольге, – понял майор, – ей неприятно говорить о ней как о психопатке. Она хороший человек, красотка Маргоша, восходящая кинозвезда. Однако мне придется задать ей еще один неприятный вопрос».

– Скажите, Ольга предпринимала какие-либо попытки разбить семью? – Майор кашлянул.

Да, вопрос для Крестовской, безусловно, неприятный. Не только по отношению к несчастной подружке, но и с намеком на личную жизнь самой Маргариты.

– Точно сказать не могу, – спокойно ответила Крестовская, – я слышала, будто в последнее время какая-то женщина звонила Кате анонимно, говорила гадости в трубку, угрожала. Врать не хочу, подробностей не знаю. Да вам, наверное, Катя уже успела рассказать?

Нет, Катя об этом не сказала ни слова – ни Кузьменко, ни Чернову. Любопытно, почему?

– Вы полагаете, звонить могла Ольга? – спросил он.

– Не знаю. Значит, Катя вам о звонках не говорила?

«Так. А тебе, красавица, почему это так интересно?» – внезапно напрягся майор.

И тут же с милой улыбкой спросил:

– А как вы думаете? Говорила или нет?

– Могла и не сказать. Катя очень скрытный человек. Она не выносит, когда кто-то лезет в ее личную жизнь.

– Я успел это заметить, – кивнул майор.

На съемочной площадке началась суета. К Маргоше подлетела девушка-гример и стала бесцеремонно накладывать ей тон на лицо, словно майора не было рядом.

– Внимание! Ребята, все по местам! Снимаем! Маргошка, хватит болтать! Пора работать! – простуженным голосом закричал в микрофон тощий маленький режиссер.

Взглянув внимательней на хилую фигурку в теплом плаще, в шарфе, намотанном на шею в несколько слоев, в вязаной детской шапочке с помпоном, майор узнал известного на всю страну режиссера Василия Литвиненко и удивился: неужели он снимает боевики?

– Простите. – Маргоша встала, сделала несколько быстрых движений руками, плечами, повертела головой.

Она разминалась. Ей предстояло опять лезть вверх по тросу. Гримерша при этом продолжала что-то делать с ее лицом и волосами.

– Я подожду, – улыбнулся майор, – я с удовольствием посмотрю на съемку.

– Посторонних уберите с площадки! – раздраженно произнес в микрофон Литвиненко. – Все по местам!

Маргоша, весело подмигнув, подбежала к режиссеру и что-то зашептала ему на ухо, потом быстро чмокнула его в щеку.

– Васька, не заводись! – донесся до майора ее голос.

«Все-таки потрясающая женщина, – думал Иван, глядя, как легко и изящно Маргоша взлетает вверх по тросу, – из-за такой можно запросто голову потерять…»

Маргоша раскачивалась на тросе и палила из пистолета. Все выглядело очень натурально, и майор подумал, что боевик, наверное, получится классный. Надо будет непременно посмотреть.

Напряжение на съемочной площадке нарастало. У героини кончились патроны. Балка, на которой держался трос, предательски надломилась. Казалось, еще минута – и красавица сорвется с высоты, ее подстрелят злодеи. Но тут заработал подъемный кран. В будке сидел главный герой. Он развернул кран, в последний момент Маргоша ловко ухватилась за крюк.

– Снято! – радостно крикнул режиссер. – Всем спасибо!

Майору пришлось довольно долго ждать, пока Крестовская переоденется в одном из строительных вагончиков.

– Скажите, – обратился он к молоденькой гримерше, которая присела на бревна с ним рядом и задумчиво курила, – фильм скоро выйдет?

– Месяца через три. Съемки почти закончены, – ответила девушка.

– А кто написал сценарий?

– Кузьма Глюкозов. Вы читали романы про Фрола Добрецова?

– Нет, – признался майор, – что-то слышал, но не читал.

– Странно, – пожала плечами девушка, – вы ведь в милиции работаете?

– Да, – кивнул Иван.

– И детективами не интересуетесь?

– Интересуюсь. – Майор улыбнулся. – Но старыми, классическими. Агата Кристи, Жорж Сименон.

– Сейчас все читают Глюкозова, – авторитетно заметила девушка.

– Ладно, я непременно почитаю.

– Не советую. Дрянь редкостная.

Наконец появилась Крестовская. Светлые джинсы, светлая замшевая куртка, тонко подкрашенное лицо.

– Простите, что заставила вас ждать. Знаете, какое у меня предложение? – весело обратилась она к майору. – Я голодная как волк. Здесь есть отличный гриль-бар. Давайте пообедаем вместе и договорим.


Гриль-бар находился на углу Большой Грузинской и Васильевской. Народу оказалось довольно много. В это приличное, не слишком дорогое заведение приходила обедать состоятельная чиновно-коммерческая публика с Тверской. Столики были отгорожены друг от друга перегородками, увитыми живым плющом. Вкусно пахло жаренным на углях мясом. Тихо потренькивали радиотелефоны, кое-где слышалась приглушенная английская и французская речь. Майор подумал, что гриль-бар успешно конкурирует с шикарными дорогущими бистро и ресторанами «Палас-отеля», расположенного в двух шагах. Кухня здесь не хуже, а цены раза в три ниже.

Их с Маргаритой усадили за единственный свободный столик. Кузьменко заметил, какими взглядами провожают Маргошу все без исключения мужчины, и представил на миг: если бы это была его девушка, такая красивая, легкая, праздничная… Иван тут же одернул себя: она свидетельница. Нельзя терять голову. И вообще он человек женатый, двое детей.

– Простите. – Официант уже принял заказ, но продолжал стоять у столика, смущенно переминаясь с ноги на ногу. – Вы Крестовская?

Прожженный молодой хмырь в бабочке глядел на Маргошу с детским восторгом и умилением.

– Да, – улыбнулась она, – я Крестовская.

– Вы в жизни еще красивей! Я смотрел недавно боевик по видюшнику, «Кровавые мальчики», фильм, извиняюсь, фиговый, но вы… – Он выразительно прикрыл глаза и причмокнул. – А правда, что вы сами выполняете все трюки?

– Правда.

– И часто вас узнают? – спросил Иван, когда официант удалился.

– Не слишком, – улыбнулась Маргарита.

– Это приятно?

– Конечно, приятно. Актеры – люди тщеславные. Однако все хорошо в меру. Вот моего мужа это иногда утомляет. Его узнают везде и глазеют, словно он не человек, а предмет, выставленный для всеобщего обозрения. Иногда это становится противно. А иногда помогает в неприятных ситуациях, особенно с гаишниками.

Появился официант, быстро и красиво разложил на столе приборы.

– Я извиняюсь, можно у вас автограф попросить? – Он протянул Маргарите новенькую книжку в ярком переплете.

На обложке красовалась цветная фотография Крестовской. Маргарита с развевающимися волосами была снята по пояс, в черном вечернем платье с открытыми плечами. В руке она держала маленький пистолет. Как ни поворачивай книжку, дуло направлено в того, кто смотрит на картинку.

– «Кузьма Глюкозов. Верное сердце путаны», – прочитал майор.

– Это ж надо, – пробормотала себе под нос Маргоша и покачала головой, – фильм еще не доснят, еще монтировать не начали, а они подсуетились, переиздали свой шедевр под новой обложкой. Лихо. – Она усмехнулась. – И главное, никому ни слова: ни оператору, ни режиссеру, ни мне… Это кадр из рабочих материалов к фильму, который мы сейчас снимаем, – объяснила она майору.

– А что, будет фильм по этой книжке? – обрадовался официант. – И вы в главной роли? Я думал, просто так вас сняли на обложку, в качестве модели. А скоро фильм выйдет? Я обязательно посмотрю! Вот ручка, напишите мне что-нибудь!

– Как вас зовут? – спросила Маргоша, ласково улыбаясь официанту.

– Вячеслав. Можно просто Славик.

«Славику, на добрую память», – черкнула Крестовская на титульном листе и поставила внизу красивую, размашистую подпись.

– Спасибо! Буду теперь везде спрашивать кассету с фильмом. Он так же называется?

– Так же. Но спрашивать кассету начинайте не раньше чем через три месяца. А вы книжку прочитали?

– Нет, – признался официант, – я ее только что купил в ларьке, здесь, через дорогу. Еще утром заметил, а сейчас вот увидел вас и сбегал купил специально, чтобы вы подписали.

Он удалился, радостный и смущенный.

– Надо будет сказать Симоновичу, чтобы заплатил мне за такую рекламу, – хохотнула Маргарита.

– Симоновичу? Это кто, издатель?

– Автор. Вернее, один из пяти авторов, которые штампуют шедевры под псевдонимом Кузьма Глюкозов.

– Что, романы действительно такие плохие? – спросил Иван.

– Дрянь. Дешевая штамповка. Знаете, такая литература вроде китайского ширпотреба, которым на вещевых рынках торгуют. Я когда попыталась читать Глюкозова, у меня было ощущение, будто я купила сапоги и на второй день отвалились подметки. Противно, когда тебя надувают и считают придурком.

«Трудно представить Маргариту Крестовскую, которая покупает китайский дешевый ширпотреб на вещевом рынке», – подумал майор.

– Сейчас каждый так или иначе отдает дань жуликам и халтурщикам. Одни покупают сапоги, у которых отваливаются подметки на второй день, читают дрянные книжки, от которых тухнут мозги. Другие снимаются в дешевых халтурных боевиках, – усмехнулась Маргарита. – Вот Вася Литвиненко еще года два назад клялся публично, что никогда, ни при каких обстоятельствах не станет снимать кино по плохому сценарию. Однако снимает. Плюется, ругается, но снимает. Куда денешься?

– Обидно, когда хороший режиссер из-за денег вынужден участвовать в халтуре. И за актеров обидно. Я давно не видел хороших отечественных фильмов. Когда смотришь все эти теперешние комедии и боевики, такое впечатление, что тебя, зрителя, считают идиотом.

– А это удобно – думать, что все кругом идиоты. Можно, не слишком надрываясь, много денег заработать, – глубокомысленно заметила Крестовская, – ведь и правда придурков много. Иначе все жулики – и литературные, и рыночные – давно бы позакрывали свою коммерцию.

С Крестовской было легко и интересно разговаривать. Но майор решил не отвлекаться на посторонние темы. Он ведь здесь не для того, чтобы болтать с ней о кино, литературе и законах рынка.

– Мы остановились на том, что жене Калашникова в последнее время кто-то звонил анонимно, угрожал.

– Было такое дело, – кивнула Маргоша.

– Расскажите, пожалуйста, подробней, как вы узнали об этих звонках? Когда они начались?

– Мне сказала по секрету их домработница, Жанна Гриневич. А когда начались?.. Погодите… – Она замерла с вилкой у рта. – Была одна гадкая история. Дней двадцать назад. Я забежала к Кате за книгой и застала странную сцену. Они с Жанной потрошили подушку.

– Что? – не понял майор.

– Ладно, расскажу сначала. Они шли из магазина, и к ним привязалась какая-то бомжиха, стала нести бред, будто Катю кто-то проклял, мол, кто-то любит ее мужа, напустил на нее порчу и надо вспороть подушку. Самое неприятное, что в подушке действительно оказались всякие мистические штуки: огарок церковной свечи, щепки от гроба, бумажная лента с заупокойной молитвой.

– Бред, – тяжело вздохнул майор, – простите, а почему от гроба? Чем они отличаются от обыкновенных щепок?

– Это мы узнали позже. Я позвонила одной женщине, она потомственная ворожея, объяснила, что это какой-то старинный магический ритуал. – Маргоша смущенно улыбнулась. – Нет, я сама не верю в такие штуки, но тогда, у Кати, мне стало жутковато.

Она с аппетитом принялась за большой сочный бифштекс.

– Калашников водил женщин домой в отсутствие жены? – быстро спросил майор.

– Откуда я знаю? Хотя… Катя весь август была на гастролях, квартира стояла пустая. Жанна не приходит, когда нет Кати. Глеб жил то на даче, то в Москве.

У майора голова шла кругом, но уже не от Маргошиной красоты, а от информации, которая обрушилась на него потоком, всего за пару часов. Все это надо не только переварить, разложить по полочкам, но и проверить.

– Вы сказали, вам стало жутковато. А Екатерина Филипповна? Как она реагировала?

– Катя – железная леди, – усмехнулась Крестовская. – Ей, видите ли, было неинтересно. Потом она не хотела, чтобы я звонила ворожее. Она, по-моему, ни капельки не испугалась, сказала: «Мне противно, но не страшно». И сразу после этого начались звонки.

– Она пыталась выяснить, кто звонит?

– Кажется, нет. Она делала вид, будто ничего не происходит. Она вообще такая – измены Глеба, сплетни, все ей по фигу. И знаете, сейчас, после того, что произошло, она тоже как каменная – ни слезинки. Не понимаю, все-таки муж…

«А Орлову ты, красавица, не любишь, – заметил про себя майор, – однако это твое личное дело».

– Маргарита, мне надо с вами посоветоваться, – сказал он, когда они закурили после кофе. – В понедельник похороны. Там соберутся все знакомые, друзья, родственники. Я бы хотел понаблюдать со стороны, кто как станет себя вести. Народу будет очень много, в лицо я почти никого не знаю. Нужен человек, который стал бы для меня… – Майор задумался на секунду, пытаясь подобрать нужное слово.

– Гидом, экскурсоводом? – с улыбкой подсказала Маргоша.

– Именно, – благодарно кивнул Иван, – вы правильно поняли. Кого из близкого окружения Глеба вы могли бы порекомендовать на эту роль?

– Сложный вопрос, – медленно проговорила Маргоша. – Из близких – никого. Им просто будет не до этого, сами понимаете. Из приятелей и коллег – тоже никого. Пожалуй, придется мне самой сыграть эту роль. – Она вздохнула и печально улыбнулась, а потом, закатив глаза, произнесла с комической торжественностью: – Проведу вас, как Вергилий, по чистилищу и аду.

– Спасибо, лучше вас эту роль не выполнит никто, я, честно говоря, не надеялся, что вы согласитесь. Ведь Константин Иванович наверняка будет в тяжелом состоянии, и вам…

– Пусть он будет рядом с Надеждой Петровной. Они родители, Глеб их единственный сын. А мне в этой ситуации тактичней и разумней стушеваться, постоять в сторонке.

Адрес и телефон Ольги Гуськовой она знала наизусть.

– Только постарайтесь говорить с ней как можно мягче, – попросила она на прощание, глядя на майора умными печальными глазами. – Я ведь вам помогла сегодня и помогу еще. Так вот, моя единственная личная просьба: пожалуйста, постарайтесь не делать Ольге больно.

– Постараюсь, – кивнул майор и отвел взгляд от опасных, бездонных зеленых глаз.

В таких глазах утонешь запросто, пропадешь навек. Лучше не глядеть, от греха подальше…

Глава 14

Шло время, драгоценное время последней мужской молодости. Егор Николаевич потихоньку начал скучать, иногда даже нервничать. Все чаще с тоской вспоминал горкомовскую комсомольскую молодость и здоровые забавы в саунах.

В благословенные застойные времена в Подмосковье при солидных ведомственных пансионатах были такие спецдомики с саунами, широкими кроватями и холодильниками, набитыми вкусной едой и благородной выпивкой. В любое время спецобслуга готова была принять уставшую от доблестных трудов партийно-комсомольскую элиту. Имелись и специальные девочки для здорового идеологически чистого досуга.

Откуда они брались, эти девочки, и куда потом девались, Баринов, как и многие коллеги, молодые горкомовские ходоки, не задумывался. Судя по качеству экстерьера, неутомимости и веселости нрава, кто-то специально занимался подбором этих спецкадров. Ну какая разница, кто? Кому положено – тот и занимался…

Однако времена бесплатных и безопасных спецзабав миновали. А привычка к разнообразию осталась, осела где-то глубоко в подсознании. Это как наркотик. Попробуешь раз, другой – и привыкаешь. Хочется еще. И сильно нервничаешь, если приходится долго воздерживаться.

Шел восемьдесят девятый год, про комсомольско-партийные сауны с удовольствием гавкали в новой демократической прессе. Баринову, человеку, ловко перешедшему на новую, демократическую платформу, требовалось соблюдать определенную осторожность.

Любовь с молоденькой балериной – это вполне позволительно, даже пикантно. Долгий возвышенный роман только придавал определенный шарм его политическому имиджу. Ну с кем не бывает? У нас покамест не Америка, где политик обязан соблюдать святость семейных уз. У нас он может иметь одну любовницу, постоянную, приличную, достойную. Но не больше чем одну. Иначе это уже совсем по-другому называется.

На какое-то время роман с Катей Орловой поглотил его целиком, без остатка. А тут еще и массажистка вовремя подвернулась. Одно другому не мешало. Очень все выходило удачно. И надо же, чтобы так глупо кончилось в одночасье!

Массажистка Света все так же являлась по первому его зову, раздевалась без лишних слов, с мягкой улыбкой прятала в сумочку деньги. Очень приличные, между прочим, деньги.

Остеохондроз почти забылся благодаря ее ловким сильным рукам. А большое, опытное, щедрое ее тело постепенно стало приедаться. Однако Света Петрова оказалась сообразительной женщиной, и в какой-то момент сама почувствовала, что ему надо.

Однажды она, хитро глядя на него своими невыразительными светло-карими глазами, сказала, что у нее есть подружка, начинающая журналистка, совсем молоденькая, из провинции.

– Девочка пытается пробиться к тебе уже месяц, взять интервью. А твоя мымра-секретарша стоит стеной. Для девочки интервью с тобой – шанс показать себя, зацепиться в солидной газете, ты же знаешь, как это сложно без связей.

Егор Баринов был весьма известной фигурой на политическом олимпе. Понятно, что может значить для начинающего журналиста интервью с такой знаменитостью, как он. Журналисты осаждали его, не давали покоя. Он был осторожен, разборчив, подпускал к своей персоне лишь проверенных, известных людей. А всякой юной безымянной шелупони его пожилая секретарша давала жесткий отпор.

– Ну ты же знаешь, как я занят, как устаю, – поморщился он.

– Не волнуйся, – хохотнула Светлана, – тебя никто не собирается напрягать. Она готова встретиться, где захочешь, когда захочешь, готова на дачу к тебе приехать, хоть ночью, хоть когда. Можно и с массажем совместить…

– А она не болтушка, эта твоя провинциалка? – весело поинтересовался он, мигом смекнув, к чему клонит умница Светка.

– Ну, об этом можешь не беспокоиться. Болтушку я бы тебе не посватала.

– Ладно, так и быть, приводи свою журналисточку.

Стоял теплый сентябрь, жена и сын были в Москве и в любой момент могли заявиться на дачу. Ни кабинет в академическом институте, ни квартира для предстоящей экзотической забавы не годились. Но был близкий друг, покровитель, вор в законе Корж. Баринов периодически выполнял его секретные просьбы и поручения, по мере сил. Корж был человеком солидным, хорошо воспитанным, с ним здоровались за руку почти все известные люди в стране. Он имел огромный дом под Москвой, с сауной и бассейном, и совершенно не имел предрассудков.

Стоило Егору Николаевичу только заикнуться, что некая молоденькая симпатичная журналистка желает взять у него интервью в непринужденной интимной обстановке, а тут еще – какая незадача! – очередной сеанс массажа. А времени так мало, и жена с сыном в Москве…

– Конечно, дорогой, – весело подмигнул Корж, – всегда рад тебе и молоденьким-хорошеньким журналисткам тоже.

Баринов сначала немного смутился, вдруг гостеприимный хозяин пожелает присоединиться к интимным забавам? Но смущаться не стоило. Коржу хватало своих забав, своих девочек, и места в его подмосковном особняке тоже хватало…

Провинциалка оказалась бойкой худенькой брюнеточкой девятнадцати лет с характерным южным говорком. Ее субтильность, мальчишески узкие бедра, тонкие ручки, небольшая грудь удачно контрастировали с пышностью белокожей массажистки.

Через две недели в престижной демократической газете появилось большое, на целую полосу, интервью, в котором молодая талантливая журналистка задавала умные серьезные вопросы известному экономисту, и он умно, серьезно, обстоятельно отвечал ей. Для журналистки это был блестящий дебют, ее взяли на работу в престижную газету, сначала внештатным корреспондентом, потом приняли в штат, позже она закрепилась в Москве, вышла замуж, сделала неплохую карьеру.

Через месяц появилась еще одна подружка. Девочка в третий раз пыталась поступить в университет на экономический факультет, и ее подло заваливали на экзаменах. Позарез требовалась серьезная протекция.

Девочке было двадцать. Худенькая, длинноногая, с темно-русыми волосами до пояса. Она оказалась менее бойкой, чем журналистка, в ее больших голубых глазах сначала стояли ужас и удивление, даже слезы, однако в этом была своя прелесть. Ведь главное – разнообразие. Потом девочка расслабилась, выпила французского коньячку. Она очень хотела поступить в университет. Очень… Ну и поступила, конечно. У Егора Николаевича были серьезные связи, он замолвил словечко.

Потом появлялись просто подружки, которым уже не требовались ни интервью, ни протекция в университет. Только деньги. Всякие были девочки – блондинки, брюнетки, рыженькие, но непременно худышки, с узкими бедрами и небольшой грудью.

Это стоило дорого. Но Баринов не привык экономить на своих удовольствиях. Пачки денег исчезали в сумочке массажистки Светы, и как она потом расплачивалась с девочками, сколько им отстегивала, он не знал. Не интересовался.

* * *

В воскресенье не было дождя. Небо расчистилось, но голубизна казалась холодной, совсем осенней. Катя затянула пояс светлого плаща, мельком взглянула в зеркало, поправила прядку волос, выбившуюся из пучка.

– Ты уверена, что хочешь ехать одна? – спросила Жанна.

– Да, – кивнула Катя, – не волнуйся. В любом случае это лучше, чем неизвестность.

Когда дверь за ней захлопнулась, Жанна пулей кинулась в спальню, открыла верхний ящик комода. Там лежали вороха бумаг – квитанции, корешки оплаченных счетов, старые поздравительные открытки, нужное вперемешку с ненужным. Несмотря на беспорядок, она быстро нашла то, что искала.

Маленькая записная книжка, рваная, потрепанная. Половины страниц не хватало. Оставшиеся тут же рассыпались по открытому ящику. Жанночка дрожащими руками перебирала листочки, исписанные четким Катиным почерком. Катя много лет писала старой самопиской «Ронсон», с которой не расставалась. Все телефонные номера, фамилии, адреса были записаны синими чернилами.

– Время… время… – бормотала Жанна.

Ей повезло. Нужная страница оказалась цела. Два телефонных номера и имя над ними были записаны чужой рукой, черной шариковой ручкой. Жанночка набрала тот из номеров, где стояла маленькая буква «д», домашний.

Трубку взяли через минуту.

* * *

Без десяти час Катя остановила машину у Гоголевского бульвара, неподалеку от Дома журналистов. Надела темные очки, перебежала улицу, немного прошла по бульвару, стараясь не спешить.

На небольшой площадке перед памятником было почти пусто. На одной скамейке дремал над газетой аккуратный старичок, на другой сидела, обнявшись, юная парочка.

«Зачем мне это надо? – думала Катя, расхаживая вокруг памятника и провожая глазами каждую проходившую мимо молодую женщину. – Предположим, она не врет и кто-то действительно надоумил ее звонить мне, говорить гадости каждый день. Ведь цель подобных развлечений в том, чтобы слышать в трубке, как противно и страшно жертве. Зачем же предоставлять это удовольствие кому-то другому? И ради чего спектакль с бомжихой и подушкой?

У Глеба был роман, довольно серьезный. Предположим, героиня романа, «солнышко» по имени Оля, искренне верит в сглаз и порчу. Однако для чего тогда бомжиха? Зачем предупреждать? Ежели она хотела меня извести таким экзотическим способом, так пусть бы и оставался в подушке заговоренный хлам.

Весь этот спектакль начался ровно за две недели до убийства Глеба. Для женщины, которая мне звонила, убийство было полной неожиданностью. Она плакала ночью в трубку совершенно искренне. Не обязательно, что по Глебу. Истерика могла быть следствием шока. Она к убийству не имеет отношения? Получается, ее подставили?

Кому-то надо, чтобы все выглядело как любовная драма. Кто-то хочет, чтобы казалось, будто дело в любви и ненависти, а не в чем-то ином… Получается, я сейчас жду человека, который знает, кто убил Глеба?

Катя закурила и взглянула на часы. Пять минут второго. Если телефонная шептунья сказала правду, она вряд ли бы опоздала. Ей нужны деньги. Три тысячи долларов – сумма не маленькая.

И тут Катю словно током шарахнуло. Она побежала по бульвару к машине, на бегу вспомнила, что оставила дома свой радиотелефон. Да, на тумбочке в прихожей… У «Повторки» есть автомат.

В двух коммерческих киосках телефонных жетонов не оказалось. Катя выгребла содержимое карманов. Гора мелочи, ни одного жетона. Они продаются в метро, но до Арбатской далековато, до Пушкинской – еще дальше. А позвонить надо срочно.

Стоя у таксофона, она перебирала монетки на ладони. И вдруг чья-то рука протянула ей маленький темно-коричневый кружок.

– Большое спасибо. – Катя вскинула глаза и побледнела: – Ты?! Что ты здесь делаешь?

* * *

Корреспондент молодежной телевизионной программы «Чумовой стоп-кадр» Артем Сиволап сидел на поломанных детских качелях в глубине двора на Мещанской улице и неотрывно глядел на дверь подъезда. Одет он был просто и строго – темно-синие джинсы, вишневый свитер, темно-синяя замшевая куртка. Ничего яркого, вызывающего. Вместо обычного фальшивого бриллианта в ухе тускло посверкивало маленькое серебряное колечко. Волосы тщательно промыты и аккуратно зачесаны назад, стянуты черной резинкой в хвостик.

Оператор Игорь Корнеев, невысокий коренастый мужчина лет сорока, нервно расхаживал взад-вперед, сгорбившись и спрятав руки в карманы черного плаща. Они с Сиволапом опять поругались.

После вчерашнего скандала с отцом убитого казинщика Игорь долго отказывался ехать на Мещанскую, к дому убитого, и вообще участвовать «в этом дерьме». На него подействовал не столько сам скандал, сколько подробности гибели принцессы Дианы, которые в последнее время мусолили все средства массовой информации.

– А при чем здесь Диана? – недоуменно спросил Артем.

– При том, что за ней гонялись сволочи вроде нас с тобой и она погибла. Если ты не понимаешь, объяснять не собираюсь. И стеречь балерину Орлову у подъезда тоже не собираюсь. Есть, в конце концов, такая старомодная и смешная вещь, как журналистская этика.

– Ну и катись ты со своей долбаной этикой, – усмехнулся Артем, – я позвоню Смальцеву, он за такие деньги куда угодно со мной поедет и что угодно снимет.

Это была обычная хитрость. Никто из операторов канала не мог допустить, чтобы вместо него взяли на съемку Смальцева. Он был чем-то вроде «пощечины общественному вкусу». С камерой Смальцев работал безобразно, не умел выстроить ни одного кадра, умудрялся находить такие ракурсы, что даже самые фотогеничные лица получались у него в кадре уродливыми, словно в объективе застрял осколок колдовского зеркала тролля из сказки «Снежная королева».

Прямой намек на то, что его могут запросто заменить халтурщиком Смальцевым, был для Игоря Корнеева оскорбителен. Это больно задевало профессиональное самолюбие. Получается – без разницы, как снимать? Любая бездарность может взять камеру в руки и денег за свою халтуру получит столько же, сколько талантливый профессионал.

Игорь не выдержал:

– Смальцев снимать не умеет! Он тебе сюжет запорет!

– Ну подумаешь, обычный репортаж, – равнодушно пожал плечами Сиволап, – зато он не станет гундеть про журналистскую этику.

– Ладно, – сдался Игорь, – поедем.

В субботу вечером Артем лег спать пораньше, поставил будильник на десять. Однако хронический недосып дал себя знать. То ли будильник не прозвенел, то ли Артем его не услышал. Без пятнадцати двенадцать его разбудил телефонный звонок.

– Ну, мы едем или как? – сердито спросил Игорь.

У дома на Мещанской они оказались в час дня. Охраны в подъезде не было, только железная дверь с домофоном. Не думая о возможных последствиях, они прошмыгнули в подъезд вместе с какой-то древней бабулькой, поднялись на третий этаж. Артем позвонил.

Полгода назад он делал серию сюжетов о взрослых детях великих актеров. Снимали в том числе и Глеба Калашникова – в казино, на теннисном корте и дома, в уютной непринужденной обстановке. Сюжеты были, разумеется, платные. Большинство детей киношной элиты занялись бизнесом и нуждались в рекламе, особенно косвенной, которая стоит дороже прямой.

Сиволапу был известен домашний адрес и телефон убитого. Однако он знал, по телефону его пошлют. А если позвонить в дверь, ошарашить, взять нахрапом, есть надежда на успех. Артем не сомневался, в его грязной репортерской работе главное – нахрап и наглость.

«Глазка» в двери не было. Женский голос спросил:

– Кто там?

– Сосед из сороковой квартиры, – ответил Сиволап.

Балерина Орлова была известна своей выдержкой и хорошим воспитанием. С лестницы она их не спустит. Вежливо попросит удалиться. А уж он постарается вытянуть из нее хоть что-то.

Щелкнул замок. На пороге стояла маленькая, кругленькая женщина лет тридцати в светлых пушистых кудряшках.

– Здравствуйте. – Артем шагнул в квартиру. – Екатерина Филипповна дома?

Игорь Корнеев входить не спешил, остался стоять на лестничной площадке. Ему было противно и стыдно врываться в чужой дом без приглашения, особенно в дом, в котором совсем недавно случилось горе. Однако он знал, такие вот стыдливые вечно сидят без гроша.

– Ее нет. В чем дело? – сурово спросила блондинка, преграждая путь Сиволапу.

За ним, на лестничной площадке, она заметила оператора с камерой и приготовилась к решительному отпору.

– Простите, с кем имею честь? – широко улыбнулся Артем.

Он считал, что улыбка у него потрясающая, неотразимая, особенно теперь, когда удалось наконец вставить новые, страшно дорогие фарфоровые зубы.

Однако голливудская улыбка и изысканный старомодный речевой оборот не растопили суровое сердце маленькой блондинки.

– Так, а ну-ка идите отсюда! Сию минуту!

– Почему? – спросил Артем, все еще улыбаясь.

– Потому, что вас никто не приглашал! Вон отсюда! Чтобы духу вашего здесь не было! – Она стала теснить Артема к двери.

Толстушка оказалась на удивление сильной. Ну не драться же с ней, в самом деле! Артем отступил. Дверь захлопнулась у него перед носом. Он понял, Орловой нет дома. Это, вероятно, какая-нибудь родственница или домработница. Ну что ж, есть шанс поймать молодую вдову на улице, у подъезда, когда она будет возвращаться домой. Не могла она уйти надолго накануне похорон.

Во дворе народу было мало. Трое малышей тихо, сосредоточенно копались в песочнице. На единственной целой скамейке сидела, уткнувшись в книгу, молодая мамаша. Рядом две бабушки быстро двигали вязальными спицами и обсуждали, отчего у детей бывает диатез и как с ним бороться.

– Надо было хоть бутербродов взять! – ворчал Игорь. – И чаю в термосе. Слушай, ты посиди, я смотаюсь к ларьку, куплю чего-нибудь, жрать хочу, не могу.

Он уже собрался бежать к ларьку, но тут рядом раздался скрипучий, хриплый голос:

– Сигареткой не угостите?

Игорь и Артем оглянулись. Пахнуло крепкой вонью перегара и мочи. У качелей стоял нестарый, маленький, пухлый бомж. Жеваные брюки хранили следы былой белизны, ботинки были фруктово-оранжевого цвета, под приталенным фиолетовым дамским пиджаком сверкала салатной зеленью фланелевая рубашка в желтый горошек. На грязной шее болтался концертный галстук-бабочка из серебряной парчи.

– Игорек, не убегай, подожди! – прошептал Артем. – Классный типаж…

– Здесь особая помойка. – Бомж поймал восхищенный взгляд Артема. – В этом доме живут знаменитости, «новые русские». Совсем, суки, зажрались. Чуть пятнышко какое или пуговица оторвалась – выкидывают. Сигареткой-то угостишь?

– Ну как же тебя, такого красивого, не угостить? – Сиволап протянул ему пачку «Кента».

Бомж аккуратно вытянул две сигареты, одну ловко запихнул за ухо, другую сунул в рот. Из военного вещмешка образца пятидесятых, который болтался у него за плечами, он вытащил драный журнал «Пентхауз», жестом фокусника развернул и расстелил на земле, а потом красиво уселся по-турецки.

– Стой! – Артем спрыгнул с качелей. – Можешь повторить на бис?

– Заснять желаете? – деловито поинтересовался бомж.

– Желаем, – кивнул Артем.

– Для себя или для народа?

– Для народа.

Бомж окинул Артема цепким трезвым взглядом, смачно сплюнул, прищурился и спросил:

– Это ты, что ли, ночами из ящика врешь про всякую попсу, кто с кем трахается? Косолапый твоя фамилия?

Артем был удивлен и польщен, что его узнал какой-то бомж.

– А у тебя что, и телевизор есть?

– Есть, – кивнул бомж.

– А живешь где?

– Где надо, там и живу. Так чего, снимать-то будешь меня?

– Буду.

Артем коллекционировал всякие колоритные уличные сценки, подлавливал забавных персонажей – нищих в подземках, вокзальных проституток, алкашей. Такие «примочки» иногда можно было удачно продать, их любили монтировать в клипы ради «стеба» некоторые рок-группы, да и самому могло пригодиться для какого-нибудь сюжета.

– Полтинник, – сообщил бомж.

Артем, не раздумывая, вытащил из кармана пятидесятитысячную купюру.

– Зелеными, – покачал головой бомж.

– А не жирно? – прищурился Сиволап.

– Нет, – бомж ловко откусил фильтр сигареты, выплюнул, щелкнул одноразовой зажигалкой, – не жирно. Ты мне все равно отвалишь больше.

– Ну ты даешь, бродяга, – присвистнул Артем, – это за что же, интересно?

Бомж поманил пальчиком, репортер наклонился к нему и невольно поморщился от вони.

– Я видел киллера, который замочил чувака у этого подъезда, – прошептал бомж, – совсем близко видел, вот как тебя…

* * *

Паша Дубровин стоял рядом с Катей у таксофона. Ему были слышны протяжные гудки в трубке.

– Ну конечно, – пробормотала Катя, – они ведь у тети Нади. Оба. Я забыла…

Она уже собиралась положить трубку, когда услышала мамин голос.

– Маргоша привезла туда Костю, – объяснила мама, – и оставила их вдвоем. Наде уже лучше. А Маргоша поехала к тебе, помогать Жанночке. На поминках будет очень много народу. Я тоже собираюсь к тебе, вот только приберу здесь немного. Ты разве не дома? Ты откуда звонишь?

– Из автомата. Мама, у меня очень срочное дело. Я потом объясню.

– Нет, ну какова Маргоша! Видишь, как проявляются люди в горе? Кто мог ожидать, что эта свистушка…

– Мамуль, у тебя сохранился где-нибудь телефон парикмахерши Эллы? – перебила Катя. – Она работала в «Чародейке» и всех стригла – тебя, тетю Надю. Помнишь? У нее еще дочка была, Света, кажется… Ровесница Глеба.

– Сейчас посмотрю, – растерянно произнесла мама, – а ты…

– Мамуль, потом, все потом, – перебила Катя, – это очень срочно.

– Ладно, ладно, Катенька. Ты только не нервничай. Если бы я помнила фамилию этой Эллы… Какая-то совсем простая фамилия. Сидорова?

– Петрова! – вспомнила Катя. – Посмотри в старой книжке на П.

– Надо же, нашла! – радостно сообщила мама. – Петрова Элла. Тебе домашний?

– Все, какие там есть.

– Я не думаю, что она все еще работает в «Чародейке». И переехать могла, и телефон мог поменяться.

– Неважно. Диктуй.

– Записываешь? – Мама продиктовала два номера, рабочий и домашний.

Катя повторяла цифры вслух, Павел, прислонив блокнот к стеклу таксофона, писал фломастером.

– Все, мамуль, спасибо. Целую.

Паша протянул ей еще один жетон.

– Учти, это последний.

Катя набрала домашний номер парикмахерши Эллы. Было занято. Конечно, мама права. Столько лет прошло. А в «Чародейку» вообще нет смысла звонить… Но можно подъехать. Там кто-то должен помнить Эллу Петрову.

Катя нажала рычаг отбоя, и хитрый автомат сожрал последний жетон.

– Может, ты от меня позвонишь? – предложил Паша. – До моего дома два шага.

– Хорошо, – секунду подумав, кивнула Катя, – ты на машине?

– Пешком. Когда твоя Жанночка позвонила, я решил, что пешком будет быстрее. И оказался здесь минут на двадцать раньше тебя. Она волновалась и так тараторила, что я ничего не сумел понять. Тебя что, правда шантажируют?

– Да, похоже на то.

– Это имеет отношение к убийству твоего мужа?

– Пока не знаю.

Они сели в Катину машину и через пять минут оказались у старого дома на Бронной. Катя первым делом кинулась к телефону. На этот раз были длинные, редкие гудки. Но трубку все-таки взяли. Очень низкий, сиплый женский голос произнес:

– Слушаю.

– Здравствуйте, можно попросить Эллу Петрову?

– Я у телефона.

– Элла, еще раз здравствуйте. Меня зовут Катя Орлова. Вы, возможно, меня помните.

– Помню, – ответила женщина без всяких эмоций.

– Скажите, пожалуйста, как мне найти Свету?

– Откуда я знаю? – сердито буркнула Элла.

– Но она живет с вами? Или у нее другой телефон?

– А где ж ей еще, поганке, жить? Шляется ночами, передо мной не отчитывается.

– То есть она не ночевала дома? – уточнила Катя. – А когда вы ее видели последний раз?

– Век бы ее не видать, мерзавку такую, – последовала матерная брань.

Катя вдруг поняла, что ее собеседница пьяна и толку не добьешься. Однако не сдавалась. Дослушав тираду до конца, она спросила:

– Скажите, а как вообще у нее дела? Чем она занимается?

– На «Динамо» торгует. Слушай, а тебе зачем моя Светка? – Голос собеседницы зазвучал подозрительно и враждебно.

– Она просила помочь ей заработать, – стала сочинять на ходу Катя, – я договорилась в театре, в костюмерной мастерской. У нас сейчас хорошо платят. Мы условились встретиться сегодня, но она не пришла. Мне надо обязательно ее разыскать, очень срочно. В мастерской держат для нее место, а желающих много.

– Хорошо платят, говоришь? А что за работа? – деловито поинтересовалась Элла.

– Работа совсем не сложная. Полтора миллиона в месяц. Плюс почасовая оплата за сверхурочные.

– Слушай, а меня нельзя туда к вам пристроить?

– Мы потом это обсудим. Скажите, может, вы знаете телефоны кого-то из ее друзей? У кого она могла остаться ночевать?

– Ничего я не знаю. Живет здесь, как в гостинице. Приходит и уходит когда вздумается, мне не докладывает.

– Ну хорошо, – вздохнула Катя, – а на рынке она сегодня должна торговать?

– Вроде да. Сегодня выходной, там самое горячее время.

– Чем она торгует, не знаете?

– Обувью.

– Спасибо вам большое. Если вдруг Света появится, передайте ей, пожалуйста, что звонила Катя Орлова. Мой телефон она знает.

Положив трубку, Катя несколько секунд молчала, уставившись в стену. Павел подошел, присел перед ней на корточки, взял ее руки в ладони. Руки были совсем ледяные. Он прижал их к своим щекам и тихо спросил:

– Тебе холодно?

– Нет, – Катя покачала головой, – мне не холодно. Просто, когда я нервничаю, меня всегда знобит.

– Я сварю кофе, как ты любишь, с гвоздикой. И мы спокойно все обсудим. Хорошо?

– Хорошо… Надо Жанночке позвонить.

– Обязательно. Она очень за тебя переживает. Да, она просила, чтобы я тебе ничего не говорил о ее звонке. Сказала, мол, вы просто понаблюдайте со стороны, на всякий случай. Мало ли что? Все-таки шантаж, и баба такая злобная. Страшно, если ты с ней останешься наедине, даже на улице.

– Спасибо, что пришел, – сказала Катя как можно спокойней и холодней.

Он ничего не ответил.

Жанночка взяла трубку моментально.

– Ну что? Она явилась? Ты где?

– Нет. Я пытаюсь ее разыскать.

– Как? Ты же ничего не знаешь про нее! Где ты? Приезжай домой. У нас Маргоша, и твоя мама звонила, что приедет попозже, к вечеру, помогать мне со стряпней. Слушай, приходили придурки с телевидения. Помнишь, тот, с молодежного канала, с хвостиком? Прямо в дверь позвонил, представляешь? И оператор у него за спиной стоял. Главное, сказал, гаденыш, что сосед из сороковой квартиры. Я открыла. Думала, если не сумею выгнать, вызову милицию.

– Выгнала?

– А как же! С лестницы спустила!

– Молодец. Ты что-нибудь успела рассказать Маргоше?

– Нет еще.

– Ничего не рассказывай. Вообще никому ничего.

– Почему? – удивилась Жанночка.

– Чем меньше знает народу, тем лучше. Ты обещаешь?

– Обещаю. – Жанночка тяжело вздохнула. – А ты сейчас…

– Я у Паши Дубровина. Только вслух не повторяй, пожалуйста. Вернусь часам к пяти. Маме и Маргоше скажи, что не знаешь, куда я поехала. Вернусь – расскажу. Все, целую.

Катя положила трубку и услышала, как гудит кофемолка на кухне.

«Глеб еще не похоронен, а я уже здесь. Паша Дубровин сейчас сварит мой любимый кофе. С гвоздикой. Он даже это помнит. Он знает обо мне почти все. Каждую мелочь, каждую привычку. В прихожей стоят новенькие тапочки моего размера. Как там, в „Гамлете“? „…И башмаков не износив, в которых шла за гробом…“

Господи, какая ерунда лезет в голову! Я вляпалась в гадкую, темную историю, мне страшно. Одна я не справлюсь. Кроме Паши Дубровина, мне не с кем даже посоветоваться. Мама с папой запаникуют, папа станет трезвонить знакомым из МВД и прокуратуры. Суеты будет много, а опасность останется. Господи, сделай так, чтобы с этой дурехой Светой Петровой ничего не случилось! Однако почему я так уверена, что звонила именно она?»

– Почему ты так уверена, что тебя шантажировала именно эта женщина? – спросил Паша, входя в комнату с подносом.

Катя вздрогнула. Он как будто прочитал ее мысли, да еще через стенку. Нет, просто он думал о том же, пока варил кофе. Значит, Жанночка ему все не так бестолково изложила. Суть он понял.

– Я не совсем уверена, – призналась Катя, – просто нет пока других кандидатур. И потом – «сушеная Жизель»… Так меня за всю жизнь называл только один человек. Давно, в юности. Пока я ждала на лавочке, вспомнила кто. Света Петрова.

– Ты рассказывала следователю, который занимается убийством твоего мужа, про эти звонки?

– Нет.

– Почему?

– Потому что не хочу.

– Катенька, ну что за детский сад? Что значит – не хочу? Ты ведь сама чувствуешь, между убийством и этими звонками есть связь.

– Я это почувствовала только вчера. Но следователю все равно не буду говорить.

– У тебя есть какие-то конкретные причины или это просто упрямство? – тихо спросил Павел.

– Да, есть причины. И хватит об этом. – Катя вытащила сигареты из сумочки.

Паша подвинул пепельницу и щелкнул зажигалкой.

– Ты мне не хочешь объяснять? Или себе самой?

– Не хочу тебе объяснять. Тебе лично. – Катя почувствовала, что сейчас не выдержит и расплачется.

«А почему бы и нет? Как ни странно, Паша Дубровин – единственный человек, при котором я могу спокойно поплакать, не стесняясь…» – подумала Катя.

И все-таки не заплакала, сдержалась. После той страшной ночи она постоянно была на пределе. Стоит немного расслабиться, и растечешься киселем.

– Не хочешь – не надо, – пожал плечами Павел. – Мы сейчас допьем кофе и поедем на рынок «Динамо». Чем торгует эта твоя шантажистка?

– Обувью.

– Ну вот. Мы будем спрашивать у всех торговцев обувью, знают ли они Светлану Петрову. А потом ты вспомнишь, какие у вас были общие знакомые. Возьмешь свою старую записную книжку и всех обзвонишь.

– И от всех выслушаю сначала слова искреннего горячего соболезнования, потом буду отвечать на дурацкие вопросы, удовлетворять их здоровое любопытство. Ведь каждому станет интересно, почему это вдруг Катя Орлова, у которой убили мужа, разыскивает Свету Петрову, дочь парикмахерши Эллы из «Чародейки»? Молодой вдове больше делать нечего? И кто-нибудь непременно расскажет об этом следователю Чернову или майору милиции Кузьменко. Ведь будут допрашивать старых знакомых.

– Почему ты так этого боишься?

– Потому… Неужели ты не понимаешь? – Катя резко встала. – Как только они начнут копаться в личной жизни, Глеба и моей, они… У тебя ведь нет алиби, – выпалила она, стараясь не глядеть на него. – Несколько десятков человек видели, как за два часа до убийства вы с Глебом чуть не подрались.

– Если они начнут меня подозревать, то независимо оттого, что ты им скажешь или не скажешь. И не надо этого бояться.

– Но у тебя нет алиби! – повторила она. – Ты что, будешь им рассказывать, как бродил в ночь убийства по Патриаршим и дарил старушкам цветы? Хотя бы фамилию спросил у той старушки…

– Ну я же не знал, что в это время в твоего мужа стреляли из кустов, – виновато улыбнулся Павел.

– А откуда ты знаешь, что выстрелили из кустов? – вдруг прошептала Катя. – Как ты вообще узнал об убийстве? Я тебе ничего не говорила. А ты позвонил на следующий день и уже все знал.

Павел вздохнул, вышел на кухню, вернулся через минуту, держа в руках номер «Московского комсомольца». Там, на последней странице, Катя прочитала крупное заглавие: «Кто убивает актерских детей?»

«Нынешняя осень обещает быть урожайной на заказные убийства. Сезон открыл выстрел в одну из самых знаменитых голов московского игорного бизнеса. Глубокой ночью профессиональный киллер пальнул из кустов в Глеба Калашникова…»

Катя не стала читать дальше, отложила газету.

– Ты можешь поехать со мной на этот дурацкий рынок? – спросила она тихо. – Я там никогда не была.

– Я тоже. Поехали. Но только на моей машине. Тебе с твоим белым «Фордом» лучше там не маячить. На всякий случай.

– Почему?

– Человек, который ездит на «Форде», вряд ли покупает себе одежду на вещевом рынке. К тому же мы будем не покупать, а ходить по рядам и задавать вопросы. Рынок контролирует мощная мафия. Наше любопытство может их заинтересовать. А тут еще «Форд».

– Паша, сейчас половина Москвы ездит на иномарках, и половина отоваривается на вещевых рынках.

– Это две разные половины. И вообще я хочу сразу сказать тебе. Если мы и правда надеемся найти твою шантажистку, выяснить, в чем дело, нам надо продумывать каждую мелочь. Каждую.

Глава 15

Кроме пятидесяти долларов, нарядный бомж потребовал пригласить его в кабак. Он так и сказал:

– Хочу в кабак. Супчику охота пожрать, шашлычку хорошего, чтоб с угольков, с дымком да с лучком. И этого, как его, мангуста.

– Кого? – не понял Артем.

– Он, наверное, имеет в виду лангуста, – мрачно заметил Игорь Корнеев.

– Во, правильно! – обрадовался бомж. – Здоровая такая гадина, на креветку похожа, только здоровая. В южных морях живет.

– Так тебя ж в приличный кабак не пустят, – вздохнул Артем, – тебя для этого надо сначала вымыть, переодеть.

– Не возражаю, – важно кивнул бомж, – мойте, переодевайте.

– А где гарантия, что ты не врешь? – спросил Игорь.

– Вот те крест! – бомж размашисто перекрестился.

– Это не гарантия.

– Ну, тогда я пошел.

– Иди, родной, – кивнул Игорь.

Бомж не спеша поднял с земли свой драный «Пентхауз», отряхнул его, аккуратно сложил и стал запихивать в рюкзак.

– Погоди. – Артем хотел взять его за рукав, но побрезговал. – Погоди, давай договоримся. Как тебя зовут?

– Бориска. Как президента, – гордо сообщил бомж.

– Ну вот, Бориска. Полсотни «зеленых» – хорошие деньги за информацию, которую нельзя проверить. Ты же нам можешь что угодно наплести.

– Не могу. – Бомж энергично помотал головой. – Я побожился.

– Ну, это, конечно, серьезно меняет дело, – усмехнулся Игорь. – Слушай, как ты разглядел киллера, если было темно?

– А у меня зрение хорошее. В темноте вижу, как кошка.

– Ладно. Давай договоримся по-хорошему. Мы тебе к полтиннику добавим еще полтинник, рублями, – предложил Артем.

Послышался визг тормозов. Во двор въехал черный чистенький «Опель». Из-под колес с отчаянным лаем выскочила маленькая бежевая дворняжка. Машина остановилась. Стройная невысокая девушка в узких джинсах и короткой замшевой куртке хлопнула дверцей, направилась к подъезду.

– Слушай, по-моему, это Крестовская, – сказал Игорь.

– Да нет, просто похожа, – отмахнулся Артем, – хотя… Ну конечно, она ведь жена Калашникова-старшего.

– Я надеюсь, ты к ней приставать не собираешься?

– Нет, это перебор, – засмеялся Артем, – я так в пугало для знаменитостей превращусь, если никому проходу давать не буду. Меня сейчас интересует Орлова.

Игорь хотел сказать, что его коллега итак уже превратился в пугало для знаменитостей. Но неохота было опять затевать перепалку, тем более на голодный желудок.

Сиволап и Корнеев отвлеклись только на секунду, а когда огляделись, бомжа Бориски рядом не было.

– Ну вот, смылся. – Артем от досады больно хлопнул себя по коленке и поморщился. – Твоя работа, ты сказал – иди, он и пошел.

– Да хрен с ним! – пожал плечами Игорь. – Обычный жулик.

– А если нет? Вот вечно ты лезешь, – набросился он на оператора, – я бы поторговался с ним, вдруг он и правда видел?

– Ага, конечно! Если тебе полтинник некуда деть, лучше мне отдай, – проворчал Игорь. – Вон он, голубчик, выглядывает. Не волнуйся, без денег он теперь от нас не отлипнет.

В двух шагах от качелей стоял маленький домик. Такие есть во многих дворах. Их строят для детских игр, но дети редко залезают внутрь. Из сказочных избушек воняет за версту. Там, как правило, справляют нужду бомжи и случайные вечерние прохожие, которым приспичило, а нормального сортира поблизости нет.

Взлохмаченная голова Бориски смешно выглядывала из низенького дверного проема.

– Ну ты чего? – позвал его Артем. – Вылезай.

Бомж, покряхтывая, вылез из избушки.

– Слышь, мужики, а это чего за девка приехала на черной тачке? – спросил он таинственным шепотом.

– Понравилась? – усмехнулся Сиволап.

– Класс! – Бориска сладко зажмурился. – Прямо как с рекламы.

– Это актриса, Маргарита Крестовская, – снисходительно объяснил Игорь. – А ты почему спрятался?

– Да я это… – Бомж смущенно потупился. – Отлить надо было. У забора неудобно, здесь народу много, женщины, дети.

– Ты, Бориска, прямо интеллигент! – заметил Игорь.

– Значит, Крестовская Маргарита, – задумчиво произнес бомж. – Актриса, говоришь? И чего, правда, что ли, в рекламе снимается?

– Да я смотрю, ты от телевизора не отлипаешь! – похвалил бомжа Артем. – Давай договариваться как интеллигентные люди. Полтинник «зелеными», полтинник деревянными.

– Слышь, а она чего, Крестовская эта, живет здесь или в гости приехала?

– Не отвлекайся, – поморщился Артем, – выкладывай свою информацию. Игорь, давай камеру.

– Эй, подожди с камерой-то, в натуре! – Бомж испуганно закрылся рукавом. – Мы так не договаривались.

– А как же ты думал? Без камеры и микрофона твои слова гроша ломаного не стоят.

– Это значит, вы меня заснимете, а потом всей стране покажете? Как я, дурак такой, говорю, что киллера видел? Не-е, мужики, не пойдет!

– Никто тебя показывать не собирается, – стал объяснять Артем, – тем более всей стране. Мы вообще эту пленку спрячем. Пока киллера не поймают, ее никто в эфир не пустит. Понял?

– Понял, – кивнул бомж, – но сниматься все равно не буду. Хотите, чтоб я про киллера рассказал, – давайте бабки, расскажу. Но без камеры.

– А между прочим, почему ты в милицию не пошел, если видел, как убили человека? – встрял Игорь.

– Ты чего, совсем, что ли, в натуре? – засмеялся бомж. – Я к легавке по доброй воле на пушечный выстрел не подойду! Они ж меня затаскают, и что буду иметь в итоге? Ведро дерьма и дырку от бублика вместо денег.

– Логично, – кивнул Игорь.

– Ладно, хватит резину тянуть. – Сиволап потихоньку терял терпение, к тому же боялся из-за возни с этим Бориской пропустить Орлову.

Из кожаного набрюшника он вытащил пятидесятидолларовую купюру и показал упрямому бомжу. У того заблестели глаза, грязная дрожащая рука потянулась к деньгам.

– Э, нет, дружок. Давай рассказывай. – Сиволап помахал купюрой у него перед носом.

– Ну вы это, в натуре, мужики, не снимайте меня, я вам так все расскажу, а, мужики, ну сукой буду, не вру, – заканючил Бориска.

– Кончится это когда-нибудь или нет! – не выдержал Игорь. – Я жрать хочу, у меня язва, живот уже болит, а мы здесь с тобой возимся два часа. Будешь рассказывать в камеру или нет? Не будешь – вали отсюда! Знаем мы таких свидетелей! Вон у ларька целое стадо таких свидетелей. За десятку что хочешь наплетут! Тебе полсотни баксов предлагают, а ты выпендриваешься! Все, катись, надоел!

Артем для пущего эффекта опять показал Бориске купюру и тут же спрятал.

– А-а, хрен с вами! – махнул рукой бомж. – Живы будем – не помрем, а помрем – не страшно! Включай свою камеру!

* * *

Маргоша нарезала крабовые палочки для салата и тихо насвистывала мелодию песенки из боевика «Верное сердце путаны».

– Это Катя звонила? – спросила она, когда Жанночка вернулась из комнаты в кухню.

– Мне кажется, нам не хватит майонеза, – произнесла Жанночка в ответ.

– Ну, выйдешь и купишь, – пожала плечами Маргоша, – ты странная какая-то сегодня. Ты можешь ответить по-человечески, кто звонил?

– Нет. – Жанночка заглянула в кастрюлю, в которой варился рис. – Надо же, как долго. А написано на упаковке – всего пять минут.

– Что «нет»? Кто звонил-то?!

– А… да, это Катя. – Открыв холодильник, Жанночка присела перед ним на корточки. – Слушай, может, еще добавить сливочного масла?

– Добавь. Катя сказала, где она?

– Нет. Я не спрашивала.

– А когда вернется?

– Не знаю. – Жанночка достала масленку и захлопнула холодильник. – Я думаю, в салат надо обязательно положить оливки.

– Катерина на свидание к любовнику ушла, что ли? – усмехнулась Маргоша. – Ну и молодец, правильно.

Жанночка густо покраснела, открыла рот, чтобы выпалить в ответ какую-нибудь резкость, но сдержалась.

Маргоша стала опять насвистывать мелодию из боевика.

– А как твои съемки? – спросила Жанночка, чтобы снять опасную тему.

– Нормально, – буркнула Маргоша.

– Слушай, а не противно играть проститутку? Ты все-таки вживаешься в роль, начинаешь думать и чувствовать, как она. Это ведь пакость какая!

– Я не вживаюсь. – Маргоша быстрым движением запихнула в рот крабовую палочку. – Я играю, и только. Знаешь, как в детстве, в войнушку. Пах-пах, падай, дурак, ты убит!

– Я в детстве только в куклы играла, – вздохнула Жанночка, – ну и в классики, в резиночку. А в войну – никогда.

– Ты, наверное, вообще была пай-девочка. И уроков не прогуливала, и по крышам не лазила.

– Да. И маме помогала. – Жанночка улыбнулась. – Я такая была трусиха, ужас. Я и сейчас трусиха. Мышей боюсь, грозы, плавать не умею. А эта твоя одноклассница, Оля, она тоже в войну играла?

Маргоша положила нож, дожевала крабовую палочку и смерила Жанну насмешливым хитрым взглядом.

– Интересно, кто тебе сказал, что Оля училась со мной в одном классе?

– Ну, я не помню, кто конкретно сказал. Разве это так важно?

Жанночка принялась колотить молотком по куску мяса, распластанному на разделочной доске, с такой силой, что запрыгал стол.

– Да, в общем, не важно, – легко согласилась Маргоша, – сплетников хватает. А Оля… нет, по крышам она не лазала и в войнушку не играла. Тихоня была вроде тебя.

– Она красивая? – быстро спросила Жанночка.

– Очень.

– Я тебя еще хотела спросить, ты извини, конечно, но это правда, что ты их с Глебом познакомила?

Маргоша не спеша ссыпала нарезанные крабовые палочки в большую хрустальную салатницу, сполоснула руки, тщательно вытерла их бумажным полотенцем, отошла к окошку, закурила и, не сводя с Жанночки насмешливых зеленых глаз, медленно произнесла:

– Я что, похожа на сводницу?

– Честно говоря, я не видела ни одной сводницы, – призналась Жанночка, – не с кем сравнивать.

Маргоша повернулась к окну, дернула рычаг, чтобы открыть форточку, и на секунду застыла, глядя во двор.

– А зачем там, интересно, телевизионщики крутятся? – спросила она задумчиво.

В глубине двора, у песочницы, огородное пугало в ядовито-лиловом пиджаке размахивало руками перед камерой. Корреспондент держал микрофон у его рта.

– Как? Они еще здесь?! – Жанночка подскочила к окну. – Катю ловят, сволочи! Они ведь прямо в квартиру заявились час назад, я выгнала в шею, даже милицией пригрозила. Нет, стоят, ждут. Чего ждут, спрашивается? Катя с ними разговаривать не станет, пошлет подальше.

– Это, кажется, Сиволап. Он вчера утром Константина Ивановича поймал у гаража, чуть до инфаркта не довел. Ты позвони Кате, предупреди, – посоветовала Маргоша, – а то накинутся, как коршуны, она растеряется.

– Я не знаю, где она, – быстро сказала Жанночка, отошла от окна и принялась с новой силой отбивать мясо.

– А сотовый на что? – пожала плечами Маргоша, не отрываясь от окна. – Давай я позвоню.

– Она свой сотовый дома оставила, – Жанночка вздохнула. – Ни стыда, ни совести у этого Сиволапа. Только вот зачем ему Бориска понадобился, непонятно.

– Бориска? Ты знаешь, как зовут этого бомжа? – удивилась Маргоша. – Очень забавный тип. Они, наверное, со скуки развлекаются. А ты что, лично знакома с этим чучелом?

– Его здесь все знают. Бориска-помоечник. Видела в глубине двора двухэтажную развалюху? Этот дом давно собираются сносить, а пока там живет кто хочет. Вот Бориска и поселился года три назад. Он приставучий, когда трезвый, – ужас. А выпьет – песни орет ночами.

Маргоша еще несколько минут молча смотрела в окно, сигарета сгорела до фильтра, она тут же закурила следующую и повернулась к Жанночке.

– Эй, кулинарка, у тебя сейчас получится фарш. Кончай стучать. Интересно, куда все-таки Катя упорхнула? Завтра похороны, столько дел… Кстати, о птичках. Вот скажи мне, неужели Катю и правда не волновало, что Глеб постоянно ей изменял?

Кусок говядины на разделочной доске стал совсем плоским, почти прозрачным. Жанночка машинально шарахнула молотком в последний раз и попала себе по пальцу. Она побледнела, сморщилась и тоненько, жалобно застонала.

– Давай под холодную воду, быстро! – скомандовала Маргоша.

Но Жанночка застыла как вкопанная. Из глаз брызнули слезы.

– Ну, растяпа, – покачала головой Маргоша, загасила сигарету, подвела Жанночку к раковине, подставила ее палец под струю ледяной воды. – Сейчас станет легче. Это только в первый момент дико больно. Расслабься, что ты трясешься? Совсем не можешь боль терпеть?

– Совсем не могу, – прошептала Жанночка, – с детства. Смотри, ноготь посинел. Теперь долго не пройдет.

– До свадьбы заживет. – Маргоша выключила воду. – Слушай, ты не ответила, Кате правда было плевать? Или она тоже потихоньку утешалась на стороне?

Жанночка шмыгнула носом и стала вытирать руки, осторожно промокая ушибленный палец.

– Маргоша, ты от лука сильно плачешь? – спросила она после паузы. – Можешь нарезать? А то я рыдаю, как крокодил.

– Хорошо, – вздохнула Маргоша. – Лук я порежу. Надо нож постоянно смачивать холодной водой, тогда глаза не щиплет.

– Я знаю. Мне не помогает.

– Ты прости, что я пристаю к тебе с ненужными вопросами. – Маргоша виновато улыбнулась. – Это не мое дело, был у Кати кто-то или нет. Не хочешь – не говори. Но я не представляю, как можно восемь лет жить с таким… ладно, не буду при тебе материться, ты у нас барышня нежная, мата не выносишь. Ну, в общем, ты меня поняла. Он, между нами, девочками, Катиного мизинца не стоил. Я права?

– Права, – еле слышно ответила Жанночка.

– Ну вот. Я бы на ее месте либо развелась, либо пустилась во все тяжкие. Ведь у Кати есть постоянный поклонник, можно сказать, верный паж. Неужели ни разу не снизошла? Хотя бы из принципа, чтобы не чувствовать себя идиоткой?

– Маргоша, как ты думаешь, буженину сейчас нарезать или завтра?

– Завтра. А то заветрится. – Маргоша взглянула на Жанночку и весело, от души, рассмеялась.

– Ты чего? – растерялась Жанночка.

– Ты зря в детстве не играла в войну, из тебя получился бы классный партизан. А как поживает ваша телефонная стерва? Или это тоже теперь военная тайна?

– Нет, – мрачно ответила Жанночка, – это не тайна. Она больше не звонит.

– Совсем исчезла?

Жанночка молча кивнула.

– Надо было на магнитофон записать хоть один звонок. Если бы какая-то гадина портила мне нервы, я бы обязательно записала, не поленилась. Всякому пофигизму есть предел. Нельзя позволять, чтобы тебя размазывали по стенке. Нельзя.

– Катю никто по стенке не размазывал! – не выдержала Жанночка. – И если хочешь знать, один звонок она записала! Эта гадина еще и шантажировать ее стала после всего.

– Как шантажировать? Чем?!

– Ой! – Жанночка испуганно прижала ладонь к губам. – Она ведь просила никому не говорить…

– А следователю?

– Вообще – никому.

– Она совсем свихнулась? Скажи мне, что она задумала? Ты понимаешь, насколько это может быть опасно? – Маргоша схватила Жанночку за плечи. – Расследуется убийство ее мужа, а она скрывает, что ей угрожали по телефону, что ее шантажируют. Где она сейчас? Почему ее так долго нет?

– Я не знаю… Она… – Жанночка не выдержала и заплакала. – Мне очень страшно. А вдруг этот убийца стрелял в Катю? Если с ней что-то случится… она мне как сестра… Маргоша, что делать? Она не разрешает никому ничего говорить. Даже следователю. У нее бзик какой-то, не хочет, чтобы лезли в ее личную жизнь.

– Так, во-первых, успокойся, – строго сказала Маргоша, – сядь и расскажи все по порядку.

Жанночка шмыгнула носом, послушно уселась на табуретку, сложив руки аккуратно на коленках, как примерная девочка, и рассказала Маргоше все, что знала. Только про Пашу Дубровина ни словом не обмолвилась.

– Значит, шантажистка не явилась и Катя отправилась ее искать? Она что, догадалась, кто ей звонил? По голосу узнала?

– Я не поняла. Она только сказала: никому ни слова. Я обещала.

– А кассета где?

– Не знаю. Ты не скажешь Кате, что я тебе все разболтала? Я ведь обещала…

– Не волнуйся, не скажу. Кассета подписана?

– Да. Я ей сразу сказала, надо пометить, чтоб не потерялась. Кассет в доме много.

– Разумно, – кивнула Маргоша, – и она пометила?

– Да, она при мне вытащила ее из диктофона, написала маркером какие-то буквы. – Глаза Жанночки стали сухими и напряженными. – Слушай, а тебе зачем все это?

– Затем, что у Кати твоей крыша поехала. Это может плохо кончиться. А мне ее жалко. Просто по-человечески жалко. Понимаешь? К тому же мой муж, Константин Иванович, очень к ней привязан. Я не хочу, чтобы он пережил еще одну трагедию. Конечно, с потерей единственного сына не сравнить, но все-таки… Катя для него тоже родное существо, он ее с пеленок знает и с родителями ее дружит лет сто. Короче, я не хочу, чтобы с Катей что-то случилось. Так как ты у нас единственный посвященный человек, попробуй ей внушить, что искать шантажистку должна милиция, а не она. Не ее это дело. Я права?

– Права, – кивнула Жанночка, – совершенно права.

Маргоша еще раз взглянула в окно. Ни телевизионщиков, ни бомжа Бориски во дворе уже не было.

* * *

Народу на рынке «Динамо» было так много, что через пять минут у Кати зарябило в глазах, закружилась голова. Толпы медленно ползли вдоль рядов, толкаясь, застревая в узких проходах. Между ними каким-то чудом проскальзывали тележки с газированной водой, бутербродами и шоколадками. В примерочные выстраивались огромные очереди, и многие покупатели примеряли джинсы, свитера, деловые костюмы прямо у прилавков, раздевались до белья, не обращая внимания на толпу. Иногда продавцы прикрывали раздетых, держа в растопыренных руках какой-нибудь рваный халат. Но большинство оголялось без всякой ширмы. Никто ни на кого не глядел.

У обувных прилавков энергично топали, вытягивали обутые в сапоги и кроссовки ноги, гнули подошвы. Продавцы выходили прямо в толпу, присаживались на корточки с зеркалами в руках:

– Женщина, ну вам отлично! А «молнию» можно парафинчиком смазать…

– Мужчина, они разносятся! Смотрите, это настоящая «Саламандра». Где вы еще такие купите за миллион? Вон в магазинах стоят по полтора…

Обувью торговали многие. Сначала Катя и Паша просто спрашивали: «Вы не знаете, как нам найти Свету Петрову? Она тоже торгует обувью».

– Не знаю такую…

– Не знаю…

– Тут этих Свет как собак нерезаных…

– Отойдите от прилавка, раз ничего не покупаете…

Через час Катя еле держалась на ногах. Они зашли в небольшое кафе в глубине павильона, чтобы немного перевести дух.

– Нет, – покачал головой Паша, – бесполезно. Если мы не покупатели, с нами никто разговаривать не станет. Надо сделать вид, что мы хотим купить что-то, и про Свету Петрову спрашивать как бы между прочим.

– Тогда мы до закрытия будем толкаться, – вздохнула Катя, – я не выдержу. Искать здесь человека – полное безумие.

Они съели по бутерброду, выпили жидкий кофе.

– Ну хочешь, иди посиди в машине. А я поспрашиваю, – предложил Паша.

– Нет. Вместе. – Катя решительно встала. – Пойдем, я поняла, как с ними надо разговаривать.

Стоило им выйти из кафе, рядом послышался громкий женский голос:

– Девушка, у меня сапожки прямо на вас, Италия, натуральный мех…

Катя шагнула к прилавку, внимательно посмотрела на пожилую, сильно накрашенную продавщицу и спросила растерянно:

– А где Света?

– Какая Света?

– Ну здесь, за этим прилавком, в пятницу торговала девушка, высокая такая, полная. Света. Она обещала привезти для меня туфли.

– Так вот же, смотрите, сколько туфель! Какие вам?

– Я вижу, – вздохнула Катя, – какой самый маленький размер?

– Тридцать шестой.

– Ну вот. А у меня тридцать четвертый с половиной.

– Нет. К сожалению, такого маленького размера нет.

Если тридцать пятый и попадался, то тридцать четвертого с половиной, да еще на узкую ногу с высоким подъемом, не было ни у кого. И все-таки Кате пришлось перемерить не меньше дюжины туфель. Некоторые продавцы начинали старательно вспоминать, кто такая Света Петрова. Вспыхивала надежда, но вскоре становилось ясно, что хитрые торговцы просто пытаются удержать хорошо одетую молодую пару у прилавка.

– Не могу больше, – простонала Катя, когда осталось пройти два последних ряда, – нет сил…

– Давай уж обойдем все до конца. – Паша осторожно обнял ее за плечи и уткнулся носом в ее макушку.

– Эй, ребята, вы что, обниматься сюда пришли? Мужчина, у меня для вас кроссовочки – полный отпад!

Совсем молоденькая, стриженная под мальчика брюнетка держала в руках огромную, как танк, белоснежную кроссовку.

– Девушка, – устало обратилась к ней Катя, – здесь в пятницу Света Петрова торговала.

– В четверг. Ну что, кроссовки мерить будем? Это настоящий «Адидас», пол-лимончика всего. Какой вам размерчик? У меня все, от тридцать девятого до сорок пятого.

Паша стал быстро расшнуровывать ботинок.

– В четверг, говорите? А где она сейчас, не знаете?

– Светка-то? А вам зачем?

– Она обещала туфли привезти, – стал объяснять Паша, пытаясь засунуть ногу в кроссовку, – мы договорились созвониться. Ее мама сказала, что она сегодня здесь, на рынке. Вот мы и приехали.

– Ой, мужчина, вы ж бумажку не вытащили, потому не влазит! А какие туфли? Вот у меня здесь много…

– У вас большие размеры. А нам нужен маленький. тридцать четыре с половиной, на узкую ногу с высоким подъемом. Света точно сказала, что привезет. Где нам ее найти? – Паша вытаскивал комья мятой папиросной бумаги из белого кроссовочного нутра и смотрел на девушку снизу вверх. – Вы напарница ее?

– Напарница, – кивнула девушка. – Ну как, не жмет?

– Жмет немного, – соврал Паша, – дайте мне другую пару. И не такие белые… Понимаете, у нас вечные проблемы с обувью. Света обещала не только туфли, но и осенние сапожки, и еще кое-что. Она говорила, у нее есть маленькие размеры, но их не всегда привозят. Спроса нет.

– Домой, значит, звонили? И мать сказала, Светка здесь, на рынке? – Перспектива продать сразу и туфли, и сапоги, и еще много всего девушку явно заинтересовала.

– Да. Мы звонили буквально час назад, – кивнула Катя, – знаете, ее мама волнуется, Света не ночевала дома. Она, кстати, просила, чтобы мы перезвонили после рынка.

– Так я не поняла, вы что, знакомые ее, что ли?

– Ну да, – улыбнулась Катя, – моя мама у ее мамы постоянно стриглась, мы в детстве дружили. А недавно встретились случайно, я узнала, что Света на рынке работает, и попросила помочь мне с обувью.

– А Вовке звонили? – деловито спросила девушка.

– Она давала телефон, но я потеряла, – соврала Катя.

– Ладно, пошли. – Девушка выскочила из-за прилавка и крикнула: – Валь, я на минутку. Приглядишь?

– Иди! – отозвалась басом пожилая женщина, сидевшая за соседним прилавком.

– Меня, кстати, Кристина зовут, – сообщила девушка и, лихо прорезая толпу, вывела их на улицу. У входа шла бойкая торговля и народу было не меньше, чем внутри. Пахло шашлычным дымом, пригоревшим тестом, воздушной кукурузой. Сновали кожаные мрачные братки, плевали под ноги, мутными, как у дохлых рыб, глазами прощупывали толпу. С некоторыми из них Кристина приветливо здоровалась. Ей надменно и тупо кивали в ответ.

У засаленной жаровни, над которой крутилось веретено со слоистым, черноватым мясным клубком, Кристина остановилась. Маленький, щуплый, совершенно лысый мужичонка ловко срезал ножом полоски мяса, закладывал их в плоские лепешки.

– Привет, Вовчик, – улыбнулась ему Кристина, – где Светлана, не знаешь?

– А че такое? – хриплым фальцетом спросил мужичонка, не прерывая своей работы.

– Она сегодня должна была торговать, даже не позвонила. Меня ребята вызвали, товар-то привезли, торговать некому. Куда она делась?

– И че, не звонила? – равнодушно спросил Вовчик.

– Нет. Пропала. Она у тебя, что ли, ночевала?

– Обещала, – кивнул Вовчик, – но не приехала.

– Простите, когда вы в последний раз ее видели? – осторожно вмешалась в разговор Катя.

Вовчик на миг застыл с ножом в руке, окинул Катю и Пашу неприятным взглядом, не сказал ни слова и вопросительно уставился на Кристину. Та засмеялась и помотала стриженой головой.

– Нервный ты, Вовчик. Сразу видно, Светка сегодня у тебя не ночевала. Это знакомые ее. У девушки с обувью проблемы. Размер нестандартный, маленький, а Светка обещала сегодня привезти.

Вовчик немного расслабился, опять заработал своим ножом.

– Она вчера днем позвонила, сказала, вечером будет, часов в двенадцать. И – с концами. Полночи ее ждал, как дурак. До трех спать не ложился. А дома нет ее? Может, заболела?

– Нет, – покачала головой Катя, – я звонила ей домой.

– Ну, тогда не знаю, где она шляется.

Вовчик принялся отпускать скопившимся покупателям свои плоские лепешки с мясом, ловко считал мелочь жирными пальцами. Разговор был окончен.

– Да ты не огорчайся, – подмигнула Кате Кристина, – сейчас найдем тебе туфли. Чтобы на «Динаме» туфель не найти – такого в жизни не было. Тебе какие? Нарядные или на каждый день? Светлые? Темные?

– Нет, спасибо. В другой раз…

– А кроссовки? Я бы вам скидку сделала, а?

– Спасибо, – улыбнулся Паша, – тоже в другой раз.

В машине они оба закурили.

– Подожди, – тихо сказал Павел, – не паникуй. Во-первых, еще неизвестно, она ли это. Во-вторых, могла девушка Света просто загулять. Вдруг у нее, кроме Вовчика, есть еще кавалеры?

– Знаешь, кто-то был у меня дома. Уже потом, после смерти Глеба. – Катя нервно передернула плечами. – В кармане халата я нашла чужой лифчик. А Жанночка сказала, что стирала халат в ту ночь, когда… Господи, какая гадость.

Дубровин завел мотор, выехал с платной стоянки.

– Ты хорошо знала эту Светлану Петрову? Что она за человек?

– Мы не виделись лет восемь, – задумчиво произнесла Катя, – в последний раз встретились на свадьбе. На нашей с Глебом свадьбе. Она пришла со своей мамой. Элла тогда еще совсем почти не пила, была дамским мастером в «Чародейке». Таких нужных людей – парикмахеров, дантистов, портных – принято приглашать на всякие ресторанные торжества. Свадьбу справляли в «Праге», народу – человек триста, не меньше. Ответственное мероприятие, на котором ты обязана сиять от счастья и публично, по команде, целоваться…

При первом вопле «горько!» я поклялась про себя, что если буду еще раз выходить замуж, то без всяких ресторанных застолий, без этой идиотской фаты. Я выдержала торжественную часть и тихонько сбежала через кухню в комнату отдыха для оркестра. А там никого, только в уголке сидит курит Света Петрова. Она успела здорово напиться. Тормоза полетели. Высказала все, что обо мне думает. Я потому и запомнила, что столько гадостей сразу ни от кого никогда не слышала. Она с детства называла меня «сушеной Жизелью», но ничего другого себе не позволяла. А тут прорвало. Не хочется вспоминать. Противно.

– То есть она с детства тебя ненавидела? – спросил Павел. – За что?

– Она весь мир ненавидела. Наш мир – мой, Глеба, родителей, его и моих. Но именно в этот мир ее тянуло магнитом. Получался замкнутый круг. Ее мама хорошо зарабатывала и вообще была чудесной женщиной. А Свету раздирали комплексы.

– Она что, была очень некрасивой?

– Да нет, она была хорошенькой. Высокая блондинка, немного полноватая, но в меру. Просто ей казалось, что все кругом ее недооценивают. Не воздают должное ее неземной красоте, остроумию и так далее. Иногда она начинала что-то рассказывать в большой компании, а ее не слушали. Острила изо всех сил, а никто не смеялся. Она вскипала, уходила, шарахала дверью. Но не совсем уходила, а ждала на лестнице, пока кто-нибудь позовет назад. Если долго не звали, она возвращалась сама, сидела надутая как индюк. Когда с ней пытались заговорить, огрызалась, хамила. Ее переставали замечать. А она все равно сидела.

– Да, тяжелый случай, – вздохнул Павел. – И чем кончился поток гадостей на твоей счастливой свадьбе?

– А ничем. Ввалились оркестранты на перерыв, стало шумно, меня вытолкали назад, в зал. Я почти сразу забыла про Свету. Остался противный такой осадок. Я ведь ничего плохого ей не сделала. И она меня ненавидела не за что-то конкретно, а просто так.

– Но она, вероятно, была влюблена в твоего мужа?

– В том-то и дело, что нет. Знаешь, вот я сейчас рассказываю тебе о Свете Петровой, и у меня такое чувство, что ее уже нет в живых…

– А ты не преувеличиваешь? Других вариантов не допускаешь?

– Например?

– Например, никто не просил ее звонить. Она делала это по собственной инициативе. А когда узнала про убийство – испугалась, запаниковала. Цель последнего звонка проста, как мычание: отмазаться поскорей, мол, это не я, меня попросили. Психологически все понятно.

– Цель совсем другая: деньги, – напомнила Катя, – она потребовала три тысячи долларов.

– Мне кажется, деньги здесь не главное. Своим шантажом она косвенно подтвердила, что это была не ее идея. А потом спохватилась, испугалась еще больше. Запахло серьезной уголовщиной. А у нее и так рыльце в пушку. И она решила исчезнуть на время.

– Она что, совсем идиотка? – нервно усмехнулась Катя. – Разве шантаж сам по себе не уголовщина? И потом, исчезнуть в ее ситуации – значит, автоматически внести свое имя в список подозреваемых.

– Я, кажется, тоже вхожу в этот список? И уверяю тебя, найдется еще много разных людей, у которых были причины и желание выстрелить в твоего мужа. Но, скорее всего, это сделал какой-нибудь посторонний бандит, которому заплатил другой бандит. Из-за чего убивают бизнесменов?

– Из-за денег, из-за политики, – рассеянно произнесла Катя.

– Правильно. А твой муж был прежде всего бизнесменом, во всяком случае, в последние годы. И бизнес его тесно переплетался с крупным криминалом. Любовь, ревность, зависть, щепки в твоей подушке, злобные звонки – это уже из другой оперы.

Катя его почти не слушала. Она перебирала в памяти имена старых знакомых. Она знала, что теперь не успокоится, пока не выяснит, кто и зачем устроил всю это «другую оперу» и куда делась Света Петрова. Она вдруг вспомнила, что тогда, восемь лет назад, на свадьбе, в комнате отдыха для оркестрантов Света Петрова среди прочих гадостей заявила: «Если бы не я, ты бы, сушеная Жизель, не помчалась в новогоднюю ночь на дачу. Точно тебе говорю, не помчалась бы. И не выходила бы сейчас замуж за Глеба».

Это было совсем уж запредельной ерундой. На такой абсурд даже обижаться глупо. И все-таки через восемь лет Катя вспомнила. И еще она вспомнила, что мощную беломясую массажистку, с которой за час до Нового года развлекался в своем кабинете Егор Баринов, тоже звали Светой.

Глава 16

С того счастливого или несчастного дня (это уж кому как кажется), когда Света впервые появилась в его кабинете, прошло пять лет. Вернее, не прошло – пролетело незаметно, ибо если совсем не оглядываться назад, то годы летят легко, словно тополиный пух.

Баринов привык к своей сообразительной массажистке. С ней было просто и спокойно. Она всегда оказывалась под рукой, то одна, то с очередной подружкой – как его светлость пожелает. Он не скупился, и она была довольна. Вероятно, подружки тоже.

Света всегда подбирала правильных, неболтливых девочек. Никогда не приглашала одну и ту же больше трех раз. Чувствовала, что главное для него – разнообразие. Никогда ни на что не претендовала. Ни разу за эти пять лет с ней не возникло проблем.

Если с человеком нет проблем, его почти перестаешь замечать. То есть замечаешь – по мере надобности, когда тебе это надо, а что он тоже живой, как-то забываешь.

Когда однажды дождливым октябрьским вечером Света Петрова появилась в его квартире без звонка, без приглашения, он несказанно удивился. Такое было впервые.

Но еще больше он удивился, когда заметил, что она ненакрашенная, какая-то землисто-серая, встрепанная. Она даже не поинтересовалась, дома ли его жена и сын. К счастью, их дома не было.

– Жорик! – выдохнула она с порога. – Жорочка! – И совершенно неприлично, по-бабьи завыла.

Он испугался, что услышат соседи, затолкал ее в квартиру, запер дверь. Потом отвел на кухню, усадил, налил воды прямо из-под крана, насильно влил в нее почти весь стакан и, дождавшись, когда она успокоится, сурово спросил:

– В чем дело?

– Я была у врача… – Губы ее опять задрожали, ей было трудно говорить.

«Ну вот, – с раздражением подумал он, – сейчас заявит, что беременна и поздно делать аборт. Тоже мне, святая невинность! Мальчика нашла, дура! А еще потребует, чего доброго, чтобы я на ней женился, шантажировать начнет… Правильно говорят, в тихом омуте черти водятся. Ни с кем нельзя расслабляться. Ни с кем и никогда».

Света между тем закурила, руки ее так тряслись, что он испугался – вдруг уронит горящую сигарету на дорогой французский линолеум?

– Жора, у меня рак, – произнесла она хриплым шепотом.

– У тебя – что? – переспросил он, хотя прекрасно ее расслышал.

Она положила горящую сигарету на край стола и зачем-то стала трясущимися руками расстегивать блузку. Егор Николаевич схватил сигарету, загасил ее в пепельнице и выбросил в помойное ведро.

– Вот, – сказала она, вываливая перед ним свою тяжелую белую грудь, – опухоль уже видна. Она большая и скоро даст метастазы…

– Убери сейчас же! – выкрикнул он. – Что ты мне показываешь? Я не врач! Застегнись сию минуту!

Он отвернулся, брезгливо морщась. Даже тошнота подступила к горлу. Он не успел ничего разглядеть, да и вряд ли так уж было заметно. Она ведь внутри, опухоль. И еще две недели назад эта грудь…

Баринов прекрасно знал, рак не заразен, но даже отступил на несколько шагов от этой толстой чужой бабы, которая сидела, тихо подвывая, в его чистой красивой кухне и показывала кусок своей отвратительно больной, безнадежно больной плоти.

Светлана между тем послушно застегнула блузку, вытащила еще сигарету из своей пачки.

– Ты же знаешь, у нас не курят, – сказал он уже спокойней, – только на лестничной площадке. И вообще, чего ты от меня хочешь? Вот зачем ты с этим ко мне пришла? Зачем?

– А к кому же еще? – спросила она, не поднимая глаз. – К маме? Она пьет и плачет, плачет и пьет. Еще когда точно ничего не было ясно, она стала пить… К кому же еще, Жора? У меня ведь нет никого…

– Ну ладно, – вздохнул он, – и что дальше?

– Ничего, – она пожала плечами, – я думала, ты…

– Она думала! – повторил он с какой-то дикой усмешкой. – Тебе денег, что ли, надо? Так могла бы и накопить за эти пять лет. Я ведь тебе много давал.

Света молчала, сидела на табуретке, съежившись, вжав голову. Тело ее казалось каким-то оплывшим, она выглядела почти старухой.

Она не сумела ничего скопить, хотя он и правда давал много, не скупился. Но и она не скупилась, покупала красивую одежду, для себя и для мамы, квартиру отремонтировала, мебель купила. Нет, не сумела она скопить. Любила завалиться с какой-нибудь подружкой в дорогой ресторан, покушать в свое удовольствие. В долг давала, не жалея, даже тем, про кого знала – не вернут. Отдыхать ездила на море. В последний раз – в Грецию, на дорогой курорт. А оказывается, уже нельзя было. Но она еще летом ничего не подозревала, загорала без лифчика, как и все женщины на пляже. Вот от этого и стала развиваться опухоль со страшной скоростью.

Но дело вовсе не в деньгах. Она пришла, чтобы он просто пожалел, сказал что-нибудь ласковое, потревожился за нее, хотя бы немного.

Егор Николаевич смотрел куда-то мимо, сквозь нее, и лихорадочно просчитывал в голове возможные варианты ее дальнейшего поведения. Что, кроме денег, она может потребовать? Устроить в хорошую клинику? Ладно, это не проблема. Самое неприятное, если она станет вот так к нему заявляться, если не оставит в покое, не исчезнет теперь же, сию же минуту из его здоровой благополучной жизни. Ведь смотреть же страшно! А что через месяц с ней станет?

Он не мог решить, как разумней поступить сейчас, как оградить себя от дальнейших проблем с этой женщиной? Дать денег и вежливо выставить? Или не дать, выставить грубо, не оставляя у нее иллюзий на его счет?

Но чтобы выбрать правильный вариант поведения, надо хотя бы немного знать человека, иметь хотя бы смутное представление о том, как он реагирует на агрессию, на ласку, на жесткий отпор или мягкий намек. Даже про собаку надо это знать, чтобы как-то с ней общаться. А Егор Николаевич про Свету не знал ничего. Он просто не считал нужным задумываться об этом раньше. Зачем утруждать себя?

Света существовала для него постольку, поскольку возникала надобность в ее услугах. Всякий раз, как только за ней закрывалась дверь, она бесследно исчезала из его жизни. Ну в самом деле, еще не хватало изучать характер массажистки, постельно-банной принадлежности, толстой пошлой бабы, которая обеспечивает ему разнообразные пикантные удовольствия за большие деньги!

«Да что я голову ломаю! – раздраженно одернул себя Егор Николаевич. – Выгнать ее сейчас же, и все дела. Мне это совершенно ничем не грозит. А то распущу сопли, пожалею, денег дам, пообещаю в клинику устроить и оглянуться не успею, она на шею сядет. С такими надо ухо востро держать…»

– Значит, так, – сказал он спокойно и жестко, продолжая глядеть куда-то мимо ее поникшей, встрепанной головы, – я ничем тебе помочь не могу. Тебе надо лечиться. Деньги на это у тебя должны быть. Ты за пять лет из меня вытянула достаточно. А вообще онкологических больных у нас пока лечат бесплатно. И качество, между прочим, не хуже. У тебя есть свои связи, ты многих обслуживала, я знаю.

– Нет, – выкрикнула она так неожиданно громко, что он вздрогнул, – никого, кроме тебя, я в последнее время не обслуживала. Никого, Жорик…

– Во-первых, не кричи, а во-вторых, прекрати называть меня Жориком. Мне это не нравится.

– Раньше нравилось, – нервно усмехнулась она, – еще совсем недавно. А теперь я стала прокаженная, да? Не бойся, рак – болезнь не заразная.

– Все, Светлана, иди домой, – поморщился он, – я уже сказал, ничем помочь тебе не могу. И хватит. Поговорили. Пожалуйста, оставь меня в покое. Я устал.

– Ты меня выгоняешь? – тихо спросила она. – Просто выгоняешь вон? Навсегда?

– Ну а чего ты хотела? Ты же взрослый человек. Продолжать наши прежние отношения мы не можем. Ты больна. Массаж мне пока больше не нужен, да и тебе теперь не до этого, ты должна лечиться. А все прочее… сама понимаешь.

– Я понимаю, – она покорно кивнула, – я все понимаю, Жорик. В общем, сволочь ты, конечно… Ты ведь боишься, требовать чего-то стану, приставать. Не бойся, миленький. Я тебя слишком хорошо знаю.

Он спокойно стерпел грубое слово. Пусть говорит что хочет. Лишь бы ушла скорей. Несчастная, глупая, нелепая баба…

– Света, ты сейчас не в себе. Но, может, все и обойдется? – он осторожно поднял ее под локотки.

Она не сопротивлялась, не возражала. Послушно прошла в прихожую.

– Только одна к тебе просьба, миленький. – она замерла на миг в дверном проеме, уже за порогом. – одна-единственная просьба. У тебя ведь есть знакомые в Онкоцентре на Каширке. Я знаю, есть… Позвони, замолви словечко. Там лучшие специалисты, а без звонка сложно.

– Ну, знакомые – громко сказано… Ладно, попробую что-нибудь сделать. Попытаюсь.

Она сделала легкое, почти машинальное движение. Раньше она всегда целовала его в щеку, уходя. А теперь не успела. Он мягко отстранился и закрыл дверь.

Возможно, со стороны все это выглядело жестоко, но никто не смотрел со стороны. А Егор Николаевич не сомневался, что поступил разумно и правильно.

В тех печальных и щекотливых обстоятельствах для него было главной задачей, чтобы массажистка Света Петрова исчезла из его жизни навсегда. И она исчезла.

* * *

– Ольга Николаевна, вы были знакомы с гражданином Калашниковым Глебом Константиновичем?

– Да.

– Как давно?

– Меньше года.

– Когда вы видели его в последний раз?

– Неделю назад.

Оля Гуськова сидела в маленькой кухне, низко опустив голову, и говорила еле-еле. Она вовсе не удивилась, когда майор Кузьменко позвонил в дверь, представился, показал свое удостоверение. Молча прошла с ним в кухню, уселась на табуретку. Она не казалась напуганной, растерянной. Она выглядела так, словно ужасно устала, хочет спать и прямо сейчас уронит голову на облупленный кухонный стол и заснет. Майор стоял и курил у приоткрытого окна.

– Ольга Николаевна, как вы провели вечер четвертого сентября? – спросил майор.

– Я была на работе.

– Вы ушли оттуда в одиннадцать. И сразу поехали домой?

Ольга молчала, глядя в одну точку, мимо майора, куда-то за окно. За стеной, в единственной комнате, такой же нищей и убогой, как эта крошечная кухня, громко кряхтела и охала сумасшедшая старуха. Полчаса назад она заявила, что четвертого сентября ее внучка вернулась домой страшно поздно. Под утро. Она вообще возвращается слишком поздно, забывает, что дома ее ждет беспомощный, больной человек. И форточку открывает постоянно. И не кормит. Хорошо бы кто-нибудь на нее повлиял, чтобы она лучше относилась к своей несчастной бабушке, которая всю жизнь ей отдала, ночей не спала…

«Да, действительно чума, а не старуха, – подумал майор, – если живешь с такой под одной крышей, недолго и свихнуться».

– Оля, попытайтесь все-таки вспомнить, куда вы поехали с работы? Сразу домой или куда-то еще?

– Домой… – произнесла Ольга еле слышно.

– То есть в половине двенадцатого вы уже были дома?

– Я не помню. У меня нет часов.

– Хорошо, – вздохнул майор, – кто-нибудь из соседей видел, как вы возвращались? Может, вы встретили кого-то во дворе? Попытайтесь вспомнить…

– Зачем?

– Затем, что в ночь с четвертого на пятое сентября был убит человек, с которым вы находились в близких отношениях.

– Мы расстались. Не было никаких отношений.

– Но вы встречались всего неделю назад, – напомнил Иван.

– Мы встречались для того, чтобы расстаться. Совсем. Навсегда.

– Между вами произошел какой-нибудь конфликт? – мягко спросил майор.

– Нет.

– Но ведь люди не расстаются просто так, тем более – навсегда. Если не прямой конфликт, то какие-то причины…

– Он был женат.

– Но ведь вы знали об этом с самого начала. Вы, вероятно, ждали, что он расстанется с женой? Хотели создать с ним семью? – стал осторожно подсказывать майор.

– Да, – прошептала она еле слышно, – я хотела создать семью…

– И звонили его жене, анонимно, оскорбляли, угрожали? – быстро, не меняя интонации, спросил Кузьменко.

Накануне вечером он побывал у Орловой. Очень скупо и неохотно она подтвердила все, что он узнал от Крестовской, – и про звонки, и про щепки в подушке. Заметила, что, на ее взгляд, к убийству это отношения не имеет. Присутствовавшая при разговоре домработница Жанна Гриневич добавила подробностей и эмоций, стала описывать ужас, который ей довелось испытать при виде мистических предметов. Да, все это очень похоже на Ольгу. Очень похоже. В ней чувствуется скрытый жесткий фанатизм. Если она поставила перед собой цель – развести Калашникова с женой, то вполне могла звонить, шептать гадости в трубку, могла попытаться извести соперницу с помощью черной магии, и бомжихой могла нарядиться. Ну очень ей хотелось создать семью, ужасно хотелось…

Ольга впервые вскинула глаза – сухие, огромные, лилово-синие, совершенно сумасшедшие, как показалось майору.

– Нет. Я никогда не звонила его жене.

– И не пытались с ней встретиться?

– Нет. Никогда.

– Вы бывали у Калашникова дома?

– Да. Когда она уезжала на гастроли. – Ольга страшно побледнела, покачнулась на табуретке.

Майор машинально метнулся к ней, испугавшись, что сейчас она упадет. Но она не упала, вцепилась тонкими пальцами в столешницу, судорожно сглотнула.

– Ольга Николаевна, вы себя нормально чувствуете? Может, вам тяжело отвечать на мои вопросы и мы отложим разговор на потом?

– Как хотите, – она едва шевелила губами, – мне все равно.

Майор подумал, что надо будет на следующий допрос пригласить психиатра. Ольга Гуськова – важный свидетель, в любой момент она может стать фигурантом, ее вменяемость требует проверки и официального подтверждения. А вот алиби у нее пока нет. Мотив есть, а алиби никакого. Более того, нельзя исключать и тот вариант, который они с Черновым с самого начала отвергли как абсурдный.

Если предположить, что стрелял не профессиональный киллер, а, например, эта странная влюбленная барышня, то вполне понятно, почему выстрел прозвучал именно тогда, когда Калашников стоял в обнимку с женой. Не исключено также, что целью все-таки был не казинщик, а его жена. Ольга попыталась извести ее древним магическим способом, не вышло. Решила пойти более банальным и надежным путем. Метила в соперницу, а попала в любимого. И шок, граничащий с тихим помешательством, тоже аккуратно вписывается в эту схему.

«Теперь не хватало только найти здесь оружие, из которого был произведен выстрел, – усмехнулся про себя Иван, – но это было бы слишком просто и мелодраматично. Ладно, обыск все равно придется произвести в самое ближайшее время».

Так и не добившись от Ольги Гуськовой ни одного более или менее внятного ответа, майор Кузьменко вежливо попрощался и ушел. Во вторник, в десять утра, гражданка Гуськова Ольга Николаевна должна будет явиться в прокуратуру для дачи свидетельских показаний по делу об убийстве гражданина Калашникова Глеба Константиновича. Повестку майор сам лично вручил ей в руки, и она расписалась.

Когда он пересекал широкий двор, мимо него промчалась голубая «Тойота», щедро окатив его водой из глубокой лужи. Майор невольно выругался и оглянулся на хама, который сидел за рулем. «Тойота» притормозила. Из нее вышел невысокий круглый толстяк в распахнутом светлом плаще и направился к подъезду, из которого Иван вышел несколько минут назад.

Шагнув на ступеньку, толстяк споткнулся, чуть не упал. Он явно нервничал. Вместо того чтобы смотреть под ноги, он вертел головой, тревожно оглядывался по сторонам. Майор без труда узнал в нем управляющего казино «Звездный дождь» Феликса Гришечкина.

* * *

– Ну, значит, эт-та, я тут штуку одну искал, у забора. Нужная такая штука, смеситель для кухни. Импортный, новый совсем. На барахолке загнать можно, если почистить. Я еще днем приглядел, как ее один фраер выкинул. Главное, до помойки, сволочь, не донес, прямо так и бросил. Я бы днем подобрал, да со мной всю дорогу Сивка тусовалась. А, да вы Сивку не знаете, – бомж Бориска махнул рукой, – Сивка – баба липкая, если что при ней подберешь, привяжется, дура, чтобы, эт-та, напополам продать. Ну, деньги, значит, поделить, налопопамчик, как грится. От какие люди-то бывают, особенно бабы. Прикинь?

– Слушай, а короче нельзя? – перебил оператор Игорь Корнеев.

Он чувствовал, что у камеры скоро сядет аккумулятор, к тому же кончалась кассета.

– Да ты не торопи меня, – обиделся Бориска, – это такое дело, тут детали важны. Детали. Ну и вот, значит. А Сивка ну никак, сволочь, не отвяжется. Я ей грю, ты, грю, Сивка, не баба, а репейник, в натуре. Прям так и сказал. Прикинь? Она со мной сейчас живет. У, зверь-баба! А как выпьет – ну ваще, животное, не женщина. Все от нее прятать надо. Я вот и смеситель этот тоже припрятал в укромном местечке. Разыскал его ночью у забора, почистил, культурно в газетку завернул. И тут как раз вижу – фигура. Ну, глаза-то к темноте привыкли, значит, я и разглядел. Стоит за кустами, там, где они повыше и погуще. Не курит, не ссыт, просто стоит и на подъезд смотрит.

– Кто стоит? – спросил Сиволап, затаив дыхание.

– Да подожди ты, – поморщился бомж, – не гони, не запрягал. Ну и вот, я насчет смесителя заранее с мужиком одним уже договорился, чтобы, значит, самому на рынок не переть, он завтра у меня смеситель возьмет. А покамест я припрятал… Она, Сивка-то, раньше в овощном работала, кассиршей. Ну и, эт-та, недостача у ней вышла. Посадили, срок, значит, дали, все как положено. А видная была баба, ух… – Бориска сладко зажмурился, а потом с лирической хрипотцой, на выдохе, пропел: – Пр-рашли га-ада, та-амительно и скучно…

На этот раз терпение потерял Артем Сиволап. Он понимал, хитрый бомж морочит им голову. Тянет время, то есть вытягивает деньги. Самое обидное, что они послушались его, ушли в соседний двор, и теперь наверняка пропустят Орлову. А где ее потом ловить? Как застать тепленькую, врасплох?

Гаденыш Бориска напустил таинственности, стал говорить, что киллер либо его люди могут сейчас следить за подъездом и он, Бориска, здорово рискует, ибо вдруг киллер тоже заметил его? Вот увидит сейчас, как Бориска с телевидением общается, вспомнит, мол, тусовался Бориска у забора, смекнет, что неспроста.

– Игорь, выключай камеру. Надоело. Все он врет, – жестко сказал Сиволап, – никого он здесь не видел. Тоже, нашел придурков!

– Да вы, эт-та, в натуре, мужики! – возмутился Бориска. – Я ж как лучше хотел, все в деталях, как положено! А вы прям как эти все равно… Я от вас, между прочим, еще ничего не поимел! Никакого авансу! Давай аванс, начну короче!

Диалог мог продолжаться бесконечно. Но аккумулятор сел, и кассета кончилась. Игорь зачехлил камеру и, ни слова не говоря, решительно направился назад, в соседний двор, где они оставили машину. Ему все это смертельно надоело, к тому же он должен был прямо сейчас, сию минуту, съесть и выпить что-нибудь горячее. Желудок болел нестерпимо.

– Ну чего, мужики, в натуре, хотя бы на чекушку дайте! – заканючил Бориска, преграждая путь Сиволапу, который, зло выругавшись, шагнул вслед за оператором.

– Обойдешься! – рявкнул Артем. – Катись отсюда!

– Ну ты, Косолапый, дай на чекушку! Я ж сколько времени на вас потратил! Дай, а? Не будь жмотом, в натуре!

– Отвяжись. Не заработал.

Брезгливо отстранив Бориску, он догнал оператора. У них за спиной слышалась унылая матерщина.

– Не хотите – не надо! Я кому-нибудь еще эту феньку загоню! Я видел и могу подробненько обсказать, в натуре, кто фраерка кончил! Видел и могу, в натуре…

– Вот именно, что фенька, – ворчал Игорь, – так я и знал. Вечно ты…

– Что я?! Ну что я?! У всех бывают обломы. Если сейчас еще и Орлову упустим…

Артем Сиволап злился не меньше Игоря Корнеева. Он тоже успел проголодаться. Одно хорошо, хватило ума не дать халявщику-бомжу ни копейки вперед. И все-таки неприятно щекотала нервы шальная мыслишка: а если бомж не соврал? Если он действительно видел человека, который стрелял в Глеба Калашникова?

– Тебе чего взять? – спросил Корнеев.

– А, на твое усмотрение, – махнул рукой Сиволап.

Игорь отдал ему камеру, а сам побежал к ближайшему ларьку. Он еще утром, когда они проезжали по переулку, приметил ларек, на котором было написано «Куры-гриль». Ничего ему сейчас не надо было от жизни, кроме этой горячей, мясистой курицы со стаканом сладкого крепкого чая.

Уложив камеру в машину, Артем не спеша обошел детскую площадку, внимательно оглядел забор. Он знал, стреляли из кустов. Да, вот отсюда лучше всего просматривается подъезд. Кустарник, огибающий полукругом детскую площадку, совсем не густой и не высокий. Чтобы хорошо спрятаться, даже в темноте, киллер должен был стоять за двумя старыми разросшимися акациями, у песочницы. Артем представил, как неизвестный с пистолетом стоял здесь ночью и ждал. Вряд ли кто-то мог его увидеть, а тем более разглядеть лицо в темноте. Ближайший фонарь висит над подъездом. Нет, все врет бомж Бориска…

Медленно повернув голову, Артем заметил маленькое черное окошко в сказочном детском теремке. Окошко было расположено достаточно высоко, под крышей домика и глядело оно именно туда, где стоял сейчас Артем и где пару дней назад ждал Глеба Калашникова неизвестный киллер.

Морщась от нестерпимой вони, Сиволап заглянул в детский теремок, пригнулся, зажал нос, вошел. Да, из маленького круглого окошка отлично просматривается то место, где должен был стоять киллер. Даже при полной темноте можно разглядеть силуэт, профиль. А полной темноты в московских дворах не бывает.

Внутри домика были прибиты к стенам две доски, низенькие скамеечки. Артем присел на корточки и, сам не зная зачем, посветил зажигалкой. Под одной из скамеек, в углу, лежал газетный сверток. Сиволап поддел его ногой. Это оказался смеситель, небольшой, никелированный, почти новый. Он был тщательно завернут в несколько слоев газеты. Вот он, бомжовский тайник, Борискина заначка.

Артем вдруг представил себе, как в полночь шарил хитрый бомж у забора, потом залез в сказочный теремок припрятать ценную находку от грозного ока сожительницы Сивки. Мог он заметить человека во дворе? Запросто.

А потом, пока возился в домике, в вонючей темноте, выглянул случайно в круглое окошко под крышей. Отличный наблюдательный пункт. Просматривается не только место у акаций, где стоял киллер, но и кусок площадки перед подъездом, и сам подъезд. Артем все это представил себе так живо, так ясно, что даже под ложечкой засосало от предчувствия шикарного эксклюзива.

Сиволап припал к круглому окошку, забыл о вони, о том, что успел вляпаться ногой в новом замшевом ботинке в кучу дерьма, которую кто-то наложил прямо посерединке сказочного домика. Он увидел, как подъехала машина. Белый «Форд» балерины Орловой. И в первый момент даже не сообразил, что она и правда подъехала, ловко вписалась между вишневым джипом и бежевой «Волгой».

Орлова вышла из машины и направилась к подъезду. Опомнившись, Артем выскочил из домика, в три прыжка настиг балерину, влетел на ступеньки.

– Екатерина Филипповна! Два слова! Я ничего не записываю! Только два слова, для меня лично! Скажите, вы кого-нибудь подозреваете?..

Орлова взглянула на него холодными карими глазами, шагнула в подъезд и захлопнула дверь у него перед носом. Щелкнул кодовый замок. Сиволап остался стоять на крыльце.

* * *

– Феликс Эдуардович? Вы?

– Да, Оленька, я. Не удивляйся и дай мне войти.

Оля отступила, пропуская Гришечкина в квартиру. Он быстро захлопнул за собой дверь.

– Оля, кто там еще пришел? – послышался голос Иветты Тихоновны из комнаты. – Это ко мне?

– Нет, бабушка. Это не к тебе.

Гришечкин огляделся. Господи, какая нищета! Какая страшная, безнадежная нищета…

– Зачем вы пришли? – спросила Оля, не поднимая глаз.

– Давай пройдем куда-нибудь. Мне надо с тобой поговорить.

Оля провела его на кухню, молча уселась на табуретку. Она прятала глаза, избегала его взгляда. Она никого не хотела сейчас видеть, и меньше всего – Феликса Гришечкина. С нее довольно было на сегодня беседы с этим вежливым майором. Больше всего на свете ей хотелось остаться одной.

– Как ты себя чувствуешь? – Он притронулся пухлыми влажными пальцами к ее руке.

Оля отдернула руку, словно ее ударило током, и ничего не ответила, продолжала сидеть молча, уставившись в одну точку.

– Оленька, где пистолет? – спросил Гришечкин.

– В ящике, – эхом отозвалась она.

– Отдай его мне, пожалуйста.

– Зачем?

– Его надо выбросить. Он не должен находиться в твоем доме. К тебе могут прийти с обыском.

– Из милиции? Они уже приходили.

– Как? Когда? – выдохнул Гришечкин и почувствовал, как взмокла рубашка под пиджаком.

– Только что.

Он немного перевел дух. Значит, обыска еще не было.

– Оля, это очень важно. Скажи мне, кто именно приходил, сколько их было, о чем с тобой говорили?

– Майор. Фамилию не помню.

– Кузьменко?

– Да, кажется. Он показал удостоверение, я запомнила, что майор.

– Он был один?

– Да. Он дал мне подписать вот это. – Она протянула повестку.

– Это ничего, Оленька. Ничего страшного. Ты только держись, девочка. Я знаю, как тебе сейчас тяжело, но ты держись. И слушайся меня. Кроме меня, тебе сейчас никто не поможет. Ты это понимаешь?

– Мне ничего не нужно.

Она едва ворочала языком. Если бы он знал ее недостаточно хорошо, то подумал бы, что она под наркотиком. Но какие могут быть наркотики? Девочка в шоке, в тяжелом шоке. Он пытался найти правильный тон, готовился к этому разговору уже два дня. Слишком долго готовился. Надо действовать, пока не поздно.

– Они тебя спрашивали, где ты была в ту ночь?

– Да.

– И что ты ответила?

– Я сказала, что с работы поехала домой.

– Умница, – слабо улыбнулся Гришечкин.

Значит, не так все страшно. Шок не настолько глубокий, если она сообразила, что нельзя говорить правду. Все поправимо. Все будет хорошо.

– Идите домой, Феликс Эдуардович. Мне надо побыть одной. – Голос ее зазвучал немного уверенней. – Завтра похороны, и я должна быть готова.

– Да, я понимаю. Я сейчас уйду. Только отдай мне пистолет.

Ни слова не говоря, она встала, вышла в комнату. Оттуда послышалось сердитое ворчание старухи, звук выдвигаемого ящика. Через минуту она вернулась, держа в руках небольшую плоскую шкатулку, оплетенную золотистой соломкой. Гришечкин открыл ее, заглянул внутрь и тут же закрыл, убрал в свой кожаный кейс, который стоял у его ног, прислоненный к табуретке.

– Тебе надо отдохнуть. Бабушка даст тебе поспать? – спросил он, стоя у двери в прихожей.

Она ничего не ответила, молча открыла ему дверь. Он вышел на лестничную площадку и почувствовал, что рубашка совершенно мокрая. Даже пиджак промок. Трясло как в лихорадке. Дрожали руки. Он подумал, что сейчас ему трудно будет вести машину.


– Феликс Эдуардович! Добрый день. – Майор Кузьменко широко улыбнулся и протянул Гришечкину руку. – Как удачно, что мы здесь с вами встретились.

Гришечкин вздрогнул, уставился на майора круглыми, полными ужаса глазами и, не говоря ни слова, открыл машину.

– Феликс Эдуардович, вы не узнали меня?

Нет, он узнал, отлично узнал. Захлопнул дверцу, не просто захлопнул, а тут же заблокировал, трясущейся рукой повернул ключ зажигания и нажал на газ. «Тойота» сорвалась с места. Двое мальчиков лет семи, лениво футболившие консервную банку посреди двора, едва успели отскочить.

– Псих сумасшедший! – крикнул один из них и покрутил у виска.

– Действительно, псих! – пробормотал Кузьменко и бросился в переулок.

Движение в переулке было односторонним. Майор выхватил на бегу удостоверение, стал голосовать прямо на проезжей части. Машин проезжало совсем мало. Через минуту при такой скорости «Тойота» выскочит на широкий проспект. Майор сам толком не мог понять, почему надо непременно догнать Гришечкина, ведь толстяк все равно никуда не денется. Если он уйдет сейчас, ничего страшного. А все-таки лучше догнать. Слишком уж странно он повел себя. Навестил Ольгу Гуськову, пробыл в квартире не больше десяти минут. А ведь о ней ни слова не сказал, только краснел, бледнел, умолял не касаться личной жизни убитого шефа. Собственно, именно поэтому майор и решил остаться во дворе, подождать Гришечкина, изобразить случайную встречу и как бы между прочим удивиться, мол, вы, оказывается, хорошо знакомы с тайной любовью Глеба Константиновича? Вот уж не думал…

Ну ладно, знаком Гришечкин с Гуськовой. И что с того? Зачем, спрашивается, ему было удирать?

Перед майором остановился гаишный «Мерседес». Иван запрыгнул в машину. «Тойоты» уже след простыл, но осталась надежда догнать на проспекте. Хорошо, что он успел запомнить номер. Гаишники тут же передали его по связи вместе с приметами машины и фамилией владельца.


Феликс мчался по проспекту, нещадно превышая скорость, нарушая все правила. Такого с ним еще никогда не было. Сердце вырывалось из груди, пот тек в глаза.

– Водитель голубой «Тойоты» 349 МЮ, остановитесь! Повторяю, водитель голубой «Тойоты»…

Мимо мелькали машины, сливаясь в сплошное пестрое месиво. Здесь должен быть перекресток. Да, вот он. Но светофор мигнул, вспыхнул красный.

Милицейский радиоголос все ближе, кажется, он звучит прямо в голове, разрывает мозг. Надо притормозить. По перекрестку движется сплошной поток. Гаишники мчатся с сиреной. В зеркале уже виден их «Мерседес», синяя мигалка, лицо водителя, а рядом – майор Кузьменко.

Между машинами на перекрестке образовалась небольшая прогалина.

– Я успею. Проскочу, – пробормотал Феликс и газанул.

Водитель огромного рефрижератора заметил летящую в него голубую «Тойоту» слишком поздно. Он резко, с визгом, затормозил, но в этот момент его тряхнуло мощным ударом.

– Кретин, мать твою! – выругался водитель.

Он только подпрыгнул на своем высоком сиденье, шарахнулся вбок, несильно стукнулся головой о боковое стекло. Осталась небольшая шишка.


Феликс почувствовал, как чудовищная боль разливается по всему телу, по толстому, неуклюжему, никем не любимому телу, которое сам он ненавидел всю жизнь. И в детском саду, и в школе его никто не называл по имени. Только «жирный». Ох, как жестоко над ним смеялись, как дразнили и били ровесники.

«Эй, жирный, догони! Дай сдачи! Ну, поймай меня, жирный! Гришечкин, что ты топчешься, как боров у дуба? Если не влезешь на канат, получишь двойку в четверти по физкультуре…» Он долезает только до середины, тяжело, смешно висит в узких физкультурных трусах, в мокрой от пота футболке. Покатые, бесформенные плечи, складчатый рыхлый живот, маленькие, круглые, всегда испуганные глаза.

Ничего, кроме боли, не осталось. Она была такой огромной, что заполнила весь мир, она окружала, сдавливала в гигантском кулаке. А потом все исчезло, даже боль. Где-то в тяжелой мертвой дали остался таять пронзительный автомобильный гул.

…Бригаде службы спасения пришлось распиливать сплющенный корпус «Тойоты», чтобы извлечь тело. Врач «Скорой» констатировала смерть. В портфеле погибшего был обнаружен пистолет Макарова. На рукояти имелась стальная табличка с гравировкой.

«Капитану Николаю Гуськову от друзей и однополчан. Дальневосточный округ, 1979 год».

* * *

– Интересно, где же гуляет молодая красивая вдовушка? – Маргоша чмокнула Катю в щеку. – Мы тут надрываемся, стол готовим к поминкам, а она упорхнула. Между прочим, отлично выглядишь. Даже румянец появился. Или нарисовала?

– Маргошка, прекрати. – Катя повесила плащ, скинула туфли, сунула ноги в тапочки.

– Ты есть хочешь? – Из кухни вышла Жанночка. – А я так переволновалась из-за этих телевизионщиков, ужас. Думала, поймают тебя. Но они вроде уехали. Долго еще ошивались во дворе, представляешь, Бориску снимали. А потом я посмотрела в окошко – их не было.

– Бориску? Помоечника? – удивилась Катя. – Интересно, зачем? Кстати, они вовсе не уехали. Сиволап налетел на меня у подъезда.

– Да что ты! – всплеснула руками Жанночка. – Ну, мерзавец! А оператор?

– Нет, Сиволап был один, и даже без диктофона.

– А чего ему надо было? – спросила Маргоша, усаживаясь напротив Кати и закуривая.

– Ну чего ему всегда надо, – вздохнула Катя, – скандальчика свеженького, грязненького. Спросил, кого я подозреваю. Идиот несчастный.

– Ну а ты? – хихикнула Маргоша.

– Я шарахнула дверью у него перед носом. Жанночка, у нас кофе есть?

– Только растворимый. Зерна кончились.

– Ну вот. А я так хотела хорошего кофейку.

– Я сейчас выйду, куплю. – Жанночка сполоснула руки и стала снимать фартук. – Все равно надо сходить в супермаркет, еще и майонеза нет, и подсолнечное масло кончается.

– Давай уж я сама схожу. На кухне я все равно не помощник, – улыбнулась Катя. – Маргошенька, я ведь даже забыла тебя поблагодарить. Спасибо, что приехала и что Константина Ивановича к тете Наде отвезла.

– Ой, да ладно тебе. – Маргоша поморщилась и махнула рукой. – Просто у меня сегодня свободный день, съемка только вечером. Я ведь знаю, от тебя и правда на кухне толку мало. А я готовить люблю, иногда, под настроение. Завтра после кладбища сюда такая прорва народу придет, и всех надо накормить.

– Да, народу будет много, – задумчиво произнесла Катя, – и неожиданностей может быть много.

– В каком смысле? – Маргоша удивленно вскинула брови.

– Ну, в смысле всяких старых знакомых, потом – эта женщина, Оля, она ведь непременно придет. И еще девочки… Слушай, ты, случайно, не помнишь такую Свету Петрову?

– Света Петрова? – переспросила Маргоша, чуть прищурившись. – Что-то очень знакомое. Нет, не могу вспомнить. Знаешь, какое-то безликое сочетание, даже Маша Иванова звучит выразительней. Если бы так звали актрису, ей, вероятно, стоило бы взять псевдоним.

– Да, наверное, – рассеянно кивнула Катя и вышла в прихожую. – Что еще надо купить, кроме кофе и майонеза?

– Подожди, я тебе напишу на бумажке, – крикнула Жанночка из кухни, – ведь наверняка забудешь. Кстати, а не боишься, что Сиволап до сих пор тебя караулит?

– Бояться скандального репортеришку – много чести! – усмехнулась Катя. – Пусть он меня боится. Если сейчас привяжется, я ему покажу, где раки зимуют! Надолго отобью охоту приставать к людям.

– Интересно, как же? – засмеялась Маргоша.

– Не знаю. Это будет чистая импровизация.

Когда она вышла из подъезда, Сиволап и Корнеев сидели на лавочке. Между ними на газетке были разложены бумажные тарелки с курицей, дымился чай в пластиковых стаканчиках. Оба были так заняты едой, что Катю даже не заметили.

«Вероятно, эти господа решили здесь навеки поселиться, – подумала она, сворачивая в переулок. – А все-таки интересно, зачем они стали снимать бомжа Бориску? Вряд ли от скуки. Бомж постоянно ошивается во дворе, роется в помойке, всех знает, все видит… О Господи, а ведь он мог оказаться случайным свидетелем! И теперь хочет получить деньги за свою информацию. Милицию он не любит и боится, а телевизионщики, такие, как Сиволап, могут отвалить за бомжовские откровения приличную сумму…»

Сворачивая из переулка в небольшой проходной двор, Катя заметила ярко-лиловую сгорбленную спину у мусорных контейнеров. «Прекрати, – строго сказала она себе, – не вздумай этого делать!» – но сама уже решительно шагнула к лиловой спине и тихо позвала:

– Бориска!

Он оглянулся и тут же расплылся в беззубой улыбке:

– А, привет, циркачка!

Катя иногда выносила для него старые вещи Глеба, перекидывалась парой приветливых слов. Однажды, когда он валялся посреди двора и все брезгливо обходили его, Катя присела на корточки, увидела, что он избит до полусмерти, вызвала «Скорую».

Бомж всегда вежливо здоровался с ней и называл «циркачкой».

– Ты ведь был той ночью во дворе? – тихо спросила Катя.

– Какой ночью? – наивно захлопал глазами бомж.

– Не бойся, я ничего не скажу милиции. Тебе не придется выступать свидетелем. Но ты видел его?

– Ее, – произнес бомж одними губами.

– Что? – не поняла Катя и, спохватившись, полезла в сумочку за деньгами.

В этот момент как из-под земли выскочила огромная бабища в драной спортивной куртке и накинулась на Бориску с кулаками:

– Вот ты где, сукин сын! Паршивец такой!

Она стала быстро и деловито колошматить его куда попало. Бориска вывернулся из-под ее кулаков и рванул через двор со скоростью хорошего спринтера. Баба бросилась за ним, поливая окрестности шальной пьяной матерщиной.

Катя машинально шагнула следом, но тут же остановилась. «Я просто найду его позже, – спокойно подумала она, – я ведь знаю, где он живет».

Глава 17

В двухкомнатной квартире Феликса Гришечкина бросался в глаза идеальный порядок, стерильная чистота. Если не знать, что хозяин был сорокалетним холостяком, управляющим игорного заведения, то можно подумать – здесь жила одинокая старая дева. Кружевные крахмальные салфеточки на журнальном столе, на телевизоре, на комоде. Статуэтки в серванте – фарфоровая балерина, египетская кошка из матово-черного оникса, а рядом – белый мраморный бюстик Льва Толстого.

Феликс Гришечкин с ранней юности, после смерти отца, жил вдвоем с мамой. Она работала научным сотрудником в Литературном музее. Умерла год назад. Он сохранил в квартире все, как было при маме, не тронул ни одной вещи, хотя все эти салфеточки-статуэточки его раздражали. Его вообще все раздражало в жизни. Толстяк был существом ранимым, удивительно тонкокожим. Это смешно контрастировало с его солидной комплекцией.

С шестнадцати лет он вел дневники. Общие тетради в клеенчатых переплетах стояли аккуратным рядком на книжной полке. На каждой обложке обозначены годы. Мелким четким почерком Феликс подробно описывал почти каждый прожитый день, как бы исповедовался себе самому. Читать вязкие, унылые откровения закомплексованного, глубоко одинокого человека было невозможно. Становилось тоскливо и муторно на душе. Вряд ли кто-нибудь сумел бы осилить это жизнеописание. Но, по счастью, не надо было читать все.

Майор Кузьменко надеялся найти в последних тетрадях что-то о казино, о Калашникове, о Луньке и Голубе, однако своей профессиональной деятельности Гришечкин почти не касался в дневнике. Там были только личные переживания, обиды на людей, имена которых он почти не называл, обозначал одной буквой.

Последняя тетрадь начиналась январем 1997 года и была почти целиком посвящена мучительной, безнадежной любви к Ольге Гуськовой.

«14 января.

Я так не хотел ехать на это сборище. Надоело. К. использует меня на всю катушку, у самого с языками плохо, а тут – пивовары из Бремена. Зачем ему тратиться на переводчика, когда управляющий владеет немецким? Пивовары ржут, как кони. Немецкий юмор воняет казармой. И он ржет вместе с ними, а я перевожу эти пошлые жеребячьи хохмы.

Но за городом все же хорошо. День такой ясный, морозный, ледяное солнце, снег искрится, поскрипывает. Подъехали к даче. В воротах черный «Опель». К. помрачнел и стал материться. Немцы понимают без перевода, уж это они понимают. И опять ржут.

Оказывается, заявилась его мачеха без приглашения. Мачехой называть эту актрисульку смешно. Двадцать три года, рыжая шалава, очень сексуальна, но мне-то что? Не нравились мне такие никогда. Я их боюсь.

А теперь – главное. Рыжая лиса привезла с собой подругу, покататься на лыжах, подышать воздухом. У меня защемило сердце, когда я увидел ее. Ольга, Оленька… С раннего детства у меня была книжка «Сказки братьев Гримм» на немецком, подарочное мюнхенское издание, роскошные цветные иллюстрации, яркие нежные краски, каждая картинка проложена тонкой папиросной бумагой. Я любил смотреть сначала сквозь бумагу, сквозь тонкую дымку, а потом осторожно приподнимал завесу, и картинка оживала, вспыхивала всеми красками. Эта девочка со светящимися волосами, с огромными сине-лиловыми глазами на бледном, прозрачном личике так похожа на принцессу из сказки «Король-Дроздовик», так похожа, словно с нее рисовал художник. А книжка начала века. Вот смотрю сейчас и вижу ее, Оленьку. Смешно, взрослый, жирный, одинокий мужик с детской книжкой. Хорошо, никто меня не видит. Представляю, как стал бы гоготать К., это животное.

Он внес ее на руках в дом. Что-то там у принцессы случилось с лыжными креплениями. Конечно, К. сразу повеселел, мачеху свою простил. Разумеется, когда такое чудо. Она снилась мне с раннего детства. Я всегда знал, что встречу ее. Сказочная принцесса с яркой картинки, красавица среди циничных бездушных чудовищ.

Всего лишь настольная лампа у нее за спиной, а так похоже на нимб. Волосы, глаза, лицо… Господи, я не знаю, как смогу жить без нее.

К. обхаживал ее по-своему, по-хозяйски, уж это он умеет. Напоил. Она после гриппа, слабенькая, сонная. Немцы ржут, рыжая лиса-актрисулька вертит хвостом, много жратвы, выпивки, а у меня – кусок в горло не лезет. То ли показалось, то ли правда, рыжая шепнула К., что Оленька девственница. Тьфу, терпеть не могу это слово. Есть в нем что-то похабное. У нас вообще не язык, сплошная похабщина во всем, что касается пола. Попробуй подобрать приличную, не оскорбительную лексику. Фиг тебе, нет таких слов. А немцы все гогочут, музыка орет, вечеринка, всем весело. Оленька почти спит на коленях у этой скотины. Ну а потом, разумеется, он ее увел по-хозяйски. Для него – очередная красивая игрушка, а для меня – вся жизнь. Я о такой с детства мечтал. Знаю, ничего не будет. Она на меня даже не взглянула…»

Майор Кузьменко перевернул очередную страницу. Оказывается, познакомила их Крестовская, «актрисулька, рыжая шалава, лиса…». Привезла Ольгу на дачу, кататься на лыжах. А тут – пасынок с компанией. Интересно, Маргарита действительно сообщила Калашникову на ухо пикантную подробность про свою одноклассницу? Или толстяку это почудилось?

Калашников юную мачеху не ждал и ее появлению не обрадовался. Свое недовольство он не постеснялся выразить при посторонних, да еще матом. Значит, отношения у них были действительно напряженные. Интересно, Крестовская знала, что пасынок тоже собрался на дачу в старый Новый год? Или все совпало случайно?

«10 февраля.

Весь день сильная метель. К вечеру настоящая вьюга, как на Северном полюсе. Выезжаю из ворот казино и вижу Олю. Тонкое, продувное пальтишко, непокрытая голова. Остановил машину, спрашиваю, почему так легко одета? Холодно. Она поздоровалась, рассеянно, равнодушно, и все смотрела на угол, откуда он должен был появиться. «Вы не знаете, он скоро освободится?»

Она даже имени моего не помнит. Только он, никого другого нет для нее на свете. А кто он такой, собственно? Ничтожество, пустое место, наглое жадное животное. Можно подумать, мне стало бы легче, если бы он был красив, умен, талантлив! Нет, нисколько. Возможно, мне было бы еще больней. Хотя больнее некуда. Душа разрывается на части, когда представляю их вместе. Да что представлять, я столько раз видел. Он небрежно чмокает ее в щеку, похлопывает по плечу, трогает своими опытными горячими лапами мое сокровище, мое счастье…»

«18 марта.

Чем отчетливей пахнет весной, тем мучительней сжимается сердце. Сегодня я увидел, как она выходит из церкви Большого Вознесения. Закончилась вечерняя служба. На ней был черный старушечий платок, надвинутый совсем низко, до бровей, длинная черная юбка. А из-под мокрого подола выглядывают старенькие, изношенные кроссовки. Еще больше похудела, побледнела, лицо стало совсем прозрачным, и эти огромные космические глаза… Она согласилась сесть ко мне в машину, чтобы я отвез ее домой. И молчала всю дорогу, только короткие реплики, как лучше проехать. И конечно – о нем: «Феликс Эдуардович, вы сегодня его видели? Как он?» Отвечаю, что он в порядке. Он всегда в порядке. Спрашиваю, как она себя чувствует? Не хворает ли? Почему такая бледная? И тут же начинаю нести всякую ересь, мол, вы живете с больной бабушкой. Если вам нужна помощь, я готов. У меня есть знакомые врачи, если вам что-то понадобится, я всегда…

Замечаю, что вовсе не слушает. Глядит в окно. И вдруг перебивает на полуслове: «Феликс Эдуардович, вы знакомы с его женой? Как вам кажется, какие у них отношения?» И я, жалкий дурак, начинаю читать ей лекцию, говорю, что отношения у них вполне стабильные, семейные, он никогда не уйдет из семьи, если вы это имеете в виду. До вас, мол, у него были женщины, то есть он постоянно изменяет жене, но никогда не расстанется с ней.

И кто меня тянул за язык? Она прямо задрожала, больше не сядет в мою машину, близко ко мне не подойдет… Он сломает ей жизнь, будь он проклят!»

Каждую случайную и неслучайную встречу со своей «сказочной принцессой» Гришечкин описывал подробно – как она была одета, причесана, сколько раз взглянула на него и как именно взглянула.

«14 мая.

Я заметил, она никогда не смеется, даже не улыбается… В этом он виноват, и только он. У него достаточно денег, чтобы купить для нее нормальную квартиру, поместить больную старуху в хороший пансионат. Я попытался завести с ним разговор об этом, но в ответ – его обычный жесткий оскал, дурацкая усмешка. Какое мне дело? Куда я лезу?..»

«8 июня.

Я видел, как она плакала. Жизнь готов отдать за нее, а она не приняла даже наручных часов. Я купил самые дорогие, швейцарские, очень изящные, с золотым браслетом. Заранее уменьшил браслет. У нее тонкое запястье. Она не стала примерять. Не взглянула, отвернулась. «Мне ничего не нужно. Спасибо».

«27 июля.

Его жена уехала на гастроли. Они почти все время вместе. Нет, она не живет в его доме, она не может надолго оставлять свою безумную старуху, но каждую свободную минуту она проводит с ним. И каждую секунду, постоянно, двадцать четыре часа в сутки, думает о нем… Господи, как же я его ненавижу…»

Майор Кузьменко пробегал глазами страницу за страницей. Чем ближе к сентябрю, тем острее ненависть к Калашникову и лихорадочней любовь к Ольге Гуськовой. Это уже не любовь даже, а какая-то паника, истерика, словно тонкая ранимая душа влюбленного толстяка предчувствовала беду. Так. А вот это уже интересно…

«30 августа.

Я должен был ее увидеть. Оставил машину, пошел пешком. Я преследовал ее, как шпион, вошел следом за ней в метро, в котором давно не ездил. Голова закружилась от толпы, я потерял ее из виду, но догнал довольно скоро. Я почти не сомневался – она выйдет на Проспекте Мира. Она меня не заметила, шла как во сне, спотыкалась и плакала. Я стал противен самому себе. Впрочем, ничего нового нет в этом чувстве. Всегда был противен. Важно другое. Я догнал ее, изобразил удивление, всячески подчеркивал случайность встречи. А она вдруг обрадовалась мне. Впервые. Я не поверил своим глазам. Она стала рассказывать быстро, словно в бреду, что порвала с ним, больше не может этого вынести. Он обещал, что поговорит с женой, как только она вернется с гастролей. Катя вернулась десять дней назад, и все по-прежнему.

Оказывается, она молилась, чтобы взорвался самолет, чтобы автобус попал в аварию. Она думала – как было бы хорошо, если бы эта женщина, Катя, которая, в общем, ни в чем не виновата, никогда не возвращалась, исчезла. И вдруг фраза, от которой меня в пот бросило: «Кто-то из нас троих должен умереть».

Она говорила так громко, что стали оглядываться прохожие. Я потащил ее к какой-то скамейке, мы сели рядом, и я спросил: «Кто? Какие трое?»

Я-то, идиот, думал, что вхожу в этот заколдованный треугольник, но оказалось – нет. Он, она и Катя. В ответ – бормочет еле слышно: «Все кончится очень скоро и очень страшно. Пистолет выстрелит. Не важно, в кого…» Спрашиваю: «Какой пистолет, Оленька?»

Она смотрит на меня безумными глазами и уже не бормочет, произносит четко, почти спокойно: «У меня в ящике стола лежит пистолет моего отца. Он маленький, очень удобный. Кто-то из нас троих должен умереть. Так не может продолжаться. Если я не решусь убить себя, то убью ее, эту женщину. А его не сумею. Она или я… кто-то должен».

Никаких слез, сухие, решительные глаза. Я не помню, что говорил ей, вероятно, нечто разумное, ласковое, я пытался ее успокоить, а она тряслась как в лихорадке. Руки у нее совершенно ледяные, а глаза пылают сухим, нехорошим огнем. «Оля, пока не поздно, отдайте мне этот пистолет. От греха подальше», – старался говорить спокойно, как бы даже равнодушно.

Молчит в ответ, смотрит на меня долго и пристально, потом нервно так губы облизывает и говорит: «Какой пистолет, Феликс Эдуардович? Нет никакого пистолета. С чего вы взяли?»

Я знаю, ее отец был офицером. Мать, кажется, тоже. Что я могу, кроме глупых слов? Но слов она не слышит…»

Прежде чем перевернуть страницу, майор Кузьменко встал, размял спину, затекшую от долгого сидения, прошелся по комнате, закурил. А действительно, что мог сделать этот несчастный Феликс Гришечкин? Явиться к ней домой? Позвонить в милицию? Заявление написать? Что он мог, кроме слов? А слов она не слышала.

Следующая страница оказалась последней. Там было всего несколько строк.

«5 сентября.

Она все-таки сделала это. Но промахнулась, попала в него. В этом есть нечто символическое… О Господи, в этом нет ничего, кроме кошмара, запредельного, безумного кошмара, из которого надо как-то ее вытащить… Хорошо, что все-таки он, а не Катя…»

Последние строки были написаны неразборчивым, нервным почерком. Рука дрожала, к тому же кончались чернила. На этом дневник обрывался.

* * *

– Еще молимся о блаженном успении новопреставленного раба Божия Глеба… – повторял пожилой протодиакон.

Катя, не отрываясь, глядела на бледный профиль мужа и старалась осмыслить, что видит его в последний раз. Даже не его, не Глеба, а просто мертвую оболочку. Но вместо торжественно-печального, смиренного чувства, которое должно возникнуть от глубокого многоголосья церковного хора, от сладкого запаха ладана и проникновенных слов заупокойного канона на Катю вдруг накатила совершенно неуместная, неприличная злость.

«Глебка, кто же тебя? За что? – думала она. – Да, ты был ходок, гуляка, ты любил жить взахлеб, без оглядки. Но ты не был мерзавцем, ты врал по-детски, самоутверждался, гонялся за юбками. Но подлости не сделал никому. Не важно, разошлись бы мы в итоге или состарились вместе. Грызлись бы, как глупые собачонки, или стали бы чинной дружной пожилой парой. Важно только одно – ты должен был жить еще очень долго и умереть своей, естественной смертью, а не по чьей-то жестокой прихоти. У тебя своровали лет сорок жизни, не меньше. Наверное, я не смогу успокоиться, пока не узнаю кто. Трудно и страшно признаваться самой себе, что хочешь отомстить, тем более страшно, когда желание отплатить злом за зло накатывает в храме, во время заупокойной службы. Я не могу понять, где кончается острая, жгучая, как кислота, жалость к тебе, Глебушка, и начинается ненависть к тому, кто выстрелил в тебя из кустов. Они почему-то похожи, эти два чувства. И то и другое жжет нестерпимо».

Она скользнула взглядом по лицам людей, стоящих у гроба. Тетя Надя, очень бледная, с мертвыми, прикрытыми глазами. Почти в обмороке. У нее убили единственного сына. Дядя Костя – весь в слезах, но лицо свежее, легкий, уже стариковский румянчик. Что-то в нем появилось от открыточного Санта-Клауса к старости.

Кате стало неловко. Ну почему она так не любит своего свекра? Не осуждает, а именно не любит, без всяких разумных объяснений. Маргоши не видно. Она где-то в глубине, в задних рядах. Она тактично стушевалась, давая родителям побыть рядом с сыном в последний раз.

Лунек, как всегда, подтянутый, гладкий. Но вместо обычной кожанки – строгий темно-серый костюм. Лицо напряженное, мрачное, глубокая морщина между бровей. Наверное, он думает сейчас почти так же, как Катя: «Кто заказал? Кто выстрелил?» Ему это не все равно. Надо рассказать ему про бомжа Бориску. Пусть Лунек тоже ищет убийцу своими средствами. И милиции надо рассказать.

Но потом, позже. Не важно, кто найдет убийцу. Главное, чтобы он получил свое. Он? Или она? Неужели все-таки эта несчастная Оля?

Катя стала искать глазами в толпе лицо, которое никогда не видела. Но была уверена, что узнает эту женщину с первого взгляда. Нет. В храме ее не было.

Катя медленно оглядывала толпу. Родственники, знакомые и полузнакомые лица. Какие-то дальние тетушки, дядюшки – двоюродные, троюродные, совсем чужие. Сотрудники казино, крупье в черных костюмах, несколько девочек и мальчиков из стриптиза. Интересно, а где Феликс Гришечкин? Странно, что его нет. Вероятно, заболел от переживаний. Он очень чувствительный человек.

Катя искала глазами еще одно лицо. Она надеялась, что Света Петрова все-таки появится в храме. Здесь много общих старых знакомых, друзей детства, девочек из хоровода, который крутился вокруг Глеба с шестнадцати лет. Многие изменились, но Катя узнавала каждую. А Светы Петровой не было…

В глубине, в задних рядах, Катя заметила майора Кузьменко. Маргоша в прозрачном шарфике, накинутом на голову, что-то шептала ему на ухо. Он кивал в ответ.

– Катюша, пора подходить прощаться, – услышала Катя голос своего папы.

Папа все это время стоял рядом, держал ее за руку. Мама осталась дома, помогать Жанночке. С кладбища на поминки приедет человек пятьдесят, не меньше. Среди них будут те, у кого можно узнать что-то о Свете Петровой. Господи, о чем она сейчас думает? Кончается отпевание. Провожать человека в последний путь надо со смиренным тихим сердцем, нельзя думать о плохом, о злом и суетном. Нельзя.

Катя прикоснулась губами к ледяному лбу. На мертвой коже грим. От этого почему-то особенно больно. Бумажная ленточка с текстом молитвы. Похоронный венчик. Такая же ленточка оказалась в Катиной подушке. Если бы чуть-чуть изменилось направление пули, всего на несколько сантиметров, все было бы наоборот. Сейчас отпевали бы Катю. Возможно, так и было задумано. Но дрогнула рука. Убийца нервничал, к тому же оказался не слишком метким стрелком.

* * *

Экспертиза показала, что Глеб Калашников был убит из пистолета Макарова, принадлежавшего когда-то капитану пограничных войск Николаю Гуськову и хранившегося у его дочери. За Олей приехали в понедельник, в семь часов утра. Одновременно была вызвана психиатрическая перевозка. Иветту Тихоновну увезли в геронтологическое отделение Института психиатрии имени Ганнушкина.

Выяснилось, что сосед с восьмого этажа, выгуливая собаку в ночь с четвертого на пятое сентября, видел Ольгу, которая возвращалась домой вовсе не в одиннадцать, а в половине второго.


– Конечно, это я его убила, – тусклым голосом повторяла Ольга, сидя в кабинете следователя Евгения Чернова.

– То есть вы признаетесь в убийстве Калашникова Глеба Константиновича? – спрашивал Чернов.

– Я отреклась от него, и он умер. Я больше не хотела его любить. Когда человека никто не любит, он умирает.

– Но, кроме вас, простите, у него были родители, жена. Вы исключаете, что они его тоже любили?

– Его отец любит только себя. Мать? Да, пожалуй. Я о ней почти ничего не знаю. Но материнская любовь эгоистична. Это животная любовь к своей плоти. Что касается жены – о ней лучше не говорить. К Глебу она не испытывала вообще никаких чувств. Ей нужен только ее балет. Глеб жил греховно и грязно. Но его хранила моя любовь. Поэтому я виновата в его смерти. Только я. Меня и судите.

– Кого судить – покажет следствие, – буркнул Чернов и положил перед Ольгой на стол маленький «ПМ». – Это ваш пистолет?

– Мой.

– Вы когда-нибудь стреляли из него?

– Нет.

– Ольга Николаевна, давайте все по порядку. Где вы находились в ночь с четвертого на пятое сентября?

– Я несколько вечеров подряд приезжала туда, на проспект Мира. Но не подходила к дому.

– То есть в ночь с четвертого на пятое вы отправились с работы не домой, а на проспект Мира, однако утверждаете, что к дому, в котором жил убитый, не подошли?

– Не подошла.

– Вы помните ваш маршрут? Вы вышли из метро, и куда направились?

– К Безбожному переулку.

– Мещанские улицы находятся на другой стороне проспекта, – задумчиво произнес Чернов, – почему вы пошли к Безбожному переулку?

Ольга молчала, уставившись в пол. Час назад с ней беседовал психиатр и однозначно признал ее вменяемой. Да, имелась неврастения, как следствие переутомления и неблагоприятной семейной обстановки. Да, наблюдались признаки подострого реактивного психоза в форме астено-депрессивного состояния. Но Ольга Гуськова была вменяема, отдавала себе отчет в своих словах и поступках.

– Есть странность характера, экзальтированность, замкнутость, но все в пределах нормы. Интеллект высоко развит, память отличная, – говорил психиатр, – она типичный астеник, и по конституции, и по складу нервной системы. Между прочим, если бы она захотела симулировать невменяемость, смогла бы это сделать вполне успешно. Она неплохо знает психологию и психиатрию.

– Так зачем вы отправились в Безбожный переулок? – повторил Чернов свой вопрос.

– Там дворик. Наш дворик, возле маленького бара. Мы несколько раз сидели на лавочке и разговаривали. Просто разговаривали, и все. Это очень сложно объяснить… Но так получилось, что с тем двориком связано лучшее, что было у нас. Глеб становился собой на несколько минут. Не придуривался, не строил из себя Бог весть кого… Но вам это неинтересно.

– Значит, вы отправились во двор в Безбожном переулке. Вы можете сказать конкретней, где он находится?

– Номер дома я не помню.

– В конце или в начале переулка?

– В середине. Там еще школа напротив, на другой стороне. А двор в углублении, перед баром. Это даже не двор, просто небольшая площадка, вокруг деревья и несколько лавочек под деревьями.

– Как называется бар?

– «Белый кролик».

– Что там еще есть поблизости?

– Булочная и круглосуточный пункт обмена валюты.

– Так, – кивнул Чернов, – уже неплохо. И что вы там делали?

– Сидела на лавочке, – Ольга пожала плечами, – просто сидела и смотрела на окна бара.

– Он был открыт?

– Да.

– Сколько времени вы там просидели?

– Не знаю. У меня нет часов. Минут десять, может, больше.

– Вас кто-нибудь мог там видеть? Может, кто-то подходил к вам?

– Кажется, подсел какой-то молодой человек, пытался познакомиться.

– Так. Пожалуйста, подробней. Что за молодой человек? Как он выглядел? Какой был между вами разговор?

– Зачем вам это? – Ольга брезгливо поморщилась. – Какое это имеет значение?

– Ольга Николаевна, вы что, правда не понимаете, какое это может иметь для вас значение? Вы подозреваетесь в убийстве вашего знакомого, Калашникова Глеба Константиновича. Он был убит из оружия, которое принадлежало вашему отцу. Вы признаете себя виновной или нет? – тяжело вздохнул Чернов.

– Признаю.

– Но вы утверждаете, что к дому убитого не подходили и из пистолета не стреляли?

– Не подходила и не стреляла. Я сидела во дворике, в Безбожном переулке. А пистолет лежал в ящике. – Она вдруг резко вскинула на Чернова огромные лилово-синие глаза. – Что с Гришечкиным? Откуда у вас пистолет?

– Гришечкин Феликс Эдуардович погиб в автомобильной катастрофе. Пистолет находился в его портфеле.

– Феликс погиб? – прошептала она побелевшими губами. – Господи, я виновата перед ним…

«Сейчас она заявит, что и Гришечкина тоже убила, – с нервной усмешкой подумал Чернов. – Она совершенно сумасшедшая. Она может быть тысячу раз нормальна по медицинским показаниям, но, с точки зрения здравого смысла, она сумасшедшая…»

– Вы отдали Гришечкину пистолет?

– Да.

– Он попросил вас об этом?

– Да. Он сказал, что будет обыск и пистолет надо выбросить.

– Но если вы не стреляли в Калашникова, почему в таком случае отдали пистолет? Чего вы испугались?

– Когда пришел милицейский майор и стал спрашивать, где я была той ночью, я поняла, что у меня нет никакого алиби. Я испугалась за бабушку. Ей будет очень плохо в больнице. Она привыкла к домашней обстановке.

– То есть вы не исключали возможность ареста?

– Конечно. Я знала, что попаду в число подозреваемых. Но после разговора с майором у меня не осталось сомнений.

– И поэтому на всякий случай стерли отпечатки пальцев с оружия? – быстро спросил Чернов.

– Я не прикасалась к оружию. Пистолет лежал в шкатулке, в ящике. Если бы я решилась стрелять из него, то сначала свинтила бы табличку с гравировкой, а потом выкинула пистолет. Сама. А стереть отпечатки, спрятать назад в ящик – это глупо.

– Действительно, неразумно, – согласился Чернов, – однако Гришечкину вы пистолет отдали. Это тоже было не совсем разумно. Я не вижу логики в ваших поступках.

– А не надо искать никакой логики. Ее нет. Есть страх и тоска. Не дай вам Бог такой тоски.

– Страх чего?

– Греха. Нет ничего страшней греха. Душа обугливается. Я виновата, что первое и единственное в моей жизни сильное чувство было по сути своей блудом. Я виновата перед Глебом, перед его женой, перед Феликсом. Но больше всего я виновата перед своей бабушкой. Нищие духом блаженны только на том свете, а на этом – несчастны и беззащитны.

– Ольга Николаевна, я спрашиваю вас в третий раз. Вы признаете себя виновной в убийстве? Не в переносном, а в прямом смысле. В юридическом смысле. Вы стреляли в Калашникова или нет?

– Нет. Не стреляла. Я в третий раз вам отвечаю. Как вы не понимаете, желать смерти и убить – это одно и то же. Одинаковый грех.

– С религиозной точки зрения – возможно, – кивнул Чернов, – здесь я не специалист. А вот с юридической это совершенно разные вещи. А вы желали смерти Калашникову?

– Я отреклась от него. Я его предала. Это все равно что пожелать смерти. Мне странно, как вы этого не понимаете.

– Нет, – Чернов встал и нервно заходил по кабинету, – совершенно не понимаю. Если вы не прикасались к пистолету, значит, кто-то проник к вам в дом, взял оружие из ящика, совершил убийство, затем опять проник к вам в дом и положил пистолет на место. Согласитесь, довольно сложно проделать все это таким образом, чтобы вы не заметили.

– Об этом не мне судить.

– А кому?! Кому, если не вам? Почему вы не сдали пистолет, не заявили о нем? Вы знаете, что есть статья – незаконное хранение оружия?

– Знаю. Но папин пистолет не был для меня оружием. Бабушка хранила его как память. И никто им никогда не интересовался.

– Никто никогда? Но Феликс Гришечкин знал о нем.

– Да, я проговорилась как-то Феликсу. Случайно.

– Кто еще, кроме Гришечкина, мог знать о пистолете?

– Глеб.

– Еще? Вспомните, пожалуйста. Это важно. Кто бывает у вас в доме?

– Врач из районной поликлиники, молодой человек из собеса, который приносит пенсию бабушке, старухи из нашего двора, с которыми бабушка общается.

– А с кем вы общаетесь? У вас ведь есть знакомые, подруги?

– Ко мне приходит иногда Маргоша. Маргарита Крестовская, моя бывшая одноклассница.

– Она знает о пистолете?

– Маргоша? Понятия не имею. И вообще при чем здесь Маргоша?

– Вы говорили ей когда-нибудь, что у вас есть пистолет?

– Не помню. Он многие годы лежал в шкатулке, в ящике письменного стола. Мои родители погибли, когда мне было семь. Я в последний раз брала его в руки при переезде. Разбирала ящики, достала, протерла и положила на место, в шкатулку. Но это было два года назад.

– Протерли и положили на место? Он был заряжен?

– Я в этом не разбираюсь.

– В шкатулке вместе с пистолетом лежало еще что-то?

– Нет.

– Вы точно это помните?

– Совершенно точно.

– А пластмассовая коробка с патронами?

– Нет. Патронов не было. Да и вряд ли он мог быть заряжен. Мои родители военные, они не держали бы в доме заряженное оружие в доступном для ребенка месте. А этот пистолет всегда находился в доме, сколько себя помню.

– Дело в том, Ольга Николаевна, что пистолет был заряжен. Он стоял на предохранителе. Эксперты предполагают, что из него было произведено три выстрела. Возможно, два пробных, тренировочных. Оружием действительно не пользовались много лет. А затем его разобрали, прочистили, смазали, в общем, привели в порядок и обстреляли. Третьим выстрелом был убит Глеб Калашников.

– Я вас очень прошу, – тихо произнесла Ольга, – не надо повторять мне столько раз, что Глеб убит. Это больно. Его сейчас хоронят. Я даже не могу с ним попрощаться. И еще, я прошу вас дать мне возможность поговорить с бабушкой. Ее надо успокоить. Она впервые попала в больницу. Я должна знать, как она себя чувствует.

– Хорошо, – кивнул Чернов, – я свяжусь с ее лечащим врачом.


Когда ее увели в камеру, Евгений Михайлович откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Он пытался понять, почему этот допрос так измотал его.

Следователь Чернов никогда не поддавался первым впечатлениям. Он запрещал себе оценивать людей, основываясь на личных эмоциях, на простых человеческих симпатиях и антипатиях. Он видел, как милейшие обаяшки оказывались отпетыми мерзавцами и как отвратительные с виду типы, тупые ублюдки оказывались благородными рыцарями.

Он нагляделся на лгунов всех разновидностей. Были талантливые и бездарные, вдохновенные и ленивые. Одни врали от страха, от естественного желания выкрутиться или хотя бы потянуть время. И таких было большинство. Но встречались такие, которые врали из любви к искусству, без всякой для себя выгоды.

Перед следователем Черновым разыгрывали истерики, эпилептические припадки, амнезию, глухоту, слепоту, патологическую тупость, а иногда – патологическую честность. Он умел ловить на лжи, расставлять коварные ловушки, загонять в логические тупики. Но сейчас был сам в тупике. Никакой логики, сплошные чувства.

Если эта странная, совершенно сумасшедшая, но очень обаятельная Ольга Гуськова все-таки застрелила своего возлюбленного, поддавшись чувствам, то она гениально врет.

Перечитывая протокол допроса, он застрял на нескольких фразах. «Его отец любит только себя… Любовь матери эгоистична, это животная любовь к своей плоти… о жене лучше не говорить…»

– Могла такая убить? – пробормотал Чернов себе под нос. – А почему нет? Могла…

Глава 18

Гости продолжали приходить. Дверь в квартире не закрывалась. Катя не могла понять, сколько же народу сейчас в доме. Кто-то уже откланялся, кто-то только садился за стол. Произносили печальные тосты, выпивали, не чокаясь.

– Пойдем, проводишь меня, – тронул ее за плечо Валера Лунек.

Они вышли вместе на лестничную площадку. Молчаливый телохранитель Митяй отправился сразу к машине.

– Арестовали Ольгу, – тихо сказал Лунек, – ты ведь знаешь, кто такая Ольга?

– Знаю, – кивнула Катя, – неужели она?

– Похоже, да. Ее взяли сегодня рано утром. Подробностей пока не знаю, но раз взяли, значит, есть улики. Не надо никому пока говорить. Вообще никому.

– Да, конечно… Странно, что этот милицейский майор ничего не сказал мне.

– Скажет, – Лунек усмехнулся, – сообщит в официальном порядке. И еще новость. Гришечкин погиб.

– Как?! Когда?

– Вчера разбился в машине. Налетел на рефрижератор. Сразу насмерть.

– Бедный… а вообще это странно. Он так осторожно ездил.

Подъехал лифт, из него вышла женщина лет шестидесяти. Она была ярко, небрежно накрашена, от нее за версту разило перегаром.

– Катя, вот горе-то, детка! Ну горе-то какое, а? – Она зарыдала, смачно поцеловала Катю и тут же стала стирать пальцами с ее щеки след губной помады. – Прости, деточка, я без приглашения, ты мне звонила недавно, Светку мою искала. И ничего даже не сказала, будто я чужая. А вот не чужая, всех вас помню маленькими, и тебя, и Глебушку. Мама-то здесь? А Надежда? А вы товарищ его? – Она громко шмыгнула носом и стала трясти руку Луньку. – А я ведь его во-от такусеньким помню, Глебушку. Такой был смешной, когда маленький. Ох, все они хорошие, пока маленькие. Моя вот пропала, авантюристка, ни слуху ни духу. Хоть бы позвонила матери-то, мерзавка.

– Элла Анатольевна, здравствуйте, – опомнившись, мягко произнесла Катя.

В проеме двери возникла улыбающаяся Маргоша.

– Кать, ну ты где? Валера, вы уже отчаливаете? Счастливо.

– Маргошка! – накинулась на нее Элла Анатольевна. – И ты здесь! Слушай, где Светка-то моя? Вы ведь вроде вместе собирались куда-то в субботу. Светка сказала…

– Нет, мы не встретились, – быстро произнесла Маргоша и тут же спохватилась: – Ой, я же там кофе варю! Убежит! – Она бросилась назад, в квартиру.

«Странно, – подумала Катя, – я ведь спрашивала ее о Свете Петровой, она сказала, что не знает такую…»

Лунек попрощался и уехал.

– Пропала Светка-то моя, – быстро заговорила Элла, – ни слуху ни духу. Я уж прямо не знаю, что и думать. Времена-то какие кошмарные, вон Глебушку убили, я как услышала, мне аж плохо стало. Всех обзвонила, никто ее, гулену мою, не видел. Мне Галя Зыкова про Глеба сказала. Ну, помнишь Галю? Она вроде здесь должна быть, говорила, что приедет на похороны. Она и адресок ваш продиктовала. Я в церковь-то не успела, на кладбище решила не ехать, боялась, не найду, опоздаю, а помянуть-то надо. Как же мне Глебушку-то не помянуть? Я ж его во-от такусеньким… Ну и вот. – Элла вытащила из потертой сумки пачку дешевых сигарет, стала щелкать зажигалкой.

Катя заметила, что руки у нее дрожат.

– А когда именно Света пропала? Когда вы ее видели в последний раз?

– В субботу поздно вечером. Главное дело, ушла, сказала, вернусь часа через два. И нет до сих пор. А сегодня понедельник. Да чего ж мы с тобой на лестнице стоим? Надо выпить за упокой души…

«Сейчас она напьется еще больше, и я ничего не вытяну из нее про Светлану, – подумала Катя, – хотя зачем теперь? Если арестовали Ольгу, то все вроде бы ясно. Я ошиблась. Света Петрова здесь вообще ни при чем. И моя глупая поездка на рынок не имела смысла. Все сходится. Ольга звонила мне, говорила гадости, она же сунула магические предметы в подушку. Возможно, она и бомжихой переоделась. Я ведь ее никогда не видела. И правда, зачем заниматься частным сыском, таскаться по рынку „Динамо“, бегать за Бориской-помоечником, когда на это есть милиция?»

На Катю вдруг навалилась тяжелая, смертельная усталость. Хотелось побыть одной, не возвращаться в квартиру к гулу разговоров, мельканию лиц.

– Элла Анатольевна, вы заходите, я сейчас, – сказала она, открывая дверь и пропуская в дом возбужденную нетрезвую женщину.

Поднявшись на один пролет, Катя встала у окна, на площадке между этажами.

Конечно, многое не сходится. Остаются белые пятна. Неясно, например, зачем понадобилось этой Оле вытягивать из Кати деньги? Кто подложил лифчик в карман халата уже после убийства? Почему Маргоша не сказала, что общается со Светой Петровой?

Катя поймала себя на том, что вопросы эти мелькают в голове как бы помимо желания, сами собой. Разве ее дело искать ответы? У нее впереди столько других дел, проблем, разговоров. Театр, труппа, дележ имущества… Ладно, надо идти к гостям. Она все-таки хозяйка, невежливо стоять на лестнице, когда дом полон народу.

В прихожей Константин Иванович надевал плащ на свою бывшую жену. Надежда Петровна, бледная, вялая, с опухшими красными глазами, попыталась изобразить подобие улыбки.

– Поеду я, деточка. Устала.

– Я отвезу ее и вернусь, – сообщил Константин Иванович.

– Да, мне надо лечь, побыть одной, – кивнула тетя Надя.

Тепло попрощавшись с родственниками, она вошла в гостиную. За огромным столом народу осталось уже не так много. Тостов никто не произносил, велись тихие разговоры, среди гостей были люди, которые не виделись много лет, и сейчас им интересно пообщаться друг с другом, поделиться воспоминаниями, рассказать про подросших детей, состарившихся родителей и вообще как жизнь складывается.

Рыдающая Элла Анатольевна Петрова опрокидывала в рот рюмку за рюмкой и громко рассказывала, как стригла пятилетнего Глеба, какие у него были светленькие волосики, какой он был умненький, хорошенький, прямо картинка, а не мальчик.

– Они с моей-то Светланой ровесники, а моя пропала, дома не ночует. Я вот думаю, может, в милицию заявить? А с другой стороны – рано. Взрослая ведь девка, мало ли какие могут быть у нее дела.

Пьяную женщину никто не слушал, но казалось, это ее совсем не заботит. Она обращалась ко всем сразу и ни к кому в отдельности, иногда беспомощно пробегала глазами по лицам, пыталась поймать чей-нибудь взгляд, найти собеседника. Но все отводили глаза.

Несколько лет назад она стала пить и выпала из круга старых знакомых. Однако у какой-то Гали хватило ума сообщить ей о смерти Глеба Калашникова, продиктовать адрес. Поминки – особый случай, на них приходят без приглашения. Элла Анатольевна имела моральное право здесь появиться, она действительно знала погибшего с раннего детства. Однако другие имели право не замечать ее, не слушать, игнорировать ее присутствие. Она вела себя неприлично. В приличных домах так не напиваются, не рыдают и не орут за столом.

Катя стала собирать грязные тарелки. Пора подавать сладкое, кофе, чай. Жанночка, бедная, совсем забегалась.

Элла Анатольевна кричала все громче, вскочила, принялась помогать Кате, опрокинула соусник, влезла рукавом в остатки салата, стала извиняться, всхлипывая и громко шмыгая носом.

– Ничего, не беспокойтесь, – тихо сказала ей Катя.

Но она не особенно беспокоилась. Прихватила со стола бутылку коньяку и рюмку, пошла на кухню следом за Катей, продолжая свой громкий монолог:

– Ну вот, а я и говорю: зачем тебе это надо? Не лезь в чужие дела, сама же будешь виновата. И главное, голос специально меняет, прямо басом гундит в трубку: он тебя не любит, ты во всем виновата, сушеная Жизель…

Катя вздрогнула и чуть не выронила гору грязных тарелок.

* * *

Любому, даже самому пропащему человеку хотя бы раз в жизни должно повезти по-крупному. Главное – не прозевать, когда ее светлость личная твоя удача улыбнется и подмигнет зазывно, мол, ну-ка давай, дружок, не теряйся, хватай скорей, пока дают!

Бориска-помоечник, он же Воскобойников Борис Павлович, дважды судимый за мелкие кражи, живущий многие годы без работы, прописки, где придется, пьющий жестоко, запоями, всякую дешевую гадость, ждал этой сладкой минуты всю свою жизнь. И сейчас по каким-то одному ему ведомым приметам понял: вот она, ее светлость, или, как в песенке поется, «благородие, госпожа удача».

Он не был полностью уверен. Мог, конечно, и обознаться, ведь правда, было темновато. Но зрение у него отменное, привык шнырять во мраке по помойкам. Ладно, если обознался – ничего страшного. Обидно, конечно, но пережить можно.

Он наплел своей сожительнице Сивке, что отправляется подработать грузчиком куда-то за город, а сам оделся в неприметное, сравнительно чистое тряпье, изменил по возможности свою яркую запоминающуюся внешность и занялся опасной, но интересной шпионской деятельностью.

Никто Бориску не заметил, даже эти поганцы-телевизионщики, которые тоже заявились за своей удачей в этот треклятый двор. Вот ведь, казалось бы – убийство, черное дело, а сразу деньжищами так и запахло.

Бориска не без злорадства наблюдал, как рыщет по двору жадный корреспондент Сиволап. Спохватился, гаденыш, понял, что зря пожадничал. А теперь уж поздно, теперь уж – дудки. Что Бориске этот паршивый полтинник «зелеными»! Получается, как в поговорке: слово – серебро, молчание – золото. Тот, кто должен купить это золото, Борискино молчание, жадничать не станет.

Он заранее очень старательно на тетрадном листочке в клеточку написал фломастером печатными буквами:

«Один человек видил вас в кустах ночию убийства и дажи видил как вы стриляли. Могу молчать за возногрождение одну тысячу баксов но если сразу и без обману. Буду ждать завтра ночь от 12 до 2 на лавочки у забору где стриляли. В другом случае утром поели завтра иду в ментовскую и говорю что видил вас».

Подумав немного, он подписал внизу красивое и таинственное слово «доброжилатель».


Тысяча баксов – не такие деньги, чтобы вешать на свою шею еще одного жмура. Конечно, по-хорошему можно было бы потребовать и больше. Но Бориска не забывал об осторожности. Все-таки убийца… А тысяча – именно та сумма, из-за которой состоятельный человек вряд ли захочет пачкаться еще одной мокрухой. Придет и отдаст без базара. Если Бориска не обознался, понял все правильно, то можно считать, косушка у него в кармане.

Дождавшись, когда телевизионщики уйдут ни с чем, двор затихнет и заснет, Бориска тихонько выскользнул из своего укрытия и быстрой тенью прошмыгнул к одной из машин.

– Не должно тебя здесь быть, по-хорошему-то, не должно, – бормотал себе под нос Бориска, – поминают загубленную тобой душу, и тебе здесь, в натуре, ну чисто по-человечески, делать нечего.

Повздыхав от накативших внезапно странных чувств, быстро осенив себя крестом, Бориска прикрепил записку кусочком аптечного лейкопластыря к ручке передней дверцы со стороны водительского сиденья, прошмыгнул назад в свое укрытие и стал ждать. Теперь осталось только убедиться, что записка попадет к адресату.

Если, конечно, Бориска не обознался все-таки…

* * *

– Мы ругаемся со Светкой-то иногда прямо по-черному, с матюками. Чуть до рук не доходит. Но чтобы вот так исчезнуть, матери ничего не сказать… – Элла Анатольевна всхлипнула и налила себе еще коньяку. – Я ведь почему пить стала? Не от хорошей жизни.

– Элла Анатольевна, – осторожно перебила Катя, – вы сказали, Света звонила кому-то, голос меняла. Не знаете зачем? Кому?

– Не знаю. Не мое это дело. И не твое. То ли мужика с кем-то не поделила, то ли что…

– Но вы слышали, как она называла кого-то «сушеной Жизелью»?

– Я и не такое слышала, только виду не подавала. Это, Катюшка, строго между нами.

Кате удалось наконец уединиться с матерью Светы Петровой. Ей не хотелось продолжать разговор ни на кухне, где, кроме Жанночки, находилось еще несколько человек, ни в гостиной за общим столом. Пьяная женщина лезла ко всем с воспоминаниями, откровениями, подробностями своей печальной жизни, рыданиями, поцелуями и всех успела сильно утомить. Но кто-то мог прислушаться к ее пьяной болтовне. Это совсем ни к чему.

Катя потихоньку увела ее к себе в комнату, прикрыла дверь. Элла Анатольевна обрадовалась, что нашелся наконец слушатель, стала говорить, не закрывая рта. Только иногда переводила дух, опрокидывала в горло очередную рюмку. Катя предусмотрительно захватила с собой закуску – сыр, колбасу, нарезанный кружочками грейпфрут.

– Да ты выпей со мной, выпей, – твердила Элла Анатольевна и дрожащей рукой подливала коньяк в Катину рюмку.

Как большинство пьющих людей, она была щепетильна в таких вещах. Ей важно, чтобы слушатель был еще и собутыльником. А как же иначе?

Катя делала вид, что пьет, каждый раз подносила рюмку к губам и, не притронувшись к коньяку, коварно отставляла в сторону. Она вообще не пила. От крепких напитков у нее моментально начинала болеть голова и клонило в сон.

– Смотри не сачкуй! За помин души мужа своего грех так пить. Давай до дна! Вон у тебя как была полная, так и осталась, – замечала Элла, но тут же забывала, захлебывалась рассказом о своих несчастьях.

Катя оказалась на редкость благодарным слушателем, только очень просила не кричать, и пьяная женщина старалась говорить как можно тише. Правда, знала она о своей непутевой дочери совсем мало, мысли ее путались, она перескакивала с одной темы на другую.

– Светка злющая стала после операции-то. Я говорю, радоваться надо, жива осталась. А она злится на весь мир, – махнула рукой Элла, – привыкла к большим деньгам, а как операцию сделали, жизнь под откос пошла. Я и пить стала, когда узнала, какой у нее диагноз.

– А что с ней было? – спросила Катя.

– Рак правой молочной железы. – Элла Анатольевна опять стала плакать, горько, навзрыд.

В комнату осторожно заглянула Маргоша, скорчила выразительную сочувственную гримаску, но Катя показала ей глазами, мол, не надо, не заходи. Маргоша пожала плечами, хмыкнула, удалилась.

– Она ведь красивая девка, молодая, – Элла Анатольевна шумно высморкалась в несвежий платочек, – а уже инвалид. На всю оставшуюся жизнь. Когда одета, не видно и даже в купальнике незаметно, специальный протез сделали. Но кто ж замуж возьмет с одной-то грудью? Раньше от мужиков отбоя не было, а сейчас, кроме этого мозгляка Вовчика с рынка «Динамо», – никого. Нет, засматриваются многие. Но доходит до койки – и привет. Можно искусственную сделать, как настоящую, не отличишь. Из силикона. Но это пять тысяч долларов стоит. Откуда у нас теперь такие деньги? А ведь были деньги-то, если б знать заранее… Ох, один у нее был депутат, известный человек, солидный такой. Я его никогда не видела. Ну и вот, а он женатый, конечно. У них давно началось, он и денег ей давал сколько хочешь, вот и приучил ее, дуреху, к красивой жизни. Лет пять у них все это длилось. Но со мной не знакомила, ни-ни, в строгом секрете держала. Жориком его называла. А по фамилии – никогда. Жорик да Жорик… Сам если звонил, то всегда поздоровается вежливо, меня по имени-отчеству назовет, о самочувствии спросит, но сам не представлялся. Я его по голосу узнавала. Воспитанный человек, ничего не скажешь. А я что? Мне бы только, чтобы у нее, у Светланы-то, было все хорошо. Я уж, грешным делом, думала, может, разведется он с женой-то, женится на Светке моей. Куда там! Как обнаружилась у нее опухоль, этого самого Жорика след простыл. Не позвонил ни разу. Она когда на Каширке лежала в Онкоцентре, все спрашивала меня: звонил? Я даже соврала ей пару раз, мол, звонил, интересовался. А на самом деле – ни слуху ни духу. Он ее, гад такой, использовал столько лет, а стала инвалидом – бросил. Даже не помог материально, заживо похоронил. И все они такие, сволочи…

– Элла Анатольевна, а с Маргошей Крестовской они давно дружат?

– Маргошка жалеет ее, из всех старых друзей-подружек она одна, можно сказать, человеком осталась. Она и в больнице Светку навещала, и потом, после операции, поддержала, сидела с ней, объясняла, что жизнь на этом не кончается, сама узнала для моей дурехи, где можно хороший протез заказать. В общем, Маргошке я век буду благодарна. Она человек. Хоть и стала сейчас знаменитой артисткой, а человеком осталась. Светка ей иногда массаж делает, Маргоша ей подработать дает.

– Значит, они давно знакомы?

– Давно, – кивнула Элла Анатольевна, – Светка моя гримером в Малом театре работала, а Маргошка тогда на первом курсе училась, в Щепкинском. У нее ведь две специальности, у Светки. Гример и массажист. Ну, гримером сейчас фиг устроишься. Да и получают мало. А из театра она давно ушла, чего-то у нее не заладилось, конфликты всякие были с руководством. Она ведь с характером у меня, чуть что – в крик. Совсем не умеет с людьми ладить, совсем. Даже я, родная мать, иногда с трудом ее терплю.

– А почему Света торгует на рынке? – удивилась Катя. – Ведь массажем можно хорошо зарабатывать.

– Чтобы массажисту заработать, надо иметь железное здоровье, делать по десять – двенадцать сеансов в сутки. А у Светки после операции, после всей этой химии, радиации, гормонов, здоровье совсем не то, руки слабые, головокружения бывают.

– Вы говорили, она в субботу собиралась куда-то ехать вместе с Маргошей, как раз перед тем, как пропала, – напомнила Катя.

– Не помню я. Ничего не помню. Куда она собиралась, с кем… Она же мне, мерзавка такая, не докладывает, ей на мать наплевать, живет, как в гостинице.

– А вы бы все-таки заявили в милицию, – осторожно предложила Катя, – вы сказали, у нее бывают головокружения. Может, ей плохо стало на улице?

– Какая милиция? Да хоть бы она совсем сдохла, дрянь такая! Ой, не могу, жить не хочу! Все вы, суки, такие! А ты чего ко мне привязалась? Чего душу из меня тянешь? Милицией грозишь. Ну, пью, и что? Все вы, суки…

Она стала грязно ругаться, проклинать весь мир, потом опять зарыдала, громко, в голос. Катя не сумела ее успокоить. Началась тяжелая пьяная истерика. Галя Зыкова, та самая, которая сказала ей о смерти Глеба и продиктовала адрес, взялась отвезти ее домой.

Глава 19

Не то чтобы версия официального следствия казалась Валере Луньку недостоверной, вовсе нет. Он легко мог представить себе, как сумасшедшая красотка пальнула из папиного пистолета в легкомысленного любовника, который ну никак не хотел разводиться с женой.

Он видел пару раз Ольгу Гуськову, обратил внимание на странный, какой-то фанатический огонек в ее красивых глазах и даже намекнул Глебу, что у девочки мозги набекрень и от такой можно ждать любых сюрпризов.

– Смотри, Глеб, одному моему приятелю такая же вот, тихая-странненькая с синими глазками дверь подожгла. Очень сердилась, что с женой не разводится.

– Да ладно, брось, – засмеялся Калашников.

– Зря смеешься, это ночью случилось, вся семья чуть дымом не задохнулась.

– Так надо было дверь стальную поставить.

– Ну, смотри, тебе видней, – пожал плечами Лунек.

И больше они к этой теме не возвращались. Валера не любил влезать в чужую личную жизнь без особой надобности.

Когда его осведомители сообщили об аресте Ольги, он только грустно покачал головой и пробормотал:

– Ну, Глеб, ну ты и придурок. Допрыгался со своими бабами. Ладно, с тебя теперь взятки гладки, ты свое получил.

Однако собственное следствие Валера прекращать не собирался. В любом случае не помешает лишний раз проверить свое сложное хозяйство.

С башкирским нефтяником Мирзоевым он разобрался сразу, там было все чисто. С Гришечкиным что теперь выяснять? Как говорится, нет человека – нет проблемы. Надо позаботиться о приличных похоронах. Оставалась последняя, и самая серьезная, фигура – Баринов.


За три года сотрудничества Валера успел собрать крепкий компромат на советника президента. Это дороже и надежней денег. Там много всего – липовые благотворительные фонды, бесконтрольные банковские счета, девочки…

Господин Баринов любил публично, в интервью и телебеседах поратовать за чистоту нравов, никогда не забывал самого себя привести в пример, упомянуть, что живет с одной женой почти тридцать лет, душа в душу, с голодных комсомольских времен, и других женщин, кроме своей строгой толстой профессорши-биологини Ксении Сергеевны, в упор не видит.

Но у Валеры Лунька была кассета, на которой видно, как две голенькие красотки ублажают в сауне борца за высокую нравственность, доброго семьянина, верного мужа, любящего отца, нежного деда двух прелестных внучек-близняшек.

Смешная порнушка была снята скрытой камерой, и не где-нибудь, а в загородном доме вора в законе Коржа, одного из отцов современного российского криминалитета.

Самому Коржу три года назад профессиональный киллер прострелил череп. Прах пахана покоился под роскошной мраморной плитой на Ваганькове. Но память о легендарном воре жила, причем не только в сердцах благодарных учеников, но также в «активе» оперативников ФСБ и МВД. Несколько крупных уголовных дел, связанных с его именем, оставались нераскрытыми, и закрывать их пока никто не собирался. Там много всего было: коррупция на самом высоком уровне, хищения государственного имущества в миллиардных масштабах, шантаж, вымогательство, заказные убийства. Иногда в средствах массовой информации звучали новые имена и факты, летели крепкие чиновничьи головы.

Валера Луньков начинал свою карьеру под теплым крылом Коржа. Советник президента Егор Баринов достался Луньку в наследство. А на кассету с девочками Валера наткнулся сам, почти случайно. Это был как бы довесок к «карманному» политику, приятный сюрприз от погибшего авторитета.

И вот недавно, меньше месяца назад, сидя в уютной мужской компании, попивая водочку, расслабленно болтая о всякой ерунде, Лунек поспорил с Глебом Калашниковым: до какого возраста мужик остается мужиком, от чего это зависит, кто из общих знакомых сохранил молодую мощь после пятидесяти, а кто уже к сорока импотент. Речь случайно зашла о Баринове.

Глеб любил спорить, сам входил в азарт и умел здорово заводить собеседника. Он ржал, как конь, но Лунек отлично видел: это имя до сих пор не дает Калашникову покоя. Когда-то давно, в незапамятные времена, у жены Глеба был бурный роман с Егором Бариновым. Тогда она еще не была женой Калашникова, и все-таки Глеб всякий раз нервничал и заводился не только при встречах с советником президента, но даже когда о нем заходил разговор. Глеб, как большинство ходоков, был ревнив до истерики. Он с пеной у рта стал орать, что Баринов только с виду такой бравый, а на самом деле ничего ему, бывшему юному ленинцу, от жизни не надо. Все эти комсомольские ходоки советской закалки ярко горят, да быстро сгорают.

– Так ты прямо про всех все знаешь! – щурился Валера.

Его забавляла взвинченность Глеба.

– Я вижу! Насквозь вижу! На глазок могу определить, кто мужик, а кто уже среднего рода, – орал Глеб.

– На глазок, говоришь? – смеялся в ответ Валера. – И никогда не ошибешься?

– На что спорим?

– На десять щелбанов! – заявил Глеб.

И Валере по пьяни, в азарте спора, очень захотелось влепить эти десять щелбанов в глупую самоуверенную башку Глеба. Для науки. Валера не любил, когда человек зарывается и думает, будто все про всех знает.

– Значит, Баринов, по-твоему, среднего рода? – уточнил он. – Ему ведь всего пятьдесят три, не забывай.

– Да хоть тридцать три! Он давно не мужик! И никогда им не был! – продолжал надрывать горло Глеб.

– Не мужик, говоришь? И мы спорим на десять щелбанов? Ну, смотри, Глебка, больно бить буду!

– У твоего Баринова ничего мужского, кроме воспаления простаты, не осталось. – Глеб растер в прах сигарету в мраморной пепельнице, тут же закурил следующую. – Я не ошибаюсь в таких вещах, так что больно бить в лоб я тебя буду, Лунек, а не ты меня.

По пьяни, по дури, в азарте спора Валера прокрутил Глебу ту самую кассету. Тогда он не придал этому никакого значения. И только позже, протрезвев, стал ругать себя за мальчишескую глупость.

Он вспомнил, как внезапно вытянулось у Глеба лицо, как он побледнел и пробормотал себе под нос еле слышно: «С-сука!»

– Ты про кого? – спросил Лунек.

– Да так, – нервно сглотнув, передернув плечами, ответил Глеб, – про твоего Баринова. Из-за него, старого пердуна, я проспорил. Слушай, а когда это снимали?

– Недавно, – приврал Валера для пущей убедительности, – около года назад.

На самом деле пленке было не меньше четырех лет.

– А что за девочки? – равнодушно, как-то даже вяло спросил Глеб.

– Какая разница? Они все на одно лицо, эти девочки.

– Он их меняет или постоянно пользуется, не знаешь?

– Ты чего? Девки понравились? – удивился Валера. – Своих мало?

– Да ладно тебе, – Глеб махнул рукой, – не издевайся. Я просто так спрашиваю. Опыт перенимаю.

– А, ну-ну, – потрепал его Лунек по плечу, – перенимай. На старости лет пригодится. Только ты учти, это дорогое удовольствие. Одна из девок вроде была его постоянной подружкой и тянула из него ежемесячно кусков пять «зелеными». Насчет второй не знаю. Я, в отличие от тебя, такой опыт перенимать не собираюсь. Мне не в кайф, когда за деньги, да еще втроем.

– Какая же из них постоянная? – спросил Глеб со сдавленным смешком. – Что-то не тянут они на пять кусков в месяц, ни одна, ни другая.

– Ну, это дело вкуса. Кому что нравится.

– Так какая больше нравится Баринову?

В сауне снимали скрытой камерой, качество изображения было неважным. Лицо самого Баринова несколько раз взяли крупным планом, чтобы в случае чего не оставалось сомнений. А девочки вышли расплывчато. Камера на них не фиксировалась. Видно, что голенькие, одна здоровая, мясистая, другая худенькая, совсем соплячка. Обе дело свое знают и не халтурят.

– Ну что ты привязался? Ну хрен знает, которая из двух девок ему больше нравится.

Глеб помолчал, напряженно вглядываясь в экран, а потом выпалил:

– Классная порнушка. Смешная. Дашь переписать?

Насчет «переписать» Калашников, разумеется, шутил. Но Валера, хоть и был пьян, все равно отметил про себя, что шутка совсем не удачная. Он выключил видик и принялся отсчитывать щелбаны на крепком лбу Калашникова.

Да, потом, на трезвую голову, Лунек пожалел, что показал кассету. Баринов о ней не знал. Компромата на советника президента хватало. Кое-какие свои карты Лунек ему раскрыл сразу, на некоторые намекал иногда, а эту, козырную, держал про запас, на черный день. Лунек знал по опыту, слишком сильно давить на человека нельзя. Пружина лопнет, карманный политик «сломается», начнет метаться, беситься, делать глупости.

Валера спросил себя: мог ли Глеб Калашников сдуру, по старой злобе, все в том же пьяном мальчишеском азарте, протрепаться Баринову про кассету?

Совсем недавно слетел с треском со своего ответственного поста министр юстиции России. По телевизору показали его голую задницу. Он так же, как Егор Баринов, любил развлекаться с девочками в сауне. И тоже не подозревал, что его снимают. Скандал с министром наверняка произвел на советника президента сильное впечатление. А если к тому же он узнал, что и его голая задница заснята и легкомысленный казинщик Глеб Калашников лично видел пленку, да еще трепется об этом?

Нет, вряд ли Баринов решился бы заказать Глеба только из-за трепа о кассете. А из-за самой кассеты? Калашников никогда не был идиотом. Не стал бы он просто так, по пьяни, из-за старой беспочвенной ревности выдавать Баринову информацию о главном, убийственном компромате. А если он решил осторожно, за спиной Лунька, шантажнуть советника президента? Вытрясти что-то для себя? Пожалуй, на это у него могло хватить ума. Для убедительности мог и приврать, что кассета вовсе не у Лунька, а у него, у Глеба, в тайничке.

«Классная порнушка. Смешная. Дашь переписать?» – Валера отчетливо вспомнил эту фразу и подумал: а ведь мог Глеб сделать для себя копию. В тот вечер он уснул на диване в гостиной, храпел, как боров. Его так и оставили там до утра, рядом с телевизором и видиком. Кассет у Лунька – десять полок. Чистых полно, никто их не считает. Бери любую, перегоняй что хочешь, вся необходимая аппаратура под рукой. А «смешную порнушку» с голой задницей господина Баринова никто не догадался сразу вытащить и убрать в сейф. Лунек увлекся щелбанами, да и вообще здорово перебрал. Так и осталась она на ночь в магнитофоне. Спрятали только утром, когда протрезвели.

* * *

Дежурившая ночью медсестра геронтологического отделения Института психиатрии имени Ганнушкина Корнеева Валентина Федоровна никак не могла справиться с одной больной. Старушка эта поступила сегодня утром, состояние ее нельзя было назвать тяжелым. Она не ходила под себя, не истерила, не ползала на четвереньках. Крепенькая бабушка, ухоженная, речь вполне связная.

В три часа ночи больная Гуськова вышла в коридор, подошла к столику дежурной, тронула ее за плечо и прошептала:

– Мою внучку арестовали, ее подозревают в убийстве. Мне надо поговорить со следователем.

– Утром завотделением придет, решит этот вопрос, – сказала сестра, – а сейчас пора спать. Поздно уже.

– Я не могу спать. Позвоните 02, скажите, чтобы соединили с Петровкой, по подозрению в убийстве. Скажите обязательно, что я ветеран труда, работник народного образования. Мне надо поговорить со следователем. Я знаю важную вещь. Моя внучка не виновата. Я вспомнила. А здесь я не могу оставаться. Я хочу домой.

– Домой-то все хотят. Ты, бабушка, сейчас спать ложись, вот таблеточки выпей, а утром заведующий придет, позвонит куда следует.

– Нет, – не унималась бабулька, – я здесь спать не могу. Запах ужасный в палате, я хочу домой. Позвоните, пусть отпустят Олю, надо, чтобы она меня забрала.

Больная Гуськова не буянила, вела себя тихо, говорила вполне рассудительно. В медицинской карте значилось, что она страдает синильным слабоумием, но степень слабоумия бывает разной. Гуськова соображала совсем не плохо. Валентине Федоровне стало интересно послушать про убийство.

– Ну, чего случилось-то? Почему внучку арестовали? – спросила она, усаживая старушку на банкетку.

– Вот вы позвоните в милицию, и я расскажу. – Упрямая бабулька поджала губы и замолчала.

Корнеевой удалось отвести ее в палату и уложить. Но часа через два послышалось шарканье в коридоре. Больная Гуськова появилась, как призрак, на пороге ординаторской. Валентина Федоровна только задремала на диванчике, а тут – здравствуйте.

– Я требую, чтобы вы позвонили в милицию. На Петровку. Я всю жизнь проработала в системе народного образования, я ветеран труда, ко мне должны прислушаться. Здесь плохо с питанием, я не наедаюсь и не могу здесь спать, в палате храпят. Я не сумасшедшая, я ветеран труда. У меня дочь и зять военные, погибли в Афганистане, выполняя свой интернациональный долг. У меня единственная внучка. Она студентка университета и никого не убивала. Я хочу домой, – шептала бабушка, глядя на сестру жалобными, испуганными глазами.

Сестра поняла, что больная снотворное не выпила. Схитрила, выплюнула таблетки. Можно было, конечно, сделать укол, но она ведь не дастся. Валентина Федоровна знала по опыту, такие вот бабушки сначала притихают в больнице, но стоит применить силу – и пошло-поехало. Срываются, теряют человеческий облик. Нет, нельзя ей укол.

Корнеева, в отличие от большинства своих коллег, сохранила жалость к специфическому контингенту, особенно тихих бабушек жалела, рассудительных, как эта Гуськова. Ведь не кричит, наоборот, шепчет, понимает, что ночь, и старается других не разбудить. Но переживает сильно. А может, действительно вспомнила что-то важное? Лучше не глушить ее лекарствами, а то забудет. Ведь и правда, внучка – единственная ее родственница, арестована по подозрению в убийстве. Это не шутки, здесь каждая мелочь важна. А вдруг внучка не виновата? Ее засудят зря, у нас ведь это бывает. А бабушка пропадет в больнице.

– Так ты поделись со мной, расскажи, что случилось, – попросила она уже не так из любопытства, как из жалости, – в чем внучку-то твою подозревают? Как ее зовут?

– Оля. Ее подозревают в убийстве. Но вам я ничего рассказать не могу. Надо соблюдать тайну следствия. – Бабушка многозначительно засопела и сверкнула глазами. – Я, разумеется, понимаю, что поздно. Подожду до утра. Я не сумасшедшая. А моя внучка Оля никого не убивала. Она – дочь офицера. Двух офицеров. Ее мать была военным врачом. Вашим коллегой. Вы как медицинский работник должны меня понять.

– Понимаю, – кивнула сестра, – еще как понимаю. У меня старший сын тоже в Афганистане успел побывать. Немного совсем, уже перед самым концом. Слава Богу, жив-здоров. Он у меня, правда, не военный человек. Оператором на телевидении работает. Вот, бабушка, такие дела. А сейчас – спать. Утро вечера мудреней. Пойдем, миленькая моя, отведу тебя, уложу в постельку.


– Я требую, чтобы со мной встретился следователь! – обратилась больная Гуськова к заведующему отделением, когда он пришел в палату с утренним обходом.

– Да, обязательно, – кивнул молодой врач, – как вы себя чувствуете?

– Нормально. Я вспомнила одну очень важную вещь. Моя внучка не виновата, ее должны освободить. Я – ветеран труда, всю жизнь проработала в системе народного образования. Моя дочь и мой зять – военные, офицеры, погибли в Афганистане, выполняя свой интернациональный долг. Моя дочь была медицинским работником, военным врачом, вашим коллегой, доктор. Вы обязаны отнестись к моей просьбе с должным вниманием. Я не сумасшедшая. Пусть срочно приедет кто-нибудь из милиции, я могу сообщить сведения, касающиеся следствия. Мою внучку должны освободить. Она приедет и заберет меня отсюда. Это очень срочно, доктор.

– Конечно, конечно, вы только не волнуйтесь…

День заведующего геронтологическим отделением Гончара Михаила Леонидовича был заполнен до отказа делами, суетой. Некогда не то что поесть по-человечески – перекурить. Контингент особый, у каждой бабульки свои срочные требования, персонала не хватает, зарплату задерживают, проблемы со шприцами, с медикаментами, даже с ватой проблемы. Требуют все с него, с заведующего. Голова идет кругом. А он кандидатскую диссертацию второй год дописать не может, жена ждет ребенка, денег не хватает, и никаких перспектив. От сумасшедших старух с их требованиями и истериками можно незаметно умом тронуться. Известно ведь, многие психиатры от постоянного общения с больными сами в определенный момент начинают страдать неврозами. Нервы надо беречь и всякие старушечьи бредни по возможности пропускать мимо ушей.

К концу рабочего дня усталый до предела, издерганный Михаил Леонидович заперся в своем кабинете, раскинулся в кресле, закурил, и тут же, как назло, – телефон.

– Здравствуйте, вас беспокоят из Московской городской прокуратуры. Следователь Чернов. К вам в отделение поступила больная Гуськова Иветта Тихоновна.

– Да, есть такая, – механически ответил Гончар.

– Скажите, пожалуйста, как ее самочувствие?

– А вы, собственно… Вы в официальном порядке интересуетесь? Или родственник?

– Да, в общем, не в официальном. Я звоню по просьбе ее внучки.

– Ну, передайте внучке, что все нормально, – ответил Гончар опять же механически.

Он был настолько измотан, что мечтал об одном: хотя бы несколько минут посидеть в тишине, расслабиться, ни о чем не думать.

– Спасибо, – ответили в трубке.

«Гуськова… Та, которая в понедельник поступила. У нее ведь правда внучку арестовали по подозрению в убийстве, – вспомнил Михаил Леонидович, положив трубку. – Она что-то бормотала сегодня утром, просила связаться со следователем. Убийство – это очень серьезно. Наверное, стоило сказать следователю, что Гуськова требует встречи с ним. Хотя, с другой стороны, старуха может что угодно сочинить. Ей хочется домой, как всем им. Мне же потом брать на себя ответственность, заверять показания, оценивать ее вменяемость. Мне что, больше всех надо?»

* * *

Егор Николаевич Баринов начал лысеть поздно, но стремительно. Он дорожил своей жесткой седой шевелюрой, ему был к лицу короткий мужественный ежик, но к пятидесяти стала предательски просвечивать розовая плешь. Никакие чудодейственные средства не помогали. Нет средства от старости, она наползает вкрадчиво, незаметно. С каждым днем – чуть меньше волос, чуть больше морщин, чуть труднее подтягивать живот и держаться прямо.

В свои пятьдесят три Егор Николаевич был все еще молодым политиком, крепким, бодрым, достаточно привлекательным мужчиной. Но самому себе уже казался глубоким стариком. Не осталось иллюзий, желания были грубы и примитивны – деньги, власть, женщины. Он чувствовал себя старым хищником, у которого сточились когти и крошатся зубы. Есть опыт, инстинкты, аппетит. Но силы на исходе. Прежняя молодая здоровая ненасытность потихоньку оборачивалась слюнявым старческим сластолюбием.

Иногда он просыпался среди ночи в холодном поту, в смутной панике ворочался с боку на бок. Собственная жизнь проносилась перед глазами, как пейзаж в окне мчащегося поезда. Ни одна из деталей пейзажа не имела значения. Он никогда не застревал на деталях, не оглядывался назад, терпеть не мог рефлексию и нудное самокопание. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на пустяки, каяться, ныть, припоминая, перед кем и в чем виноват.

Жизнь коротка. С каждым годом все короче. Как там поется в старой советской песенке? «Есть только миг, за него и держись…»

Егор Баринов держался мертвой хваткой за эти ускользающие легкие, яркие мгновения. Сейчас, когда перевалило за пятьдесят, он стал чувствовать с острой волчьей тоской, как мало их осталось. А впереди нет ничего, кроме смерти.

В последнее время страх смерти стал единственной правдой, единственной реальностью. Все прочее рассыпалось в прах. Пейзаж за окном поезда казался зыбкой картонной декорацией.

Ворочаясь с боку на бок, промучившись в беспричинной потной панике лучшую половину ночи, Егор Баринов задремал под утро и проснулся от пронзительного телефонного звонка.

– Спишь? – спросил знакомый насмешливый голос. – Встретиться надо. Через час жду тебя в офисе.

Егор Николаевич посмотрел на часы. Надо же, всего семь утра.

– Но… у меня дела. Давай вечером.

– Подождут твои дела. Я сказал – срочно.

В трубке раздались гудки отбоя. У Егора Николаевича от напряжения заныл затылок. Никаких дел в воскресенье с утра у него не было, он соврал, чтобы понять, насколько важен и опасен предстоящий разговор. Ответ собеседника не оставлял иллюзий. Разговор важен и опасен. Что-то произошло.

Он сделал несколько обычных гимнастических упражнений, с которых всегда начинал день, уселся на тренажер, вяло покрутил педали. Но затылок ныл нестерпимо.

Что-то произошло. Просто так, без повода, Валера Лунек не стал бы звонить в такую рань и разговаривать тоном, не терпящим возражений. Лунек – вор в законе, но хамом никогда не был.

Кофе без кофеина показался совершенно безвкусным. Две таблетки американского аспирина сняли боль в затылке, но тяжесть осталась, как бы перевалила из головы в душу. Садясь за руль своего красивого «Мерседеса», Егор Николаевич приказал себе успокоиться и расслабиться.


То, что Лунек именовал «офисом», представляло собой трехэтажный особняк, выстроенный неподалеку от парка «Сокольники» в псевдорусском стиле. От тихого грязноватого переулка особняк был отгорожен глухим бетонным забором. Никакой вывески, две видеокамеры, будка охраны. Когда перед «Мерседесом» Егора Николаевича бесшумно разъехались стальные ворота, он мысленно пожелал себе ни пуха ни пера и тут же самого себя послал к черту.

Лунек встретил его небрежным кивком.

– Плохо выглядишь, Егор Николаич. Небось ночами не спишь? – спросил Валера со своей обычной ухмылочкой. – Молодым мяском балуешься?

Сам Лунек выглядел отлично. Подтянутый, свежий, гладко выбритый, он сидел в глубоком кожаном кресле и потягивал апельсиновый сок прямо из пакета, через соломинку.

– Ну что ты, Валерик, какое молодое мяско? Годы не те, девушки меня давно не любят. – Баринов попытался с самого начала придать разговору этакий игриво-приятельский тон, но улыбка получалась натянутой, голос звучал сипло, глухо.

– Ладно, не прибедняйся, – сказал Лунек и уставился на Баринова своими холодными серо-желтыми глазами, – знаем мы, какие твои годы. И насчет девушек тоже знаем.

– А, так ты меня в такую рань пригласил, чтобы о девушках поговорить? – спросил Егор Николаевич и подмигнул для пущей раскованности.

Но сердце его при этом неприятно ухнуло.

– И о них тоже, – кивнул Лунек, – слушай, я тут, кстати, узнал смешную новость. У тебя, оказывается, была любовь с женой Глеба Калашникова? Наш пострел везде поспел.

«Ерунда какая-то, – раздраженно подумал Баринов, – выдергивать меня с утра, чтобы обсуждать мои романы восьмилетней давности? Бред! Интересно, куда он клонит?»

– О Господи, Валера, ты еще раскопай, с кем у меня была любовь на первом курсе института.

– Надо будет – раскопаю. – Серо-желтые глаза впивались в лицо Егора Николаевича.

Баринов мужественно выдержал прямой жесткий взгляд вора в законе, но про себя отметил, что это, вероятно, значительно вредней любого рентгеновского облучения – когда вот так на тебя смотрят.

– Слушай, Валер, я не пойму, куда ты клонишь. Мы же с тобой не дети, чтобы в угадайку играть, – сказал он, удобно раскидываясь в мягком кресле, – говори по делу. Не тяни.

– Ох, я смотрю, ты деловой стал, – прищурился Лунек, – прямо спасу нет какой деловой. Киллеров нанимаешь без разрешения. Хреновый, кстати, киллер. Уже засветился перед ментовкой. Ты небось пожадничал, как всегда?

– Не понял, – выдохнул Баринов, стирая с лица расслабленную улыбку, – какой киллер?

– Ну здрасте, приехали. – Валера выразительно развел руками. – Глеб Калашников небось твоя работа? Ты не стесняйся, здесь все свои.

– Что, Калашникова убили? – спросил Баринов и почувствовал, как предательски задергался правый глаз.

– Ну вот, даже не потрудился узнать, выполнен ли заказ, – покачал головой Лунек, – совсем ты, брат, заработался на своем ответственном государственном посту.

– Подожди, ты что, серьезно думаешь, я заказал Калашникова?

– Ну а кто же?

– Зачем мне?

Баринов бросил курить пять лет назад, но сейчас рука машинально потянулась к пачке «Кэмела», валявшейся на журнальном столе.

– Это уже другой разговор, – удовлетворенно хмыкнул Лунек, – вот ты и расскажи зачем. А я послушаю.

– Я не заказывал. – Баринов щелкнул зажигалкой и жадно затянулся.

Сигарета была слишком крепкой. Голова закружилась, и затошнило. Он тут же загасил ее и попытался успокоить дрожащие руки.

– Был у тебя разговор с Калашниковым месяц назад? Отвечай – да или нет?

– Был…

– Он просил тебя оформить для «Ассоциации свободного кино» статус культурной организации без права коммерческой деятельности?

– Валера, но я…

– Да или нет?

– Да. Но я отказал ему в мягкой форме. Я ему объяснил по-хорошему, что не могу так рисковать. Там ведь нет никакого кино, сплошная коммерция. Культурой и не пахнет. Они хотят крутить свои дела и не платить налоги. Я не могу… Так и слететь недолго. Ты знаешь, как сейчас строго с налогами.

– Много говоришь, – поморщился Лунек, – ты, когда нервничаешь, всегда слишком много говоришь. Глеб обращался к тебе потом еще раз с этой просьбой? Да или нет?

– Нет.

– А почему же ты все-таки пробил безналоговый статус? Решил рискнуть от чувств? Вспомнил, как с Катей крутил любовь?

– Меня попросил об этом еще один человек.

– Кто?

– Сверху, – Баринов выразительно поднял глаза к потолку, – с самого верху распоряжение пришло.

– Интересно получается, Егор Николаевич, очень интересно. Что же, Глеб в обход тебя к президенту на прием попал? – хохотнул Лунек. – Ты ври, да не завирайся.

– Да при чем здесь Глеб? Насколько я знаю, разговор об этом завел генерал-майор Уфимцев. И вообще я не понимаю, почему тебе пришла в голову такая глупость, что я мог заказать Калашникова? С какого бодуна?

«Ассоциация свободного кино» занималась в основном конкурсами красоты, рекламными клипами, отсмотром и подбором девочек и мальчиков для стриптиза. Действительно, сплошная коммерция и никакого кино. Причем коммерция весьма двусмысленная. Однако у Калашникова-старшего с заместителем министра давние теплые отношения. Генерал мог и не поинтересоваться подробностями.

Лунек отлично знал, что подобные разговоры иногда происходят на банно-теннисном уровне. Просто к слову пришлось, посетовал народный артист народному генералу, мол, чиновники дышать не дают, задавили налогами. Потому и нет в России настоящего некоммерческого кино, что заели бюрократы. А генерал, в свою очередь, при таком же непринужденном разговоре, на теннисном корте, замолвил словечко президенту, сославшись на всеми уважаемого и любимого Константина Калашникова. И получилась такая цепочка, проверить которую от начала до конца невозможно.

Но и верить на слово Баринову тоже нельзя. Слишком уж он бледный сидит, ручки трясутся. Может, он прямо сейчас эту хитрую цепочку и выдумал? Вон аж вспотел от натуги. А про кассету, стало быть, ничего не знает?

– И не дрогнула у тебя рука посодействовать грязной коммерции? А как же высокая культура? Где твои принципы? Объяснил бы господину президенту, чем на самом деле занимается эта долбаная ассоциация. Или, может, Глеб тебя хорошо припугнул? Он ведь большой был специалист по девочкам. И по кино, кстати, тоже.

Намек никакой определенной реакции не вызвал. Валера не решил еще, стоит ли выдавать сейчас главный аргумент. Если Баринов пока не знает о кассете, так, может, придержать этот козырь про запас?

– При чем здесь девочки? – судорожно сглотнув, спросил Баринов.

Валера только сейчас заметил, что у советника президента подергивается правое веко.

– А девочки, Егор, всегда при чем. Особенно когда речь о тебе, старом котяре. Ты ж у нас ходок еще какой! А все ходоки на девочках горят рано или поздно.

– Ну, твой Калашников тоже был тот еще ходок, – заметил Баринов вполне спокойно, – между прочим, мог погореть именно на этом.

– Слушай, а ты ведь не любил Глеба, – прищурился Валера, – ты вообще людей не любишь. Только себя самого. И девок никогда не жалел, молоденьких совсем пацаночек пачками пользовал. Куда Глебу до твоих художеств!

– Послушай, – Баринов не выдержал и повысил голос, – ну что ты из меня жилы тянешь? Не заказывал я Калашникова. И пацанками ты мне в морду не тычь. Да, бывало всякое, но не больше, чем у других.

– Так другие и платят по счетам, – спокойно заметил Валера, – и ты на меня лучше не ори. Ишь, смелый какой нашелся. Про Уфимцева ты хорошо придумал, молодец. Только ведь я проверю. Гляди, если врешь…

– Зачем мне врать? Ну зачем? Допустим, я сначала не выполнил просьбу твоего казинщика, а потом выполнил. Но почему из этого следует, что я мог его заказать? Кроме меня желающих, что ли, мало?

– Мало, – кивнул Лунек, – я, во всяком случае, кроме тебя, пока не вижу желающих. Повторяю, если ты не понял. Глеб пригрозил тебе очень серьезно. И ты сделал для его ассоциации безналоговый статус. Но угроза осталась в силе. Ты почуял, что он теперь будет доить тебя, как буренку. И решил заказать, чтобы впредь не мучиться.

– Чем это, интересно, он мог мне пригрозить? Дуэлью из-за давнего романа с его Катей? Так она тогда еще и не была его женой. Восемь лет прошло. Смешно, в самом деле.

У Лунька в руках появился радиотелефон. Он быстро набрал номер, который знал наизусть. Трубку долго не брали. Наконец Валера заговорил, но совершенно другим голосом, другим тоном.

– Доброе утро, Константин Иванович. Простите, если разбудил. Как вы себя чувствуете? – произнес он мягко и почтительно. – Да, я понимаю… Ну что делать? Нет, вы только не волнуйтесь… Из-под земли достану… Да что ваши генералы? Ну их, генералов этих. Мы сами с усами… А, кстати, насчет господина Уфимцева. Вы, случайно, не помните, был у вас с ним разговор про «Ассоциацию свободного кино»? Нет, ничего серьезного. Просто надо кое-что уточнить… Ах, вот как? Не просили? К слову пришлось? Ну, понятненько… Да, конечно. Вы только держитесь. Если какая-то помощь нужна… Ну что вы, Константин Иванович, не стоит… До завтра.

Лунек нажал кнопку отбоя и, небрежно бросив телефон на диван, закурил. Он молчал целую вечность, пускал дым колечками и глядел, не мигая, в глаза Егору Баринову.

– Ладно, – процедил он наконец сквозь зубы, – ты говорил, дела у тебя утром? Можешь ехать по своим делам.

– Спасибо, – саркастически усмехнулся Баринов, – проверил, значит? Уточнил? Я тебе что, мальчишка? Бык-наемник, чтобы меня тягать вот так по-хамски? Я по возрасту тебе в отцы гожусь.

– Эй, ты бы не нервничал так. Вредно это для здоровья и для мужской потенции, – Лунек весело подмигнул, – папаша…

Глава 20

Катя открыла глаза и посмотрела на часы. Половина пятого утра. Странно, что надрывается телефон. Надо выключить звонок и не брать трубку. Последние гости уехали только в начале второго. Потом они с Жанночкой до трех приводили дом в порядок. Господи, как хочется спать…

Катя, не поворачивая головы, нащупала радиотелефон на тумбочке у кровати, нажала кнопку.

– Я слушаю.

– Спишь, молодая вдова?

Тот же голос. Тот же. Только интонация немного другая. Надо встать и быстро подключить диктофон.

– Света? Ты где? Твоя мама очень волнуется.

– А тебе-то что? Ты бы лучше о себе побеспокоилась, сушеная Жизель.

– Почему ты не пришла за деньгами? – спросила Катя.

– Не твое дело.

– А сейчас зачем звонишь?

Она успела зажечь свет, взять с полки диктофон, присоединить присоску к телефону.

– Так просто. Соскучилась по тебе. – Хриплый, издевательский смешок.

Какой-то уж слишком хриплый, слишком издевательский.

– А если соскучилась, почему же на свидание не явилась? Сама ведь мне его и назначила, – проговорила Катя.

– Мне интересно, вычислишь ты меня наконец или нет, – говорил хриплый голос в трубке.

– Ну вот видишь, Света Петрова, я тебя вычислила, – устало вздохнула Катя, – неужели тебе не надоело все это?

– Не-а, не надоело. Если бы ты угадала, я бы отстала от тебя. Но ты ошиблась, Орлова. Меня ведь вовсе не Светой зовут. И фамилия у меня другая.

– Ну хорошо. Я ошиблась, не угадала. Дальше что?

– А ничего.

– Слушай, а зачем ты лифчик в карман халата сунула? – неожиданно для себя спросила Катя.

– Лифчик? Надо же, а я думаю, куда он делся? Ладно, он совсем старенький, не жалко. Понимаешь, твой муж меня всегда сам раздевал. Ему это нравилось. В последний раз он был уже в халате, из душа вышел. Вот так и получилось, с лифчиком. Сунул в карман в спешке. Не терпелось ему. Ну, что ты молчишь, молодая вдова? Тебе нравится все это слушать?

– Очень. Продолжай, пожалуйста.

– Продолжение следует. – Опять смешок и сразу частые гудки.

Катя выключила диктофон. Озноб так колотил, что невозможно было сосредоточиться. Она вытянула из шкафа первое, что попалось под руку, – толстый домашний свитер Глеба, надела его на ночную рубашку, сверху накинула большой пуховый платок и только потом подошла к комоду, открыла верхний ящик. Она хотела прежде всего прослушать кассету с записью предыдущего разговора.

Из верхнего ящика комода, из-под вороха старых квитанций, корешков от оплаченных счетов, открыток, писем и прочей бумажной ерунды, накопившейся в доме за многие годы, она вытащила кассету, отправилась в комнату, в которой занималась у станка. Там была стереосистема. Чтобы сравнить голоса, надо поставить сразу обе кассеты и слушать по фразе из каждого разговора.

Тембр похож, интонации. Но что-то не то. Подделка. Пародия. Однако, чтобы так пародировать, надо хорошо знать оригинал.

Света Петрова, при всей ее агрессивности, всего лишь злобная шептунья. Ей нравился сам процесс, но не прочитывалось за этим никакой логики, никакой определенной цели. Только эмоции. А эта, новая мадам, продумывает и взвешивает каждое слово, наезжает всерьез, пытается спровоцировать Катю. На что? Вряд ли ее интересуют только эмоции – слезы, испуг.

Света всего лишь озлобившаяся, глубоко несчастная баба с дурным характером и больными нервами. А эта значительно умней, выдержанней, жестче. Она пытается манипулировать Катей. Вероятно, манипулировала Светой. Зачем? Пока Глеб был жив, могла быть цель – развести их, женить его на себе. Вполне понятная цель. Но теперь что?

Если предположить, что Света Петрова звонила по поручению Ольги, то получается ерунда: почему сейчас, когда Ольга арестована, позвонил кто-то другой?

Вряд ли может быть еще и третья участница во всем этом вязком злобном идиотизме. Есть только две. Одна из них – Петрова. Это известно точно. Вторая – не Ольга. Это тоже очевидно, ибо вряд ли можно позвонить в половине пятого утра из камеры предварительного заключения.

Однако сейчас, в последнем разговоре, был сделан жесткий намек именно на Ольгу. Стало быть, новая телефонная шептунья еще не знает, что Ольга арестована? Не знает и очень ждет этого. Ей не терпится. Она ждет от Кати поступка, разговора со следователем о телефонно-подушечных гадостях. Провоцирует перетряхнуть перед представителями закона грязное семейное белье, лифчики, мистические щепки, ночные звонки.

Не стоит спешить с выводами. Пока все это только лишь зыбкие догадки. Но одно ясно. Если эта милая дама-пародистка хочет, чтобы Катя поведала о ней следствию, то делать этого пока не нужно. Хотя бы только потому, что она этого так сильно хочет.

* * *

Егора Николаевича опять измучила бессонница. Однако на этот раз его донимали вовсе не абстрактные страхи, не болезненно-острое чувство ускользающего времени. Повод для беспокойства был вполне реальный. Ворочаясь с боку на бок, Егор Николаевич в десятый раз прокручивал в голове разговор с Луньком и пытался сделать хоть сколько-нибудь определенные выводы.

Но выводов не получалось. Вместо грубой, надежной конкретики набегали расплывчатые воспоминания, приятные и не очень. Почему Лунек упомянул давний роман с Катей Орловой? Ему, Луньку, какое до этого дело? И какая тут может быть связь с убийством Калашникова?

Катя в свои двадцать была – как бы это лучше выразиться? – чересчур умной и сложной для роли девочки-любовницы. А ничего иного он предложить ей не мог.

И предпочел обойтись чем-нибудь попроще, а именно – массажисткой Светой.

Он расслабился, получал свои дорогие удовольствия, пока была такая возможность. Но все кончается рано или поздно. Пролетели пять бурных лет и забылись совсем, вместе со Светой и разнообразными подружками. Как говорится, проехали…

Если честно, то и вспоминать теперь не хотелось. Не потому, что стыдно, а как-то не за что в этом веселом круговороте зацепиться, все сливалось в бесформенный, влажный, хихикающий клубок голых тел, дрожал раскаленный слоистый воздух сауны, и вода в бассейне хлюпала как-то гадко, непристойно, и расплывался приторный запах французского коньяка, пота, жирной косметики.

Но главное – назойливо, с тошнотворной ясностью вставал перед глазами образ: толстая, неприбранная, в расстегнутой блузке баба на табуретке, белая, голая тяжелая грудь, еще живая, но уже как бы тронутая тлением.

Наверное, он поступил по-свински тогда, выгнал вон, не дал денег и даже не позвонил в Онкоцентр знакомому хирургу, хотя обещал. Он побоялся – вдруг потом хирург этот вздумает поделиться с ним результатами операции, рассказать о состоянии больной? Или кому-то в досужей беседе проговорится о том, что он, Егор Баринов, просил за какую-то там Светлану Петрову? А кто она ему, интересно? С какой стати он просил? Массажистка? Ага, знаем мы этих массажисток…

Жизнь летит так быстро, мелькает пейзаж за окном, и какой он на самом деле, живой или нарисованный, красивый или безобразный, вовсе не важно. Он уже позади. Проехали. А все-таки иногда хочется вернуться назад и что-то там из прожитого подправить, подчистить, изменить. Вроде бы зачем? Какая разница? Ведь проехали… А все равно хочется. Однако поезд несется с дикой скоростью, без остановок. Если прыгать на полном ходу – разобьешься.

Егор Николаевич вылез из-под одеяла, поеживаясь, прошел на кухню, открыл холодильник, достал пакет топленого молока. Теплое топленое молоко с медом действует успокаивающе, как очень мягкое, безвредное снотворное. Эх, раньше надо было, вечером еще. А теперь уже третий час ночи.

Пока грелось молоко в микроволновой печи, Егор Николаевич усилием воли пытался прогнать от себя неприятные воспоминания и разбудить в душе совсем другие – нежные, романтические. Такие тоже есть.

Были осенние подмосковные рощи, тонконогие горячие жеребцы, звуки греческого танца сиртаки, гибкая, летящая фигурка, легкие пальчики, шоколадные глаза. Да, вот здесь, пожалуй, не нужно ничего подправлять и подчищать. Ну, разве что ту дурацкую новогоднюю ночь…

Странно получается – каждому, даже распоследнему цинику (а Егор Николаевич был таковым и не стеснялся в этом самому себе признаться) в глубине души хочется чего-то этакого, чистого и красивого – чего нет в жизни. Однако есть или нет? Где взять умника, который точно ответит?

Звякнула печь, сообщая, что молоко согрелось. Он стал пить осторожными, маленькими глотками.

Так случилось, что давний, почти забытый роман с Катей Орловой имел короткое, неожиданное и совершенно одностороннее продолжение. Егор Баринов определил это для себя как последнюю вспышку ностальгии по красивой любви.

Прошлой зимой он решил устроить себе небольшой тайм-аут. В Испании, на Канарах, есть остров Тенерифе, и там, высоко в горах, над облаками, в кратере мертвого вулкана стоит одинокая гостиница, в которой почти никто не живет. К кратеру ведет опасный горный серпантин, даже любопытные туристы редко добираются туда. Кроме гостиницы, нет ничего, только заброшенная лютеранская кирха. Вокруг ни души, небо над головой, чистейший горный воздух, вечная весна, и такая красота, что дух захватывает.

Егор Николаевич давно мечтал пожить несколько дней в этой гостинице и вот, когда почувствовал, что нервы на пределе, решил освежиться, побаловать себя красотой и полным одиночеством.

Он так устал, что не хотел брать с собой вообще никого. Купил билеты, сел в самолет, потом взял напрокат машину в аэропорту Тенерифе Рьена София и отправился на Пьясо дель Тьеде, три тысячи семьсот метров над уровнем моря.

Дорога оказалась сложной и опасной. Сонные испанские деревни с безлюдными булыжными улочками, беспризорными велосипедами у крошечных баров попадались все реже, серпантин поднимался все выше, становился совсем узким, давал такие крутые зигзаги, что даже щекотало под ложечкой. Наплывал тяжелый туман, обволакивал машину слепой молочной белизной, сердце подпрыгивало на крутом повороте от ощущения, что движешься страшно высоко над землей, сквозь облака, в полном одиночестве. Где-то далеко внизу осталось море, яркая курортная жизнь, кубики отелей.

Над облаками светило солнце, дорога шла сквозь буковый лес. Трехсотлетние деревья росли совсем близко, обступали узенькое шоссе, прикасались тугими сочными листьями к окнам машины. В чистом разреженном воздухе краски казались совсем другими, более насыщенными, зелень, пронизанная солнцем, была изумрудно-прозрачной. Свет стал ярче, тени гуще и черней.

Потом начиналась застывшая вулканическая лава, бурая, как запекшаяся кровь, редкий сухой кустарник, абсолютная, космическая пустота и тишина.

Номер в полупустой одинокой гостинице стоил совсем недорого, Егор Николаевич с аппетитом поужинал в маленьком уютном ресторане и перед сном, взглянув на огромные, ослепительные звезды в черном небе, почувствовал себя лет на двадцать моложе.

Первые два дня он отсыпался, наслаждался бездельем и тишиной, прозрачным горным воздухом. На третий день, прогуливаясь после обеда, он зашел в заброшенную гулкую кирху и замер. У алтаря, задрав кверху голову и рассматривая разбитые цветные витражи, стояла Катя Орлова.

Он удивился. Но не столько самой встрече, сколько своей внезапной радости. Если и хотел он кого-то вот так, случайно, увидеть в этом красивом безлюдном месте, то, пожалуй, только ее, Катю Орлову. Она была здесь очень кстати, как бы вписывалась в космический пейзаж и казалась невероятно красивой в длинном бледно-голубом платье из какой-то легкой, летящей ткани. Не успев даже поинтересоваться, одна ли она здесь, собирается ли пожить в этой гостинице или просто приехала с побережья на несколько часов, посмотреть кратер потухшего вулкана, Баринов бросился к ней с объятиями и поцелуями.

Она поздоровалась удивленно, приветливо, мягко устранилась от объятий.

– Егор? Надо же, как странно… А мы с Глебом приехали вчера, на неделю, живем в отеле в Лос-Кристьянос, на побережье. Он остался загорать на пляже, а мне захотелось съездить на вулкан.

– И ты решилась одна вести машину по такому опасному серпантину? Катенька, Господи, как же я рад! Сто лет тебя не видел! А ты рада? Ну хоть немножко?

– Немножко рада, – улыбнулась она, – а ты здесь с женой?

– Я один. Вырвался на неделю. Устал как собака. Ну, расскажи, как ты?

Они вышли из кирхи, прошли пешком по шоссе, довольно далеко, к буковому лесу. Он сам не заметил, что говорит без умолку, вдохновенно жалуется ей на свою тяжелую, запутанную жизнь, на бессонницу, на холодную, совсем чужую женщину, с которой недавно торжественно отпраздновал серебряную свадьбу, на то, что не с кем поговорить, хотя целые дни проходят в разговорах, и никто его, бедного, не понимает, не жалеет, не любит.

– Я знаю, твой Калашников тоже не подарок. Если бы ты тогда не убежала… это ведь вышло совсем случайно, а ты даже не захотела выслушать меня.

– Не надо, Егор, – поморщилась Катя, – это было давно и неправда.

– Это правда. Возможно, это единственная правда, которая была в моей жизни. И в твоей тоже. Ты была совсем молоденькой, а потому – максималисткой и совершенно не умела прощать. Наверное, сейчас уже научилась?

– Научилась. Но дело не в этом. Мы бы все равно расстались рано или поздно. Слишком уж все было красиво. Конечно, лучше бы мы не так расстались. Но сейчас – какая разница?

– У меня потом было столько баб, столько… Наверное, в этом ты виновата. Все могло бы сложиться совсем иначе у нас обоих, но ты не простила, и я пустился во все тяжкие… А сейчас, к старости, все надоело, обрыдло, извини за грубость.

Она взглянула на часы.

– Егор, пойдем назад, здесь рано темнеет. Я хочу вернуться засветло.

Он резко развернулся, схватил ее за плечи, притянул к себе и выдохнул ей в лицо хриплым, отчаянным шепотом:

– Останься.

Она передернула плечами, скидывая его руки, отступила на шаг и тихо произнесла:

– Нет.

– Ну почему? Ты скажешь, что не рискнула возвращаться по серпантину. Действительно, рано темнеет, отсюда можно позвонить в отель, ему передадут, я прошу тебя, останься. Я такое слышал о твоем муже, такое, что повторять противно. Мир тесен, много общих знакомых…

– И не надо, не повторяй, – перебила его Катя.

– Но тебе ведь не сладко с ним, даже странно, что вы приехали вместе…

Она молчала и быстро шла к шоссе по тропинке. Он едва поспевал за ней и продолжал говорить, придумывая на ходу красивую сказку о том, как могло бы все у них быть замечательно тогда, восемь лет назад, если бы она простила, и сейчас, если останется. Он сам толком не мог понять, зачем ему это так нужно, но чувствовал – если она уедет, опять начнутся мучительные потные бессонницы, от которых уже не спасают ни успехи в карьере, ни разнообразие интимного досуга. Придется пить на ночь снотворное, а это вредно, нехорошо в его возрасте. Уснуть-то уснешь, но тоска и страх смерти никуда не денутся.

Чем ближе они подходили к небольшой автостоянке у гостиницы, тем тоскливей казалась Егору Николаевичу его благополучная, богатая впечатлениями жизнь.

– Хотя бы кофе выпьем в баре. – Он взял ее за руку. – Мы даже не поговорили.

Он надеялся потянуть время. Скоро сумерки, ехать по узкому, мокрому от тумана серпантину в темноте действительно очень опасно. Проще будет уговорить.

– Нет, Егор. Мне пора.

– Ну почему? Объясни мне, почему? Прошло столько лет, можно начать все сначала, мы ведь не случайно здесь встретились. Это судьба, прямо мистика какая-то… Мне плохо, одиноко, тебе тоже, я знаю. Если ты скажешь, что не изменяешь своему драгоценному супругу, не поверю, извини. Ты не святая.

– Конечно, не святая, – усмехнулась Катя, – просто очень брезгливая.

– До сих пор не можешь забыть? Но это смешно, ты большая девочка…

– Егор, посмотри, как красиво вокруг. Охота тебе выяснять отношения, которых уже восемь лет не существует? – Она достала из сумочки ключи от машины.

У нее был новенький красный «Рено». Она открыла дверцу. На большом пластмассовом брелке красовалась яркая эмблема той же фирмы, в которой Егор Николаевич взял напрокат свой черный «Форд».

– Скажи хотя бы, в каком ты отеле? – Он придержал дверцу.

– Зачем?

– Я завтра спущусь с гор, сниму номер где-нибудь в Лос-Кристьянос, еще три дня позагораю, поплаваю. Глупо получится, если мы будем так близко и не увидимся. Так в каком ты отеле? Не бойся, я больше не стану донимать тебя идиотскими разговорами.

– Отель называется «Ла Жаллетос». Все, Егор, до свидания. Очень рада была тебя повидать.

Она быстро села за руль, захлопнула дверцу. Он стоял, смотрел вслед маленькому красному «Рено» и запомнил номер. На всякий случай.

Остаток дня он провел в каком-то новом, приятном, почти юношеском волнении. Ночь проспал спокойно и крепко. Рано утром расплатился с хозяином гостиницы, плотно позавтракал, сел в машину и отправился вниз, к морю, в курортный городок Лос-Кристьянос. Он забыл спросить, в каком она номере, но не сомневался: найдет. Он не мучил себя вопросами – надо ли? что будет дальше? Ему просто ужасно хотелось найти Катю, увидеть ее еще раз. Конечно, это возможно было сделать давным-давно, в Москве, но по-настоящему захотелось именно здесь и сейчас, после этой странной, фантастической вчерашней встречи.

Отель «Ла Жаллетос» оказался пятизвездочным, одним из самых дорогих в городке. Ну конечно, пижон Калашников не стал бы снимать номер где попало. Хотя на самом деле пять звезд от четырех и даже от трех отличаются только солидностью швейцаров, фонтанами в холлах, ценами в барах и ресторанах. Егор Николаевич снял одноместный полулюкс и почти сразу, на пляже отеля, увидел Катю. Она выходила из моря, осторожно ступая по горячему песку. Встряхнула мокрыми волосами, щурясь, оглядела пляж. Егор Николаевич, не раздумывая, прихватил большое махровое полотенце, побежал, увязая в горячем песке, ей навстречу, как мальчишка.

Калашников, развалившись в шезлонге, потягивал пиво из банки, лениво перелистывал какой-то яркий журнал, заметил жену как раз в тот момент, когда поджарый пожилой мужик обнял ее, накидывая ей на плечи свое полотенце. Это ему не понравилось. Он вскочил на ноги, приготовился дать хаму жесткий отпор, узнал Баринова, и это ему не понравилось еще больше.

Довольно скоро Егор Николаевич догадался, что его присутствие стремительно разрушает хрупкое семейное счастье, которое только начало восстанавливаться здесь, на теплом острове Тенерифе. Они приехали, чтобы помириться, но поссорились еще больше. Глеб, как большинство неверных мужей, страдал патологической ревностью, но тщательно скрывал это. И страдал еще больше.

Егор Николаевич лучезарно улыбался, как бы случайно сталкиваясь с московскими знакомыми то в ресторане гостиницы за завтраком, то на пляже, то на теннисном корте. Он был галантен, изысканно-вежлив, старался, чтобы его поведение резко контрастировало с мрачным хамством Глеба.

Калашников всем своим видом давал понять, что его совершенно не радует компания стареющего политика, с которым у Кати пусть давно, но был серьезный роман. Самое скверное, что все происходило как бы в рамках приличий и, в общем, придраться было не к чему. Глеб прекрасно понимал: начни он впрямую выяснять отношения, хитрый Баринов представит его полным идиотом, и перед Катей, и потом, в Москве, перед общими знакомыми. Уж он-то сумеет. Он станет рассказывать со смехом, как Калашников скрипит зубами от ревности, стоит кому-нибудь приблизиться на несколько шагов к его жене, и немало найдется людей, готовых с удовольствием посмеяться над Глебом.

Калашникова бесили недвусмысленные взгляды, которыми Баринов окидывал его жену с ног до головы, он еле сдерживался, когда Егор Николаевич целовал Кате руку. Ведь не просто целовал, подлец, этак медленно скользил губами по пальчикам.

Не успевали они сесть за столик в каком-нибудь отдаленном, не гостиничном ресторане, появлялся Баринов, присаживался, не дожидаясь приглашения, шутил, причем смешно, и Катя смеялась. А потом, в гостинице, Глеб вымещал на ней свое бешенство, устраивал отвратительные сцены, обвинял Бог знает в чем. Прекрасно понимал, что не прав, но от этого злился еще больше.

Баринову нравилась эта игра, он не чувствовал, что заигрывается, становится слишком навязчивым и портит Кате долгожданную неделю отдыха. Он не поленился выяснить у портье, до какого числа они сняли номер. Это стоило двадцать долларов. Не поленился обменять свой билет, чтобы улететь вместе с ними, одним рейсом. Это стоило сто пятьдесят долларов.

Чем откровенней хамил Калашников, тем больше заводился Егор Николаевич. Никогда прежде ему не приходилось играть в подобные игры. А это, оказывается, бодрит, горячит кровь, способствует крепкому здоровому сну. Он догадывался, что Калашников устраивает жене сцены. Но тем лучше. Она чаще появляется в одиночестве.

– Егор, тебе не надоело? – спросила она однажды, когда он в очередной раз встретил ее в холле.

– А почему мне должно надоесть? Здесь просто замечательно, – улыбнулся он и поцеловал ей руку, – жалко, остался всего один вечер. Кстати, было бы неплохо провести его вместе. По твоему лицу видно, вы опять поссорились. Давай поужинаем вместе.

– Егор, я очень тебя прошу, оставь нас в покое. Я же вижу, ты забавляешься. Тебе нравится злить моего Глеба. Не надо. У тебя свои комплексы, у него – свои. Я так хотела нормально отдохнуть, у меня на это всего неделя, а получился не отдых, кошмар какой-то.

– Катенька, разве я испортил тебе отдых? – Он удивленно поднял брови. – Чем же? Своим присутствием? Неужели так неприятно меня видеть?

– Ладно, – вздохнула Катя, – извини, у меня мало времени. Мы завтра улетаем, я должна купить какие-нибудь подарки, сувениры. – Она направилась к выходу.

Баринов взял ее под руку.

– Катенька, так нельзя. Он скоро заставит тебя носить паранджу. Тоже мне, Отелло, восточный тиран! Ты молодая красивая женщина, и мы с тобой, в конце концов, не чужие люди. Ну что вы оба раздуваете из этого драму? Он-то понятно, сам слаб на передок, а потому ревнив до истерики. Но ты?!

– Егор, давай не будем обсуждать моего мужа. Мне это неприятно.

– Ну хорошо, хорошо, как скажешь. – Он обнял ее за плечи и поцеловал в висок.

Это вышло вполне естественно, по-дружески. Но Глебу Калашникову, который в этот момент стоял на балконе и смотрел на площадку перед гостиницей, так не показалось.

Позже, в Москве, Баринов сам понял, что заигрался. При желании Калашников мог ощутимо подгадить. Не стоило его злить. Но очень уж хотелось. Впрочем, ладно. Ну, было и было, позабавился, пошалил на отдыхе. Проехали.

Завертелась обычная московская жизнь, и очень скоро Баринов вообще забыл про теплый остров Тенерифе, про Катю Орлову и ее ревнивого мужа.

Месяц назад они встретились с Глебом Калашниковым в буфете Госдумы. Там было пусто, депутаты разъехались на летние каникулы. Баринов подумал, что такая встреча – хороший повод снять неприятное напряжение, которое возникло между ним и луньковским казинщиком зимой на Тенерифе. Ну зачем, в самом деле, иметь лишнего потенциального врага? Повод для вражды ерундовый, времени прошло достаточно. С людьми Лунька лучше дружить, чем ссориться.

Калашников, судя по всему, тоже успел забыть, как скрипел зубами на Тенерифе. Егору Николаевичу даже показалось, что он обрадовался встрече. Они стали болтать приветливо и непринужденно, как старые добрые знакомые, обменялись парой свежих анекдотов.

Мягко и ненавязчиво Калашников перевел разговор на проблемы с налогами, и Егор Николаевич смекнул, почему казинщик оказался таким незлопамятным. Ему надо было срочно, в течение нескольких дней, пробить статус культурной организации для «Ассоциации свободного кино». Для Калашникова, человека с крепкой деловой хваткой, материальные вопросы были важней личных страстей и мужских амбиций. Это вполне естественно, иначе не стоит соваться в бизнес.

В принципе Егор Николаевич мог помочь, он и помог бы, но только не сейчас. Как назло, именно сейчас он хлопотал в том же направлении для другого предпринимателя, избавлял от налогового бремени другую коммерческую структуру. Такого рода услуги можно оказывать без риска для себя достаточно редко, с большими перерывами. И он предложил Калашникову подождать до осени, а там видно будет. Он не сказал ни да, ни нет, ничего не пообещал, но и не отказал.

На том они расстались, вполне мирно. А потом проблема с «Ассоциацией свободного кино» решилась сама собой, сверху, и Егор Николаевич подписал необходимые бумаги уже без всякого риска, с чистой душой.

Однако теперь, когда кто-то заказал Калашникова, Егор Николаевич каким-то странным образом попал в список подозреваемых. Советнику президента нечего было делить с убитым казинщиком. Совершенно нечего. Никаких точек соприкосновения, кроме давнего романа с Катей и этой «Ассоциации», у них не было и быть не могло. В чем же дело? Откуда ветер дует?

Лунек никогда не страдал мнительностью. Он не стал бы просто так, на всякий случай, подозревать Баринова. Были у него какие-то серьезные основания. Очень серьезные, судя по тону, в котором он вел разговор. Получается, кто-то здорово подставил Егора Николаевича. Кто и зачем? А главное – каким образом?

Егор Николаевич был человеком разумным, трезвым и прекрасно понимал: не любят его многие. Если попытаться вспомнить каждого, кто имеет конкретные причины не любить Баринова, на это уйдет уйма времени и душевных сил. Нет, не стоит гадать на кофейной гуще. Единственный человек, который может внести хоть какую-то ясность, – Катя Орлова. Возможно, она что-то знает. С ней надо поговорить.

Глава 21

Иван Кузьменко отправился в Безбожный переулок, в бар «Белый кролик», только потому, что был человеком добросовестным и предпочитал любое дело доводить до конца. Он почти не сомневался, что посещение бара, а также разговор с охранником и кассиром круглосуточного обменного пункта, работавшими в ночь с четвертого на пятое сентября, – пустая трата времени и сил.

Даже если предположить, что кто-то случайно мог видеть Ольгу Гуськову в ночь убийства, все равно алиби получается несерьезное, а вернее сказать – двусмысленное. От Безбожного переулка до дома на Мещанской не больше семи минут ходьбы. Находился бы этот «Белый кролик» где-нибудь в Сокольниках или хотя бы на Тверской, тогда другое дело.

«Белый кролик» оказался маленьким, не слишком дорогим заведением. Таких уютных, почти домашних баров и кафе в Москве совсем не много, они разбросаны в тихих переулках, в основном в старых центральных районах. Особой популярностью похвастать не могут. Вечерами к ним не тянутся вереницы шикарных иномарок. Нет черных швейцаров в ливреях, ковровых дорожек на тротуаре перед входом. Живых кабанчиков и медвежат для развлечения посетителей там не держат. Не бывает там ночных дискотек, эротических шоу, не случается крутых разборок. Как максимум – аквариум с золотыми рыбками и живой пианист с тихими импровизациями на темы старинных русских романсов. Но и затрапезной дырой такое заведение никак нельзя назвать. Уютно, тихо, вкусно, а главное, недорого и безопасно. Это места для знатоков, ценителей хорошей кухни, которые хотят просто отдохнуть, не выкидывая на ветер сотни долларов и не выпендриваясь.

То, что Ольга Гуськова называла двориком, оказалось небольшой площадкой перед входом в бар. По обеим сторонам у чахлых тополей стояли скамейки. Сидеть можно было только на одной, от трех других остались лишь спинки.

Двое официантов, бармен, метрдотель, швейцар – все, кому майор показывал фотографии Ольги Гуськовой, в один голос уверяли, что никогда не видели эту девушку.

– Такую красотку я бы обязательно запомнил, – сказал нагловатый молодой швейцар-вышибала, – когда, говорите, она здесь на лавочке сидела? Четвертого? Нет, не видел.

– Так ты ж не работал четвертого, – подала голос уборщица, крепкая моложавая женщина лет шестидесяти, – дайте-ка посмотреть. – Она взяла из рук майора цветной снимок, долго, внимательно разглядывала. – Красивая девочка, прямо как открытка. А чего, в розыске она?

– Нет. Просто мне надо узнать, видел ее кто-нибудь здесь от двенадцати до часа ночи четвертого сентября или нет.

– А вообще-то, – задумчиво произнесла уборщица, – видела я ее. Точно, видела. Только вот когда – не помню.

– Вы работали четвертого вечером? – спросил Кузьменко.

– Работала.

– До которого часа?

– Ну, я обычно прихожу дважды, к одиннадцати дня, перед открытием – мы в час открываемся – а потом вечером, к десяти. Днем зал убираю, а вечером за туалетами слежу. Уже до закрытия, до двух часов. Четвертого… дайте вспомню. Это какой был день? Четверг? Ну да, работал Гриша, швейцар. Народу мало, значит, и работы мало. А ночь была теплая, сухая. Я пару раз на крылечко выходила покурить. Точно, вспомнила! Мы с Гришей стояли курили у входа и видели эту девушку.

– В котором часу? – напрягся Кузьменко. – Попробуйте вспомнить, хотя бы приблизительно.

– У меня часов на руке не было, вы с Гришей поговорите. Он должен помнить лучше меня, – вздохнула уборщица.

– Обязательно поговорю с Гришей, – кивнул Кузьменко и подумал, что, в общем, толку в этом мало.

– А вы знаете, к ней молодой человек подсел, – вдруг радостно сообщила уборщица. – Я потому и запомнила. Девочка такая красивая, а одета совсем скромненько. Гриша ее заметил, хотел прогнать. Думал, может, случайная проститутка забрела? Решила здесь клиента подцепить. Ну, мало ли, начинающая. А я говорю, мол, погоди, Гришуля, не трогай. Никакая она не путана. Это ж сразу видно, с первого взгляда. Мало ли, может, ждет здесь кого. Чего же зря человека обижать? Сидит себе и сидит. Жалко, что ли? Ну и вот, а потом к ней парнишка подошел. Я и говорю Грише, смотри, говорю, сейчас она его шуганет. Не обломится, мол, ему. Ну, вы понимаете, о чем я?

– Понимаю, – кивнул Кузьменко, – и что, не обломилось?

– Нет, – покачала головой женщина, – она даже в его сторону не взглянула. Грустная такая сидела, тихая, рюкзачок у нее на коленках совсем старенький.

– Вы и рюкзачок разглядели? – удивился Кузьменко.

– Так с крыльца все видно как на ладошке. Вот, пойдемте, посмотрите.

Был день, и Кузьменко подумал, что лучше бы приехать вечером, когда темно. Однако какая разница? Все это – чистая формальность. Он вместе с уборщицей вышел на крыльцо. Да, единственная целая лавочка, на которой могла сидеть Гуськова, просматривалась отсюда отлично. И прямо над этой лавочкой стоял фонарь. Если он горит ночью, то Ольга была освещена вся целиком, вместе со своим потертым рюкзачком и печальным выражением лица.

– Значит, вы сказали, к ней подсел молодой человек. Как он выглядел?

– Так чего – как выглядел? Я знаю его. Эдик, охранник из обменного пункта. Фамилию, правда, не помню. У него смена кончается в двенадцать, он иногда заходит к нам поужинать.

«Уже теплее, – подумал Кузьменко, – если этот Эдик закончил в двенадцать, то на лавочке рядом с Ольгой мог оказаться в начале первого. Выстрел прозвучал в двенадцать тридцать. Но даже если она рванула отсюда на Мещанскую за десять минут до выстрела, могла запросто успеть».

Майор был сам не рад своей добросовестности. Хлопот много, а толку никакого. И вообще, по-хорошему, надо не алиби добывать для подозреваемой, а улики против нее. А тут получается ни то ни се. С точностью до минуты восстановить события той ночи вряд ли удастся. Можно только приблизительно. Хороший адвокат, конечно, сумеет раздуть из этого «приблизительно» целую психологическую драму, но надо ли? Что это даст?

Майору повезло хотя бы в том, что не пришлось тратить время на поиски швейцара-вышибалы Гриши и охранника обменного пункта Эдика.

Охранник Эдик оказался на своем рабочем месте. Гриша жил поблизости и был дома. Оба узнали Гуськову по фотографии и подтвердили рассказ уборщицы. Эдик назвал время довольно точно.

– В двенадцать у меня закончилась смена. Напарник задержался минут на десять. Потом мы с ним поболтали еще минуты три. То есть эту девушку я видел от двенадцати пятнадцати до двенадцати двадцати.

– Вы пытались заговорить с ней?

– Ну, я вообще-то на улице не знакомлюсь, но ее второй раз возле бара заметил. В среду тоже сидела. Я сначала удивился, ну так, мельком: чего, думаю, она одна сидит так поздно у бара? Путан тут нет, не их место, да она и не по этому делу. Сразу видно. Когда я ее в первый раз заметил, подумал, может, ждет кого. Ну, прошел мимо, только обратил внимание, что девушка необычная. Такая красотка, а одета как старушка или монашка. А в четверг иду – опять сидит. Ну я подошел, спрашиваю, вы не меня случайно ждете? Так, вроде в шутку. А она – ноль внимания. Я рядышком присел, спрашиваю, охрана не нужна? Не страшно так поздно одной? Молчит, даже не взглянула в мою сторону. Я подумал, может, глухая или психованная. Мало ли? А вы почему, вообще-то, интересуетесь? Убила, что ли, кого?

– Ну прямо так сразу и убила, – улыбнулся Кузьменко, – сам глаз на нее положил, познакомиться пытался, а теперь – убила.

– Да нет, это я так. Я понимаю, подробности не разглашаются в интересах следствия. Сам в милиции проработал год после армии, постовым. Больше года не выдержал, честно скажу. Работа гадостная, платят мало. А здесь, в обменке, ничего. Платят, правда, тоже хреново, зато и работа – не бей лежачего. Пока никто не грабил.

… – Ну ладно, – вздохнул следователь Чернов, когда Иван рассказал ему о результатах своего визита в «Белый кролик», – с очняком-то стоит затеваться или нет? Как считаешь?

– А что это даст? Если бы бар был на другом конце Москвы, если бы сменщик этого Эдика пришел не на десять, а на двадцать минут позже, тогда – да. А так – после двенадцати двадцати никто ее там не видел. Она могла сразу сорваться, добежать до Мещанской и пальнуть. Практически ведь могла?

– Могла, – кивнул Чернов, – другое дело, она не знала точно, когда они вернутся, и если заранее планировала убийство, то вряд ли стала бы торчать у бара. Ждала бы уж прямо во дворе.

– Так, может, она и собиралась ждать, но они сразу приехали. О премьере она знала, догадывалась, что потом будет банкет. Они ведь с банкета действительно смотались раньше всех. Ты лучше скажи, ты сам-то как чувствуешь, она или нет?

– Чу-увствуешь, – передразнил Чернов, – если не она, то «глухарь». А улик навалом, выше крыши. Вот это я чувствую.

* * *

– Ну и вот, Игорек, я поняла, никто эту бабульку слушать не станет. Никому дела нет, как всегда. – Валентина Федоровна Корнеева налила чаю сыну и себе, отрезала еще несколько кусков своего любимого ванильного кекса с изюмом.

В разговорах со знакомыми и сослуживцами Валентина Федоровна часто сетовала на то, что старший сын Игорек в свои сорок до сих пор не женат. Младший, Шурик, женился рано, в двадцать один год, давно живет отдельно, на другом конце Москвы. Все у него хорошо, слава Богу, жена умница, двое детей, третьего ждут. А старший до сих пор холостяк, живет с мамой. Но в глубине души Валентина Федоровна ужасно боялась, что Игорек когда-нибудь все-таки приведет в дом чужую женщину.

Они с сыном жили в двухкомнатной малометражке вдвоем много лет, у них был налаженный, продуманный до мелочей быт. Оба работали тяжело, Игорек – оператором на телевидении, Валентина Федоровна – медсестрой в Институте психиатрии имени Ганнушкина, в геронтологии. Оба старались, чтобы в доме было уютно, тихо, чисто. Когда у сына случалась запарка на работе, мать взваливала на себя все проблемы домашнего хозяйства. Если у Валентины Федоровны были тяжелые суточные дежурства, бытовые хлопоты брал на себя Игорь.

Сейчас, вернувшись после суток, Валентина Федоровна потихоньку приходила в себя. Игорь сварил для нее замечательный борщ, купил ее любимый кекс. Даже спать расхотелось, так хорошо было сидеть вдвоем с сыном на кухне, пить чай, негромко разговаривать.

– Вот я и думаю, может, мне самой позвонить следователю. – Валентина Федоровна откусила кусочек кекса, хлебнула чаю. – Я, правда, не знаю, куда именно надо звонить. А у Гончара спрашивать неудобно. Он ведь у нас молодой, да дерганый. Скажет: куда ты лезешь, Федоровна? Больная бредит, а ты уши развесила. Не суйся, когда не просят. Не хочется перед пенсией с заведующим отношения портить. А с другой стороны – жалко эту Гуськову. Пропадет она в больнице. И внучку жалко. Вдруг и правда девочка не виновата? Может, это для нее последний шанс, соломинка… Вот посоветуй, сынок, мне, как быть?

Игорь слушал вполуха, то и дело косился на экран телевизора, который работал с выключенным звуком. Через несколько минут должны были показать репортаж, снятый его коллегой.

– Мам, подожди, я не понял. Какая внучка? Какая соломинка?

– Игорек, ты меня не слушаешь совсем, – вздохнула Валентина Федоровна.

– Да, прости, мамуль. Давай сначала, по порядку.

– В понедельник к нам привезли бабушку с синильным слабоумием. Я тебе объясняла, они разные бывают. Некоторые вообще ничего не соображают. Но у этой Гуськовой не тяжелая форма, говорит связно, бреда нет, ориентируется нормально. В общем, крепенькая бабушка. У нее внучку арестовали по подозрению в убийстве. Внучка не пьяница, не наркоманка, в университете учится, на философском факультете.

– Мам, откуда ты знаешь, что на философском факультете нет пьяниц и наркоманов? – устало спросил Игорь.

– Ну, точно я, конечно, знать не могу, – согласилась Валентина Федоровна, – просто мне так кажется. Ну, судя по бабушке… Они, понимаешь, вдвоем живут, никаких родственников нет. А бабушка ухоженная, чистенькая, питается хорошо, я сразу вижу такие вещи. А вряд ли внучка-наркоманка стала бы так о больной старухе заботиться. Я права?

– Ну, может быть, – неуверенно кивнул Игорь.

– Так вот, эта Гуськова проснулась среди ночи, пришла ко мне и стала требовать, чтобы я срочно, сию минуту позвонила по 02. Она будто бы вспомнила нечто важное, и теперь ее внучку должны освободить. Не знаю, конечно, может, она и придумала все это. Сначала она отказалась мне объяснять, требовала следователя или кого-то с Петровки. Я ее успокоила, уговорила подождать до утра. Утром Гончар пошел с обходом, она к нему с тем же текстом, мол, я требую, чтобы со мной встретился следователь. Мол, внучка никого не убивала. Ну, Гончар, разумеется, пропустил мимо ушей. Зачем ему лишние хлопоты? Если он сообщит следователю, ему потом надо брать на себя ответственность, писать заключение о вменяемости Гуськовой. А мне прямо покоя не дает эта история. Я вечером, перед уходом, поговорила с Гуськовой, попросила, чтобы она хотя бы мне рассказала, что именно вспомнила. Ну, мало ли, вдруг потом забудет? А она и правда к вечеру почти забыла. Вялая стала, сонная, ей галоперидол назначили с аминазином. Еще пара-тройка уколов – вообще ничего не вспомнит. Ну, она мне и рассказала. Как думаешь, Игорек, что делать?

– Мам, я не понял сути. Кого убила внучка этой твоей старушки? Почему убила? И что именно вспомнила старушка? – рассеянно спросил Игорь, не отрывая глаз от экрана.

Шел сюжет, снятый оператором Смальцевым, халтурщиком, который не умел держать в руках камеру. На экране не было ни одного приличного плана. Эстрадная певичка, не слишком известная, молоденькая, хорошенькая, была снята в роддоме с первенцем у груди. Рядом, в белом халате, стоял счастливый отец, тоже эстрадный певец, чуть более популярный, чем его юная супруга. Звука не было. Люди на экране открывали рты, как рыбы, и наглая камера Смальцева залезала прямо в эти рты, была видна каждая пломба в зубах, каждая пора на лицах, каждое пятнышко. Камера то упиралась в угол одеяла, свисающего с кровати, и застревала на долгие несколько секунд экранного времени, то в муху на стене, то в прыщик на щеке счастливого отца.

«Как же надо не любить людей, чтобы их вот так снимать, – думал Игорь, – он больной, этот Смальцев. У него у самого глаза, словно у тухлой рыбы, и почему-то у всех, кто попадает в объектив его камеры, тоже становятся такие глаза».

– Ты не понимаешь потому, что вовсе меня не слушаешь. Это Смальцев снимал? – Валентина Федоровна тоже взглянула на экран. – Сразу видно, его почерк. Брось, не смотри. Только настроение себе испортишь.

– Ладно, мамуль, ты права. – Игорь встал и выключил телевизор. – Ну, так что твоя старушка?

– Внучку подозревают в убийстве. – Валентина Федоровна тяжело вздохнула и опять начала все сначала. – Ее арестовали в понедельник. У нее была любовь с женатым человеком, и будто бы она его застрелила. В доме хранился именной пистолет ее отца. Отец был военный, пограничник, погиб в Афганистане. Вроде бы этот пистолет и есть главная улика. Из-за него арестовали внучку Гуськовой. А бабушка вспомнила, что к ним в дом приходил незнакомый человек и открывал ящик стола, именно тот, в котором всегда лежал пистолет.

Игорь стал наконец слушать внимательно. Его зацепила фамилия – Гуськова. Где-то он совсем недавно слышал эту фамилию. Совсем недавно, чуть ли не вчера. У Игоря часто бывало с фамилиями, как с аккордами из песен в телеигре «Угадай мелодию». Вертится в голове, вроде что-то очень знакомое, прямо на ладошке лежит, кажется – еще немного, и вспомнишь. Но не получается, ускользает… Гуськова. Где же он слышал? Ведь не успокоишься, пока не вспомнишь!

А со старушкой и пистолетом – ерунда какая-то, полный бред.

– Мам, ну ты что? Сама подумай, это же бред. – Игорь встал из-за стола и потянулся. – Давай спать, поздно уже. Выкинь ты это все из головы. К ним в дом приходил незнакомый человек, у нее на глазах открывал ящик стола, в котором лежит пистолет. Зачем она впустила незнакомого человека, да еще позволила по ящикам шарить? Прав твой Гончар, что не стал звонить следователю.

– Ну почему бред? – Валентина Федоровна даже обиделась немного. – Это был не просто незнакомый человек. От Комитета ветеранов Афганистана принесли гуманитарную помощь. Мальчик принес, совсем молоденький. И нужно было найти какие-то документы, пенсионную книжку или свидетельство о смерти. Внучка, Оля, была в университете. А бабушка плохо себя чувствовала, у нее давление. Этот молодой человек предложил, мол, давайте я поищу, стал открывать ящики. Нет, ты зря так говоришь – бред! Она все очень толково рассказала.

– Подожди. – Игорь застыл посреди кухни и уставился на мать. – Как, ты сказала, внучку зовут? Оля? Ольга Гуськова… Ну, конечно! – Он звонко хлопнул себя по лбу, схватил телефон и стал звонить Артему Сиволапу.


Сиволап даже подпрыгнул в кресле, услышав рассказ Игоря про бред старухи. Уж ему-то, Артему, не надо было долго вспоминать, кто такая Ольга Гуськова.

Главным его занятием было как раз копание в грязном белье знаменитостей. Именно этим он зарабатывал себе на жизнь. Его можно было разбудить среди ночи, и он без запинки ответил бы, у кого из звезд какая сексуальная ориентация, у кого с кем в данный момент зарождаются нежные